Тогда я еще не успел проникнуться к Беку безоговорочным доверием; помню, я подумал, что он так глупо пошутил. Даже я сам услышал в собственном голосе подозрительность, когда спросил его:
   – Какие мысли?
   – Грустные, – пояснил Бек. – У тебя в голове много грустных мыслей?
   – Нет, – ответил я. Бек пожевал нижнюю губу.
   – А у меня много. Это признание меня потрясло. Я не стал задавать вопросов, но придвинулся поближе.
   – Они такие грустные, что от них хочется плакать, – продолжал Бек. – Я и плакал, целыми днями.
   Я еще подумал, что это наверняка вранье. Я не мог представить Бека плачущим. Он был как скала. Даже во время превращения, уже стоя на четвереньках, он казался уравновешенным, сдержанным, невозмутимым.
   – Не веришь? Спроси Ульрика. Это ему приходилось меня утешать, – сказал Бек. – И знаешь, что я сделал с этими мыслями? Спрятал их в коробки. Разложил по коробкам у себя в голове, а коробки закрыл, замотал липкой лентой, задвинул в угол и накрыл одеялом.
   – Мысленным скотчем? – уточнил я с ухмылкой. Мне ведь было всего восемь лет.
   Бек улыбнулся странной отсутствующей улыбкой, которую я тогда не понял. Теперь-то я знал, что это было облегчение: ему удалось вытянуть из меня шутку, пусть и жалкую.
   – Да, мысленным скотчем. И накрыл мысленным одеялом. И теперь мне больше не приходится думать о грустных вещах. Если захочется, я всегда могу открыть эти коробки, но чаще всего предпочитаю держать их запечатанными.
   – И как пользоваться этим мысленным скотчем?
   – Нужно вообразить его. Вообразить, как будто складываешь все грустные мысли в коробки и обматываешь мысленным скотчем. А потом представить, как задвигаешь коробки в самый дальний уголок, чтобы не спотыкаться о них каждый раз, и накидываешь на них одеяло. У тебя бывают грустные мысли, Сэм?
   Я представил себе пыльный угол, заставленный коробками. Такими большими, высокими, из которых можно мастерить домики, со сваленными наверху рулонами скотча. Рядом лежали бритвы, чтобы в любой миг можно было разрезать их и меня тоже.
   – Про маму, – прошептал я.
   На Бека я не смотрел, но краем глаза заметил, как он сглотнул.
   – А еще? – спросил он еле слышно.
   – Про воду. – Я закрыл глаза, и вода заплескалась передо мной, так что следующее слово далось мне с большим трудом. – Про…
   Я коснулся своих шрамов.
   Бек нерешительно протянул ко мне руку. Я не отстранился, и тогда он обнял меня за плечи, а я уткнулся ему в грудь, чувствуя себя таким маленьким, восьмилетним, сломленным.
   – Про меня, – закончил я.
   Бек долго молчал, обнимая меня. С закрытыми глазами казалось, что, кроме стука его сердца, в мире ничего больше не осталось, потом он сказал:
   – Убери в коробки все, кроме себя самого, Сэм. Ты нам нужен. Пообещай мне, что останешься здесь вместе с нами.
   Мы долго сидели так, а когда поднялись, все мои грустные мысли были надежно упрятаны в коробки, а Бек стал моим отцом.
   Я сегодняшний вышел на задний двор, улегся на громадный старый пень и стал смотреть на звезды. Потом закрыл глаза и медленно разложил все свои тревоги по коробкам, по очереди заклеивая их. Тяга Коула к саморазрушению в одну, Тома Калперера – в другую. В коробку отправился и голос Изабел, потому что сейчас я просто не в силах был думать еще и об этом.
   С каждой коробкой мне становилось чуть легче, чуть проще дышать.
   Единственное, от чего я не смог заставить себя избавиться, была тоска по Грейс. Она осталась при мне. Ее я заслужил. Заработал.
   После этого я остался просто лежать на пне.
   Давным-давно пора было спать, ведь с утра ждала работа, но я знал, чем все закончится. Стоило закрыть глаза, как ноги наливались болью, как будто я пробежал марафон, а веки начинали подергиваться, стремясь открыться. Я сразу вспоминал, что нужно записать в память телефона чей-нибудь номер, или давал себе слово разложить наконец выстиранное белье, уже неделю дожидающееся в корзине.
   А еще я думал, что нужно все-таки поговорить с Коулом.
   Пень в диаметре был лишь немногим меньше моего роста; должно быть, дерево – на самом деле их было два, просто они срослись, – до того, как его срубили, было по-настоящему исполинским. Местами его поверхность покрывали черные отметины – следы фейерверков, которые Пол с Ульриком запускали, пользуясь им как постаментом. В детстве я любил считать годичные кольца. Это дерево прожило на свете дольше нас всех.
   В вышине неслись по кругу бесчисленные звезды, точно замысловатый мобиль, сконструированный великанами. Меня затягивало туда, в космос, к воспоминаниям. Вот так же на спине я лежал давным-давно, когда на меня напали волки. Это было в другой жизни. Только что я был один, мое утро и моя жизнь тянулись передо мной, как кадры из фильма, где каждая последующая секунда лишь немногим отличается от предыдущей. Чудо бесшовной незаметной метаморфозы. А в следующий миг появились волки.
   Я вздохнул. В вышине среди звезд летели куда-то по своим делам спутники и самолеты, с северо-запада медленно наползала гряда облаков, вынашивающая в своем чреве молнию. Мысли мои перескакивали с настоящего – твердой поверхности дерева под лопатками – на прошлое – ранец, сплюснутый подо мной, и волки вокруг, все глубже вжимающие мое тело в снежный сугроб. Мама тогда упаковала меня в синюю зимнюю куртку с белыми полосками на рукавах и варежки, такие пушистые, что в них невозможно было шевелить пальцами.
   Воспоминания были как немая кинопленка. Я видел, как беззвучно шевелятся мои губы и ручки-прутики семилетнего меня отбиваются от волчьих морд. Я смотрел на себя словно откуда-то со стороны и видел сине-белую куртку, подмятую черным волком. Между его расставленными лапами она казалась пустой, как будто я уже исчез, освободившись от бремени земной жизни.
   – Взгляни-ка, Ринго.
   Мои глаза распахнулись. До меня не сразу дошло, что рядом со мной на пне, поджав ноги, сидит Коул, черный силуэт на фоне темно-серого по сравнению с ним неба. В руках он держал мою гитару, с таким видом, как будто она была утыкана шипами.
   Он ударил по струнам и затянул своим низким хриплым голосом:
   – «Я влюбился в нее летом, – тут он неловко перешел на другой аккорд и подпустил в голос надрыва, – в мою прекрасную летнюю девушку».
   У меня запылали уши: это были мои собственные стихи.
   – Я нашел твой диск. – Коул долго разглядывал гитарный гриф, потом извлек из струн новый аккорд. Все до одного пальцы, впрочем, он поставил неправильно, так что звук вышел крайне немелодичный. Он добродушно усмехнулся и посмотрел на меня. – Когда рылся в твоей машине.
   Я только головой покачал.
   – «Она соткана из жаркого лета, моя прекрасная летняя девушка», – продолжил Коул, сопроводив свои слова еще одним скверным аккордом. – Знаешь, Ринго, – произнес он дружелюбным тоном, – пожалуй, я вполне мог бы кончить как ты, если бы мои родители устроили мне такую же веселую жизнь, а оборотни читали викторианскую поэзию вместо сказок на ночь. – Он взглянул на мое лицо. – Ой, только не начинай страдать.
   – И не думал даже, – отозвался я. – Ты опять пил?
   – По-моему, я выпил в доме уже все, что булькало. Поэтому – нет.
   – Зачем ты полез в мою машину?
   – Затем, что тебя там не было, – ответил Коул и повторил тот же самый аккорд. – Ужасно приставучая штука, ты не замечал? «Я мечтаю быть с ней и зимой, с моей прекрасной летней девушкой. Но во мне слишком мало тепла для моей прекрасной летней девушки».
   Я принялся разглядывать самолет, который полз по небу, помаргивая огоньками. Я хорошо помнил, как написал эту песню. Это случилось за год до того, как мы с Грейс познакомились по-настоящему. Это была одна из тех песен, которые родились сами собой, сумбурные и скомканные. Помню, как я сидел с гитарой в изножье кровати, пытаясь приспособить музыку к стихам, пока мелодия не улетучилась из памяти. Я напевал ее в дýше, закрепляя в памяти. Мурлыкал, складывая выстиранное белье в подвале, поскольку не хотел, чтобы Бек слышал, что я пою про какую-то девушку. И все это время страстно хотел невозможного, того, чего хотелось всем нам: не заканчиваться вместе с летом.
   Коул прекратил пение и сказал:
   – Конечно, в миноре было бы лучше, но у меня не получается.
   Он попытался изобразить другой аккорд. Гитара протестующе загудела.
   – Гитара подчиняется только своему хозяину, – сказал я.
   – Да, – согласился Коул, – но Грейс здесь нет. – Он хитро ухмыльнулся и сыграл тот же самый аккорд ре мажор. – Это единственное, что я могу сыграть. Посмотрите на меня. Я десять лет учился играть на фортепиано, но стоило мне взять в руки гитару, и я снова как желторотый младенец.
   Я слышал альбом «Наркотики» и знал, что он исполнял клавишные партии, но представить Коула играющим на пианино почему-то оказалось на удивление трудно. Чтобы научиться играть на музыкальном инструменте, нужны трудолюбие и упорство. И усидчивость тоже не мешает.
   В вышине меж двух туч сверкнула молния; в воздухе повисло гнетущее ощущение, какое бывает перед грозой.
   – Ты ставишь пальцы слишком близко к ладовым порожкам, вот она и дребезжит. Отодвинь их подальше и прижми сильнее. Самыми кончиками пальцев, не всей подушечкой.
   Собственное объяснение показалось мне довольно невнятным, но Коул передвинул пальцы и на этот раз сыграл аккорд безукоризненно, без дребезжания.
   С мечтательным выражением глядя в небо, Коул пропел:
   – Симпатичный парень на пеньке сидит… – Он покосился на меня. – Теперь давай ты.
   Мы с Полом тоже любили такую игру. Но Коул меня разозлил. Сначала он издевается над моими песнями, а потом хочет, чтобы я ему подыгрывал.
   После слегка затянувшейся паузы я нехотя добавил, практически на одной ноте:
   – И, голову задрав, на спутники глядит…
   – Неплохо, мальчик-эмо, – похвалил Коул. Откуда-то издалека донесся раскат грома. Коул повторил ре-мажорный аккорд.
   – У меня билет в один конец на свалку…
   Я приподнялся на локтях. Коул ударил по струнам, и я пропел:
   – Потому что каждую ночь я превращаюсь в собаку.
   И поинтересовался у него:
   – Ты что, так и собираешься все время играть один и тот же аккорд?
   – Наверное. Он мне лучше всего удается. Я – певец одной песни.
   Я протянул руку забрать у него гитару, чувствуя себя трусом. Соглашаясь участвовать в этой игре, я вроде как прощал его за события прошлой ночи, за то, что он каждую неделю делал с домом, и то, что каждую минуту каждого дня делал с собой. И все же я взял у него гитару и легонько провел по струнам, проверяя, не расстроена ли она. Этот язык был знаком мне куда лучше, чем любой из тех, к которому я бы прибегнул в серьезном разговоре с Коулом.
   Я сыграл фа мажор.
   – Ну вот, уже лучше, – одобрительно кивнул Коул. Но петь дальше не стал. Вместо этого он улегся на мое место и устремил взгляд ввысь. Красивый и сосредоточенный, он, казалось, позировал какому-то модному фотографу, как будто вчерашнего припадка и не бывало. – Сыграй минорный аккорд.
   – Который?
   – Из песни про прощание. Я взглянул на темнеющий лес и сыграл аккорд ля минор. Когда я закончил, какое-то время тишину нарушал лишь стрекот лесных насекомых. Потом Коул сказал:
   – Нет, спой по-настоящему.
   Мне вспомнился насмешливый надрыв в его голосе, когда он пел мою песню.
   – Нет. Я не… Нет.
   Коул вздохнул, как будто предчувствовал отказ.
   Наверху снова пророкотал гром, словно возвещая о скором появлении грозовой тучи, которая нависала над верхушками деревьев – ни дать ни взять рука, прикрывающая что-то секретное. Рассеянно перебирая струны, поскольку это действовало на меня успокаивающе, я запрокинул голову. Поразительно: туча даже между вспышками молний была освещена изнутри, словно впитала в себя отраженный свет всех домов и городов, над которыми проплывала. В черном небе она выглядела какой-то ненастоящей: фиолетово-серая, с четко очерченными краями. Казалось невозможным, чтобы нечто подобное могло существовать в природе.
   – Вот бедолаги, – произнес Коул, все так же глядя на звезды. – До чего же им, должно быть, надоело смотреть, как мы из раза в раз совершаем одни и те же ошибки.
   Я вдруг почувствовал себя невероятным счастливчиком, ведь мне было чего ждать. Может, ожидание и действовало мне на нервы, требовало постоянно быть начеку, поглощало все мои мысли, но наградой за него была Грейс. А чего ждал Коул?
   – Ну? – поторопил меня Коул. Я прекратил играть на гитаре.
   – Что – ну? Коул приподнялся и оперся на руки, продолжая смотреть в небо. Он запел, совершенно не стесняясь, – но, разумеется, с чего ему было стесняться? Я был аудиторией на две тысячи человек меньшей, чем та, к которой он привык.
   – «Есть тысяча способов сказать „прощай“. Есть тысяча способов дать волю слезам».
   Я взял аккорд ля минор, с которого начиналась песня, и Коул сокрушенно улыбнулся, поняв, что сфальшивил. Я снова взял тот же самый аккорд, но только на этот раз запел, и тоже без всякого стеснения, ведь Коул уже слышал мою запись в машине и потому не мог разочароваться.
 
Есть тысяча способов сказать «прощай».
Есть тысяча способов дать волю слезам.
Есть тысяча способов повесить шляпу на крюк,
перед тем как выйти за дверь.
И вот говорю я: «Прощай, прощай».
Я кричу во весь голос это «прощай».
Потому что, когда обрету голос вновь,
могу позабыть все слова.
 
   Пока я тянул «прощай-прощай-прощай», Коул запел гармонии, которые я записал на своем диске. Гитара была немного расстроена – вторая струна, вечно с ней проблемы, – да и мы оба тоже слегка не в голосе, но это не портило ощущения расслабленности и возникшей между нами связи.
   Как будто изношенный канат протянулся через разделявшую нас пропасть. Его прочности не хватило бы для преодоления бездны, но зато мне удалось понять, что пропасть эта не настолько широка, как я считал поначалу.
   Под конец разошедшийся Коул принялся изображать шум толпы фанатов. Потом вдруг резко умолк и взглянул на меня, склонив голову набок. Он явно к чему-то прислушивался, глаза его сузились.
   Потом и я услышал их.
   Вдали выли волки. Их приглушенные голоса сливались в стройный хор, лишь на миг сбиваясь, прежде чем снова вернуться к гармонии. Сегодня их песнь была тревожной, но прекрасной – как будто они, как и все мы, ждали непонятно чего.
   Коул все еще смотрел на меня.
   – Это их вариация песни, – произнес я.
   – Доработка не помешала бы, – отозвался Коул и взглянул на мою гитару. – Впрочем, и так тоже неплохо.
   Мы сидели молча, слушая волчий вой, перемежаемый раскатами грома. Я пытался различить в общем хоре голос Грейс, но слышал лишь, как перекликались волки, знакомые мне с детства. Я напомнил себе, что сегодня уже слышал ее настоящий голос по телефону. Ничего страшного, что в этом хоре ее нет.
   – Только дождя нам и не хватало, – сказал Коул.
   Я нахмурился.
   – Возвращаемся обратно в барак. – Коул щелчком смахнул с плеча невидимую букашку и встал с пня. Он сунул большие пальцы рук в задние карманы джинсов и оглянулся в сторону леса. – Когда мы были в Нью-Йорке, Виктор…
   Он запнулся. В доме трезвонил телефон. Я дал себе мысленный зарок расспросить его о Нью-Йорке, но когда добрался до телефона, оказалось, это Изабел. Она сообщила, что волки загрызли какую-то девушку, не Грейс, но все равно нужно включить телевизор.
   Я включил его, и мы с Коулом застыли перед экраном. Он стоял, скрестив на груди руки, а я принялся переключаться с канала на канал.
   Волки были во всех новостях. Когда-то давно в Мерси-Фоллз волки загрызли девушку. Тогда в прессе об этом упомянули мимоходом. Преподносилось это как несчастный случай.
   Теперь, десять лет спустя, когда погибла другая девушка, об этом трубили по всем каналам.
   Звучало слово «истребление».

15

ГРЕЙС
   Это был кошмар.
   Со всех сторон меня окружала непроницаемая чернота. Не населенная силуэтами чернота моей комнаты по ночам, а абсолютная, непроглядная чернота места, куда не проникает свет. На голую кожу текла вода: стегали колючие дождевые струи и падали тяжелые капли, срывавшиеся откуда-то сверху.
   Я была человеком.
   И понятия не имела, где нахожусь.
   Внезапно темнота взорвалась ослепительным светом. Скорчившаяся и дрожащая, я успела разглядеть змеистую рогатину молнии, пополам расколовшую небо над черными ветвями деревьев в вышине, собственные мокрые и грязные пальцы, растопыренные перед лицом, и фиолетовые призраки древесных стволов повсюду вокруг.
   И снова воцарилась чернота.
   Я ждала. Я знала, что это произойдет, но все равно оказалась не готова, когда…
   Удар грома прозвучал так, будто исходил откуда-то изнутри меня. Бабахнуло с такой силой, что я зажала уши ладонями и втянула голову в плечи, прежде чем разум успел возобладать над страхом. Это просто гром. Он ничего мне не сделает.
   И все равно сердце грохотало в ушах.
   Я распрямилась в этой черноте – темно было просто до боли – и обхватила себя руками. Каждая клеточка моего тела гнала меня на поиски укрытия, места, где было бы безопасно.
   И снова молния.
   Вспыхнувшее фиолетовое небо, узловатые ветви – и чьи-то глаза.
   Я затаила дыхание.
   Снова вернулась тьма.
   Чернота.
   Я закрыла глаза, но увиденное уже ослепительным негативом отпечаталось в мозгу: крупный зверь всего в нескольких шагах. Устремленный на меня взгляд немигающих глаз.
   Все волоски на моих руках медленно встали дыбом, безмолвно предупреждая об опасности. Внезапно я снова превратилась в одиннадцатилетнюю девочку, сидящую на качелях с книжкой. Я подняла голову от книги и увидела глаза – а в следующий миг меня уже стащили с качелей.
   И снова оглушительный удар грома.
   Я вслушивалась, пытаясь уловить волчью поступь.
   Мир вновь озарила молния. Двухсекундная вспышка – и я их увидела. Глаза, бесцветные, сверкающие отраженным светом. Волчица. В трех ярдах от меня.
   Это была Шелби.
   Мир погрузился во тьму.
   Я бросилась бежать.

16

СЭМ
   Я проснулся.
   Поморгал, на миг озадаченный полной иллюминацией посреди ночи. Мало-помалу в голове прояснилось, и я вспомнил, что сам не стал выключать свет в комнате: думал, не засну.
   Однако же заснул – и теперь спросонья щурился на настольную лампу, отбрасывавшую косые тени. Блокнот, который я положил на грудь, съехал, строчки внутри плясали. Под потолком исступленно кружили на своих нитках бумажные журавлики, подхваченные потоками теплого воздуха из вентиляционных отверстий. Казалось, им отчаянно хочется вырваться из своих маленьких орбит.
   Когда стало понятно, что заснуть снова уже не удастся, я высунул ногу из-под одеяла и большим пальцем включил проигрыватель дисков на столике в изножье кровати. Из динамиков полился гитарный перебор. Биение сердца эхом повторяло каждую ноту. Вот так же без сна я лежал до Грейс, когда еще жил в доме с Беком и остальными. Тогда популяция бумажных воспоминаний в журавлином обличье не грозила еще перерасти свой ареал обитания: моя жизнь медленно, но верно близилась к завершению, к тому дню, когда мне предстояло навеки перебраться в лес. Я в то время подолгу не мог заснуть, не помня себя от тоски.
   Только тогда тоска была абстрактной. Мне хотелось того, что было для меня недостижимо: жизни после сентября, жизни после двадцати, жизни, в которой я больше времени был бы Сэмом, а не волком.
   Теперь же предметом моей тоски было не воображаемое будущее, но конкретное воспоминание: я сижу в кожаном кресле в кабинете дома у Брисбенов с романом «Дитя человеческое»,[4] а Грейс за письменным столом делает домашнее задание, задумчиво покусывая колпачок ручки. Мы молчим, потому что в словах нет никакой необходимости, я слегка разомлел от уютного запаха выделанной кожи, сопения Грейс и скрипа ее стула. Негромко играет радио: сорок хитов поп-музыки, которые сливаются с фоном, пока Грейс не начинает фальшиво подтягивать припев.
   Скоро заниматься ей надоедает, и она забирается ко мне в кресло.
   – Подвинься, – велит она мне, хотя двигаться некуда, и щиплет за бок, пытаясь втиснуться рядом.
   Я возмущаюсь.
   – Прости, я не хотела сделать тебе больно, – шепчет она прямо мне в ухо, но поверить в искренность этого извинения трудно, потому что, когда просят прощения от всего сердца, обычно не кусаются.
   Я награждаю ее щипком в ответ, и она, рассмеявшись, утыкается носом мне в ключицу. Ее рука протискивается между спинкой кресла и моей спиной и добирается до лопаток. Я делаю вид, что читаю, а она делает вид, что дремлет у меня на груди, хотя на самом деле исподтишка щиплет за лопатку, а я щекочу ее свободной рукой, и в конце концов она хохочет и мы принимаемся безостановочно целоваться.
   Нет вкуса изумительней, чем вкус чьего-то смеха на твоих губах.
   Вскоре Грейс засыпает у меня на груди по-настоящему. Я пытаюсь последовать ее примеру, но безуспешно. Тогда я снова берусь за книжку и, поглаживая Грейс по голове, начинаю читать под аккомпанемент ее мерного дыхания. Теплая тяжесть ее тела пригвождает к земле разбегающиеся мысли, и в тот миг я чувствую себя нужным как никогда.
   И сегодня, глядя на бумажных журавликов, настойчиво рвущихся прочь с привязи, я точно знал, чего хочу, потому что успел подержать это в руках.
   Уснуть я так и не смог.

17

ГРЕЙС
   Обогнать волчицу надежды не было.
   В темноте мы обе видели не слишком хорошо, но у Шелби было преимущество – волчье чутье и волчий слух. А у меня – босые ноги, путающиеся в колючей траве, тупые ногти, слишком короткие для нападения, и легкие, которым отчаянно не хватало воздуха. В этом грозовом лесу я чувствовала себя совершенно беспомощной. И не могла думать ни о чем, кроме воспоминаний о волчьих зубах на моем плече, горячем дыхании на лице и о том, как жадно пил мою кровь снег.
   Снова ударил гром, заставив сердце болезненно колотиться.
   Паника не поможет.
   «Успокойся, Грейс».
   Спотыкаясь, я пробиралась вперед в промежутках между вспышками молнии, выставив перед собой руку. Отчасти для того, чтобы не наткнуться на что-нибудь, отчасти в надежде найти дерево с низко растущими ветками, на которое можно было бы забраться. Пальцы были моим единственным преимуществом перед Шелби. Но попадались мне одни корабельные сосны и могучие дубы, ветви у которых начинались футах в двадцати от земли, если не в пятидесяти.
   А где-то за спиной была Шелби.
   Она знала, что я ее заметила, и потому не пыталась передвигаться бесшумно. Хотя в темноте волчица видела ничуть не лучше моего, я слышала, как она подбирается ко мне в промежутках между вспышками молний, ориентируясь на чутье и слух.
   Не слышать ее было страшнее, чем слышать.
   Сверкнула молния. Мне показалось, что я увидела…
   Я застыла в безмолвном ожидании. Затаила дыхание. Волосы липли к лицу и плечам, одна мокрая прядь приклеилась в углу рта. Не поддаваться искушению убрать назойливую прядь оказалось сложнее, чем не дышать. Я стояла неподвижно и думала о том, как мне неудобно. Ступни болели. Перепачканные в грязи ноги щипало от воды. Наверное, я исцарапала их о колючки. Пустой желудок сводило от голода.
   О Шелби я старалась не думать. Я напряженно вглядывалась в то место, где, как мне показалось, видела ключ к спасению, чтобы, когда снова сверкнет молния, наметить к нему курс.
   Темное небо озарила новая молния, и на сей раз я отчетливо разглядела то, что, как мне показалось, увидела в прошлый раз: смутно различимые, но явственные очертания сторожки, где стая хранила припасы. Домик находился в нескольких десятках ярдов справа, чуть наверху, как будто на каком-то возвышении. Если удастся туда добраться, я смогу захлопнуть дверь у Шелби перед носом.
   Лес погрузился во тьму, потом тишину расколол раскат грома. Он был таким оглушительным, что, казалось, еще на несколько последующих секунд все другие звуки просто высосало из мира.
   В этой беззвучной тишине я бросилась бежать, выставив руки перед собой и пытаясь не сбиться с дороги. Шелби была уже совсем близко, я слышала, как хрустнула у нее под лапой ветка, когда она бросилась на меня. Я скорее чувствовала, чем слышала ее приближение. Рука наткнулась на волчий мех.
   Я отскочила и полетела в никуда цепляясь за воздух в бесконечную черноту.
   Оказывается, я кричала, но поняла это, только когда в легких закончился воздух и крик оборвался. Я ударилась животом обо что-то твердое и холодное и немедленно задохнулась. Едва я сообразила, что это вода, как уже нахлебалась.
   Не было ни верха, ни низа, только чернота. Только вода, сомкнувшаяся вокруг меня. Мне было холодно, так холодно. Перед глазами поплыли цветные сполохи, ослепительно яркие в черноте. Отчаянная мольба мозга, лишенного кислорода.
   Я из последних сил вынырнула на поверхность и принялась судорожно хватать ртом воздух. Рот был забит противной липкой жижей. Она стекала с волос по щекам.
   В вышине пророкотал гром. Звук доносился откуда-то очень издалека, как будто я находилась где-то в центре земли. Меня била дрожь. Я потянулась и нащупала пальцами ноги дно. Там, где я стояла, вода доходила до подбородка. Она была грязная и ледяная, но я, по крайней мере, могла без усилий держать голову над поверхностью. Плечи мои ходили ходуном от холода.
   И тут меня накрыла она. Медленная-медленная волна тошноты, которая зародилась под ложечкой и докатилась до горла. Холод. Он заявлял о себе, подавая моему телу команду превращаться.