– Отчего же, – отвечал я, – все нам улыбается, ничто не помешает нашему счастью.
   Вошел кардинал в сопровождении четырех певчих. Решение самому провести обряд венчания было большой честью для бедного Ромео. После нескольких предварительных церемоний, кардинал с улыбкой направился ко мне.
   Лоренца, которая была действительно сильно взволнована, посмотрела по направлению его взгляда.
   – Вы!.. – вскричала она.
   Ей показалось, что это Ромео, да, сам Ромео, стоит на коленях рядом с ней.
   – Я – второй Ромео, – сказал я. – Чтобы получить тебя, готов совершить любое чудо, не старайтесь понять, как у меня это получается – превращаться таким образом. Если ты хочешь, чтобы я умер на твоих глазах, то на вопрос кардинала, хочешь ли ты быть моей женою, скажи: «нет».
   Она ответила: «да».
   Я был вне себя от радости.
   Мы вошли в ризницу поставить подписи на брачном контракте.
   – Боже мой! – удивился кардинал, увидя меня вблизи, – я думал, что венчал Ромео.
   – Вы обвенчали, – гордо ответил я, – графа Калиостро, предпочтенного прекрасной Лоренцой. Надеюсь, монсеньор, что вы не жалеете о той чести, которую нам оказали.
   – Нет, – сказал кардинал, казавшийся очень добродушным человеком и часто глядевший на Лоренцу, – но предупреждаю тебя, граф, что поцелую твою жену за труд.
   – Сделайте одолжение, монсеньор.
   – Отлично, подписывайтесь. Мы подписались.
   И в эту самую минуту из главной капеллы, которая была ярко освещена, раздалось печальное погребальное пение.
   – О! – вскричала Лоренца, вздрогнув. – Мне страшно.
   – Успокойся, дорогая, – сказал я, стараясь победить странный ужас, охвативший меня, – это отпевание.
   – Да, – вмешался подошедший Лоренцо, – разве вы ничего не слышали о знаменитой танцовщице, осужденной инквизицией? Это ее хоронят.
   – Это похороны странной девушки, – добавил в свою очередь кардинал. – Она бежала в Рим, задушив в Палермо настоятельницу монастыря. Я был одним из ее судей. Она умерла до костра, и, поскольку примирилась с церковью, ее решили похоронить по обряду. Но идем. Прелестная Лоренца, сдержите обещание, данное вашему мужу.
   Фиорелла! Это хоронили Фиореллу. Холодный пот выступил у меня на лбу, я с ужасом заключил в объятия озадаченную Лоренцу и убежал, унося с собой мое сокровище, тогда как ужасное похоронное пение преследовало меня, как проклятие.

ГЛАВА IX
О даме, которая играла в тресет, и о квакере, который проиграл в другую игру

   С тех пор, как я стал счастливым любовником моей королевы, то есть, с тех пор, как назвал своей мою возлюбленную Лоренцу…
   Но довольно. Ты, дорогой мой Панкрацио, человек нетерпеливый. Ты мог утомиться, следуя за мной, если бы я заставил тебя проследить все мое юношество, не пропустив ни одного занятого дуката, ни одного полученного поцелуя. В особенности утомило бы тебя то, что все эти приключения очень похожи одно на другое, поэтому я полагаю, что правильно поступлю, пропустив некоторые незначительные происшествия моей молодости, чтобы прямо перейти к более крупным победам и несчастьям, сделавшим меня знаменитым и восхищавшим моих соотечественников.
   Различные мои недоразумения с тещей и с полицией, из которых последняя не была злее первой, заставили меня удалиться из Рима. Так как я говорил на всех языках с сильным сицилийским акцентом и не знал ни слова по-немецки, то решил, что будет прелестно выдать себя за прусского офицера. И во Флоренции, Вероне и Мессине выдавал себя за полковника Иммермана.
   Моя Лоренца, сначала немного удивленная, скоро привыкла к нашей бродячей жизни и была прелестной полковницей.
   Ты замечаешь, мой милый тюремщик, что я не говорю ни слова о путешествиях в Александрию, Каир и Египет, наделавших столько шуму. Дело в том, что я положительно не помню, чтобы когда-нибудь бывал в этих отдаленных странах. Да и зачем бы я туда отправился? Изучать химию и врачевание? Но об этом я знал почти все, что можно знать, и, кроме того, обладал тем, чему никто не мог меня научить, то есть, могуществом повелевать чужой волей с помощью взгляда и гением наблюдательности, которому обязан своей славой колдуна. Что касается Мальты, то действительно прожил там несколько месяцев и был очень хорошо принят монсеньором Пинта, гроссмейстером ордена.
   Как сейчас вижу этого здорового и сильного старика, нежно глядевшего на меня и говорившего со мною по-отечески. Однажды я с волнением спросил его, не был ли он когда-нибудь в Неаполе и не знал ли там хорошенькую молодую женщину по имени Феличия Браконьери.
   Он отвечал: «Дитя мое! Дитя мое!..» – и отвернулся, что не помешало мне увидеть две крупные слезы, медленно покатившиеся по его щекам. Я оставил Мальту.
   Но не будем говорить об этом, я более ничего не хочу сказать о гроссмейстере Пинта, у которого было суровое лицо древнего тамплиера. Не могу вспоминать о нем без сильного волнения.
   В Бергамо, поскольку у меня было мало дела, я устроил маленькую лабораторию, где изготовлял жемчуг, чтобы иметь возможность покупать шелковые чулки моей дорогой Лоренце. Мой жемчуг был фальшивый, но гораздо лучше настоящего, и полагаю, что я никому не вредил, продавая его по хорошей цене.
   Один из моих друзей, маркиз Вивона, придумал делать топазы, но они ему плохо удавались, ювелиры заметили подделку, и в дело вмешалась полиция. В результате пришлось покинуть Бергамо немного поспешно, потому что топазы маркиза навели на мысль о моем жемчуге.
   В Венеции произошло сильное волнение по поводу приезда сицилийского принца, который путешествовал с принцессой Требизондской и продавал высокопоставленным особам эликсир долгой жизни по двадцати дукатов за флакон. Великолепная покупка! Я имею в виду покупателя, так как за относительно небольшую сумму он приобретал нечто вроде бессмертия, которое в среднем у каждого покупателя, бывшего во цвете лет, продолжалось лет восемь или десять. Что же касается меня, то я почти проигрывал на этой продаже, ведь вино Мальвуази, которое наливал в пузырьки, было в тот год очень дорого из-за того, что подмерз виноград.
   Я торговал также египетским вином, имевшим свойство давать многочисленное потомство самым старым Авраамам и самым бесплодным Саррам.
   Полагаю, что это средство всегда имело успех, но не стану утверждать, ибо судьбе было угодно, чтобы ни в одном из городов, где продавалось это знаменитое средство, мне не удавалось пробыть девяти месяцев. Теперь я потерял этот рецепт, но полагаю, что нашел бы, если б какой-нибудь хорошенькой женщине было необходимо его употребить.
   В Венеции чуть не умер от страха из-за сделанного мною чуда. Я был молод и еще не привык к своим чудесам. Моя Лоренца и я, то есть принцесса Требизондская и принц Сицилийский, оказались как-то в компании, где очень беспокоились об одной даме, которая долго не приезжала. Кто-то из гостей предложил отправиться за ней, и когда он ушел, другой гость заметил:
   – Что может она делать?
   Я, сам не зная почему, ответил:
   – Может быть, она заигралась в тресет. Тресет был тогда очень распространенной игрой. Мне сказали, что я сумасшедший, что, без сомнения, причина ее отсутствия – нездоровье. Это подзадорило меня.
   – Говорю вам, что она играет в тресет!
   И затем, сам не зная, что делаю, начертил на паркете четырехугольник острием шпаги, распростер над ним руки, и тогда в тумане все увидали фигуру дамы, играющей с тремя друзьями.
   Вы можете себе представить всеобщее изумление, но никто не был удивлен более меня, так как дама, о которой шла речь, вошла в это время и заявила, что она опоздала, играя в тресет с господами, на которых я указывал.
   Это приключение вкупе с некоторыми другими странно взволновало меня. Я был недалек от мысли, что обладаю качеством, которым не владеет большинство людей. Пользовался этим, чтобы в каждом случае говорить таинственные слова.
   С этого времени я начал заниматься предсказаниями и лечить больных наложением рук. Мои пророчества были не хуже других и очень часто оправдывались.
   Что касается лечения, то должен сознаться: оно имело успех у бедных больных. Они очень быстро выздоравливали. Я им платил за это.
   Но мне надоела Италия, где за моей дорогой Лоренцой слишком много ухаживали и распустили слухи, будто я терпел ее кокетство и даже любезно советовал ей принимать некоторых богатых и высокопоставленных особ.
   Вот как клевета искажает самые чистые побуждения! Нет сомнения, что я, мало ревнивый от природы, благосклонно наблюдал, как Лоренца болтала, кокетничала, пела, танцевала – одним словом, развлекалась в обществе мужчин ее лет и даже немного старше. Я указывал ей, по праву всякого осторожного мужа, на тех людей, которые своей образованностью, добродетелью и положением в свете заслуживали большого уважения. Неужели же нужно было требовать, чтобы моя жена грубо обращалась со знакомыми, расположенными к нам?
   Она любила красивые платья, бриллианты, конечно, не моего изготовления – что могло быть естественнее? И разве можно было запретить ей в городах, которые мы проезжали, принимать незначительные подарки? Это было бы дерзкой тиранией. Кроме того, граф Калиостро, граф Феникс или шевалье Пелегрини, я всегда был слишком знатен, чтобы кто-нибудь решился громко клеветать на меня. Тем не менее, многочисленные сплетни наконец вынудили нас уехать в Англию, где солнце и небо не так жарки, а языки более сдержанны.
   В Лондоне я имел возможность часто использовать один из талантов, сделавших меня знаменитым, – способность угадывать положение людей, их наклонности, отвращения, их прошлые приключения и даже иногда их имена; и все это только глядя на лицо.
   В то же время мой талант предсказателя все более развивался, и нельзя умолчать о новом доказательстве этого.
   У одного банкира, где я открыл себе кредит, меня однажды познакомили с квакером, который пользовался репутацией человека очень целомудренного и чрезвычайно скупого одновременно. Он так выставлял в разговоре свою сдержанность и свою экономность, что я забылся и сказал, мол, буду удивлен, если в скором времени ему придется заплатить тысячу фунтов стерлингов за любимую женщину. Это казалось таким невероятным, и все так смеялись. Я же почти оскорбился и ушел в сопровождении маркиза Аллиата, итальянского дворянина, путешествовавшего вместе со мной.
   В этот день у нас не было никакого определенного занятия и мы воспользовались случаем осмотреть городские памятники, из которых многие настолько грандиозны, что было уже довольно поздно, когда мы вернулись в отель, так как заходили еще в трактир.
   Прощаясь со своим спутником, я услышал громкие крики в спальне Лоренцы. Мы бросились туда вместе с Аллиатом. Моя возлюбленная жена боролась с каким-то человеком, который пробрался к ней в комнату и крепко обнимал ее, несмотря на яростное сопротивление. Нам скоро удалось одолеть непрошеного гостя, и моим первым побуждением было отдать его в руки правосудия, но Аллиат заметил, что в такого рода делах скандал всегда неприятен. Но есть другое средство наказания, и виновник, без сомнения, не колеблясь, если только у него есть какое-нибудь состояние, отсчитает нам порядочную сумму денег, чтобы избежать палочных ударов и доноса.
   Я возражал. Мне было неприятно получить деньги в столкновении, в котором подвергалась опасности честь моей жены и моя собственная. Но когда Лоренца сказала, что перенесенные ею оскорбления не невознаградимы, смягчился и согласился взять тысячу фунтов стерлингов. Виновный покорился этому.
   Судите же о моем удивлении, когда, помогая ему, – после того, как он передал нам расписку, – надеть нечто вроде рясы, я вдруг узнал квакера, славившегося своей скупостью и целомудрием.
   Однако божественное качество, которым я был обязан природе гораздо более, чем искусству, не нашло бы достойного применения, если бы не одно обстоятельство, изменившее мою жизнь и определившее мою судьбу.

Глава Х
О черном зале; о белом зале; о различных вещах, которые я думал, что вижу, и о человеке, которого я увидел

   Я уже четыре года был по-прежнему влюбленным мужем прекрасной Лоренцы и жил во Франкфурте-на-Майне, замечательном своей ратушей. Однажды вечером выходил из игорного дома с моим другом маркизом Аллиатом. Хотя он и сыграл со мной некогда очень скверную шутку, оставив нас с Лоренцой без гроша в гостинице в Данциге, я любил его и охотно прощал кое-какие недостатки, такие как ложь, мошенничество, пьянство, ибо надо помнить, что человек несовершенен; и сердился только за то, что он носил дворянское имя, хотя был незаконным сыном одного бернского ростовщика. По-моему, нет ничего предосудительнее, чем присвоить себе дворянский титул, как нет и ничего более пустого, ведь истинное благородство есть благородство души.
   Итак, шевалье Пелегрини, – в то время меня знали под этим именем, – и маркиз Аллиат выходили из игорного дома во Франкфурте-на-Майне. Я собирался вернуться домой, когда мой товарищ сказал:
   – Слышишь, бьют часы.
   Я стал прислушиваться и сосчитал удары:
   – Полночь.
   – Брат, – продолжал он, – три года назад, в этот же самый час, я встретил тебя в Риме, у подножия виселицы, где был повещен мой достойный друг Октавий Никастро.
   Да, это правда, Октавий Никастро, играя однажды с кинжалом, имел глупость всадить его в горло прохожего, вместо того чтобы просто вложить его в ножны.
   – А ты знаешь, кто был этот прохожий? Какой-то мессинский епископ, который получил от папы буллу об изгнании немецких иллюминатов. Вот уже три года я слежу за тобой и наблюдаю за тобой, брат, и счастлив сказать, что время искуса кончилось и ты сегодня же вечером будешь посвящен в труды Ареопага.
   Я не мог не улыбнуться.
   – Разве ты член этой секты? Что до меня, то я давно уже получил высшую степень масонства.
   Он, в свою очередь, улыбнулся.
   – Да, ты был принят в ложу Высшего Наблюдения в Лондоне, и Лоренца также была принята туда. Неужели ты думал, что мы этого не знаем? Вы даже получили на этом заседании передник, веревку и компас. Твоя жена, кроме того, получила подвязку, на которой вышиты слова «Союз, Молчание, Добродетель». И ей было приказано не снимать этой подвязки даже на ночь. Достойные доверия особы утверждали, что она повиновалась этому приказанию.
   Так как знал, что маркиз любит шутить, я не заострил внимание на том, что в этих словах было неприятное для моей Лоренцы. Но был удивлен, видя, что ему известны подробности нашего посвящения.
   – Мы знаем также, – продолжал он, – что в других ложах – в Нюрнберге, в Берлине, в Штутгарте, в Гейдельберге ты произнес замечательные речи и вызывал ангелов.
   – Ты в этом убежден? – спросил я его.
   – Да. Убежденный иллюминат никогда не ошибается.
   – Впрочем, это возможно, – задумчиво отвечал я.
   – Не сомневайся, Жозеф Бальзамо, небо, возлагающее на тебя большие надежды, дало тебе способность подчинять себе как небесные, так и земные существа. Ты сам не веришь в нее и часто приписываешь твоим обманам результаты, которыми в действительности обязан этому таинственному могуществу. Ты – нечто вроде пророка против воли, сомневающегося в своих предсказаниях и делающего чудеса, считая себя фокусником. Вот почему высшие начальники отправили меня к тебе как Посвятителя. Иди к нам. Ты будешь одним из руководителей нашего дела. Мы откроем тебе твою миссию. Иди, брат мой, если не боишься взглянуть в лицо истине и твое сердце способно перенести испытание.
   Я все более изумлялся словам моего спутника, особенно тону, каким он их произносил.
   – Кто же вы? – вскричал я.
   – Ты узнаешь это, – отвечал он.
   Сильные руки схватили меня, мгновенно завязали глаза и рот, затем подняли и понесли. Вскоре стук колес по мостовой подсказал, что меня посадили в экипаж. Все это нисколько не огорчало; я охотно освоился с неожиданным приключением, и мне незнакомы были опасения, свойственные другим людям. К тому же, после всего сказанного маркизом Аллиатом, я был убежден, что меня везут на какое-нибудь собрание иллюминатов, а мне давно хотелось попасть в это общество, о котором рассказывали тысячу таинственных историй.
   Известно, что довольно трудно судить, сколько проходит времени, когда человек погружен в темноту. Тем не менее, думаю, что мое путешествие продолжалось не более двух или трех часов. Экипаж остановился, по всей вероятности, недалеко от Франкфурта, кто-то взял меня за руку, и чей-то незнакомый голос вежливо произнес:
   – Потрудитесь сойти, синьор Бальзамо. Я повиновался.
   Мои провожатые, а по шуму шагов я узнал, что их было трое или четверо, повели меня куда-то; я чувствовал, что мне дует в лицо свежий ветер. Так шли мы довольно долго. Затем остановились на несколько минут, и скрежет металла подсказал, что открывается дверь.
   – Идите, – сказали мне. – Когда сосчитаете шестьдесят ступеней вниз, остановитесь и ждите.
   Я, не колеблясь, двинулся вперед и стал спускаться по лестнице, которая показалась мне каменной. Странное дело, но я совсем не ощущал сырости и разреженного воздуха, как человек, спускающийся в погреб или какое-нибудь подземелье. Напротив, мне казалось, что окружающее меня пространство расширяется и в лицо дует слабый ветерок. Этот спуск производил впечатление восхождения на гору. Если бы повязка тогда спала, я не удивился бы, очутившись на вершине горы на свежем воздухе.
   После шестидесяти ступеней я остановился, как мне было приказано.
   Что должно было произойти? Я не чувствовал беспокойства, но мое любопытство было сильно возбуждено.
   В эту минуту моя повязка слетела у меня с глаз. Я говорю «слетела», потому что она была развязана как бы по волшебству, и мне показалось, как будто крылья повеяли над моим лбом.
   Оглядевшись, увидел, что нахожусь в просторной темной четырехугольной зале из черного мрамора. С высокого потолка на толстой цепи спускалась круглая красная лампа, походившая на громадный рубин. Тут не было ни одного кресла или какого-нибудь сиденья, кроме мраморной табуретки перед таким же мраморным столом, на котором лежал развернутый пергамент.
   Эта зала имела роковое величие подземного склепа. На одной из черных стен возникли слова: «Да, это могила. Человек, входящий сюда, выносит отсюда не свой труп, но очищенную и обновленную душу».
   Я был озадачен этим немым ответом на мою мысль. Или, может быть, я подумал вслух?
   Буквы изгладились и уступили место следующим словам: «Садись. Пиши. Признавайся».
   В этом приказании не было ничего удивительного. Письменные исповеди, или завещания, обычно предшествуют масонскому посвящению. Я сел, взял лежащее на столе перо, но нигде не видел чернильницы.
   Не зная, чем писать, инстинктивно повернул голову и прочел на стене: «Пусть твоя жизнь начертит твою жизнь».
   Нетрудно было понять, что нужно писать своей кровью. Я вынул шпагу и сделал легкий надрез на левой руке. Кровь вытекала по капле, и я обмакивал в нее перо. Должен признаться, что поскольку у меня не было причины откровенничать с незнакомцами так, как с моим достойным тюремщиком и другом Панкрацио, я счел удобным добавить к рассказу о собственных приключениях несколько вариантов.
   Вскользь упоминал некоторые факты, не делавшие мне чести, но зато выпячивал те поступки, которые, по моему мнению, могли подчеркнуть добродетель. Не скрыл, что носил имя Ашарата, что, без сомнения, являюсь сыном одного из могущественнейших властелинов мира и посетил отдаленные страны света, повсюду рассыпая благодеяния.
   Едва я окончил этот панегирик, как у меня за спиной раздался громкий смех.
   А когда взглянул на мраморную стену напротив, прочел на ней следующее: «Ты лжешь».
   Немного смущенный, я признал, что напрасно скрываю истину, которая все-таки довольно неплоха, и снова – взялся за перо с твердым намерением быть на этот раз вполне чистосердечным. Но пергамент, на котором я писал, исчез, и на его месте лежал другой, на заголовке которого было написано: «Извлечение из наблюдательного кодекса».
   На этом листе были описаны все подробности моей жизни, начиная с помещения в монастырь в Кастельжироне до настоящей минуты, со всеми подробностями, даже со всеми дурными мыслями, приходившими время от времени мне в голову.
   Но больше всего меня удивило, что все это было написано моей рукой. Неужели я находился в таком месте, где необходимость говорить истину уничтожала способность лгать?
   Я проникся почтением и ожидал дальнейшего с некоторым беспокойством. Вскоре заметил, что по другой стороне стены медленно двигались какие-то туманные фигуры. Стены, которые казались мраморными, по всей вероятности, были из стекла или хрусталя. Я стал внимательно вглядываться, что за ними происходило.
   Вскоре линии и краски определились яснее, составляя лица, костюмы, фигуры. Все эти существа скорее напоминали привидения. Я увидал розовый гранитный дворец, на террасе которого неподвижно сидело двое людей в роскошных костюмах, опершись на шелковые подушки. Вокруг них молча танцевали молодые нагие невольницы, размахивая руками с прикрепленными крыльями ибисов, освежающими воздух. Один из мужчин был в короне первых египетских фараонов. Он держал в опущенной руке скипетр, украшенный драгоценными каменьями. На другом была митра великих жрецов; возле него лежала длинная палка из черного дерева, обвитая золотой ящерицей – эмблемой обожаемого им бога. Жрец и фараон сидели неподвижно, подняв лица к небу.
   У подножия дворца расстилались бесконечные желтые пески, по которым множество людей, одни, запряженные в повозки, другие – несущие на плечах камни и мешки с песком, двигались к колоссальной пирамиде, еще не оконченной и поднимавшейся на фоне яркой небесной лазури. Они сгибались под тяжестью, шатались, многие падали и больше не поднимались. Хотя это было довольно далеко, я мог различить их черты. Все лица выражали апатию, усталость и глубокое отчаяние.
   Временами толпа останавливалась, с гневом глядя на гигантский монумент, по-прежнему не оконченный, и было ясно, что она не хочет более страдать и работать. Но тогда фараон и жрец вставали и простирали над их головами один – свой скипетр, другой – палку, которые вытягивались, умножались, делались бесконечными и бесчисленными. И эта туча палок обрушивалась на толпу, приказывая ей продолжать свой вечный безысходный труд.
   Я повернулся к другой стене. Тут народ-победитель возвращался в родную страну, покрытый пылью и освещенный ярким солнцем. По его мужественной гордости, как и по бронзовому цвету лиц, я узнал греков-лакедемонян. Прелестные женщины, улыбаясь, несли свои цветы навстречу победителям. Даже те, кто напрасно искал братьев и мужей, не плакали. Вдали, на городских стенах, собрались старики, подняв в знак благодарности руки к небу.
   Но вокруг города, в долине, копошилось множество несчастных усталых существ. Это были рабы свободных людей, те, у кого не было другого утешения, кроме труда без вознаграждения, чья жизнь была вечным поражением.
   Взглянув на третью стену, я вздрогнул от ужаса. Одни, притянутые к каменному потолку веревками, разрывавшими их тело, другие, привязанные к скамьям пыток, мужчины, женщины, дети, голые, все в крови, в страшных муках предстали пред моим испуганным взором. Посреди погреба, где терзали этих несчастных, стоял громадный котел с кипятком, куда были до половины погружены другие жертвы.
   А между тем, и в глубине подземелья, в креслах, сидели инквизиторы, спокойно глядя на происходящее.
   Я закрыл глаза.
   Затем был перенесен к четвертой стене и не мог не улыбнуться. В будуаре, обитом шелком и кружевами, ярко освещенном лампами, сверкавшем позолотою и прозрачной резьбой, покрытом ковром с изображенными на нем полными розовыми нимфами, вырывавшимися из объятий сатиров или собиравшимися купаться, увидал сидящих за богато накрытым столом мужчину и женщину. Они ужинали. Это были французский король и его королева. Она была прелестна, но король зевал. Она протянула руку, как бы указывая: смотри! По другую сторону, из-под полуприподнятой портьеры, король мог заметить бледную фигуру нагой молодой девушки, испуганно отступившей.
   Он долго глядел на эту картину и наконец, улыбнулся.
   Тогда Людовик XV и мадам Дюбарри стали есть, пить и беседовать. Они, должно быть, говорили друг другу странные вещи, так как глаза их сверкали, и, даже будучи одни, они не решались повышать голос.
   Но вдруг мне показалось, что схожу с ума: шампанское в бокалах стало густым и красным, и каждый раз, как ужинающие разрезали дичь, из мертвой птицы выступали капли крови.
   В то же время я заметил, что на коврах и на обивке стен были уже не нимфы и сатиры, а несчастные, сидевшие в тюрьмах, или бедняки, умирающие с голоду. Но ни король, ни фаворитка, казалось, не замечали этой перемены. Нет, они не видели, что стены комнаты украшены их живыми жертвами. Людовик XV пил кровавое вино и довольно прищелкивал языком. Вдруг одна из бутылок опрокинулась сама собой, и из горлышка потекла пенящаяся жидкость, покрывшая всю скатерть, забрызгавшая платья ужинавших, разлившаяся по ковру и продолжавшая литься и подниматься, как будто вся кровь измученной Франции лилась из этой бутылки… Под этим поднимающимся приливом исчезли по-прежнему улыбающиеся Людовик XV и мадам Дюбарри…
   Все исчезло. Меня окружало молчание, одинбчество и мрак.
   Вдруг мне показалось, что плита, на которой я стоял, сдвинулась и стала подниматься. Если бы, испугавшись, я шагнул вперед или назад, то упал бы и разбил голову о мрамор. Но я не шевелился, готовый к любым опасностям, решившись преодолеть все ужасы. Плита продолжала подниматься.