— Не торопитесь трогаться с места, доктор наук: на Кергелен вы опоздали безнадежно. Взгляните на часы.
Рев, раздавшийся из элекара, немного меня утешил.
— Возмутительно! Заговорил меня, заболтал! Почти одиннадцать! Одиннадцать! Но только что было полдесятого? И вдруг — одиннадцать! Неужто одиннадцать, а?
— На моих ровно одиннадцать, — сказал я и сошел на обочину.
Тот, кто сидел за рулем элекара, действительно опоздал к самолету. Ни он, ни его экспедиция так и не попали на Кергелен. И никто никогда туда не попадет. На другой вечер после событий, разыгравшихся в березовой роще, чудовищным циклоном Цецилия научная станция Порт-о-Франсе на Кергелене будет уничтожена. Погибнут девять ее сотрудников и семь японских вулканологов, прилетевших утром. Известие о катастрофе произведет на того, кто сидел за рулем элекара, действие почти непредсказуемое. Он начнет бояться самолетов (не говоря о планетолетах), станет активным членом общества охраны земной природы (а к концу жизни и его председателем), заведет у себя дома живой уголок. О, не раз и не два в разные времена года будет он наведываться в рощу березовую, которая оставила его в живых. Наведываться в надежде встретить обиженного им чудаковатого старика. Но так и не встретит.
До конца жизни он никому не решится рассказать об обстоятельствах, предшествовавших его чудесному спасению.
На стоянке перед теремом отражались в лужицах фиолетовыми огнями элекары. Их было 68. «Приличная компания наведалась в теремок. Но зачем столько свидетелей блаженства?» — подумал я.
Я поднялся по мокрым ступеням. На стеклянных дверях рука ремесленника вывела голубым и розовым пару целующихся голубков и надпись в виде вензеля из цветов:
Появление бородача в черной куртке никого не заинтересовало, как будто все единогласно приняли меня за одного из роботов. Тем лучше. Я прошел влево, к огромному окну, задрапированному мрачными занавесками. Напротив вдоль стены тянулся стол с немалыми остатками пиршества. Люстры — аляповатые петухи на каруселях — светились вполнакала, и я не сразу разглядел на возвышении оркестрик — четверо в клетчатых штанах, грязно-желтых рубахах и отвратительных куцых пиджачишках, придающих музыкантам крайне легкомысленный вид. Впечатление усугубляли сапоги выше колен с раструбами и широкополые шляпы. Играли они, если это можно было назвать игрой, черт знает на чем, играли притом собственную музыку, чьих звуков с лихвой хватало на всех танцующих, а танцевали почти все.
Но настоящая вакханалия грянула, когда вышла певичка с обесцвеченными волосами и накладными двенадцатисантиметровыми ногтями. Прыжками и ужимками изображая ведьму из «Макбета», она прокричала жабой и заголосила:
Даже те, кто не танцевал, начали прихлебывать из чаш веселящую амриту и дергать под столом ногами.
Наконец в бутоне белых платьев я угадал невестино. Она была одного роста с женихом и втрое его тоньше.
Втрое — это, допустим, сильно сказано, поскольку я склонен иногда к преувеличениям, но на семипудового кабанчика женишок смахивал, ой как походил. Даже черные бачки, сползающие вниз, к углам пухлого рта, вполне могли сойти за клыки. Странная мода одолела ребят, которым чуть за двадцать, — холить и лелеять свою плоть. Начиная с детства бешено накачиваются всем, что округляет розовое тело: непомерными дозами съестного с биостимуляторами, загоранием на пляжах, беззаботным времяпрепровождением в сообществах таких же юных растолстевших богов. Все, что угодно, готов простить молодому человеку, но свешивающееся через ремень, выпирающее, как перестоявшее тесто, брюшко повергает меня в уныние. К счастью, не всех, не всех захватило поветрие. Тех, кто сызмальства готовится к разнообразным испытаниям силы и духа — будь то пьезоловушки Сатурна, рудники на Венере, заледенелые шхеры Плутона, — этих замечаешь в толпе с первого взгляда. Талия выгнута, как по лекалу, плеч разворот богатырский, поступь — как по струне переходит пропасть, глаза — ясные-ясные, с напором сиянья, с дерзинкой; такому скажи: через час на полгода в Гималаи или во мрак Тускароры — не задумываясь согласится, как на крыльях, на край света помчит. Треть из них, этих будущих планетолетчиков, астрогеологов, смотрителей маяков на задворках солнечной системы, наверняка не доживет и до пятидесяти. И они прекрасно это знают. Знают, но в стан наслаждающихся и ублажающихся не перебегают. Как будто невидимый луч рассек целое поколение на долго и коротко живущих.
В меньшей мере, но это касалось и девушек…
Так вот: женишок был семипудовый, а невеста — в плотно облегающем платье с вышитыми кистями рябины — тонкая и гибкая, как рябиновая ветвь. Ее руки с нежно светящимися розовыми короткими ногтями дремали на пухлых плечах избранника. И фата просвечивала розовым, затуманивая лицо.
Я дождался, когда невеста легким движением рук откинула на волосы фату и сказала мягко, певуче:
— Милый, только не обижайся, но я устала от грохота. Можно, я немного отдохну? У себя, ладно?
— Тебе нельзя уставать сегодня, — хохотнул он и обнажил частокол белых узких зубов. — У нас впереди целая ночь.
— Я отдохну чуть-чуть. Минут десять-пятнадцать.
Ведь впереди целая ночь, — отвечала она и вновь опустила светящееся облачко фаты. Тут я заметил в темном углу, где оркестр, овальную дверцу и буквы полукругом, тот же цветной вензель, что и на входе:
Я встал под молодую вишню перед оконцем. Блеснуло за стеклами сияньице фаты. Невеста раскрыла створки, но не сразу, потому что искала на ощупь задвижку, а включать свет ей, наверное, не хотелось. Она склонилась перед распахнутым окном, положила руки на пылающий лоб и так замерла.
— Гори, гори ясно, чтобы не погасло, — прощебетал я голосом ласточки.
Невеста подняла голову, опустила руки на подоконник, пристально вглядываясь в сад. Потом сказала шепотом:
— Кто-то из наших навострился говорить по-птичьи.
Никак Алена Седугина. — Она вздохнула. — А может, показалось…
— В небе солнце показалось, как коврижка, разломалось, — протенькал я синичкой и, когда невеста изумленно раскрыла глаза, добавил своим голосом, спокойно, чтобы не напугать: — Совет да любовь, прекрасная невестушка.
— Спасибо, — отвечала она, хотя и вздрогнула. — Вы кто? Голос такой старый, и в саду ничего из-за туч не видно. Только контуры вишневых деревьев.
— Вот вишни и спрашивают невесту. Скажи: твой это суженый?
— Мой суженый? — задумалась она. — Чей же еще?
— На веки вечные? До смертного часу? Единственный в мире?
— Зачем вы так любопытствуете? — сказала невеста и смутилась.
— Вишни тебя пытают: это он? Единственный? Во все времена?
— В какие во все?
— Была же ты в мыслях невестой в далеком прошлом? Ну хоть при Иване Четвертом, хоть при Великом Петре? Конечно, была. И в просторы грядущего мысли о суженом посылала?
Она задумалась.
И тогда — запястье левой руки к плечу, ладонь на отлете — я высветил на ладони полусферу — подобие опрокинутой хрустальной чаши. За стенами чаши венчал светел месяц свод звездных покойных небес, и струилась, блестя перекатами, древняя Нара-река меж хмурого воинства елей по берегам. И вызванивали железными боталами кони в ночном, и лучина теплилась в избушке с краю деревни, на взлобье холма, на полугорке, возле реки. А за горою, за выпасом, на поле средь озимых стоял отрок в лаптях, в портках и рубахе холщовой почти до колен.
— Встану я и пойду в чисто поле под восточную сторону, — причитал отрок. — Навстречу мне семь братьев, семь ветров буйных. «Откуда вы, семь братьев, семь ветров буйных, идете? Куда пошли?» — «Пошли мы в чистые поля, в широкие раздолья сушить травы скошенные, леса порубленные, земли вспаханные». — «Подите вы, семь ветров буйных, соберите тоски тоскучие со вдов, сирот и маленьких ребят — со всего света белого, понесите красной девице Марине в ретивое сердце, просеките булатным топором ретивое ее сердце, посадите в него тоску тоскучую, сухоту сухотучую, в ее кровь горячую, в печень, суставы, чтобы красная девица тосковала и горевала по мне, рабу божьему Ивану, все суточные двадцать четыре часа, едой бы не заедала, питьем бы не запивала, в гульбе бы не загуливала и во сне бы не засыпывала, в теплой бане-паруше щелоком не смывала, веником не спаривала, и казался б я ей милее отца и матери, милее всего рода-племени, милее всего под господней луной…»
Точно туманом подернулась чаша. А когда прояснилась сызнова — сидели уже жених и невеста на вывороченном тулупе за столом свадебным, и дружко-затей;!ик щелкал бичом за стеной, молодых от чар оберегая, и в сеннице, где им предстояло впервые возлечь, калену стрелу утверждали уже в изголовье, и, прежде чем чашу заздравья испить, величали сватья молодых, предрекали богатство и счастье, и похаживал возле сенницы бородач востроглазый, поигрывая топором: «Эге-гей, сила дьявольская, берегись, к молодым жавороночкам нашим — не подступись!» Но не боров семипудовый лобызал свет-невестушку в сахарные уста, не про него стрела утвердилась и топорик на клонящемся солнце лучами играл. Другому судьба нагадала медвяную выпить росу.
Другому счастливцу, другому…
Ах, на Наре то было, на Наре, на тихоструйной реке.
— Да как вы это делаете? — раздался ее испуганный голос. — Там у вас на ладони, дедушка, я. Хоть и маленькая, но живая… Так про этот, что ли, сюрприз намекал мне Боря? Почему вы ни слова в ответ? И зачем погасили… ну… эту… хрустальную?..
— Что ответишь, невестушка, вишням? — спросил я.
— Погодите, закрою комнату на ключ, — отвечала она заговорщицким шепотом, и до меня донесся стук каблучков.
— Ой, она уже заперта, — в раздумье сказала она, возвратясь к подоконнику. — Хотя вроде бы я не закрывала…
Именно сейчас тот, кто сидел за рулем элекара, убедился, что к самолету безнадежно опоздал, и, глядя в почти прильнувшее к земле небо, предвидел крупные неприятности со стороны зловредного Куманькова.
— Кто вы? — спрашивала невеста с вытянутой над подоконником рукой, как бы придерживая незримую занавеску и силясь меня рассмотреть. — Я заметила волосы до плеч, спутанные и седые. Кто вы, дедушка?
— Стерегущий вишню, — сказал я.
Она сразу обрадовалась.
— Значит, здешний сторож? Я слышала, ваша профессия вымерла еще в прошлом веке. Теперь повсюду электронные стражи.
— Я не электронный.
— Наверное, нет… Отчего вы ни разу не взглянули себе на ладонь… ну, там… где мы с Иваном… в стародавнее время… как я девочкой еще мечтала…
— Мне не надо туда смотреть, — сказал я.
— Почему, дедушка?
— На правду, как и на солнце, во все глаза не глянешь.
Невеста вздохнула.
И тогда — запястье к плечу, ладонь на отлете — я высветил на ладони полусферу — подобье опрокинутой хрустальной чаши. Под нею брели березы по пояс в чуть синеватом снегу, и вилась меж берез раскатанная дорога, устремляясь с горы на сверкающий лед запруды, и гремел бубенцами поезд свадебный, звонкоголосый, и каурые кони грызли бешено удила, и смеялись на шкуре медвежьей в санях жених и невеста. «Эх, червонцев навезу, девке выкуплю косу!» — рассыпал гармонист прибаутки, а на околицу бабы да девки повыбежали: выкуп — да немалый за красный товарец! — требовать с женишка.
Но не увалень, не толстячок у избушки со шкуры медвежьей вскочил да зазнобу по тропке понес на руках.
На Оби это было, ах, на угорьях обских, в богатырских раздольях, в жарком сибирском снегу…
— Я угадала, кто вы. Иванов дед Лука. Иван про вас часто рассказывал. И показывал фото, где вы на Марсе.
— На одном из марсианских полюсов, — уточнил я. — Не только на Земле случаются свадьбы. Играют и на Уране, и на Марсе. Показать?
— Спрячьте, дедушка, вашу игрушку в футляр. Она чудесная. Только зря меня укоряете: героя, мол, променяла на толстячка.
— Лучше синица на земле, чем журавль в небе? — спросил я.
— В небе! В небе! — воскликнула невеста с обидой в голосе. — Я от Ивана только и слышала о небе. Зов звезд! Хороводы разноцветных солнц! Астроморфоз!
Хронотуннели! Жди меня победителем! — : Она смахнула слезу.
— Победителю — исполать, побежденному — горевать, — сказал я и в ответ услышал ее резкое:
— Старик Лука, да знаете ли вы, что ваш внук улетел почти навсегда? Я узнавала в Планетарной Академии, до самого президента добралась.
— Все равно он вернется, невеста.
— Может, вернется. Ему будет лет тридцать, да?
— Хорошо, если б так, — согласился я.
— Тридцать лет, молодой еще человек. Ну а я?
Я-то стану старухой. Мне будет под восемьдесят.
«Не угодно ли на танец, бабуся?» Щеки ввалятся, кожа везде отвиснет, вылезут волосы, руки-ноги скрючатся, как у Бабы Яги. Пострашнее шекспировских ведьм заголошу:
Но клянусь, что в пасть штормам, Я попасть ему не дам!
Может, такой песенкой и встретить Ивана? На помеле электронном?
Тут позади невесты раздался настойчивый стук в невидимую дверь.
— Выхожу, выхожу, милый! — крикнула она и сказала мне шепотком: — Я просилась с Иваном, но не взяли. Сами знаете, там одни мужчины… Будьте покойны, он улетел без колебаний. Но ответьте: ради чего ваш внук бросил меня на Земле?
— Не ради чего, а во имя чего. И не бросил, а лишь оставил, — сказал я. — Хотя во всем остальном ты, невеста, права.
Опять застучали, и опять она прокричала «выхожу, выхожу».
— Даже жена Пушкина вышла потом замуж. За генерала, — сказала она.
— Но до этого Наталья Николаевна несколько лет носила траур.
— А разве я эти проклятые пять лет не плакала?
Фотографии наши и видеофильмы не перебирала? Вестей от него не ждала? — Она потянула на себя левую створку окошка.
— Русским женщинам приходилось ждать иногда всю жизнь, — сказал я.
— Всю жизнь! Да он растворился в небесах, как луч.
А меня бросил, бросил, бросил! Так и ответьте вишням, которых вы стережете.
— Я стерегу одну вишню. Под которой стою. Чтоб никто не мешал ей расцвесть. Протяни к ней руку, невеста!
Зашуршали ветви у окна, и я услышал, как она возликовала:
— Распустилась, распустилась! На ней цветы! Пахнут, как в мае. Волшебство! Видно, не зря говорили, что иногда по осени деревья снова цветут.
Я легко переломил, чтоб не хрустнула, ветку, испещренную розовыми цветами, и положил на подоконник.
— Прими, счастливица, свадебный дар. Ты его заслужила.
Грохот в дверях заглушил мой голос.
— Марина, сколько можно там отсиживаться? — возмущался жених.
— Благодарю, стерегущий, — сказала она и закрыла другую створку. Снова проскользнуло, истаивая, сиянье фаты. Ключ дважды повернулся в замке.
— С кем ты там секретничала, шалунья? — вопросил женишок сытым баском.
— С вишнями в саду, — ответила она громко, но голоса ее он не узнал.
Не все ль равно, добро иль зло?
Седлан, красотка, помело!
— Отменные цветочки, — промурлыкает жених, разглядывая вишневую ветку. — Теперь что живое дерево, что мертвое — и не различишь, во как заработала наука. Дружок мой, Венька Маргелов, недавно аж в Сахаре покрутился, с археологами. Так не поверишь: буквально вся пустыня поутыкана пальмами. Искусственными, из биокрона.
На него сквозь живую вишневую ветвь тускло взглянет старуха: щеки ввалены, кожа отвисла, молью светятся клочья волос седых.
Томно скажет невеста, как журавль над колодцем несмазанный проскрипит:
— Прости, я слегка задержалась. Не огорчайся, Боря. Хочешь, сходим в комнату жениха. Хоть на пять минуточек, а?
Я был в то лето двенадцатым ныряльщиком в больнице, и мне повезло больше прочих, когда предложили первому в мире заменить позвонок, и мать согласилась, а отец сидел на своем Уране и ничего о несчастье не знал.
Помню зеленоватую, как подводный грот, операционную, стол, изогнутый, точно раковина, прозрачную крышку над ним, ворох трубочек, вентилей, проводков. Они разом меня опутали, эти трубки и проводки, словно захлопнулась сеть. «Сосчитай-ка, моряк, вслух до тридцати», — сказал мне кто-то невидимый, и я старательно начал считать, а прозрачная крыша опускалась на меня, опускалась, сердце забилось, как у птенца, когда держишь в руке, и вдруг остановилось. Оно остановилось на счете 23, я перестал шевелить губами и ждал следующего удара. И ударило — раз, два, три, — и замерло снова. Тут надвинулась темная пелена, и во тьме я бесчувственно карабкался в волнах подземной рекк, а может, самой преисподней, пока не восстала в предугаданных далях колыбель света, вечные снега дня.
Я раскрыл, как младенец, глаза, встал из раковины-стола и зашагал, исцеленный.
Так и астроморфоз, звездный сон. Погружаешься в жидкую сердцевину яйца размером. с олимпийский бассейн, Застываешь сосулькой, бесчувственным льдом, и все те же безмолвные воды Стикса, беспросветная темь.
А когда просыпаешься, ощущаешь себя неуютно, как зерно ячменя, что лежало на дне саркофага пять с лишком тысяч лет, и посажено любопытствующим археологом в землю., и, само того не желая, выбрасывает росток; но не благословенные нильские зефиры его овевают, а секут холодные ветры иных широт.
Просыпаешься — паутина чужих небес, незнакомое солнце теплится в небе, и томится в иллюминаторе голубой, красноватый, зеленый, оранжевый, белый шар — Индра. Здесь должна быть разумная жизнь. Слишком долго обшаривали земляне этот участок Галактики, чтобы ошибиться…
И жизнь бушует на Индре: вот она, жизнь, в объективах приборов, в перекрестьях стереоскопов. Словно радуги, перекинуты между континентами разноцветные арки пузатых мостов (по которым ничто не движется, но, возможно, движенье внутри этих радуг-мостов?).
Выпирают из нутра океанского многоугольные трубы, выпускают время от времени синеватый идиллический дымок (спектрограмма свидетельствует: чистейший озон). Или вот; на ночной стороне, будто ветром гонимый, развевается тонкий ребристый покров (почти десять квадратных километров!), и там, где пройдет, через четверть часа громыхает гроза и приплясывает дождь. А на южном и северном полюсах башни белые тянут в трехкилометровую высь белые же отростки, что деревья с обрубленными ветвями. Иногда меж обрубков-ветвей проползают зеленые змеи огня, иногда голубые шары перелетают.
До подобных диковин братьям-землянам топать еще да топать по кремнистым и тернистым путям.
Еще одна загадка Индры — транспорт. Ни ракет, ни самолетов, ни элекаров нет и в помине. Как цивилизация древних инков обошлась без изобретения колеса, так и здесь им пренебрегли. Хотя дорог немало: прямые как стрела, с металлическим отливом. Но дороги днем и ночью пустуют. Леса как леса (но не видно, чтоб рубили деревья), реки как реки (большинство под прозрачными выпуклыми навесами на прозрачных столбиках), люди как люди (жаль, ростом не вышли, сантиметров девяносто, не более, но и планета соответственно вдвое меньше Земли). Пора бы со сторожевых башен уж заметить высокого звездного гостя, не первый день на орбите завис…
Однако замечать меня они, кажется, не намеревались. Ни меня, ни моего полуторакилометрового «Перуна», ни сигналов, подаваемых со звездолета. Эфир был мертв, как сероводородное озеро, только шамканье гроз, ничего более.
Через две недели, окончательно потеряв терпение, я захлопнул люк одного из ракетных «челноков» и опустился на Индру. Я спустился неподалеку от бело-розового города, на опушке светло-фиолетового леса, среди блестящей и белой, как ковыль, травы. Был вечер. Худосочное солнышко Индры катилось к зазубринам красных гор. Никто не спешил встречать случайного гостя.
Семь прозрачных, загнутых книзу реторт, оснащенных веером таких же прозрачных крыльев, беззвучно проскользили в небе, невысоко надо мной. Внутри каждой реторты качался на подвесном сиденье индрянин. Допустим, они могли не заметить меня, но как не заметить «челнок» со множеством антенн и надстроек, возвышающийся над лесом?
Когда приползла ночь, я включил бортовые огни, зажег носовой прожектор. Аттическая колонна земного огня, чуть расширяясь, восстала над Индрой. Ни единый огонь не ответил мне. Город как будто вымер.
К утру я начал догадываться: никого мой фонарик не растревожил, как если б зажегся среди слепцов.
Ситуация складывалась забавная. «Братья-нндряне, неужто звездные гости сыплются на вас, как орехи? — недоумевал я. — И визиты их набили оскомину, не так ли?»
Через несколько таких же веселых ночек я облачился в скафандр (кислорода на планете хватало, но латы. рыцарю не помеха) и ступил на землю обетованную.
Апологеты мыслящей плесени, одушевленных кристаллов, наделенных разумом туч повывелись давным-давно, в позапрошлом веке. Стало ясно, что звездный дворец мирозданья сложен из одинаковых кирпичей: флора и фауна всех живых планет более-менее схожа, разумеется, если носители высшего разума не приложили усилий к уничтожению среды своего обитания. Да, один и тот же оратай спиральными плугами взрыхляет вселенскую целину, рассеивая живительные семена. И чудес, как добрых, так и жестоких, ожидать надо не от природы, а от нас самих…
Как по тополиному пуху, медленно двигался я в элекаре по серебристой траве. На всякий случай я прихватил с собой и плазмомет. Возле овального озера, там, где уже начинались городские строенья, толпился народец. Подобьем беседки на желтых столбах тянулось из озера некое дерево с несколькими темно-каштановыми стволами по кругу и одной общей кроной, поросшей остролепестковыми цветами. Оно походило на гигантскую праисторическую медузу, чье существованье не мыслится без диплодоков, ихтиозавров и прочих чудищ мезозойских раздолий. Под щупальцами-колоннами бешено крутилась воронка воды, и на ее стенках возникали и распадались загадочные геометрические узоры.
Как завороженные, молча созерцали индряне эту картину, но некоторые из них, я заметил, односложно переговаривались. Я вылез из элекара и пошел к парапету над озером — не без тайной надежды оказаться сию же минуту окруженным бурлящей и восторженной толпой.
Прискорбно, но никто не пожелал меня заметить.
На глазах множества карликоподобных существ представитель высокоразвитой цивилизации в скафандре высшей защиты не знал, куда ему податься, дабы установить Контакт. Аборигены вежливо уступали мне дорогу, аккуратно обходили за несколько шагов. Когда воронка перестала крутиться, а узоры распались, все стали расходиться, вернее, проваливаться под землю парами и в одиночку. Вскоре берега озера опустели.
Я поехал в центр города. Он буквально ничем не отличался от окраины. Те же довольно изящные ячеистые постройки с террасами, на которых покоились оперенные реторты. Те же башенки, напоминающие пирамиды, поставленные на острие. Те же вращающиеся на ветру, с золотистым отливом цилиндры, свисающие, как сосульки, с ребер, казалось, готовых упасть пирамид.
Рев, раздавшийся из элекара, немного меня утешил.
— Возмутительно! Заговорил меня, заболтал! Почти одиннадцать! Одиннадцать! Но только что было полдесятого? И вдруг — одиннадцать! Неужто одиннадцать, а?
— На моих ровно одиннадцать, — сказал я и сошел на обочину.
Тот, кто сидел за рулем элекара, действительно опоздал к самолету. Ни он, ни его экспедиция так и не попали на Кергелен. И никто никогда туда не попадет. На другой вечер после событий, разыгравшихся в березовой роще, чудовищным циклоном Цецилия научная станция Порт-о-Франсе на Кергелене будет уничтожена. Погибнут девять ее сотрудников и семь японских вулканологов, прилетевших утром. Известие о катастрофе произведет на того, кто сидел за рулем элекара, действие почти непредсказуемое. Он начнет бояться самолетов (не говоря о планетолетах), станет активным членом общества охраны земной природы (а к концу жизни и его председателем), заведет у себя дома живой уголок. О, не раз и не два в разные времена года будет он наведываться в рощу березовую, которая оставила его в живых. Наведываться в надежде встретить обиженного им чудаковатого старика. Но так и не встретит.
До конца жизни он никому не решится рассказать об обстоятельствах, предшествовавших его чудесному спасению.
* * *
Двухэтажный ресторанчик в виде терема с четырьмя башнями обнаружился в дальнем углу рощи. Сразу позади терема вползал на холм вишневый сад и пропадал в дрожащих озерах туманов. Подходя к терему, я услышал музыку. Я никогда не любил электроинструменты, они вызывают во мне отвращение своей мертвенностью, искусственностью. Такими скрежещущими, взвизгивающими звуками полны машинные отделения планетолетов. Так беснуются песчаные бури на Индре…На стоянке перед теремом отражались в лужицах фиолетовыми огнями элекары. Их было 68. «Приличная компания наведалась в теремок. Но зачем столько свидетелей блаженства?» — подумал я.
Я поднялся по мокрым ступеням. На стеклянных дверях рука ремесленника вывела голубым и розовым пару целующихся голубков и надпись в виде вензеля из цветов:
ВСЕ МЕСТА ЗАНЯТЫ. ИЗВИНИТЕ! СВАДЬБА!!!Цыганистого вида робот в красной рубахе распахнул передо мною дверь и склонился в подобострастном поклоне. Плечевые шестерни бедолаги еле слышно заскрипели: никто их давно не смазывал.
Появление бородача в черной куртке никого не заинтересовало, как будто все единогласно приняли меня за одного из роботов. Тем лучше. Я прошел влево, к огромному окну, задрапированному мрачными занавесками. Напротив вдоль стены тянулся стол с немалыми остатками пиршества. Люстры — аляповатые петухи на каруселях — светились вполнакала, и я не сразу разглядел на возвышении оркестрик — четверо в клетчатых штанах, грязно-желтых рубахах и отвратительных куцых пиджачишках, придающих музыкантам крайне легкомысленный вид. Впечатление усугубляли сапоги выше колен с раструбами и широкополые шляпы. Играли они, если это можно было назвать игрой, черт знает на чем, играли притом собственную музыку, чьих звуков с лихвой хватало на всех танцующих, а танцевали почти все.
Но настоящая вакханалия грянула, когда вышла певичка с обесцвеченными волосами и накладными двенадцатисантиметровыми ногтями. Прыжками и ужимками изображая ведьму из «Макбета», она прокричала жабой и заголосила:
После каждого двустишия четверо в клетчатых штанах закатывали глаза и выли:
Нам наплевать, добро иль зло.
Седлай, красотка, помело!
На дорожку морячку
Грусть-тоску поберегу,
Чтоб и днем, и по ночам
Он отчаянно скучал.
Чтоб забыл еду и сон
Семь недель, голубчик, он.
Чтобы таял, как свеча,
Жизнь унылую влача.
Но клянусь, что в пасть штормам
Я попасть ему не дам…
К концу они основательно взбудоражили публику.
Тьму кромсай, клинок огня,
Клокочи в котле, стряпня!
Даже те, кто не танцевал, начали прихлебывать из чаш веселящую амриту и дергать под столом ногами.
Наконец в бутоне белых платьев я угадал невестино. Она была одного роста с женихом и втрое его тоньше.
Втрое — это, допустим, сильно сказано, поскольку я склонен иногда к преувеличениям, но на семипудового кабанчика женишок смахивал, ой как походил. Даже черные бачки, сползающие вниз, к углам пухлого рта, вполне могли сойти за клыки. Странная мода одолела ребят, которым чуть за двадцать, — холить и лелеять свою плоть. Начиная с детства бешено накачиваются всем, что округляет розовое тело: непомерными дозами съестного с биостимуляторами, загоранием на пляжах, беззаботным времяпрепровождением в сообществах таких же юных растолстевших богов. Все, что угодно, готов простить молодому человеку, но свешивающееся через ремень, выпирающее, как перестоявшее тесто, брюшко повергает меня в уныние. К счастью, не всех, не всех захватило поветрие. Тех, кто сызмальства готовится к разнообразным испытаниям силы и духа — будь то пьезоловушки Сатурна, рудники на Венере, заледенелые шхеры Плутона, — этих замечаешь в толпе с первого взгляда. Талия выгнута, как по лекалу, плеч разворот богатырский, поступь — как по струне переходит пропасть, глаза — ясные-ясные, с напором сиянья, с дерзинкой; такому скажи: через час на полгода в Гималаи или во мрак Тускароры — не задумываясь согласится, как на крыльях, на край света помчит. Треть из них, этих будущих планетолетчиков, астрогеологов, смотрителей маяков на задворках солнечной системы, наверняка не доживет и до пятидесяти. И они прекрасно это знают. Знают, но в стан наслаждающихся и ублажающихся не перебегают. Как будто невидимый луч рассек целое поколение на долго и коротко живущих.
В меньшей мере, но это касалось и девушек…
Так вот: женишок был семипудовый, а невеста — в плотно облегающем платье с вышитыми кистями рябины — тонкая и гибкая, как рябиновая ветвь. Ее руки с нежно светящимися розовыми короткими ногтями дремали на пухлых плечах избранника. И фата просвечивала розовым, затуманивая лицо.
Я дождался, когда невеста легким движением рук откинула на волосы фату и сказала мягко, певуче:
— Милый, только не обижайся, но я устала от грохота. Можно, я немного отдохну? У себя, ладно?
— Тебе нельзя уставать сегодня, — хохотнул он и обнажил частокол белых узких зубов. — У нас впереди целая ночь.
— Я отдохну чуть-чуть. Минут десять-пятнадцать.
Ведь впереди целая ночь, — отвечала она и вновь опустила светящееся облачко фаты. Тут я заметил в темном углу, где оркестр, овальную дверцу и буквы полукругом, тот же цветной вензель, что и на входе:
Комната невесты.К этой двери и поплыло платье с рябиновыми кистями, а женишок потопал к столу, где его встретил разбитной собрат с чашей амриты и присловицей, сопровождаемой подмигиваньем: «Жених и невеста поехали за тестом, тесто упало, невеста пропала». Оркестрик бесновался уже без ведьмы. Поскрипывающий робот вновь открыл мне ту же дверь. Я спустился с крыльца и обогнул терем. Вишни начинали свое шествие на холм прямо от черных угловых окон. Под ногами дрожала от сырости трава, приникала к земле в поисках последних капель тепла.
Я встал под молодую вишню перед оконцем. Блеснуло за стеклами сияньице фаты. Невеста раскрыла створки, но не сразу, потому что искала на ощупь задвижку, а включать свет ей, наверное, не хотелось. Она склонилась перед распахнутым окном, положила руки на пылающий лоб и так замерла.
— Гори, гори ясно, чтобы не погасло, — прощебетал я голосом ласточки.
Невеста подняла голову, опустила руки на подоконник, пристально вглядываясь в сад. Потом сказала шепотом:
— Кто-то из наших навострился говорить по-птичьи.
Никак Алена Седугина. — Она вздохнула. — А может, показалось…
— В небе солнце показалось, как коврижка, разломалось, — протенькал я синичкой и, когда невеста изумленно раскрыла глаза, добавил своим голосом, спокойно, чтобы не напугать: — Совет да любовь, прекрасная невестушка.
— Спасибо, — отвечала она, хотя и вздрогнула. — Вы кто? Голос такой старый, и в саду ничего из-за туч не видно. Только контуры вишневых деревьев.
— Вот вишни и спрашивают невесту. Скажи: твой это суженый?
— Мой суженый? — задумалась она. — Чей же еще?
— На веки вечные? До смертного часу? Единственный в мире?
— Зачем вы так любопытствуете? — сказала невеста и смутилась.
— Вишни тебя пытают: это он? Единственный? Во все времена?
— В какие во все?
— Была же ты в мыслях невестой в далеком прошлом? Ну хоть при Иване Четвертом, хоть при Великом Петре? Конечно, была. И в просторы грядущего мысли о суженом посылала?
Она задумалась.
И тогда — запястье левой руки к плечу, ладонь на отлете — я высветил на ладони полусферу — подобие опрокинутой хрустальной чаши. За стенами чаши венчал светел месяц свод звездных покойных небес, и струилась, блестя перекатами, древняя Нара-река меж хмурого воинства елей по берегам. И вызванивали железными боталами кони в ночном, и лучина теплилась в избушке с краю деревни, на взлобье холма, на полугорке, возле реки. А за горою, за выпасом, на поле средь озимых стоял отрок в лаптях, в портках и рубахе холщовой почти до колен.
— Встану я и пойду в чисто поле под восточную сторону, — причитал отрок. — Навстречу мне семь братьев, семь ветров буйных. «Откуда вы, семь братьев, семь ветров буйных, идете? Куда пошли?» — «Пошли мы в чистые поля, в широкие раздолья сушить травы скошенные, леса порубленные, земли вспаханные». — «Подите вы, семь ветров буйных, соберите тоски тоскучие со вдов, сирот и маленьких ребят — со всего света белого, понесите красной девице Марине в ретивое сердце, просеките булатным топором ретивое ее сердце, посадите в него тоску тоскучую, сухоту сухотучую, в ее кровь горячую, в печень, суставы, чтобы красная девица тосковала и горевала по мне, рабу божьему Ивану, все суточные двадцать четыре часа, едой бы не заедала, питьем бы не запивала, в гульбе бы не загуливала и во сне бы не засыпывала, в теплой бане-паруше щелоком не смывала, веником не спаривала, и казался б я ей милее отца и матери, милее всего рода-племени, милее всего под господней луной…»
Точно туманом подернулась чаша. А когда прояснилась сызнова — сидели уже жених и невеста на вывороченном тулупе за столом свадебным, и дружко-затей;!ик щелкал бичом за стеной, молодых от чар оберегая, и в сеннице, где им предстояло впервые возлечь, калену стрелу утверждали уже в изголовье, и, прежде чем чашу заздравья испить, величали сватья молодых, предрекали богатство и счастье, и похаживал возле сенницы бородач востроглазый, поигрывая топором: «Эге-гей, сила дьявольская, берегись, к молодым жавороночкам нашим — не подступись!» Но не боров семипудовый лобызал свет-невестушку в сахарные уста, не про него стрела утвердилась и топорик на клонящемся солнце лучами играл. Другому судьба нагадала медвяную выпить росу.
Другому счастливцу, другому…
Ах, на Наре то было, на Наре, на тихоструйной реке.
— Да как вы это делаете? — раздался ее испуганный голос. — Там у вас на ладони, дедушка, я. Хоть и маленькая, но живая… Так про этот, что ли, сюрприз намекал мне Боря? Почему вы ни слова в ответ? И зачем погасили… ну… эту… хрустальную?..
— Что ответишь, невестушка, вишням? — спросил я.
— Погодите, закрою комнату на ключ, — отвечала она заговорщицким шепотом, и до меня донесся стук каблучков.
— Ой, она уже заперта, — в раздумье сказала она, возвратясь к подоконнику. — Хотя вроде бы я не закрывала…
Именно сейчас тот, кто сидел за рулем элекара, убедился, что к самолету безнадежно опоздал, и, глядя в почти прильнувшее к земле небо, предвидел крупные неприятности со стороны зловредного Куманькова.
— Кто вы? — спрашивала невеста с вытянутой над подоконником рукой, как бы придерживая незримую занавеску и силясь меня рассмотреть. — Я заметила волосы до плеч, спутанные и седые. Кто вы, дедушка?
— Стерегущий вишню, — сказал я.
Она сразу обрадовалась.
— Значит, здешний сторож? Я слышала, ваша профессия вымерла еще в прошлом веке. Теперь повсюду электронные стражи.
— Я не электронный.
— Наверное, нет… Отчего вы ни разу не взглянули себе на ладонь… ну, там… где мы с Иваном… в стародавнее время… как я девочкой еще мечтала…
— Мне не надо туда смотреть, — сказал я.
— Почему, дедушка?
— На правду, как и на солнце, во все глаза не глянешь.
Невеста вздохнула.
И тогда — запястье к плечу, ладонь на отлете — я высветил на ладони полусферу — подобье опрокинутой хрустальной чаши. Под нею брели березы по пояс в чуть синеватом снегу, и вилась меж берез раскатанная дорога, устремляясь с горы на сверкающий лед запруды, и гремел бубенцами поезд свадебный, звонкоголосый, и каурые кони грызли бешено удила, и смеялись на шкуре медвежьей в санях жених и невеста. «Эх, червонцев навезу, девке выкуплю косу!» — рассыпал гармонист прибаутки, а на околицу бабы да девки повыбежали: выкуп — да немалый за красный товарец! — требовать с женишка.
Но не увалень, не толстячок у избушки со шкуры медвежьей вскочил да зазнобу по тропке понес на руках.
На Оби это было, ах, на угорьях обских, в богатырских раздольях, в жарком сибирском снегу…
— Я угадала, кто вы. Иванов дед Лука. Иван про вас часто рассказывал. И показывал фото, где вы на Марсе.
— На одном из марсианских полюсов, — уточнил я. — Не только на Земле случаются свадьбы. Играют и на Уране, и на Марсе. Показать?
— Спрячьте, дедушка, вашу игрушку в футляр. Она чудесная. Только зря меня укоряете: героя, мол, променяла на толстячка.
— Лучше синица на земле, чем журавль в небе? — спросил я.
— В небе! В небе! — воскликнула невеста с обидой в голосе. — Я от Ивана только и слышала о небе. Зов звезд! Хороводы разноцветных солнц! Астроморфоз!
Хронотуннели! Жди меня победителем! — : Она смахнула слезу.
— Победителю — исполать, побежденному — горевать, — сказал я и в ответ услышал ее резкое:
— Старик Лука, да знаете ли вы, что ваш внук улетел почти навсегда? Я узнавала в Планетарной Академии, до самого президента добралась.
— Все равно он вернется, невеста.
— Может, вернется. Ему будет лет тридцать, да?
— Хорошо, если б так, — согласился я.
— Тридцать лет, молодой еще человек. Ну а я?
Я-то стану старухой. Мне будет под восемьдесят.
«Не угодно ли на танец, бабуся?» Щеки ввалятся, кожа везде отвиснет, вылезут волосы, руки-ноги скрючатся, как у Бабы Яги. Пострашнее шекспировских ведьм заголошу:
Но клянусь, что в пасть штормам, Я попасть ему не дам!
Может, такой песенкой и встретить Ивана? На помеле электронном?
Тут позади невесты раздался настойчивый стук в невидимую дверь.
— Выхожу, выхожу, милый! — крикнула она и сказала мне шепотком: — Я просилась с Иваном, но не взяли. Сами знаете, там одни мужчины… Будьте покойны, он улетел без колебаний. Но ответьте: ради чего ваш внук бросил меня на Земле?
— Не ради чего, а во имя чего. И не бросил, а лишь оставил, — сказал я. — Хотя во всем остальном ты, невеста, права.
Опять застучали, и опять она прокричала «выхожу, выхожу».
— Даже жена Пушкина вышла потом замуж. За генерала, — сказала она.
— Но до этого Наталья Николаевна несколько лет носила траур.
— А разве я эти проклятые пять лет не плакала?
Фотографии наши и видеофильмы не перебирала? Вестей от него не ждала? — Она потянула на себя левую створку окошка.
— Русским женщинам приходилось ждать иногда всю жизнь, — сказал я.
— Всю жизнь! Да он растворился в небесах, как луч.
А меня бросил, бросил, бросил! Так и ответьте вишням, которых вы стережете.
— Я стерегу одну вишню. Под которой стою. Чтоб никто не мешал ей расцвесть. Протяни к ней руку, невеста!
Зашуршали ветви у окна, и я услышал, как она возликовала:
— Распустилась, распустилась! На ней цветы! Пахнут, как в мае. Волшебство! Видно, не зря говорили, что иногда по осени деревья снова цветут.
Я легко переломил, чтоб не хрустнула, ветку, испещренную розовыми цветами, и положил на подоконник.
— Прими, счастливица, свадебный дар. Ты его заслужила.
Грохот в дверях заглушил мой голос.
— Марина, сколько можно там отсиживаться? — возмущался жених.
— Благодарю, стерегущий, — сказала она и закрыла другую створку. Снова проскользнуло, истаивая, сиянье фаты. Ключ дважды повернулся в замке.
— С кем ты там секретничала, шалунья? — вопросил женишок сытым баском.
— С вишнями в саду, — ответила она громко, но голоса ее он не узнал.
* * *
Заскрипят, захрипят, задребезжат электрожестянки, заколышутся в пляске неистовой пары, глаза заблестят в полумраке под петухами на каруселях. Та же ведьма' завоет с хрипотцой заклинанье на мертвый электронный мотив:Не все ль равно, добро иль зло?
Седлан, красотка, помело!
— Отменные цветочки, — промурлыкает жених, разглядывая вишневую ветку. — Теперь что живое дерево, что мертвое — и не различишь, во как заработала наука. Дружок мой, Венька Маргелов, недавно аж в Сахаре покрутился, с археологами. Так не поверишь: буквально вся пустыня поутыкана пальмами. Искусственными, из биокрона.
На него сквозь живую вишневую ветвь тускло взглянет старуха: щеки ввалены, кожа отвисла, молью светятся клочья волос седых.
Томно скажет невеста, как журавль над колодцем несмазанный проскрипит:
— Прости, я слегка задержалась. Не огорчайся, Боря. Хочешь, сходим в комнату жениха. Хоть на пять минуточек, а?
* * *
В двенадцать лет мне заменяли сломанный позвонок. Я поспорил на книгу с приятелем, что нырну в речку с обрыва, разбежался, взлетел и успел еще в воздухе крикнуть: «Три мушкетера» — мои!» Но перелетел и вместо омута ткнулся руками в бурый песок, где воды было кот наплакал. Помню, как я очнулся в палате, распяленный на деревянном щите, и старуха сиделка Ирина по ночам, думая, что я сплю, причитала шепелявя: «О, господь, мальчонка такой молодой, а всю жизнь проваляется в недвиженье, ровно живой труп».Я был в то лето двенадцатым ныряльщиком в больнице, и мне повезло больше прочих, когда предложили первому в мире заменить позвонок, и мать согласилась, а отец сидел на своем Уране и ничего о несчастье не знал.
Помню зеленоватую, как подводный грот, операционную, стол, изогнутый, точно раковина, прозрачную крышку над ним, ворох трубочек, вентилей, проводков. Они разом меня опутали, эти трубки и проводки, словно захлопнулась сеть. «Сосчитай-ка, моряк, вслух до тридцати», — сказал мне кто-то невидимый, и я старательно начал считать, а прозрачная крыша опускалась на меня, опускалась, сердце забилось, как у птенца, когда держишь в руке, и вдруг остановилось. Оно остановилось на счете 23, я перестал шевелить губами и ждал следующего удара. И ударило — раз, два, три, — и замерло снова. Тут надвинулась темная пелена, и во тьме я бесчувственно карабкался в волнах подземной рекк, а может, самой преисподней, пока не восстала в предугаданных далях колыбель света, вечные снега дня.
Я раскрыл, как младенец, глаза, встал из раковины-стола и зашагал, исцеленный.
Так и астроморфоз, звездный сон. Погружаешься в жидкую сердцевину яйца размером. с олимпийский бассейн, Застываешь сосулькой, бесчувственным льдом, и все те же безмолвные воды Стикса, беспросветная темь.
А когда просыпаешься, ощущаешь себя неуютно, как зерно ячменя, что лежало на дне саркофага пять с лишком тысяч лет, и посажено любопытствующим археологом в землю., и, само того не желая, выбрасывает росток; но не благословенные нильские зефиры его овевают, а секут холодные ветры иных широт.
Просыпаешься — паутина чужих небес, незнакомое солнце теплится в небе, и томится в иллюминаторе голубой, красноватый, зеленый, оранжевый, белый шар — Индра. Здесь должна быть разумная жизнь. Слишком долго обшаривали земляне этот участок Галактики, чтобы ошибиться…
И жизнь бушует на Индре: вот она, жизнь, в объективах приборов, в перекрестьях стереоскопов. Словно радуги, перекинуты между континентами разноцветные арки пузатых мостов (по которым ничто не движется, но, возможно, движенье внутри этих радуг-мостов?).
Выпирают из нутра океанского многоугольные трубы, выпускают время от времени синеватый идиллический дымок (спектрограмма свидетельствует: чистейший озон). Или вот; на ночной стороне, будто ветром гонимый, развевается тонкий ребристый покров (почти десять квадратных километров!), и там, где пройдет, через четверть часа громыхает гроза и приплясывает дождь. А на южном и северном полюсах башни белые тянут в трехкилометровую высь белые же отростки, что деревья с обрубленными ветвями. Иногда меж обрубков-ветвей проползают зеленые змеи огня, иногда голубые шары перелетают.
До подобных диковин братьям-землянам топать еще да топать по кремнистым и тернистым путям.
Еще одна загадка Индры — транспорт. Ни ракет, ни самолетов, ни элекаров нет и в помине. Как цивилизация древних инков обошлась без изобретения колеса, так и здесь им пренебрегли. Хотя дорог немало: прямые как стрела, с металлическим отливом. Но дороги днем и ночью пустуют. Леса как леса (но не видно, чтоб рубили деревья), реки как реки (большинство под прозрачными выпуклыми навесами на прозрачных столбиках), люди как люди (жаль, ростом не вышли, сантиметров девяносто, не более, но и планета соответственно вдвое меньше Земли). Пора бы со сторожевых башен уж заметить высокого звездного гостя, не первый день на орбите завис…
Однако замечать меня они, кажется, не намеревались. Ни меня, ни моего полуторакилометрового «Перуна», ни сигналов, подаваемых со звездолета. Эфир был мертв, как сероводородное озеро, только шамканье гроз, ничего более.
Через две недели, окончательно потеряв терпение, я захлопнул люк одного из ракетных «челноков» и опустился на Индру. Я спустился неподалеку от бело-розового города, на опушке светло-фиолетового леса, среди блестящей и белой, как ковыль, травы. Был вечер. Худосочное солнышко Индры катилось к зазубринам красных гор. Никто не спешил встречать случайного гостя.
Семь прозрачных, загнутых книзу реторт, оснащенных веером таких же прозрачных крыльев, беззвучно проскользили в небе, невысоко надо мной. Внутри каждой реторты качался на подвесном сиденье индрянин. Допустим, они могли не заметить меня, но как не заметить «челнок» со множеством антенн и надстроек, возвышающийся над лесом?
Когда приползла ночь, я включил бортовые огни, зажег носовой прожектор. Аттическая колонна земного огня, чуть расширяясь, восстала над Индрой. Ни единый огонь не ответил мне. Город как будто вымер.
К утру я начал догадываться: никого мой фонарик не растревожил, как если б зажегся среди слепцов.
Ситуация складывалась забавная. «Братья-нндряне, неужто звездные гости сыплются на вас, как орехи? — недоумевал я. — И визиты их набили оскомину, не так ли?»
Через несколько таких же веселых ночек я облачился в скафандр (кислорода на планете хватало, но латы. рыцарю не помеха) и ступил на землю обетованную.
Апологеты мыслящей плесени, одушевленных кристаллов, наделенных разумом туч повывелись давным-давно, в позапрошлом веке. Стало ясно, что звездный дворец мирозданья сложен из одинаковых кирпичей: флора и фауна всех живых планет более-менее схожа, разумеется, если носители высшего разума не приложили усилий к уничтожению среды своего обитания. Да, один и тот же оратай спиральными плугами взрыхляет вселенскую целину, рассеивая живительные семена. И чудес, как добрых, так и жестоких, ожидать надо не от природы, а от нас самих…
Как по тополиному пуху, медленно двигался я в элекаре по серебристой траве. На всякий случай я прихватил с собой и плазмомет. Возле овального озера, там, где уже начинались городские строенья, толпился народец. Подобьем беседки на желтых столбах тянулось из озера некое дерево с несколькими темно-каштановыми стволами по кругу и одной общей кроной, поросшей остролепестковыми цветами. Оно походило на гигантскую праисторическую медузу, чье существованье не мыслится без диплодоков, ихтиозавров и прочих чудищ мезозойских раздолий. Под щупальцами-колоннами бешено крутилась воронка воды, и на ее стенках возникали и распадались загадочные геометрические узоры.
Как завороженные, молча созерцали индряне эту картину, но некоторые из них, я заметил, односложно переговаривались. Я вылез из элекара и пошел к парапету над озером — не без тайной надежды оказаться сию же минуту окруженным бурлящей и восторженной толпой.
Прискорбно, но никто не пожелал меня заметить.
На глазах множества карликоподобных существ представитель высокоразвитой цивилизации в скафандре высшей защиты не знал, куда ему податься, дабы установить Контакт. Аборигены вежливо уступали мне дорогу, аккуратно обходили за несколько шагов. Когда воронка перестала крутиться, а узоры распались, все стали расходиться, вернее, проваливаться под землю парами и в одиночку. Вскоре берега озера опустели.
Я поехал в центр города. Он буквально ничем не отличался от окраины. Те же довольно изящные ячеистые постройки с террасами, на которых покоились оперенные реторты. Те же башенки, напоминающие пирамиды, поставленные на острие. Те же вращающиеся на ветру, с золотистым отливом цилиндры, свисающие, как сосульки, с ребер, казалось, готовых упасть пирамид.