Страница:
Валентина Мельникова
Колечко с бирюзой
Вместо пролога
Японское море
…Огонь и страшная душераздирающая боль!..Боль и огонь! Огонь и боль!.. Человек вырывался из объятий настигающих его языков пламени, но огонь вновь и вновь преграждал ему путь, безжалостно лизал тело, дым выедал глаза… Он пытался кричать: где-то, совсем рядом, была помощь, были люди, которые не могли не откликнуться на его призывы…
Слова рвались из стиснутого спазмой горла, застревали в нем, оставаясь в плену запечатанных нестерпимым жаром губ… Боль от ожогов, казалось, парализовала и волю, и последние силы. А за стеной огня вставала еще более страшная стена сплошного мрака.
Человек чувствовал: какая-то непреодолимая сила толкает его сквозь огонь и нестерпимую боль все дальше, в объятия равнодушной и пугающей темноты. Последние силы покидали его, а вместе с ними таяла и надежда на спасение. Он перестал цепляться за крохотный островок надежды, и тут же безумный вихрь подхватил, понес, закрутил его, словно высохший лист, поднял в запредельные выси, и в просвете между тучами, далеко-далеко внизу, мелькнул крошечный пограничный катер и догорающее суденышко контрабандистов.
В доли секунды видение исчезло, а впереди возник чудовищный зев гигантской трубы, куда его с оглушительным ревом и свистом нес воздушный поток. И человек понял, что не осталось у него сил и желания бороться с этой неумолимой стихией, не в состоянии он больше сопротивляться тому неминуемому, что ожидает его в конце последнего в жизни стремительного полета…
Но внезапно смолкли и рев, и свист, исчез омерзительный запах из жерла трубы, а на смену оглушительной тишине пришли вдруг звуки, словно тысячи хрустальных колокольцев принялись исполнять хрупкую и нежную старинную мелодию.
Вихрь сжался, свился в клубок и вдруг опал к ногам тонкой женской фигурки в длинном белом одеянии. Женщина протянула к нему руки, и он тотчас исчез в складках ее одежды, которые белыми крыльями взметнулись над человеком, овеяли прохладой, благодатью, и сразу же отступила тьма…
Женщина склонилась над ним, нежные губы коснулись его щеки, и он почувствовал, как уходит боль, отпускает из своих тисков измученное тело…
Неописуемо яркое небо накрыло их своим покрывалом, а может быть, женские глаза вобрали в себя этот успокаивающий бирюзовый цвет?..
Мужчина облегченно вздохнул, напряженные мышцы расслабились, и он… улыбнулся…
Часть первая
1979 год
Глава 1
На перроне, как обычно утром, преобладали дачники: старушки и старики, разновозрастные отпускники — мужчины и женщины — с рюкзаками, сумками на колесиках, многочисленными ведрами, корзинами и кошелками. Сейчас они настроены весьма благодушно: дары садов и огородов не оттягивают руки и плечи, не ноют от усталости ноги, не кружится голова и не повысилось давление от целого дня, проведенного на солнцепеке. Полусонные дети не крутятся под ногами, а покорно держатся за руки мам и бабушек — досыпают на ходу. Мужчины торопливо докуривают «Беломор» и мирно беседуют на извечные темы: получится ли по возвращении выпить холодного пивка, попасть на футбол и с каким счетом продуют на этот раз портовики своим соперникам — морякам-пограничникам. Женщины заняты обсуждением более насущных семейных проблем: как распорядиться излишками выращенных нелегким трудом плодов и овощей, где достать крышки для консервирования, удастся ли вечером купить детям молока…
Подходит пригородная электричка, и сразу же пестрая, разноголосая толпа рысцой спешит навстречу, разбивается на несколько групп и устремляется в вагоны.
Каждый раз, наблюдая за посадкой, Наташа не переставала удивляться этому действу — то ли спешная эвакуация отступающих войск, то ли взятие пиратами на абордаж торгового судна, а может, и штурм крепости Измаил героическими русскими войсками. Благонравные бабули и дедки, прокладывая дорогу в вагон, шустро работали локтями, одновременно успевая во всю поносить и железнодорожное начальство, и современную молодежь, и узкие двери, и высокие ступени, и зазевавшуюся невестку, и отставшего внука… Словом, поводов для физзарядки голосовых связок действительность подбрасывала им неимоверное количество.
С молоком матери впитавшие понятия «дефицит» и «блат» как мерило истинной ценности человека в обществе, привыкшие добиваться жизненных благ с наскока, силовыми приемами, бывшие совграждане с такой энергией брали приступом вагоны, что ее вполне хватило бы для запуска небольшого спутника Земли.
Наташа, наученная горьким опытом, предпочитала пережидать штурм вагона в относительно безопасном месте у газетного киоска. За несколько минут до отхода электрички бои местного значения поутихнут, и тогда можно спокойно войти в вагон и даже иногда устроиться на свободном месте, подремать под тихое жужжание разговоров или поглазеть на пролетающие за окном пыльные кусты, промышленные корпуса и караван невысоких сопок, поросших буйной дальневосточной растительностью.
На этот раз ей повезло. Шумная компания железнодорожных рабочих в оранжевых жилетах сошла через четверть часа на одном из разъездов, и Наташа уселась возле окна. Прислонившись виском к оконной раме, она попыталась было вздремнуть, но сон не шел. Стоило прикрыть веки, и перед глазами, как на параде, выстраивались шеренги стеклянных баночек и пузырьков для анализов, громоздились окровавленные бинты в перевязочной, а запах хлорки и лекарств, казалось, не оставит ее всю оставшуюся жизнь. И хотя после каждого дежурства она тщательно мылась под душем, меняла всю одежду и белье, ароматы госпиталя продолжали преследовать ее в электричке и даже дома.
Наташа посмотрела на свои руки: загрубели и шелушатся от постоянного общения с водой и хлоркой. За месяц работы она вымыла уже не менее сотни гектаров пола, но кроме этого у санитарки ведь куча другой работы, и мытье туалетов еще не самая неприятная. Вчера в ночь, к примеру, ей пришлось делать клизмы двум морячкам береговой службы, поступившим с диагнозом «острый аппендицит». Но, как выяснилось позже, они просто-напросто соскучились по сладкому, добрались до корней солодки, росшей под забором охраняемого ими объекта, — и вот результат.
Парни, ухватившись за пижамные штаны, согласны были идти на гауптвахту, в дисбат, куда угодно, лишь бы не подставлять задницы молоденькой санитарке. И только угроза вызова старшей медсестры Нины Ивановны Кочубей дала возможность Наташе выполнить служебные обязанности.
Появление на горизонте гренадерского роста дамы, обладающей к тому же зычным генеральским басом, приводило в священный трепет не только больных, но и видавших всякое медсестер, а тем более санитарок. Даже врачи избегали вступать с ней в конфликт, изведав на собственном опыте ее крутой характер. Причем сама Нина Ивановна никогда спор не начинала, но если находился смельчак, недостаточно осведомленный о порядках в хирургическом отделении, который пытался опротестовать ее решение, то уже через пару минут он выбрасывал белый флаг и спешно ретировался в безопасное место.
Однажды Наташа мыла полы в кабинете начальника отделения Якова Самойловича Лацкарта и случайно оказалась свидетельницей его разговора с молодым лейтенантом медицинской службы, который опрометчиво решил пожаловаться на действия старшей медсестры. Не поднимая головы от истории болезни, шеф хирургического отделения оглядел поверх очков долговязую фигуру жалобщика и недовольно хмыкнул:
— И кто же вас надоумил на столь смелые действия? — И, не дождавшись ответа, махнул рукой. — Советую вам быть более осмотрительным не только в работе, но и в поступках. Старшую медсестру я знаю без малого тридцать лет и даже проверять не стану, кто из вас прав. Заранее знаю: права будет Нина Ивановна.
Особой заботой грозной Кочубейши, как за глаза звал ее весь госпиталь, было моральное состояние вверенного ей коллектива медсестер, санитаров и санитарок. Всякие поползновения со стороны больных завести шашни с медперсоналом пресекались ею в самом зародыше раз и навсегда. Наиболее ретивым сердцеедам грозила даже досрочная выписка, а то и рапорт на имя командира.
Особенно она не любила девиц со смазливой внешностью и в конце концов добилась того, что средний медперсонал хирургии получил недвусмысленное прозвище «конеферма».
Поэтому сенсацией для всего отделения стал прием на работу, пусть временную, на период летних отпусков, молоденькой санитарки Наташи Ливановой. Нина Ивановна лично привела девушку к начальнику госпиталя, но причина, по которой она просила взять ее санитаркой, осталась тайной.
Наташе выдали белый балахон с черными пятнами ляписа, призванными обеспечить сохранность казенного белья и отдаленно напоминающими буквы Х.О. Балахон исполнял роль сорочки, целомудренно прикрывающей ноги по самые щиколотки. Верхняя одежда состояла из линялого сатинового халата, некогда имевшего, очевидно, коричневый цвет, с давно оторванными завязками, вместо которых Наташа приспособила две полоски бинта. Весь наряд дополняла марлевая косынка и растоптанные, размера на четыре больше, шлепанцы, которые она постоянно теряла на лестнице. Еще в арсенале у нее имелись глубокие черные калоши. В них Наташа наводила порядок в местах общего пользования.
В первый рабочий день Нина Ивановна провела с ней профилактическую беседу по технике безопасности, в которой немаловажное место отводилось тактике поведения с молодыми лейтенантами и бравыми матросиками срочной службы. Трагически закатив глаза, старшая медсестра поведала о горькой участи соблазненных и покинутых жертв быстротечной любви под сенью хирургического отделения. Провела она детальный инструктаж и по доведению внешнего вида будущей санитарки до состояния, при котором потенциальные ухажеры окончательно перестают воспринимать медперсонал как женщин.
Наташа научилась прятать косу под косынку и придавать своему лицу, перед тем как войти в палату, такое туповато-растерянное выражение, что даже самые прыткие из выздоравливающих, потенциальные ухажеры, после нескольких безуспешных попыток закадрить новенькую санитарку, поняли, что здесь им ничего не светит.
По вечерам, когда заканчивался рабочий день Нины Ивановны и начиналось ночное дежурство Наташи, они выкраивали часок, чтобы почаевничать в маленьком закутке за ширмой в помещении для санобработки больных. Нине Ивановне спешить было некуда: кроме кота Тишки дома ее никто не ждал. Замуж выйти не получилось, на любовников по складу характера не разменивалась, жила одиноко, как старая волчица, никого не допуская в свою душу и в свое жилище. Но, устав от одиночества, она неожиданно для себя всем сердцем потянулась к Наташе, внучке Анастасии Семеновны Гончар — своей первой школьной учительницы.
Месяц назад Нину Ивановну вызвали в приемное отделение, и навстречу ей поднялась высокая пожилая женщина в соломенной шляпке и темном платье с белым кружевным воротничком, в которой она не сразу признала Анастасию Семеновну. Только глаза старой учительницы, хоть и за стеклами очков, остались прежними: большими, необыкновенно яркого голубого цвета. Женщины обнялись, и фельдшер приемного отделения с удивлением заметил, что по щекам всегда невозмутимой Кочубейши скатилась пара слезинок. Потом они вышли на улицу, а минут через двадцать Нина Ивановна вернулась с девушкой лет восемнадцати и, взяв у фельдшера взаймы халат, провела ее к начальнику госпиталя.
Так в отделении появилась новая санитарка. И Нина Ивановна опекала ее по той причине, что бабушка воспитывала Наташу одна, и ее небольшой учительской пенсии и внучкиной стипендии едва хватало, чтобы свести концы с концами. Дочь Анастасии Семеновны Ольга и зять Константин, родители Наташи, работали в одной из африканских стран врачами-инфекционистами. Двенадцать лет назад во время вооруженной стычки между местными племенами они погибли. Наташа училась в ту пору в первом классе, она хорошо помнила, что у мамы была необыкновенно длинная русая коса, с которой пришлось расстаться перед поездкой на жаркий континент. Эта коса хранилась у бабушки. Несколько раз девочка видела, как она доставала ее из марлевого мешочка, гладила мягкие золотистые завитки и тихо, плакала.
На фотографиях папа и мама были молоды и красивы и, несомненно, очень любили друг друга: на всех снимках они всегда были рядом. Причем папина рука обязательно обнимала мамины плечи, а счастье так и струилось из их глаз. Ощущалось оно и теперь, через столько лет после их гибели.
Нина Ивановна помнила Наташину маму девочкой, школьницей — в то время они жили на одной улице. Она ездила с работы на электричке, и так получалось, что в то же время Оля Гончар возвращалась из школы. Они встречались на дороге, идущей со станции, и вместе шли домой. Замкнутая и строгая на работе, юная тогда Нина Ивановна словно вспоминала о своем возрасте и принималась бегать по осеннему лесу наперегонки со своей маленькой подружкой. Они мастерили себе бусы и серьги из рябины, пели, иногда сплетничали о мальчиках из Олиного класса или о больных хирургического отделения военно-морского госпиталя.
Так получилось, что именно Оля, единственная в мире, узнала о неразделенной любви молоденькой медсестры к капитан-лейтенанту, тяжело раненному в схватке с нарушителями государственной границы. У капитана были жена и сын, и гордая медсестра не выдала себя ни словечком, ни взглядом. И только после его выписки выплакала всю свою боль десятилетней подружке.
— Ты, понимаешь, — всхлипывала она, то и дело сморкаясь в платок, — уехал он на свои Курилы, а у меня даже его фотографии не осталось. И никогда я его больше не увижу…
Через два года фотография у Нины Ивановны появилась, но Оля про это уже не узнала. Нина Ивановна переехала во Владивосток, получила комнату в коммунальной квартире, а вскоре забрала к себе больную мать. Не узнала Оля и о том, что тогда медсестра Кочубей в первый и в последний раз в своей жизни совершила прогул и объяснять его причину категорически отказалась даже начальнику отделения. Но, судя по ее покрасневшим глазам и распухшему носу, в отделении догадались, что причина была серьезная, и прекратили всяческие расспросы. И действительно, весь предыдущий день Нина Ивановна прорыдала, впервые в жизни испытав подобное горе и отчаяние. Все эти годы в ее душе теплилась крошечная надежда на встречу с любимым, а теперь с ней пришлось распрощаться навсегда. И прощание это было нестерпимо горьким, а будущая жизнь казалась беспросветной и лишенной всякого смысла…
В газете тихоокеанских моряков она нашла не только фотографию любимого, но и очерк о том, как героические моряки-пограничники ценой своих жизней не дали уйти в нейтральные воды кораблю-шпиону. В очерке описывался бой и действия командира, того самого капитан-лейтенанта, ставшего уже капитаном третьего ранга, который так никогда и не узнал о тайной любви молоденькой медсестры. В этом бою он был тяжело ранен и умер по дороге в госпиталь.
Полностью весь очерк Нина Ивановна сумела прочитать лишь через несколько месяцев, когда чуть поутихла боль. С тех пор истертая газета хранилась с самыми дорогими ее сердцу вещами: свадебной фотографией родителей, письмами отца с фронта и Почетными грамотами, которые она неизменно получала к каждому празднику.
Мама Нины Ивановны умерла на следующий год после гибели любимого, и она осталась одна.
Наташа всем напоминала ей Олю — длинной русой косой, небольшим, чуть вздернутым носиком. Главное же — взгляд у них был одинаковый: смешливый, слегка лукавый — взгляд счастливого, всеми любимого ребенка. Как и у матери, глаза девушки могли менять цвет. В зависимости от настроения или погоды они были то нежно-голубыми, то темнели, становились фиолетовыми. Правда, Оля была невысокой, миниатюрной, а Наталья вымахала за метр семьдесят — ростом она пошла в отца. Отцовской же была и линия губ, слегка полноватых, резко, но красиво очерченных.
Наблюдая исподтишка за девушкой, за тем, как она, насупив тоненькие брови, борется со шваброй и тяжелой тряпкой из старого байкового одеяла, Нина Ивановна вспоминала своего капитана. Сейчас она ругала себя, что не открылась ему. Разве не чувствовала она его особое расположение по тем взглядам, которые он бросал на нее, по мимолетным прикосновениям, улыбке?.. Но побоялась, не решилась, а так, гляди, родился бы от него сын или дочь… Сейчас уже и внуки могли бы появиться… Нина Ивановна вздыхала и отправлялась нести дальше свой тяжкий крест старшей медсестры.
Но по вечерам она расслаблялась, чувствовала себя вновь молодой, посиделки с Наташей чем-то неуловимо напоминали ей прежние разговоры с Олей. Конечно, Наташа была постарше, окончила второй курс Ленинградского мединститута, да и сама Нина Ивановна с приобретением житейского опыта на некоторые вопросы человеческого бытия смотрела теперь совершенно иначе, чем тридцать лет назад.
Из этих бесед Наташа поняла, что все ее романтические представления о будущей профессии и человеческих отношениях не выдерживают никакого сравнения с прозой жизни.
— Что ж, Нина Ивановна, по-вашему, выходит, настоящей любви, о которой в книгах пишут, не бывает совсем? — начала очередной разговор Наташа, подвигая к себе чашку с чаем. Перед этим Нина Ивановна сетовала на распущенность нравов в соседнем терапевтическом отделении, поэтому тема сегодняшних посиделок определилась как бы сама собой.
— Не знаю, девочка, что в книгах пишут, я про любовь не читаю, не до того мне. — Нина Ивановна затянулась «Беломором», задумчиво оглядела Наташу и вздохнула: — Просто думаю, что в прошлом, когда этим князьям и графьям не приходилось работать за кусок хлеба, они от скуки напридумывали себе развлечений — любовь, охи-ахи под луной, серенады, романсы, дуэли… Забавлялись, кто во что горазд! А сейчас молодые поженятся вроде по горячей любви, а через год-два, смотришь, — развелись. А почему, спрашивается? А потому! Квартиры нет, зарплата — кот наплакал, а тут еще дети пошли. Пеленки, болезни, крик по ночам… — Она с досадой бросила окурок в блюдечко, заменявшее пепельницу. — Ты только посмотри, в кого превращается наша баба к сорока. Ее и женщиной-то назвать язык не поворачивается. Замотанная, жизнью замордованная. После работы домой прибежит — ужин, постирушки, детям с уроками помочь надо… Хорошо, если еще мужик непьющий да работящий, но это же редкость! — Нина Ивановна подлила себе чайку, шумно прихлебнула из чашки. — Только послушай, о чем мои девки судачат. Да о любви как раз ни словечка, а больше о том, где что купили, что на ужин приготовили, какие туфли в военторге выбросили. — Она взглянула на разочарованную Наташу, улыбнулась. — Конечно, ты девушка красивая, но запомни: у красивых гораздо больше соблазнов в жизни и больший риск оказаться несчастной. Не теряй голову от первой же приглянувшейся мужской физиономии, разберись, что у него за душой, убедись, что мозги не в зачаточном состоянии.
Наташа тряхнула головой и рассмеялась:
— Вы бы мою подругу Соньку послушали. Она точно как вы рассуждает. У нее уже сейчас все по полочкам разложено. Пять лет — на институт, пять — на диссертацию. И в этом графике мужчин не предусмотрено. У меня, говорит, принцип такой: мужчина — первейшая помеха для достижения жизненного успеха. Только стоит расслабиться, как он тут же, точно вирус какой, в твою жизнь вползет, и никакими антибиотиками его оттуда не вытравишь.
— Ох и дура девка твоя подружка! — проворчала Нина Ивановна, отодвигая чайную чашку. — А дети у нее в графике предусмотрены? Или она их в пробирке собирается выращивать?
— Нет, у нее это тоже запланировано, и, по-моему, где-то на стыке с третьей пятилеткой. Причем Соня составила нечто вроде фоторобота будущего отца своих детей — идеального по форме и содержанию, без отклонений в сторону вредных привычек. Пусть, говорит, рожу не гения, но зато мой ребенок не будет страдать от дурной наследственности.
Нина Ивановна озадаченно хмыкнула и покачала головой:
— И для этого надо ждать пятнадцать лет?
— Нет, она согласна выбиться из графика, если появится на горизонте подходящая кандидатура. В прошлом году познакомилась она с одним типом. Симпатичный здоровый парень и по всем другим статьям вроде подходил, учится в политехе. Домой его пригласила с родичами познакомиться, а он от волнения, видимо, ногти стал грызть. И эта малахольная тут же сделала ему ручкой. Сколько я тогда ее уговаривала! Ведь, кому сказать, неделю хохотать будут и не поверят, по какой причине парню дали от ворот поворот. Нет, уперлась, презрительно на меня посмотрела и говорит: «Если надо — уступлю, а лично у меня другие планы. Я знаю, куда потратить свое время с гораздо большей пользой, чем ликвидация чужих вредных привычек!» Вот такая у нее жизненная установка!
— А родители что ж? Отец, мать? Или это у них в семье так заведено к людям придираться?
— Кто у нее отец, я не знаю. Евгения Михайловна, Сонькина мама, по-моему, никогда замуж не выходила. С ними в квартире еще две тетушки живут, так они точно старые девы.
— О чем тогда говорить? Раскидается твоя подружка мужиками и останется на бобах, как ее матушка и тетушки.
— Нина Ивановна, — Наташа погладила ее по руке и заглянула в глаза, — вы не рассердитесь, если я спрошу…
— Почему замуж не вышла? — подхватила Нина Ивановна. — Что ж теперь сердиться, когда жизнь под горку покатилась. — Она взяла новую папиросу, закурила. — И скрывать нечего. Очень одного любила, ни на кого смотреть не могла. У нас в отделении лежал. Я его, можно сказать, после ранения и выходила. Жена у него где-то на Курилах. Ухаживать за мужем она, естественно, не могла. А мужики ведь, если заболеют, то больше, чем дети, к себе внимания и заботы требуют. Вот и кажется им в этот момент: лучшей женщины, чем медсестра, и на свете нет. Вешают девкам лапшу на уши, а те, дурехи, не понимают, что они видят в них прежде всего мамку или няньку, только на такую любовь их и хватает, а выйдут за ворота — ищи их, свищи! Там у них другая жизнь, другая любовь, а госпитальная улетучивается, как с белых яблонь дым.
— Выходит, и ваш…
— Нет, у нас все по-другому было. Он и не подозревал, что нравился мне. Совестно мне было перед его женой, вроде как я чужим горем хотела воспользоваться… — Нина Ивановна тщательно прочистила нос в большой мужской носовой платок, деловито оглядела стол. — Я тут приберу, а ты зайди в десятую палату. Там сегодня новенький поступил, лейтенант. Где-то умудрился ранение схлопотать. Должен скоро в себя прийти после операции. Сестры на инъекциях, а ты сходи посмотри, может, нужно что?
Подходит пригородная электричка, и сразу же пестрая, разноголосая толпа рысцой спешит навстречу, разбивается на несколько групп и устремляется в вагоны.
Каждый раз, наблюдая за посадкой, Наташа не переставала удивляться этому действу — то ли спешная эвакуация отступающих войск, то ли взятие пиратами на абордаж торгового судна, а может, и штурм крепости Измаил героическими русскими войсками. Благонравные бабули и дедки, прокладывая дорогу в вагон, шустро работали локтями, одновременно успевая во всю поносить и железнодорожное начальство, и современную молодежь, и узкие двери, и высокие ступени, и зазевавшуюся невестку, и отставшего внука… Словом, поводов для физзарядки голосовых связок действительность подбрасывала им неимоверное количество.
С молоком матери впитавшие понятия «дефицит» и «блат» как мерило истинной ценности человека в обществе, привыкшие добиваться жизненных благ с наскока, силовыми приемами, бывшие совграждане с такой энергией брали приступом вагоны, что ее вполне хватило бы для запуска небольшого спутника Земли.
Наташа, наученная горьким опытом, предпочитала пережидать штурм вагона в относительно безопасном месте у газетного киоска. За несколько минут до отхода электрички бои местного значения поутихнут, и тогда можно спокойно войти в вагон и даже иногда устроиться на свободном месте, подремать под тихое жужжание разговоров или поглазеть на пролетающие за окном пыльные кусты, промышленные корпуса и караван невысоких сопок, поросших буйной дальневосточной растительностью.
На этот раз ей повезло. Шумная компания железнодорожных рабочих в оранжевых жилетах сошла через четверть часа на одном из разъездов, и Наташа уселась возле окна. Прислонившись виском к оконной раме, она попыталась было вздремнуть, но сон не шел. Стоило прикрыть веки, и перед глазами, как на параде, выстраивались шеренги стеклянных баночек и пузырьков для анализов, громоздились окровавленные бинты в перевязочной, а запах хлорки и лекарств, казалось, не оставит ее всю оставшуюся жизнь. И хотя после каждого дежурства она тщательно мылась под душем, меняла всю одежду и белье, ароматы госпиталя продолжали преследовать ее в электричке и даже дома.
Наташа посмотрела на свои руки: загрубели и шелушатся от постоянного общения с водой и хлоркой. За месяц работы она вымыла уже не менее сотни гектаров пола, но кроме этого у санитарки ведь куча другой работы, и мытье туалетов еще не самая неприятная. Вчера в ночь, к примеру, ей пришлось делать клизмы двум морячкам береговой службы, поступившим с диагнозом «острый аппендицит». Но, как выяснилось позже, они просто-напросто соскучились по сладкому, добрались до корней солодки, росшей под забором охраняемого ими объекта, — и вот результат.
Парни, ухватившись за пижамные штаны, согласны были идти на гауптвахту, в дисбат, куда угодно, лишь бы не подставлять задницы молоденькой санитарке. И только угроза вызова старшей медсестры Нины Ивановны Кочубей дала возможность Наташе выполнить служебные обязанности.
Появление на горизонте гренадерского роста дамы, обладающей к тому же зычным генеральским басом, приводило в священный трепет не только больных, но и видавших всякое медсестер, а тем более санитарок. Даже врачи избегали вступать с ней в конфликт, изведав на собственном опыте ее крутой характер. Причем сама Нина Ивановна никогда спор не начинала, но если находился смельчак, недостаточно осведомленный о порядках в хирургическом отделении, который пытался опротестовать ее решение, то уже через пару минут он выбрасывал белый флаг и спешно ретировался в безопасное место.
Однажды Наташа мыла полы в кабинете начальника отделения Якова Самойловича Лацкарта и случайно оказалась свидетельницей его разговора с молодым лейтенантом медицинской службы, который опрометчиво решил пожаловаться на действия старшей медсестры. Не поднимая головы от истории болезни, шеф хирургического отделения оглядел поверх очков долговязую фигуру жалобщика и недовольно хмыкнул:
— И кто же вас надоумил на столь смелые действия? — И, не дождавшись ответа, махнул рукой. — Советую вам быть более осмотрительным не только в работе, но и в поступках. Старшую медсестру я знаю без малого тридцать лет и даже проверять не стану, кто из вас прав. Заранее знаю: права будет Нина Ивановна.
Особой заботой грозной Кочубейши, как за глаза звал ее весь госпиталь, было моральное состояние вверенного ей коллектива медсестер, санитаров и санитарок. Всякие поползновения со стороны больных завести шашни с медперсоналом пресекались ею в самом зародыше раз и навсегда. Наиболее ретивым сердцеедам грозила даже досрочная выписка, а то и рапорт на имя командира.
Особенно она не любила девиц со смазливой внешностью и в конце концов добилась того, что средний медперсонал хирургии получил недвусмысленное прозвище «конеферма».
Поэтому сенсацией для всего отделения стал прием на работу, пусть временную, на период летних отпусков, молоденькой санитарки Наташи Ливановой. Нина Ивановна лично привела девушку к начальнику госпиталя, но причина, по которой она просила взять ее санитаркой, осталась тайной.
Наташе выдали белый балахон с черными пятнами ляписа, призванными обеспечить сохранность казенного белья и отдаленно напоминающими буквы Х.О. Балахон исполнял роль сорочки, целомудренно прикрывающей ноги по самые щиколотки. Верхняя одежда состояла из линялого сатинового халата, некогда имевшего, очевидно, коричневый цвет, с давно оторванными завязками, вместо которых Наташа приспособила две полоски бинта. Весь наряд дополняла марлевая косынка и растоптанные, размера на четыре больше, шлепанцы, которые она постоянно теряла на лестнице. Еще в арсенале у нее имелись глубокие черные калоши. В них Наташа наводила порядок в местах общего пользования.
В первый рабочий день Нина Ивановна провела с ней профилактическую беседу по технике безопасности, в которой немаловажное место отводилось тактике поведения с молодыми лейтенантами и бравыми матросиками срочной службы. Трагически закатив глаза, старшая медсестра поведала о горькой участи соблазненных и покинутых жертв быстротечной любви под сенью хирургического отделения. Провела она детальный инструктаж и по доведению внешнего вида будущей санитарки до состояния, при котором потенциальные ухажеры окончательно перестают воспринимать медперсонал как женщин.
Наташа научилась прятать косу под косынку и придавать своему лицу, перед тем как войти в палату, такое туповато-растерянное выражение, что даже самые прыткие из выздоравливающих, потенциальные ухажеры, после нескольких безуспешных попыток закадрить новенькую санитарку, поняли, что здесь им ничего не светит.
По вечерам, когда заканчивался рабочий день Нины Ивановны и начиналось ночное дежурство Наташи, они выкраивали часок, чтобы почаевничать в маленьком закутке за ширмой в помещении для санобработки больных. Нине Ивановне спешить было некуда: кроме кота Тишки дома ее никто не ждал. Замуж выйти не получилось, на любовников по складу характера не разменивалась, жила одиноко, как старая волчица, никого не допуская в свою душу и в свое жилище. Но, устав от одиночества, она неожиданно для себя всем сердцем потянулась к Наташе, внучке Анастасии Семеновны Гончар — своей первой школьной учительницы.
Месяц назад Нину Ивановну вызвали в приемное отделение, и навстречу ей поднялась высокая пожилая женщина в соломенной шляпке и темном платье с белым кружевным воротничком, в которой она не сразу признала Анастасию Семеновну. Только глаза старой учительницы, хоть и за стеклами очков, остались прежними: большими, необыкновенно яркого голубого цвета. Женщины обнялись, и фельдшер приемного отделения с удивлением заметил, что по щекам всегда невозмутимой Кочубейши скатилась пара слезинок. Потом они вышли на улицу, а минут через двадцать Нина Ивановна вернулась с девушкой лет восемнадцати и, взяв у фельдшера взаймы халат, провела ее к начальнику госпиталя.
Так в отделении появилась новая санитарка. И Нина Ивановна опекала ее по той причине, что бабушка воспитывала Наташу одна, и ее небольшой учительской пенсии и внучкиной стипендии едва хватало, чтобы свести концы с концами. Дочь Анастасии Семеновны Ольга и зять Константин, родители Наташи, работали в одной из африканских стран врачами-инфекционистами. Двенадцать лет назад во время вооруженной стычки между местными племенами они погибли. Наташа училась в ту пору в первом классе, она хорошо помнила, что у мамы была необыкновенно длинная русая коса, с которой пришлось расстаться перед поездкой на жаркий континент. Эта коса хранилась у бабушки. Несколько раз девочка видела, как она доставала ее из марлевого мешочка, гладила мягкие золотистые завитки и тихо, плакала.
На фотографиях папа и мама были молоды и красивы и, несомненно, очень любили друг друга: на всех снимках они всегда были рядом. Причем папина рука обязательно обнимала мамины плечи, а счастье так и струилось из их глаз. Ощущалось оно и теперь, через столько лет после их гибели.
Нина Ивановна помнила Наташину маму девочкой, школьницей — в то время они жили на одной улице. Она ездила с работы на электричке, и так получалось, что в то же время Оля Гончар возвращалась из школы. Они встречались на дороге, идущей со станции, и вместе шли домой. Замкнутая и строгая на работе, юная тогда Нина Ивановна словно вспоминала о своем возрасте и принималась бегать по осеннему лесу наперегонки со своей маленькой подружкой. Они мастерили себе бусы и серьги из рябины, пели, иногда сплетничали о мальчиках из Олиного класса или о больных хирургического отделения военно-морского госпиталя.
Так получилось, что именно Оля, единственная в мире, узнала о неразделенной любви молоденькой медсестры к капитан-лейтенанту, тяжело раненному в схватке с нарушителями государственной границы. У капитана были жена и сын, и гордая медсестра не выдала себя ни словечком, ни взглядом. И только после его выписки выплакала всю свою боль десятилетней подружке.
— Ты, понимаешь, — всхлипывала она, то и дело сморкаясь в платок, — уехал он на свои Курилы, а у меня даже его фотографии не осталось. И никогда я его больше не увижу…
Через два года фотография у Нины Ивановны появилась, но Оля про это уже не узнала. Нина Ивановна переехала во Владивосток, получила комнату в коммунальной квартире, а вскоре забрала к себе больную мать. Не узнала Оля и о том, что тогда медсестра Кочубей в первый и в последний раз в своей жизни совершила прогул и объяснять его причину категорически отказалась даже начальнику отделения. Но, судя по ее покрасневшим глазам и распухшему носу, в отделении догадались, что причина была серьезная, и прекратили всяческие расспросы. И действительно, весь предыдущий день Нина Ивановна прорыдала, впервые в жизни испытав подобное горе и отчаяние. Все эти годы в ее душе теплилась крошечная надежда на встречу с любимым, а теперь с ней пришлось распрощаться навсегда. И прощание это было нестерпимо горьким, а будущая жизнь казалась беспросветной и лишенной всякого смысла…
В газете тихоокеанских моряков она нашла не только фотографию любимого, но и очерк о том, как героические моряки-пограничники ценой своих жизней не дали уйти в нейтральные воды кораблю-шпиону. В очерке описывался бой и действия командира, того самого капитан-лейтенанта, ставшего уже капитаном третьего ранга, который так никогда и не узнал о тайной любви молоденькой медсестры. В этом бою он был тяжело ранен и умер по дороге в госпиталь.
Полностью весь очерк Нина Ивановна сумела прочитать лишь через несколько месяцев, когда чуть поутихла боль. С тех пор истертая газета хранилась с самыми дорогими ее сердцу вещами: свадебной фотографией родителей, письмами отца с фронта и Почетными грамотами, которые она неизменно получала к каждому празднику.
Мама Нины Ивановны умерла на следующий год после гибели любимого, и она осталась одна.
Наташа всем напоминала ей Олю — длинной русой косой, небольшим, чуть вздернутым носиком. Главное же — взгляд у них был одинаковый: смешливый, слегка лукавый — взгляд счастливого, всеми любимого ребенка. Как и у матери, глаза девушки могли менять цвет. В зависимости от настроения или погоды они были то нежно-голубыми, то темнели, становились фиолетовыми. Правда, Оля была невысокой, миниатюрной, а Наталья вымахала за метр семьдесят — ростом она пошла в отца. Отцовской же была и линия губ, слегка полноватых, резко, но красиво очерченных.
Наблюдая исподтишка за девушкой, за тем, как она, насупив тоненькие брови, борется со шваброй и тяжелой тряпкой из старого байкового одеяла, Нина Ивановна вспоминала своего капитана. Сейчас она ругала себя, что не открылась ему. Разве не чувствовала она его особое расположение по тем взглядам, которые он бросал на нее, по мимолетным прикосновениям, улыбке?.. Но побоялась, не решилась, а так, гляди, родился бы от него сын или дочь… Сейчас уже и внуки могли бы появиться… Нина Ивановна вздыхала и отправлялась нести дальше свой тяжкий крест старшей медсестры.
Но по вечерам она расслаблялась, чувствовала себя вновь молодой, посиделки с Наташей чем-то неуловимо напоминали ей прежние разговоры с Олей. Конечно, Наташа была постарше, окончила второй курс Ленинградского мединститута, да и сама Нина Ивановна с приобретением житейского опыта на некоторые вопросы человеческого бытия смотрела теперь совершенно иначе, чем тридцать лет назад.
Из этих бесед Наташа поняла, что все ее романтические представления о будущей профессии и человеческих отношениях не выдерживают никакого сравнения с прозой жизни.
— Что ж, Нина Ивановна, по-вашему, выходит, настоящей любви, о которой в книгах пишут, не бывает совсем? — начала очередной разговор Наташа, подвигая к себе чашку с чаем. Перед этим Нина Ивановна сетовала на распущенность нравов в соседнем терапевтическом отделении, поэтому тема сегодняшних посиделок определилась как бы сама собой.
— Не знаю, девочка, что в книгах пишут, я про любовь не читаю, не до того мне. — Нина Ивановна затянулась «Беломором», задумчиво оглядела Наташу и вздохнула: — Просто думаю, что в прошлом, когда этим князьям и графьям не приходилось работать за кусок хлеба, они от скуки напридумывали себе развлечений — любовь, охи-ахи под луной, серенады, романсы, дуэли… Забавлялись, кто во что горазд! А сейчас молодые поженятся вроде по горячей любви, а через год-два, смотришь, — развелись. А почему, спрашивается? А потому! Квартиры нет, зарплата — кот наплакал, а тут еще дети пошли. Пеленки, болезни, крик по ночам… — Она с досадой бросила окурок в блюдечко, заменявшее пепельницу. — Ты только посмотри, в кого превращается наша баба к сорока. Ее и женщиной-то назвать язык не поворачивается. Замотанная, жизнью замордованная. После работы домой прибежит — ужин, постирушки, детям с уроками помочь надо… Хорошо, если еще мужик непьющий да работящий, но это же редкость! — Нина Ивановна подлила себе чайку, шумно прихлебнула из чашки. — Только послушай, о чем мои девки судачат. Да о любви как раз ни словечка, а больше о том, где что купили, что на ужин приготовили, какие туфли в военторге выбросили. — Она взглянула на разочарованную Наташу, улыбнулась. — Конечно, ты девушка красивая, но запомни: у красивых гораздо больше соблазнов в жизни и больший риск оказаться несчастной. Не теряй голову от первой же приглянувшейся мужской физиономии, разберись, что у него за душой, убедись, что мозги не в зачаточном состоянии.
Наташа тряхнула головой и рассмеялась:
— Вы бы мою подругу Соньку послушали. Она точно как вы рассуждает. У нее уже сейчас все по полочкам разложено. Пять лет — на институт, пять — на диссертацию. И в этом графике мужчин не предусмотрено. У меня, говорит, принцип такой: мужчина — первейшая помеха для достижения жизненного успеха. Только стоит расслабиться, как он тут же, точно вирус какой, в твою жизнь вползет, и никакими антибиотиками его оттуда не вытравишь.
— Ох и дура девка твоя подружка! — проворчала Нина Ивановна, отодвигая чайную чашку. — А дети у нее в графике предусмотрены? Или она их в пробирке собирается выращивать?
— Нет, у нее это тоже запланировано, и, по-моему, где-то на стыке с третьей пятилеткой. Причем Соня составила нечто вроде фоторобота будущего отца своих детей — идеального по форме и содержанию, без отклонений в сторону вредных привычек. Пусть, говорит, рожу не гения, но зато мой ребенок не будет страдать от дурной наследственности.
Нина Ивановна озадаченно хмыкнула и покачала головой:
— И для этого надо ждать пятнадцать лет?
— Нет, она согласна выбиться из графика, если появится на горизонте подходящая кандидатура. В прошлом году познакомилась она с одним типом. Симпатичный здоровый парень и по всем другим статьям вроде подходил, учится в политехе. Домой его пригласила с родичами познакомиться, а он от волнения, видимо, ногти стал грызть. И эта малахольная тут же сделала ему ручкой. Сколько я тогда ее уговаривала! Ведь, кому сказать, неделю хохотать будут и не поверят, по какой причине парню дали от ворот поворот. Нет, уперлась, презрительно на меня посмотрела и говорит: «Если надо — уступлю, а лично у меня другие планы. Я знаю, куда потратить свое время с гораздо большей пользой, чем ликвидация чужих вредных привычек!» Вот такая у нее жизненная установка!
— А родители что ж? Отец, мать? Или это у них в семье так заведено к людям придираться?
— Кто у нее отец, я не знаю. Евгения Михайловна, Сонькина мама, по-моему, никогда замуж не выходила. С ними в квартире еще две тетушки живут, так они точно старые девы.
— О чем тогда говорить? Раскидается твоя подружка мужиками и останется на бобах, как ее матушка и тетушки.
— Нина Ивановна, — Наташа погладила ее по руке и заглянула в глаза, — вы не рассердитесь, если я спрошу…
— Почему замуж не вышла? — подхватила Нина Ивановна. — Что ж теперь сердиться, когда жизнь под горку покатилась. — Она взяла новую папиросу, закурила. — И скрывать нечего. Очень одного любила, ни на кого смотреть не могла. У нас в отделении лежал. Я его, можно сказать, после ранения и выходила. Жена у него где-то на Курилах. Ухаживать за мужем она, естественно, не могла. А мужики ведь, если заболеют, то больше, чем дети, к себе внимания и заботы требуют. Вот и кажется им в этот момент: лучшей женщины, чем медсестра, и на свете нет. Вешают девкам лапшу на уши, а те, дурехи, не понимают, что они видят в них прежде всего мамку или няньку, только на такую любовь их и хватает, а выйдут за ворота — ищи их, свищи! Там у них другая жизнь, другая любовь, а госпитальная улетучивается, как с белых яблонь дым.
— Выходит, и ваш…
— Нет, у нас все по-другому было. Он и не подозревал, что нравился мне. Совестно мне было перед его женой, вроде как я чужим горем хотела воспользоваться… — Нина Ивановна тщательно прочистила нос в большой мужской носовой платок, деловито оглядела стол. — Я тут приберу, а ты зайди в десятую палату. Там сегодня новенький поступил, лейтенант. Где-то умудрился ранение схлопотать. Должен скоро в себя прийти после операции. Сестры на инъекциях, а ты сходи посмотри, может, нужно что?
Глава 2
По пути в десятую палату Наташа заглянула в процедурную. Одна из сестер что-то записывала, другая готовила набор шприцев для обхода палат с тяжелобольными.
Наташа вынесла ведро с мусором. Зашла в ординаторскую, очистила от окурков пепельницу, полила цветы на подоконнике. Потом ее окликнули из пятой палаты, и она помчалась со всех ног выносить судно в туалет.
В десятой палате Наташа появилась только через час, по непонятной причине все оттягивая и оттягивая этот визит.
…Сегодня Наташа заступила на дежурство часа на три раньше, чем обычно, — подменила свою коллегу тетю Катю, у которой тяжело болела внучка. Помогая подавальщице из столовой развозить полдник лежачим больным, она уступила дорогу каталке, на которой из операционной везли молодого мужчину. Дюжие санитары из матросов срочной службы быстро вкатили ее в десятую палату. Операционная сестра, придерживая над больным капельницу, едва поспевала за ними. Наташа не успела разглядеть лица больного, но то, что на каталке этот человек умещался с трудом, заметила. Простыни хватило, только чтобы прикрыть его по грудь. Обнаженные широкие плечи и мощная шея говорили о том, что под белой тканью скрывается сильное, хорошо тренированное тело.
Наташе хотелось помочь, но она понимала, что в тесной палате люди, хлопотавшие сейчас вокруг больного, только рассердятся, если она вздумает путаться под ногами…
Постепенно сумятица повседневных дел и обязанностей закрутила Наташу, потом Нина Ивановна пришла пить чай, но санитарка все время ловила себя на мысли, что ей очень хочется заглянуть в десятую. Однако какая-то странная боязнь мешала ей переступить порог этой палаты. За месяц работы Наташа уже успела наглядеться и на больных офицеров, и на матросов. Привыкла спокойно обмывать тяжелобольных, помогала им справляться с уткой и судном, без смущения взирала на мужское тело. Но сейчас почти с содроганием думала о том, что подобные процедуры предстоит проделывать с тем лейтенантом…
Наконец она переступила порог этой палаты. В полутьме горел лишь синий ночник над кроватью новенького. Тишину нарушал негромкий храп мичмана Гаврюшина, сутки назад прооперированного по поводу аппендицита. Еще две кровати пустовали — по телевизору показывали футбол, и все ходячие собрались в столовой перед телевизором. В палате Наташа недосчиталась двух стульев. «Вот прохиндеи! — выругалась она про себя. — Сколько раз надо говорить, что нельзя выносить стулья из палаты!»
Девушка вздохнула. Она знала, что утром ей самой придется расставлять стулья по местам. Унести их в столовую больные могут, а назад, видите ли, нет — они хворые, еле живые, и стул для них непомерная тяжесть.
Наташа вынесла ведро с мусором. Зашла в ординаторскую, очистила от окурков пепельницу, полила цветы на подоконнике. Потом ее окликнули из пятой палаты, и она помчалась со всех ног выносить судно в туалет.
В десятой палате Наташа появилась только через час, по непонятной причине все оттягивая и оттягивая этот визит.
…Сегодня Наташа заступила на дежурство часа на три раньше, чем обычно, — подменила свою коллегу тетю Катю, у которой тяжело болела внучка. Помогая подавальщице из столовой развозить полдник лежачим больным, она уступила дорогу каталке, на которой из операционной везли молодого мужчину. Дюжие санитары из матросов срочной службы быстро вкатили ее в десятую палату. Операционная сестра, придерживая над больным капельницу, едва поспевала за ними. Наташа не успела разглядеть лица больного, но то, что на каталке этот человек умещался с трудом, заметила. Простыни хватило, только чтобы прикрыть его по грудь. Обнаженные широкие плечи и мощная шея говорили о том, что под белой тканью скрывается сильное, хорошо тренированное тело.
Наташе хотелось помочь, но она понимала, что в тесной палате люди, хлопотавшие сейчас вокруг больного, только рассердятся, если она вздумает путаться под ногами…
Постепенно сумятица повседневных дел и обязанностей закрутила Наташу, потом Нина Ивановна пришла пить чай, но санитарка все время ловила себя на мысли, что ей очень хочется заглянуть в десятую. Однако какая-то странная боязнь мешала ей переступить порог этой палаты. За месяц работы Наташа уже успела наглядеться и на больных офицеров, и на матросов. Привыкла спокойно обмывать тяжелобольных, помогала им справляться с уткой и судном, без смущения взирала на мужское тело. Но сейчас почти с содроганием думала о том, что подобные процедуры предстоит проделывать с тем лейтенантом…
Наконец она переступила порог этой палаты. В полутьме горел лишь синий ночник над кроватью новенького. Тишину нарушал негромкий храп мичмана Гаврюшина, сутки назад прооперированного по поводу аппендицита. Еще две кровати пустовали — по телевизору показывали футбол, и все ходячие собрались в столовой перед телевизором. В палате Наташа недосчиталась двух стульев. «Вот прохиндеи! — выругалась она про себя. — Сколько раз надо говорить, что нельзя выносить стулья из палаты!»
Девушка вздохнула. Она знала, что утром ей самой придется расставлять стулья по местам. Унести их в столовую больные могут, а назад, видите ли, нет — они хворые, еле живые, и стул для них непомерная тяжесть.