Матушка Георгия, поступившая в монастырь в романтические 90-е и за пятнадцать лет превратившаяся из наивной девушки в зрелую монахиню, говорила так: «Нет ничего страшнее для женского монастыря, чем слова “послушание превыше поста и молитвы”. Через бездумное следование этому поучению многие в монастыре теряют любовь. Да и вообще человеческий облик». Она же говорила: «В монастырь приходишь пушистым зайчиком, но с годами превращаешься в колючего ежика. Иначе здесь не выживешь». С этими словами матушка хмурилась, сводила брови, а пальчики выставляла на слушателей, как ежиные колючки.
О милости божией
Матушка Филарета давно подозревала, что сестры в ее монастыре спасаются плохо. Да и сами сестры подливали масла в огонь: что это, мол, матушка, целый день мы на послушании, на службы не ходим, молиться некогда совершенно. Хорошо еще, если послушание тихое, в библиотеке какой-нибудь, а если в коровнике? Мычанье, навоз – какая уж тут молитва, не сосредоточиться, ничего. В келью приходим поздно, только и успеваешь раздеться да повалиться спать. Некогда даже правило вечернее вычитать! Разве это монашество? Раньше на это у подвижников вон сколько было времени.
Долго думала матушка. И придумала. Обошла вокруг всю территорию монастыря и остановилась у брошенной баньки. Банька осталась от прежних хозяев, сейчас в ней никто не мылся, а внутри лежал разный хлам. Матушка велела баньку очистить, выкинуть мусор и помыть полы. Всё исполнили по ее приказу. Вот, объявила матушка сестрам на трапезе, это будет наш затвор. Заходи по одному.
Затвор продолжался неделю. Сестре выдавались Священное Писание, молитвослов, Псалтырь, подходящая минея и типикон. А также одно шерстяное одеяло. Под одеялом можно было спать, а можно было и постелить его на жесткую деревянную полку баньки. Подушкой должна была служить рука, согнутая в локте. Других постельных принадлежностей не выдавалось. Спать разрешалось подряд три часа и подниматься на молитву. За этим следили две специально поставленные на страже сестры. Они по очереди дежурили снаружи, подглядывали в дырку и, если затворница засыпала, стучали в ведро и будили ее. Те же дежурные приносили затворнице раз в день пищу.
Составили четкий график, и получилось, что за год все сестры хоть раз побывают в затворе. Только дело как-то не то чтобы не пошло, а несколько застопорилось. Первой отправили матушку Иулианию из трапезной – в прошлом журналистка, красавица, она была самая разговорчивая и часто возмущалась монастырскими порядками. Исцелить гнойные раны, нанесенные ее душе гордостью и самомнением, матушка и решила в первую очередь. Но на четвертый день затвора мать Иулиания начала издавать странные звуки, всё громче и громче. Что она имела в виду, было неясно – разговаривать с затворницей не полагалось. Но она и сама, кажется, не стала бы разговаривать, потому что, собственно, просто ужасно выла. Стражницы пожаловались матушке. Матушка приказала выждать еще сутки, а пока начать читать об Иулиании суточную Псалтырь. Не прошло и дня, как мать Иулиания замолчала. Видно, подействовала молитва сестер. Правда, вечером Иулиания не подошла к окошечку принять пищу, и наутро тоже. Тогда уж все совсем всполошились и все-таки открыли затвор, на день раньше. Мать Иулиания сначала выходить не хотела, все мотала головой – говорить она точно разучилась, но ее вывели за руку, и она послушно пошла. На матушкины расспросы, угрозы и уговоры ничего не отвечала, только смотрела голубыми остановившимися глазами. Делать было нечего, мать Иулианию отправили в монастырский лазарет и возобновили чтение Псалтыри о ее несчастной душе. Через два дня она за молитвы матушки и сестер очнулась, стала почти прежней. Только с тех пор не любила закрытых помещений, все норовила приоткрыть хоть форточку, но это и у нормальных людей бывает, клаустрофобией называется.
Пока мать Иулиания приходила в себя, в затвор отправили следующую сестру. Эта вызвалась сама, вне очереди, дабы посрамить дьявола, так явно посмеявшегося над Иулианией. Мать Мастодонта провела затвор на отлично. Молилась, постилась и вышла совершенно нормальной, только чуть похудевшей, но быстро отъелась и на вопрос, были ли искушения, отвечала, что одно только было искушение – очень хотелось под конец спать. После удачи Мастодонты матушка-игуменья сильно взбодрилась, но со следующей сестрой опять случилась неприятность. Она вышла вроде нормальной, только почти сразу после затвора слегла в больницу с инфарктом, а там и вовсе умерла.
Так и пошло. Одна-две нормально, а третья обязательно или в уме помрачится, или заболеет, или из монастыря после затвора уйдет. Или даже не уйдет, но целый день после освобождения смеется. И остановить ее невозможно.
Тогда матушка снова собрала сестер на трапезе и сказала: «Молиться вам еще рано. Лучше уж работайте, как работали, и не ропщите». Тем по неизреченной милости Господней и кончилось дело.
Долго думала матушка. И придумала. Обошла вокруг всю территорию монастыря и остановилась у брошенной баньки. Банька осталась от прежних хозяев, сейчас в ней никто не мылся, а внутри лежал разный хлам. Матушка велела баньку очистить, выкинуть мусор и помыть полы. Всё исполнили по ее приказу. Вот, объявила матушка сестрам на трапезе, это будет наш затвор. Заходи по одному.
Затвор продолжался неделю. Сестре выдавались Священное Писание, молитвослов, Псалтырь, подходящая минея и типикон. А также одно шерстяное одеяло. Под одеялом можно было спать, а можно было и постелить его на жесткую деревянную полку баньки. Подушкой должна была служить рука, согнутая в локте. Других постельных принадлежностей не выдавалось. Спать разрешалось подряд три часа и подниматься на молитву. За этим следили две специально поставленные на страже сестры. Они по очереди дежурили снаружи, подглядывали в дырку и, если затворница засыпала, стучали в ведро и будили ее. Те же дежурные приносили затворнице раз в день пищу.
Составили четкий график, и получилось, что за год все сестры хоть раз побывают в затворе. Только дело как-то не то чтобы не пошло, а несколько застопорилось. Первой отправили матушку Иулианию из трапезной – в прошлом журналистка, красавица, она была самая разговорчивая и часто возмущалась монастырскими порядками. Исцелить гнойные раны, нанесенные ее душе гордостью и самомнением, матушка и решила в первую очередь. Но на четвертый день затвора мать Иулиания начала издавать странные звуки, всё громче и громче. Что она имела в виду, было неясно – разговаривать с затворницей не полагалось. Но она и сама, кажется, не стала бы разговаривать, потому что, собственно, просто ужасно выла. Стражницы пожаловались матушке. Матушка приказала выждать еще сутки, а пока начать читать об Иулиании суточную Псалтырь. Не прошло и дня, как мать Иулиания замолчала. Видно, подействовала молитва сестер. Правда, вечером Иулиания не подошла к окошечку принять пищу, и наутро тоже. Тогда уж все совсем всполошились и все-таки открыли затвор, на день раньше. Мать Иулиания сначала выходить не хотела, все мотала головой – говорить она точно разучилась, но ее вывели за руку, и она послушно пошла. На матушкины расспросы, угрозы и уговоры ничего не отвечала, только смотрела голубыми остановившимися глазами. Делать было нечего, мать Иулианию отправили в монастырский лазарет и возобновили чтение Псалтыри о ее несчастной душе. Через два дня она за молитвы матушки и сестер очнулась, стала почти прежней. Только с тех пор не любила закрытых помещений, все норовила приоткрыть хоть форточку, но это и у нормальных людей бывает, клаустрофобией называется.
Пока мать Иулиания приходила в себя, в затвор отправили следующую сестру. Эта вызвалась сама, вне очереди, дабы посрамить дьявола, так явно посмеявшегося над Иулианией. Мать Мастодонта провела затвор на отлично. Молилась, постилась и вышла совершенно нормальной, только чуть похудевшей, но быстро отъелась и на вопрос, были ли искушения, отвечала, что одно только было искушение – очень хотелось под конец спать. После удачи Мастодонты матушка-игуменья сильно взбодрилась, но со следующей сестрой опять случилась неприятность. Она вышла вроде нормальной, только почти сразу после затвора слегла в больницу с инфарктом, а там и вовсе умерла.
Так и пошло. Одна-две нормально, а третья обязательно или в уме помрачится, или заболеет, или из монастыря после затвора уйдет. Или даже не уйдет, но целый день после освобождения смеется. И остановить ее невозможно.
Тогда матушка снова собрала сестер на трапезе и сказала: «Молиться вам еще рано. Лучше уж работайте, как работали, и не ропщите». Тем по неизреченной милости Господней и кончилось дело.
Сладкая жизнь
Как-то раз, когда затвор еще не отменили, но надзора над затворницами почти уже не было – их просто запирали снаружи на ключ, – в избушку на курьих ножках отправили мать Софью, между прочим – выпускницу Щуки. Через несколько дней ее ближайшие подружки, матушка Георгия и матушка Надежда, решили укрепить узницу в ее заточении. Душевно, но главное, телесно. Заранее подобрав ключ, матушки взяли с собой побольше сладостей, конфеток, бутербродов, любимого мать-Софьиного томатного сока и поближе к вечеру тихонько забрались к ней в гости. Только сестры разложили угощение и начали пир – стук в дверь! Что делать? Быстро покидали обратно в сумку все сладости, затолкали ее под широкую банную полку, спустили до полу одеяло, туда же нырнула и худенькая матушка Надежда. А мать Георгия встала за занавеску.
Тут в затвор вошла уставщица, инокиня, объясняющая, какие молитвы и по каким книгам затворнице читать дальше. Мать Софья встретила ее ни жива ни мертва. А мать Надежда, сжавшаяся под полкой, страшная хохотушка, только и делала, что кусала себе пальцы, чтобы не засмеяться. Но от этого ей было еще смешней. И она фыркнула. Уставщица насторожилась.
– Ой, матушка, – заголосила мать Софья. – Такие страхования, такие страхования! То будто стучит кто-то, то вздыхает, то стонет! Только молитвой и гоню их, проклятых. А то и за ноги иногда хватает!
Тут из-за занавески раздался звук, сильно напоминающий хрюканье, – это не выдержала мать Георгия.
Мать уставщица уже медленно пятилась назад, но наткнулась спиной на полку, и вот ведь искушение – только в затворах такое бывает: мать Надежда не выдержала и слегка ущипнула гостью за ногу! Уставщица закричала так, будто ее режут. Выбежала из баньки – и прямиком к игуменье. В затворе дело нечисто. Фырканья, хрюканья, щипки! Краем глаза она заметила, что и занавеска колыхалась как-то очень странно!
Подозрительная игуменья поспешила за уставщицей прояснить ситуацию. В отличие от уставщицы, она подергала занавески, не поленилась наклониться и посмотреть, что делается под полкой… Никого, ничего. Сестры, конечно, успели убежать. Зато уставщице досталось. Нечего зря воду баламутить! Кто у меня после твоих сказок в затвор пойдет? Тщетно пыталась оправдаться уставщица и свалить всё на мать Софью, напрасно разводила руками. Следующей в затвор пошла именно она. А мать Софья вскоре согласилась даже затвориться вне очереди. «Лучшие минуты в монастыре…» – мечтательно качала она головой, вспоминая о своем сладком затворе.
Тут в затвор вошла уставщица, инокиня, объясняющая, какие молитвы и по каким книгам затворнице читать дальше. Мать Софья встретила ее ни жива ни мертва. А мать Надежда, сжавшаяся под полкой, страшная хохотушка, только и делала, что кусала себе пальцы, чтобы не засмеяться. Но от этого ей было еще смешней. И она фыркнула. Уставщица насторожилась.
– Ой, матушка, – заголосила мать Софья. – Такие страхования, такие страхования! То будто стучит кто-то, то вздыхает, то стонет! Только молитвой и гоню их, проклятых. А то и за ноги иногда хватает!
Тут из-за занавески раздался звук, сильно напоминающий хрюканье, – это не выдержала мать Георгия.
Мать уставщица уже медленно пятилась назад, но наткнулась спиной на полку, и вот ведь искушение – только в затворах такое бывает: мать Надежда не выдержала и слегка ущипнула гостью за ногу! Уставщица закричала так, будто ее режут. Выбежала из баньки – и прямиком к игуменье. В затворе дело нечисто. Фырканья, хрюканья, щипки! Краем глаза она заметила, что и занавеска колыхалась как-то очень странно!
Подозрительная игуменья поспешила за уставщицей прояснить ситуацию. В отличие от уставщицы, она подергала занавески, не поленилась наклониться и посмотреть, что делается под полкой… Никого, ничего. Сестры, конечно, успели убежать. Зато уставщице досталось. Нечего зря воду баламутить! Кто у меня после твоих сказок в затвор пойдет? Тщетно пыталась оправдаться уставщица и свалить всё на мать Софью, напрасно разводила руками. Следующей в затвор пошла именно она. А мать Софья вскоре согласилась даже затвориться вне очереди. «Лучшие минуты в монастыре…» – мечтательно качала она головой, вспоминая о своем сладком затворе.
Царевна-лягушка
Жила-была на свете игуменья Раиса. Когда-то была она доброй, хорошей женщиной, но вот стала игуменьей – и точно ее подменили. Никого она больше не любила, ни с кем дружбы не водила. Плохо жилось при ней сестрам, скорбно и тягостно. Но не всем. Были у матушки приближенные, благочинная и казначейша, как-то они умели матушке угодить, хотя и сносили от нее немало. Хуже же всех было опущенным, тем, кто когда-то в чем-то провинился, не угодил игуменье, сказал поперек или вовремя не поклонился – их ненавидела матушка Раиса лютой ненавистью и сживала со свету как могла. Велела не передавать им посылок и писем, не отпускала в город к врачам, натравливала на них сестер, заставляла исполнять мужскую работу, носить бревна, рубить дрова, не позволяла ходить на службу, пока не будет всё сделано, и они месяцами не бывали в храме. А на всякий их ропот отвечала одно: «Послушание превыше поста и молитвы. Вы монахини или кто?»
Кто-то из этих отверженных менял монастырь, кто-то уезжал домой и в озлоблении сердца вовсе переставал ходить в церковь, другие заболевали от непосильного труда и оставались инвалидами на всю жизнь, четвертых же матушка прощала. Но заслужить прощение было очень трудно. Так и текла себе монастырская жизнь, никому не ведомая, внешне тихая и спокойная, пока в опущенные не попала послушница Анна. Тут уж, видно, настал час воли Божией.
Анна была родом из Питера, работала учительницей физики, и вот, в тридцать лет от роду, пришла в монастырь. Жила она здесь уже третий год, работала на разных послушаниях, в последнее время – в швейной мастерской, известна была ровностью и веселостию характера, данные имела неплохие, анкету хорошую, пора было ее уже куда-нибудь пристроить, может быть, постричь и повысить, а может быть, понизить и не постричь. И вызвала игуменья Анну к себе.
– Столько лет уже в монастыре, а всё послушница. Потому что нет у тебя правильного руководства, – объяснила Анне игуменья. – Хочу взяться за тебя сама и как мать твоя хочу выслушать, какие у тебя помыслы, что отягощает твою душу, в чем ты согрешила. Я слушаю.
Анна же молчала.
– Слушаю, – строго повторила игуменья.
– Матушка, благодарю вас за заботу и материнскую помощь, но вчера вечером я уже исповедовалась и все мои помыслы, все грехи рассказала отцу Анатолию, а новых помыслов у меня пока не накопилось…
О глупое и неразумное, о наивное и несмысленное чадо! Как отвечало ты своей начальнице? Так ли до́лжно было говорить с главной о глупой твоей душе попечительницей, заменившей тебе родную мать? Сама привела ты себя к погибели, ложным своим простодушием (личиною гордости) и бесхитростностью ответа, сама!
– Не накопилось? Не накопилось? – закричала игуменья в страшном гневе и затопала ногами.
– Хочешь научиться шить облачения? – продолжала кричать матушка, припоминая их давний с Анной разговор. – Ты у меня научишься! Завтра же пойдешь в коровник.
И кричала еще долго, приводя цитаты из святых отцов, называя Анну свиньей, тварью, преступницей и прочими бранными словами. Но Анна даже не заплакала. Тварь.
На следующий день она отправилась в коровник. И хоть бы что. Коровы Анну полюбили: стоило ей войти в хлев, как они начинали дружно мычать, точно приветствуя ее, а телята бросались лизать ей руки и боты. Анна же только смеялась. Так прошло несколько месяцев. Трудная работа будто не изнуряла, а только веселила ее.
Тогда Анну переселили в сырую келью, в которой капало с потолка и отслаивалась штукатурка. Анна сначала поставила тазик, а потом где-то раздобыла штукатурку и потолок залатала. Тогда матери Иоасафе тайно было поручено пускать к Анне в келью тараканов, семьями, одну за одной, но Анна называла тараканов ребятками, подкармливала хлебом, и сама же Иоасафа однажды подглядела, как вечером, незадолго до сна, тараканы по Анниной команде ровным строем отправились по подоконнику в раскрытое окошко, на растущее у кельи дерево – ночевать. Матушка игуменья в ответ на эту историю, разбив вазу, крикнула: «Бабьи басни! На улице ноябрь, ноль градусов!»
И отправила Анну на стройку, разнорабочей. Анна опять ничего. Носит в ведре цемент, лицо веселое, будто она в доме отдыха, а не на тяжкой работе. И хоть бы насморк ее прошиб! Никакого насморка. Тут игуменья подговорила сестру, в прошлом медика, исполнявшую послушание монастырского врача, повнимательней осмотреть Анну и найти у нее слабые места. Выяснилось, что в юности у Анны были нелады с сердцем. Тогда игуменья послала ее в прачечную, в пар, жар; подолгу там никто не выдерживал. Сестры работали в прачечной по жесткому графику, не больше месяца в год. Анна проработала полгода – и опять как ни в чем не бывало! И стало мать Раису это ужасно мучить, что никак ей не удается довести Анну до того же состояния, что и всех. Остальные опущенные все-таки ходили бледные, изможденные, при виде матушки начинали дрожать и тут же падали на колени, хоть в грязь, хоть в снег. Только такими земными поклонами и можно было заслужить у нее прощение – это все знали. И из таких прощенных и выходили самые лучшие доносчицы.
Кто-то из этих отверженных менял монастырь, кто-то уезжал домой и в озлоблении сердца вовсе переставал ходить в церковь, другие заболевали от непосильного труда и оставались инвалидами на всю жизнь, четвертых же матушка прощала. Но заслужить прощение было очень трудно. Так и текла себе монастырская жизнь, никому не ведомая, внешне тихая и спокойная, пока в опущенные не попала послушница Анна. Тут уж, видно, настал час воли Божией.
Анна была родом из Питера, работала учительницей физики, и вот, в тридцать лет от роду, пришла в монастырь. Жила она здесь уже третий год, работала на разных послушаниях, в последнее время – в швейной мастерской, известна была ровностью и веселостию характера, данные имела неплохие, анкету хорошую, пора было ее уже куда-нибудь пристроить, может быть, постричь и повысить, а может быть, понизить и не постричь. И вызвала игуменья Анну к себе.
– Столько лет уже в монастыре, а всё послушница. Потому что нет у тебя правильного руководства, – объяснила Анне игуменья. – Хочу взяться за тебя сама и как мать твоя хочу выслушать, какие у тебя помыслы, что отягощает твою душу, в чем ты согрешила. Я слушаю.
Анна же молчала.
– Слушаю, – строго повторила игуменья.
– Матушка, благодарю вас за заботу и материнскую помощь, но вчера вечером я уже исповедовалась и все мои помыслы, все грехи рассказала отцу Анатолию, а новых помыслов у меня пока не накопилось…
О глупое и неразумное, о наивное и несмысленное чадо! Как отвечало ты своей начальнице? Так ли до́лжно было говорить с главной о глупой твоей душе попечительницей, заменившей тебе родную мать? Сама привела ты себя к погибели, ложным своим простодушием (личиною гордости) и бесхитростностью ответа, сама!
– Не накопилось? Не накопилось? – закричала игуменья в страшном гневе и затопала ногами.
– Хочешь научиться шить облачения? – продолжала кричать матушка, припоминая их давний с Анной разговор. – Ты у меня научишься! Завтра же пойдешь в коровник.
И кричала еще долго, приводя цитаты из святых отцов, называя Анну свиньей, тварью, преступницей и прочими бранными словами. Но Анна даже не заплакала. Тварь.
На следующий день она отправилась в коровник. И хоть бы что. Коровы Анну полюбили: стоило ей войти в хлев, как они начинали дружно мычать, точно приветствуя ее, а телята бросались лизать ей руки и боты. Анна же только смеялась. Так прошло несколько месяцев. Трудная работа будто не изнуряла, а только веселила ее.
Тогда Анну переселили в сырую келью, в которой капало с потолка и отслаивалась штукатурка. Анна сначала поставила тазик, а потом где-то раздобыла штукатурку и потолок залатала. Тогда матери Иоасафе тайно было поручено пускать к Анне в келью тараканов, семьями, одну за одной, но Анна называла тараканов ребятками, подкармливала хлебом, и сама же Иоасафа однажды подглядела, как вечером, незадолго до сна, тараканы по Анниной команде ровным строем отправились по подоконнику в раскрытое окошко, на растущее у кельи дерево – ночевать. Матушка игуменья в ответ на эту историю, разбив вазу, крикнула: «Бабьи басни! На улице ноябрь, ноль градусов!»
И отправила Анну на стройку, разнорабочей. Анна опять ничего. Носит в ведре цемент, лицо веселое, будто она в доме отдыха, а не на тяжкой работе. И хоть бы насморк ее прошиб! Никакого насморка. Тут игуменья подговорила сестру, в прошлом медика, исполнявшую послушание монастырского врача, повнимательней осмотреть Анну и найти у нее слабые места. Выяснилось, что в юности у Анны были нелады с сердцем. Тогда игуменья послала ее в прачечную, в пар, жар; подолгу там никто не выдерживал. Сестры работали в прачечной по жесткому графику, не больше месяца в год. Анна проработала полгода – и опять как ни в чем не бывало! И стало мать Раису это ужасно мучить, что никак ей не удается довести Анну до того же состояния, что и всех. Остальные опущенные все-таки ходили бледные, изможденные, при виде матушки начинали дрожать и тут же падали на колени, хоть в грязь, хоть в снег. Только такими земными поклонами и можно было заслужить у нее прощение – это все знали. И из таких прощенных и выходили самые лучшие доносчицы.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента