Страница:
После окончания семинарии получил он приход в Мытарино. И вот шел теперь рука об руку с матушкой Еленой, супругой своей венчанной. Шел впереди старушек и стариков, обходя овражек, из которого те из его паствы, кто помоложе, изрядно извозившись, со смехом и шутками выбирались уже на другой стороне, где впереди их ждало путешествие через вскопанные огороды. При ходьбе по такой почве на ноги налипает столько грязи, сколько и земли-то на белом свете нет.
И с каждым шагом приходится приподнимать на обуви прилипший к подошвам земной шар. Движущийся по этим огородам похож не на слона, идущего по грязи, а на человека, который идет по пашне со слоном на плечах.
Что самое ужасное - вернуться невозможно, потому что, сделав несколько шагов, с ужасом осознаешь, что назад ни за что возвращаться не нужно, потому что для этого требуются точно такие же усилия, как и для того, чтобы пройти вперед.
Когда старички, ведомые отцом Антоном, успевшим уже выгвоздать рясу, вышли к огородам, смело вступив на них, подбадривая сами себя, те что помоложе уже выбирались за огороды и падали без сил в мокрую траву.
И вот тут кто-то заметил приближающийся из подлеска тусклый свет фонарика. Вскоре перед отрядом отважных спасателей предстал целый и невредимый Васька. Он шел напролом в мокром насквозь кимоно, не обращая внимания на злую крапиву, хватавшую его за голые ноги, только хрюкал довольно, как от щекотки.
Заметив выстроившийся перед ним поселок, он застыл с раскрытым ртом, не понимая, что за народ бродит ночью по огородам, на которых еще и красть нечего.
Спасатели же, увидав целехонького Ваську, сначала обрадовались, а потом, оглянувшись назад, на огороды, и вспомнив, что их ждет на обратном пути, резко изменили свое отношение к нему в худшую сторону.
Не побили его, наверное, только потому, что ни у кого на это сил не осталось. А те, у кого они остались, находились при исполнении. Отделался Васька поцелуем и звонким подзатыльником от матери, да еще устным обещанием спустить с него семь шкур, дома, во что не только Васька, но и никто из окружающих не поверил.
И правильно. Поскольку из всех многочисленных угроз в его адрес, мать выполнила только одну: не выпускать его из дома. Отобрала кимоно, заперла его вместе со штанами и рубахой в шкаф, а самого Ваську, уходя из дома, запирала на ключ. И ходил он по квартире в сползающих с круглого живота чудовищного размера трусах и в полосатой майке, перешитой из тельняшки, неведомыми путями попавшей в этот совершенно сухопутный поселок. Ходил он горестный и грустный, но уперся и не сказал матери, где пропадал той самой ночью.
И не просто молчал об этом, а молчал три дня, и совершенно молча отсидел все три дня дома. Такого с ним раньше не случалось и перепуганная странным и необычным его поведением мать, плюнув на все, открыла шкаф и сказала, в сердцах выбрасывая оттуда Васькино кимоно и другие вещи:
- Гуляй, давай, но только смотри мне, чтобы тебя видно было. Со двора - ни на шаг! Ты понял меня? Понял, я тебя спрашиваю?
Васька молча стоял перед ней, сопел и вертел ногой дырку в половике, так ничего и не сказав в ответ.
- Иди уж, горе мое, - вздохнула мать, рассудив, что на свежем ветерке быстрее дурь выдует.
Минут через десять вышла она во двор по делам хозяйственным, глянула туда-сюда, а Васьки уже и след со двора простыл, как корова языком его слизнула. Ох и взвилась тут Анастасия Николаевна!
Шум она, правда, поднимать не стала, опасаясь за реакцию соседей, не забывших еще про ночные гуляния по оврагам и огородам. Побегав молча по дворам, поняла она, что возраст ее не соответствует такого рода мероприятиям, как поиски блудного сына. Звать своего Ваську в голос она по тем же причинам не отважилась, крикнула его несколько раз, согласно дворовому этикету, и больше не стала. С тоской смотрела она на темневший за огородами перелесок, откуда в прошлый раз появился ее Васька. Сердцем чувствовала она, что там он.
Русский народ смекалкой жив, а женская его часть и подавно. Подозвала она внучонка своего, вечно сопливого рыжего Петьку, сунула ему пряник, что-то пояснила, руками размахивая.
Петька покивал, быстро убежал куда-то и так же быстро вернулся во главе ватаги босоногих мальчишек, которым Анастасия Николаевна так же что-то пояснила, показывая в сторону перелеска. Мальчишки выслушали и умчались за овражек и огороды так быстро, что даже пыль на дороге шевельнуться не успела.
Сама же Анастасия Николаевна поспешила в магазинчик, откуда вышла с увесистым пакетом и заспешила вперевалку за сараи, к овражку. Там уселась она на краешке, укрывшись от взглядов, свесив ноги в прохладу и тень овражка, где на дне, в полумраке, звенел ручеек. Сидела она, терпеливо выжидая, покусывая пряник, который извлекла из пакета, удивляясь давно позабытому вкусу.
Прямо чудесный какой-то ей пряник достался, с давным-давно позабытым вкусом. И жевала она его медленно, удерживая на языке каждую крошку, жевала и вспоминала. И вместе с забытым вкусом возвращались к ней и полузабытые воспоминания.
Вспомнила она деда, вернувшегося из города с заработков. Лицо вспомнить не могла, помнила только роскошную бороду с густой проседью, крепкие руки с узловатыми пальцами, которые извлекали из холщового мешочка невиданную по тем временам в голодной деревне роскошь: пряничных коников. И помнила она этих самых коников так ясно и подробно, словно только что в руках держала.
И грустно ей было оттого, что коников этих пряничных она до самой малой черточки, до последнего завитка в развевающихся гривах помнила, а лица дедова никак вспомнить не могла, как ни старалась. Пропало из памяти лицо дедово. Пропало так же, как и сам дед, которого погубили лихие люди на дороге, позарившись на заработки его городские.
Стала вспоминать бабушку, но тоже никак не могла вспомнить лица ее. Вместо лица, хоть ты плачь, вспоминались опять пряники, только домашние, вспоминалось, как пекла бабушка из теста жаворонков, вставляя каждому вместо глазика - изюминку. И пахло в доме праздником и ванилью.
Глаза бабушкины помнила, и руки тоже помнила, как и у деда, еще колечко помнила, тонкое медное колечко, навсегда вросшее в натруженный палец.
Мать и отца Анастасия Николаевна даже и не пыталась вспоминать. Она сама их только на фотографии видела, которая дома на стене висела. Сгорел дом, и стена эта сгорела, и все фотографии: дедушки, бабушки, отца и матери тоже сгорели.
Отец с матерью вместе на Гражданской воевали, война и свела их. Война свела, война и погубила. Про отца бабушка часто рассказывала, а вот про маму и она почти ничего не знала. Отец привез ее в дом родителей, когда рожать пора было. Привез, а сам обратно - на фронт. И мама, как только родила, да немного оправилась, за ним следом, даже дочку грудью не докормила.
Погибли они вместе, где-то в далеком Туркестане, в жарких песках, в горячей схватке с отчаянными басмачами.
Посидела она, прикрыв глаза, пытаясь вспомнить такие дорогие лица, и заплакала от обиды на память свою, которая спрятала их в далеких тайниках.
Даже мужа своего, безумно ею любимого Ванечку, вспомнить в лицо никак не могла. Опять вспоминались пряники, которые приносил ей муж в получку, и которыми любил угощать крохотного еще Ваську, и ее, супругу свою любимую. Еще помнила она вкусный запах свежей стружки, и мелкие опилки в черных кудрях мужа своего.
И так ей жалко стало Ванечку своего потому что убили его, что она снова заплакала, не утерев еще слез прежних. Как же все неправильно устроено! Жили хорошие, красивые люди, а после них - ни фотки, ни лиц в памяти, все время постирало. И где могилки отца-матери? Где муж похоронен?
Писали про него в похоронке, что похоронили его в Восточной Пруссии, на площади в каком-то городе, название которого она позабыла, а похоронка в пожаре сгинула. Не запомнила она название того города, больно мудреное название было.
Стала она как-то искать по карте школьной, но ни Туркестана, ни Пруссии этой не нашла, ни Восточной, ни Южной, ни Западной.
И что это за Пруссия такая? Пруссаков, что ли, там разводят? И кому они нужны эти рыжие тараканы? Ползают, ползают...
Да если бы и отыскала она страны эти диковинные, то где в них искать могилки дорогие? Нет, неправильно все это. Человек должен родиться и умереть на своей земле. Как они там лежат в чужих землях? Может быть, могилки их с землей уже давно сравняли. Да и то: кому там за чужими могилками ухаживать, своих, небось, хватает.
На поселковом кладбище и то стали бесхозные могилки появляться. Уезжают люди из поселка, насовсем уезжают. Только могилки остаются, куда могилки уедут?
Соседка рассказывала, что в Москву к дочке ездила, так та говорит, что на кладбище за место платить нужно. Это ж надо же! А если у кого денег после смерти не осталось? Как хоронить?
Чем дальше, тем все непонятней. Была помоложе, думала, что когда повзрослеет, все поймет, да куда там!
Темное дело - эта жизнь. Работаешь, работаешь, детей ростишь, внуков нянчишь, оглянулась - жизнь и закончилась. А кажется, что еще и не начиналась она.
Вздохнула Анастасия Николаевна, высморкалась в платочек беленький, чистенький, с голубенькой каемочкой, сложила его аккуратно и обратно в рукав заправила.
- Вот и жизнь прошла, - прошептала она вслух, поняв это светло и обреченно, вроде как даже и с облегчением.
Только за Ваську сердце ее тревожилось...
Тут, к радости ее, появились из перелеска бегущие ватагой мальчишки, размахивая на бегу сломанными в лесу гибкими ветками.
- Господи, только бы глаза себе не повыбивали! - перекрестилась Антонина Николаевна, забыв про все свои охи и воспоминания безрадостные.
А может быть, и не забыла. Светла печаль...
Пригляделась она повнимательнее, но Васьки среди мальчишек не высмотрела, тут же опять забеспокоилась, затеребила край платка, наброшенного на плечи.
Первым добежал до нее, конечно же, рыжий Петька, внучок ее. Подтянул он съехавшие трусы, вдувая и выдувая кругленький пузик со смешным, задиристо торчащим вперед пупком. Засунул палец левой руки в широкую, хорошо разработанную ноздрю, правую руку приложил к вихрастой голове, и серьезно доложил:
- Ваше задание выполнено! Васька в лесу, вон тама, за перелеском, дальше, на бугре. Он там что-то стрит в березках. Шалаш, что ли?
- Чего строит? - не поверила своим ушам Анастасия Николаевна.
- Шалаш, кажись, - весело подтвердил Петька. - Точнее мы не рассмотрели, он нас прогнал. Палками стал кидаться, шишками, ругается, ногами топает, мы ближе побоялись подходить, ну его. Мы только видели, что он там коробки старые складывает, ветки таскает, наверное, шалаш строит, чего же еще там строить?
- На кой он ему, шалаш этот? - удивилась мать, несколько все же успокоившись тем, что сын отыскался. - А чего это он ругается? Такого за ним раньше не водилось. Вы его не обидели чем? Дразнились, может?
- Когда мы его обижали?! Когда мы его дразнили?! - возмущенно загалдели мальчишки. Она не смогла припомнить такого случая, примирительно поблагодарила мальчишек за помощь, отдав им пакет с пряниками.
- Может позвать Ваську? - вызвался воодушевленный Петька. - Так мы мигом.
- Не, без надобности, - отмахнулась мать. - Пускай себе забавляется. У него и так радостей не много. Пускай строит, пусть тешится, пока не надоест.
Она повернулась, и пошла, согнув спину, сказав куда-то, непонятно кому, еще раз:
- Пускай себе...
Цыгане
Так вот и стал Васька целыми днями в лесу пропадать. Утром схватит пару бутербродов - и за двери, а возвращается уже только к ужину, поест - и спать, чтобы поскорее проснуться.
Все шутки по поводу вечерних поисков Василия под проливным дождем уже отшутились, все ругательства отбранились. Скучающий поселок жил ожиданием следующего события, равного по масштабам.
Событие не заставило себя ждать, и не одно.
Сначала исчезла общественная веревка для сушки белья, купленная вскладчину, которая висела во дворе "резинового" дома. Побегали-побегали хозяйки по двору под шутки-прибаутки мужиков, да разведя руками, купили новую.
Так бы оно и забылось. Подумаешь, веревка! Но на следующий день у Степана-плотника украли из сарая инструмент, прямо в ящике. Качественный был набор инструмента, плотницкий. И вместе с этим уникальным инструментом пропала у него обыкновенная лопата.
Виноватых искать не спешили. Сначала принялись сообща искать инструмент, думали, что Степан его мог где-то и оставить по случаю магарыча какого. Но о воровстве пока никто даже словом не обмолвился.
К воровству и всяким пропажам в Мытарино отношение было крайне болезненное, с выводами никогда не спешили. Были к тому причины. И очень даже основательные причины.
Дело было прошлое, а случилось оно после войны, когда кирпичные дома строить стали.
Было это так. Спустили сверху в поселок деньги на постройку кирпичных домов. Деньги выделили, стройматериалы тоже, лес сами добывали, леспромхоз и лесопилка при поселке состояли. Что, вроде, еще надо? Строй!
А вот кому строить? По совместительству в то время даже и думать не моги. А без этого где же в послевоенном поселке, на мужиков ополовиненном, да еще леспромхозном, строителей возьмешь? Тем более - каменщиков. Ну, сруб срубить, это еще могли, а вот кирпич класть...
Каменщики после войны на дорогах не валялись.
Но оказалось, что они по дорогам этим ездили. Ездили из конца в конец разрушенной, разоренной послевоенной России, как ездили веками по всему миру: в пыльных кибитках, покрытых старой и ветхой парусиной, в прорехи которой ночью так хорошо видно звездное небо. Веками ехали они по бесконечным дорогам, догоняя неверное, ускользающее, всегда манящее и всегда недоступное, цыганское свое прихотливое счастье, волю вольную, убегающие от них в бесконечные степи, леса, туманы...
Вот прямо оттуда, из глубины веков, выплыли на окраину поселка кибитки, запряженные лошадьми. Из кибиток высыпала орава пестро одетых, а точнее, пестро раздетых, черных как воронята, голопопых ребятишек. Следом за ними высыпали мужики и женщины, такие же кудрявые и черные, как грачи на пашне, пестро одетые, мужчины с серьгами в ушах, женщины в цветастых юбках с короткими трубками-носогрейками в зубах, все перемешалось, закипело, задвигалось, завертелось, как крупа в кипятке.
Все они сразу забегали, залопотали на гортанном, звучном и непонятном языке, замельтешили, путаясь сами у себя под ногами. Просто удивительно, как среди всей этой бестолковости и не останавливающегося ни на секунду движения, выросли шатры, загорелись, выбрасывая вверх веселые искры, костры, задымились над ними закопченные котлы, разнося дразнящий, щекочущий ноздри запах самую малость подгоревшей каши. Подгоревшей ровно настолько, насколько нужно для того, чтобы пахнуть дымком. Промчались к речке на неоседланных лошадях бесшабашные цыганята, мелькая смуглыми попками, сверкая белозубыми улыбками...
И только когда опустели котлы, наступило некое подобие покоя в цыганском таборе. Мужчины улеглись в тени кибиток, надвинув на лица шляпы, заложив под голову руки, дремали, покуривая короткие диковинные трубки.
Ребятишки опять понеслись к речке, оттирать песком котлы и мыть посуду, женщины уселись кормить грудью младенцев, совершенно никого не стесняясь, в отличие от русских женщин.
Кто-то тронул струны гитары, кто-то взял в руки вторую, вступила в этот разговор скрипка, и запел высокий гортанный голос, такой непривычный, что не вдруг и поймешь: мужчина поет, или женщина. И песня была какая-то не совсем привычно цыганская, не про "очи черные", не про "две гитары".
Билась в этой протяжной, как степь, длинной, как дорога в этой степи, тоскливой, как дождь, песне, извечная тоска, та самая, что вела этот народ по пыльным дорогам, по городам и странам. Словно пытались эти предсказатели чужих судеб проникнуть в загадку и тайну судьбы своего народа, своей судьбы. И, не разгадав эту тайну, выплеснули всю тоску, все отчаяние, в протяжные, страстные, жгучие и бесконечно тоскливые песни.
А потом была ночь. Спал табор, уставший за несколько бесконечных переходов в тряских кибитках и на неоседланных лошадях, горячих цыганских кровей.
Но уже утром стояли у поссовета, дымя дружно трубками, несколько цыган в ярких кумачовых рубахах, в плисовых жилетах, в коротких сапожках, блестящих, словно лакированные, на короткие голенища которых были щедро приспущены штаны-шаровары, а за голенища воткнуты кнутовища с витыми рукоятями, украшенные серебряной нитью. В ушах сверкали серьги, из карманов жилеток свисали массивные цепочки часов. Все как один были рослые, статные красавцы, кроме одного, который стоял немного впереди. Невысокий могучий старик без шапки, седой, кудрявый, с буйной бородой.
Ожидание, как видно, входило в неведомый поселковым жителям ритуал, поскольку цыгане ничуть не беспокоились отсутствием начальства, и на часы не посматривали.
Начальство появилось ровно в восемь ноль-ноль. Оповещенное заранее, оно пришло в полном составе: председатель, писарь, бухгалтер, и, конечно же, парторг. Зайдя в помещение всего на минуту, скорее всего для важности, начальство тут же вернулось обратно, говорить с цыганами.
Разговора никто не слышал, но зато все его видели. Этого было вполне достаточно.
Видели, как попеременно председатель, бухгалтер, или даже парторг, били себя в грудь, что-то пытаясь втолковать старшему цыгану, обращаясь почему-то только к нему.
Терпеливо дождавшись пока поселковое начальство выскажется, молодые цыгане начинали размахивать руками, возмущаться, тянуть старшего в сторону табора.
Старый цыган стоял молча. Он терпеливо дожидался пока молодые намашутся руками и навозмущаются, потом, пыхнув трубкой, вынимал ее из густой бороды и говорил что-то краткое, отрицательно мотая головой.
Начальство в отчаянии принималось театрально рвать на себе пиджаки, бегало в здание за какими-то бумагами, которые совало под нос цыганам. Те махали рукой на бумаги и на начальство, начальство махало рукой на цыган, все плевались под ноги, растирали пыль и поворачивались спинами, чтобы разойтись.
Но не успевали цыгане отойти на несколько шагов, как вслед за ними бросался писарь, ловил их за полы жилеток и возвращал обратно.
И действо начиналось сначала. Наконец, после долгих и горячих споров, начальство и цыгане договорились. По крайней мере, начальство принялось похлопывать цыган по плечам, молодые цыгане хлопали железными ладонями по мягким ладошкам начальства, отчего начальство морщилось, но терпело. Наступило короткое оживление и веселье, которое прервал старый цыган. Он что-то крикнул молодым, и те опустили виновато головы, и отошли за его спину.
Начальство обреченно вздохнуло, но старый цыган, дождавшись пока молодые угомонятся за его спиной, протянул широкую, как цыганская душа, ладонь председателю поссовета и улыбнулся.
Солнышко, на мгновение ослепив председателя, прокатилось по золотым зубам вожака туда и обратно.
Ударили они по рукам.
Ударили вечером у цыганских костров звонкие гитары!
Ахнул перепляс, звучали до утра песни...
А рано утром цыгане вышли на работу, разочаровав все население поселка.
В рабочих робах цыгане выглядели невзрачными смуглыми строителями. Не очень красивыми, в большинстве своем - малорослые, с резкими чертами лиц, носатые. Это были совсем не те цыгане, что стояли возле поссовета, красуясь цепочками, жилетками, серьгами и щегольскими сапожками.
Занятые обыденной, лишенной всякой романтики, работой, они сразу же стали для всех интересны не более, чем поселковые мужики на лесопилке. Там даже было романтичнее: золотистые горы опилок, запах свежераспиленного леса, визг механических пил...
А тут - что? Стройка. Цемент, кирпич, раствор. Грязь, пыль, тяжелая работа, пот. Ну и что, что цыгане? Ну и что, что кибитки? Такие же люди.
Ничего вроде бы не случилось, но где-то в подсознании у поселковых затаилась обида на цыган за обманутые ожидания. Словно пообещали они что-то, какой-то большой, яркий праздник без конца, а сами взяли и обманули.
При этом никто не признался бы, что в чем-то обижен на цыган. Упаси господь! За что?!
А все же - было. Была эта припрятанная обида. И закончилось это, как и любые тайные обиды, не очень здорово.
Полина Сергеевна развесила белье и ушла на работу. Днем прибегали к Анатолию Евсеевичу мальчишки с просьбой починить самокат. Он, разумеется, починил, а мальчишек попросил снять с веревки белье, просохшее на солнце, принести на второй этаж, чтобы помочь немного супруге. Мальчишки мигом все сделали.
Вечером Полина Сергеевна пришла с работы, смотрит: белья на веревке нет, как нет. Заметалась она по двору, не знает что делать, где искать. Шла мимо соседка, спросила, что за беда приключилась, и сразу же заявила, что это цыгане белье украли. Больше, говорит, некому у нас красть. У нас, мол, никто ничего не крадет, разве что огурец с грядки, да и то мужики на закуску.
Полина Сергеевна, вконец расстроенная, прислушалась к словам соседки, белье постельное по тем временам недешево стоило, да и не вдруг купишь. А соседка подбила ее идти к цыганам, требовать обратно украденное. Полина Сергеевна засомневалась, мол, если и взяли, то разве же признаются, разве отдадут? Соседка попалась боевая: не бойсь и не сомневайся, говорит, куда они денутся? У них у всех паспорта в поссовете лежат на все время работ и временного проживания. А без паспорта куда? Только в тюрьму. Словом, привела соседка еще трех подружек и пошли они в табор.
А там, по случаю рабочего дня, одни бабы да ребятишки. Даже стариков не было, куда-то уехали. Увидев решительно приближающихся поселковых женщин, все таборное население высыпало им навстречу. Поскольку до этого случая поселковые женщины, в отличие от мужчин и ребятни, в табор заходить опасались, не решались.
Увидев пеструю, галдящую толпу цыганок, среди которой было полным-полно голопузых детишек, Полина Сергеевна заскучала сердцем и стала просить соседок уйти отсюда, бес с ним, с бельем этим, может, зря на людей напраслину возводим? Соседки ей, мол, как же так?! Если не цыгане, то кто же у тебя тогда белье украл? Мы, что ли?! И прямиком к цыганкам: так и так, отдавайте что взяли! Те так и обомлели, за рукава женщин хватают, галдят, кричат:
- Сестра! Сестра! Как можно?! Мы что, если цыгане, значит воры, да?!
Женщины распалились, стоят, кричат, сами себя заводят, руками друг перед дружкой размахались. Полина Сергеевна зачем-то наклонилась, ее случайно по лицу цыганка рукой задела, соседкам же ее показалось, что ударили Полину Сергеевну. Бросились они ее защищать, цыганки стали их отталкивать, пытаясь что-то пояснить развоевавшимся женщинам, да куда там! Только масла в огонь подлили.
Стали цыганки выталкивать женщин из табора, а одна из поселковых споткнулась, и как назло попала рукой в костер. Тут уж разъяренные мытаринские бабы кинулись в рукопашную. Цыганки, наученные горьким опытом кочевой жизни, старались в драку не ввязываться, только лица прикрывали, пытаясь успокоить разбушевавшихся мытаринских женщин.
Тут появился старый вожак, еще несколько цыган откуда-то прибежали, кое-как оттеснили мытаринских искательниц простынь. Те в бой с мужиками не полезли, но помчались в поселок, послав мальчишек на лесопилку, за мужиками, а мужики уже и сами бегут, кто-то уже успел им сообщить, что цыгане мытаринских баб бьют.
Не разобравшись толком, что к чему, мытаринские мужики бросились на цыган, которые на стройке работали. Те даже кирпичом ни один не замахнулся, хотя на них мужики с дрекольем шли. Попытались цыгане голыми руками защищаться, только где уж там!
Побежали цыгане.
Мужики следом. Те по улочкам кривым заплутали, выбрались кое-как, да скорее в табор. А поселковые у поссовета собираются. Разошлись не на шутку, уже и ружьишко появилось, следом и еще одно, топоры в руках замелькали. Беда! Милицию в баню заперли, двери снаружи ломом приперев, а больше как назло никого из начальства в поселке не было. И кто знает, чем бы все это закончилось, если бы не выскочил из переулочка Васька Пантелеев. Подбежал к мужикам, бросился чуть не под ноги, бьется в припадке, кричит страшное:
- Кровь! Кровь! - кричит. - Не бейте! Нельзя!
Поначалу все подумали, что Ваську цыгане побили, а он вскочил на ноги - да обратно в переулок, мужики за ним. А в переулочке том - тупик и в том тупике трое здоровых мужиков завалили цыганенка молоденького, почти мальчишку, и бьют его смертным боем. Ногами пинают уже. Тот калачиком свернулся, прикрывается, как может...
Васька растолкал всех, и бросился сверху на цыганенка, лег на него и кричит:
- Кровь! Кровь! Нельзя!
Тут мужики пришли в ум, оттащили бивших, цыганенка тут же в больницу отправили, стали разбираться, что к чему. А как разобрались, самих себя всем стыдно стало. Женщинам, разумеется, по первое число попало за то, что попусту такой тарарам устроили, едва кровью дело не кончилось. Хотя и не совсем едва...
На следующее утро никто из цыган на стройку не пришел, а все мытаринское население, как по команде, собралось возле поссовета. Стояли кучками, пряча глаза друг от друга, мужики молча курили, уставившись в землю.
Прошел мимо участковый, которого вчера мужики сгоряча заперли в бане, остановился возле мужиков этих, хотел что-то сказать, но передумал, только сплюнул молча им под ноги и тяжело ступая поднялся по ступеням в помещение. Вскоре оттуда вышло на крыльцо все поселковое начальство. Председатель начал было говорить, но тут же и замолчал, уставившись толпе за спину удивленным взглядом.
И с каждым шагом приходится приподнимать на обуви прилипший к подошвам земной шар. Движущийся по этим огородам похож не на слона, идущего по грязи, а на человека, который идет по пашне со слоном на плечах.
Что самое ужасное - вернуться невозможно, потому что, сделав несколько шагов, с ужасом осознаешь, что назад ни за что возвращаться не нужно, потому что для этого требуются точно такие же усилия, как и для того, чтобы пройти вперед.
Когда старички, ведомые отцом Антоном, успевшим уже выгвоздать рясу, вышли к огородам, смело вступив на них, подбадривая сами себя, те что помоложе уже выбирались за огороды и падали без сил в мокрую траву.
И вот тут кто-то заметил приближающийся из подлеска тусклый свет фонарика. Вскоре перед отрядом отважных спасателей предстал целый и невредимый Васька. Он шел напролом в мокром насквозь кимоно, не обращая внимания на злую крапиву, хватавшую его за голые ноги, только хрюкал довольно, как от щекотки.
Заметив выстроившийся перед ним поселок, он застыл с раскрытым ртом, не понимая, что за народ бродит ночью по огородам, на которых еще и красть нечего.
Спасатели же, увидав целехонького Ваську, сначала обрадовались, а потом, оглянувшись назад, на огороды, и вспомнив, что их ждет на обратном пути, резко изменили свое отношение к нему в худшую сторону.
Не побили его, наверное, только потому, что ни у кого на это сил не осталось. А те, у кого они остались, находились при исполнении. Отделался Васька поцелуем и звонким подзатыльником от матери, да еще устным обещанием спустить с него семь шкур, дома, во что не только Васька, но и никто из окружающих не поверил.
И правильно. Поскольку из всех многочисленных угроз в его адрес, мать выполнила только одну: не выпускать его из дома. Отобрала кимоно, заперла его вместе со штанами и рубахой в шкаф, а самого Ваську, уходя из дома, запирала на ключ. И ходил он по квартире в сползающих с круглого живота чудовищного размера трусах и в полосатой майке, перешитой из тельняшки, неведомыми путями попавшей в этот совершенно сухопутный поселок. Ходил он горестный и грустный, но уперся и не сказал матери, где пропадал той самой ночью.
И не просто молчал об этом, а молчал три дня, и совершенно молча отсидел все три дня дома. Такого с ним раньше не случалось и перепуганная странным и необычным его поведением мать, плюнув на все, открыла шкаф и сказала, в сердцах выбрасывая оттуда Васькино кимоно и другие вещи:
- Гуляй, давай, но только смотри мне, чтобы тебя видно было. Со двора - ни на шаг! Ты понял меня? Понял, я тебя спрашиваю?
Васька молча стоял перед ней, сопел и вертел ногой дырку в половике, так ничего и не сказав в ответ.
- Иди уж, горе мое, - вздохнула мать, рассудив, что на свежем ветерке быстрее дурь выдует.
Минут через десять вышла она во двор по делам хозяйственным, глянула туда-сюда, а Васьки уже и след со двора простыл, как корова языком его слизнула. Ох и взвилась тут Анастасия Николаевна!
Шум она, правда, поднимать не стала, опасаясь за реакцию соседей, не забывших еще про ночные гуляния по оврагам и огородам. Побегав молча по дворам, поняла она, что возраст ее не соответствует такого рода мероприятиям, как поиски блудного сына. Звать своего Ваську в голос она по тем же причинам не отважилась, крикнула его несколько раз, согласно дворовому этикету, и больше не стала. С тоской смотрела она на темневший за огородами перелесок, откуда в прошлый раз появился ее Васька. Сердцем чувствовала она, что там он.
Русский народ смекалкой жив, а женская его часть и подавно. Подозвала она внучонка своего, вечно сопливого рыжего Петьку, сунула ему пряник, что-то пояснила, руками размахивая.
Петька покивал, быстро убежал куда-то и так же быстро вернулся во главе ватаги босоногих мальчишек, которым Анастасия Николаевна так же что-то пояснила, показывая в сторону перелеска. Мальчишки выслушали и умчались за овражек и огороды так быстро, что даже пыль на дороге шевельнуться не успела.
Сама же Анастасия Николаевна поспешила в магазинчик, откуда вышла с увесистым пакетом и заспешила вперевалку за сараи, к овражку. Там уселась она на краешке, укрывшись от взглядов, свесив ноги в прохладу и тень овражка, где на дне, в полумраке, звенел ручеек. Сидела она, терпеливо выжидая, покусывая пряник, который извлекла из пакета, удивляясь давно позабытому вкусу.
Прямо чудесный какой-то ей пряник достался, с давным-давно позабытым вкусом. И жевала она его медленно, удерживая на языке каждую крошку, жевала и вспоминала. И вместе с забытым вкусом возвращались к ней и полузабытые воспоминания.
Вспомнила она деда, вернувшегося из города с заработков. Лицо вспомнить не могла, помнила только роскошную бороду с густой проседью, крепкие руки с узловатыми пальцами, которые извлекали из холщового мешочка невиданную по тем временам в голодной деревне роскошь: пряничных коников. И помнила она этих самых коников так ясно и подробно, словно только что в руках держала.
И грустно ей было оттого, что коников этих пряничных она до самой малой черточки, до последнего завитка в развевающихся гривах помнила, а лица дедова никак вспомнить не могла, как ни старалась. Пропало из памяти лицо дедово. Пропало так же, как и сам дед, которого погубили лихие люди на дороге, позарившись на заработки его городские.
Стала вспоминать бабушку, но тоже никак не могла вспомнить лица ее. Вместо лица, хоть ты плачь, вспоминались опять пряники, только домашние, вспоминалось, как пекла бабушка из теста жаворонков, вставляя каждому вместо глазика - изюминку. И пахло в доме праздником и ванилью.
Глаза бабушкины помнила, и руки тоже помнила, как и у деда, еще колечко помнила, тонкое медное колечко, навсегда вросшее в натруженный палец.
Мать и отца Анастасия Николаевна даже и не пыталась вспоминать. Она сама их только на фотографии видела, которая дома на стене висела. Сгорел дом, и стена эта сгорела, и все фотографии: дедушки, бабушки, отца и матери тоже сгорели.
Отец с матерью вместе на Гражданской воевали, война и свела их. Война свела, война и погубила. Про отца бабушка часто рассказывала, а вот про маму и она почти ничего не знала. Отец привез ее в дом родителей, когда рожать пора было. Привез, а сам обратно - на фронт. И мама, как только родила, да немного оправилась, за ним следом, даже дочку грудью не докормила.
Погибли они вместе, где-то в далеком Туркестане, в жарких песках, в горячей схватке с отчаянными басмачами.
Посидела она, прикрыв глаза, пытаясь вспомнить такие дорогие лица, и заплакала от обиды на память свою, которая спрятала их в далеких тайниках.
Даже мужа своего, безумно ею любимого Ванечку, вспомнить в лицо никак не могла. Опять вспоминались пряники, которые приносил ей муж в получку, и которыми любил угощать крохотного еще Ваську, и ее, супругу свою любимую. Еще помнила она вкусный запах свежей стружки, и мелкие опилки в черных кудрях мужа своего.
И так ей жалко стало Ванечку своего потому что убили его, что она снова заплакала, не утерев еще слез прежних. Как же все неправильно устроено! Жили хорошие, красивые люди, а после них - ни фотки, ни лиц в памяти, все время постирало. И где могилки отца-матери? Где муж похоронен?
Писали про него в похоронке, что похоронили его в Восточной Пруссии, на площади в каком-то городе, название которого она позабыла, а похоронка в пожаре сгинула. Не запомнила она название того города, больно мудреное название было.
Стала она как-то искать по карте школьной, но ни Туркестана, ни Пруссии этой не нашла, ни Восточной, ни Южной, ни Западной.
И что это за Пруссия такая? Пруссаков, что ли, там разводят? И кому они нужны эти рыжие тараканы? Ползают, ползают...
Да если бы и отыскала она страны эти диковинные, то где в них искать могилки дорогие? Нет, неправильно все это. Человек должен родиться и умереть на своей земле. Как они там лежат в чужих землях? Может быть, могилки их с землей уже давно сравняли. Да и то: кому там за чужими могилками ухаживать, своих, небось, хватает.
На поселковом кладбище и то стали бесхозные могилки появляться. Уезжают люди из поселка, насовсем уезжают. Только могилки остаются, куда могилки уедут?
Соседка рассказывала, что в Москву к дочке ездила, так та говорит, что на кладбище за место платить нужно. Это ж надо же! А если у кого денег после смерти не осталось? Как хоронить?
Чем дальше, тем все непонятней. Была помоложе, думала, что когда повзрослеет, все поймет, да куда там!
Темное дело - эта жизнь. Работаешь, работаешь, детей ростишь, внуков нянчишь, оглянулась - жизнь и закончилась. А кажется, что еще и не начиналась она.
Вздохнула Анастасия Николаевна, высморкалась в платочек беленький, чистенький, с голубенькой каемочкой, сложила его аккуратно и обратно в рукав заправила.
- Вот и жизнь прошла, - прошептала она вслух, поняв это светло и обреченно, вроде как даже и с облегчением.
Только за Ваську сердце ее тревожилось...
Тут, к радости ее, появились из перелеска бегущие ватагой мальчишки, размахивая на бегу сломанными в лесу гибкими ветками.
- Господи, только бы глаза себе не повыбивали! - перекрестилась Антонина Николаевна, забыв про все свои охи и воспоминания безрадостные.
А может быть, и не забыла. Светла печаль...
Пригляделась она повнимательнее, но Васьки среди мальчишек не высмотрела, тут же опять забеспокоилась, затеребила край платка, наброшенного на плечи.
Первым добежал до нее, конечно же, рыжий Петька, внучок ее. Подтянул он съехавшие трусы, вдувая и выдувая кругленький пузик со смешным, задиристо торчащим вперед пупком. Засунул палец левой руки в широкую, хорошо разработанную ноздрю, правую руку приложил к вихрастой голове, и серьезно доложил:
- Ваше задание выполнено! Васька в лесу, вон тама, за перелеском, дальше, на бугре. Он там что-то стрит в березках. Шалаш, что ли?
- Чего строит? - не поверила своим ушам Анастасия Николаевна.
- Шалаш, кажись, - весело подтвердил Петька. - Точнее мы не рассмотрели, он нас прогнал. Палками стал кидаться, шишками, ругается, ногами топает, мы ближе побоялись подходить, ну его. Мы только видели, что он там коробки старые складывает, ветки таскает, наверное, шалаш строит, чего же еще там строить?
- На кой он ему, шалаш этот? - удивилась мать, несколько все же успокоившись тем, что сын отыскался. - А чего это он ругается? Такого за ним раньше не водилось. Вы его не обидели чем? Дразнились, может?
- Когда мы его обижали?! Когда мы его дразнили?! - возмущенно загалдели мальчишки. Она не смогла припомнить такого случая, примирительно поблагодарила мальчишек за помощь, отдав им пакет с пряниками.
- Может позвать Ваську? - вызвался воодушевленный Петька. - Так мы мигом.
- Не, без надобности, - отмахнулась мать. - Пускай себе забавляется. У него и так радостей не много. Пускай строит, пусть тешится, пока не надоест.
Она повернулась, и пошла, согнув спину, сказав куда-то, непонятно кому, еще раз:
- Пускай себе...
Цыгане
Так вот и стал Васька целыми днями в лесу пропадать. Утром схватит пару бутербродов - и за двери, а возвращается уже только к ужину, поест - и спать, чтобы поскорее проснуться.
Все шутки по поводу вечерних поисков Василия под проливным дождем уже отшутились, все ругательства отбранились. Скучающий поселок жил ожиданием следующего события, равного по масштабам.
Событие не заставило себя ждать, и не одно.
Сначала исчезла общественная веревка для сушки белья, купленная вскладчину, которая висела во дворе "резинового" дома. Побегали-побегали хозяйки по двору под шутки-прибаутки мужиков, да разведя руками, купили новую.
Так бы оно и забылось. Подумаешь, веревка! Но на следующий день у Степана-плотника украли из сарая инструмент, прямо в ящике. Качественный был набор инструмента, плотницкий. И вместе с этим уникальным инструментом пропала у него обыкновенная лопата.
Виноватых искать не спешили. Сначала принялись сообща искать инструмент, думали, что Степан его мог где-то и оставить по случаю магарыча какого. Но о воровстве пока никто даже словом не обмолвился.
К воровству и всяким пропажам в Мытарино отношение было крайне болезненное, с выводами никогда не спешили. Были к тому причины. И очень даже основательные причины.
Дело было прошлое, а случилось оно после войны, когда кирпичные дома строить стали.
Было это так. Спустили сверху в поселок деньги на постройку кирпичных домов. Деньги выделили, стройматериалы тоже, лес сами добывали, леспромхоз и лесопилка при поселке состояли. Что, вроде, еще надо? Строй!
А вот кому строить? По совместительству в то время даже и думать не моги. А без этого где же в послевоенном поселке, на мужиков ополовиненном, да еще леспромхозном, строителей возьмешь? Тем более - каменщиков. Ну, сруб срубить, это еще могли, а вот кирпич класть...
Каменщики после войны на дорогах не валялись.
Но оказалось, что они по дорогам этим ездили. Ездили из конца в конец разрушенной, разоренной послевоенной России, как ездили веками по всему миру: в пыльных кибитках, покрытых старой и ветхой парусиной, в прорехи которой ночью так хорошо видно звездное небо. Веками ехали они по бесконечным дорогам, догоняя неверное, ускользающее, всегда манящее и всегда недоступное, цыганское свое прихотливое счастье, волю вольную, убегающие от них в бесконечные степи, леса, туманы...
Вот прямо оттуда, из глубины веков, выплыли на окраину поселка кибитки, запряженные лошадьми. Из кибиток высыпала орава пестро одетых, а точнее, пестро раздетых, черных как воронята, голопопых ребятишек. Следом за ними высыпали мужики и женщины, такие же кудрявые и черные, как грачи на пашне, пестро одетые, мужчины с серьгами в ушах, женщины в цветастых юбках с короткими трубками-носогрейками в зубах, все перемешалось, закипело, задвигалось, завертелось, как крупа в кипятке.
Все они сразу забегали, залопотали на гортанном, звучном и непонятном языке, замельтешили, путаясь сами у себя под ногами. Просто удивительно, как среди всей этой бестолковости и не останавливающегося ни на секунду движения, выросли шатры, загорелись, выбрасывая вверх веселые искры, костры, задымились над ними закопченные котлы, разнося дразнящий, щекочущий ноздри запах самую малость подгоревшей каши. Подгоревшей ровно настолько, насколько нужно для того, чтобы пахнуть дымком. Промчались к речке на неоседланных лошадях бесшабашные цыганята, мелькая смуглыми попками, сверкая белозубыми улыбками...
И только когда опустели котлы, наступило некое подобие покоя в цыганском таборе. Мужчины улеглись в тени кибиток, надвинув на лица шляпы, заложив под голову руки, дремали, покуривая короткие диковинные трубки.
Ребятишки опять понеслись к речке, оттирать песком котлы и мыть посуду, женщины уселись кормить грудью младенцев, совершенно никого не стесняясь, в отличие от русских женщин.
Кто-то тронул струны гитары, кто-то взял в руки вторую, вступила в этот разговор скрипка, и запел высокий гортанный голос, такой непривычный, что не вдруг и поймешь: мужчина поет, или женщина. И песня была какая-то не совсем привычно цыганская, не про "очи черные", не про "две гитары".
Билась в этой протяжной, как степь, длинной, как дорога в этой степи, тоскливой, как дождь, песне, извечная тоска, та самая, что вела этот народ по пыльным дорогам, по городам и странам. Словно пытались эти предсказатели чужих судеб проникнуть в загадку и тайну судьбы своего народа, своей судьбы. И, не разгадав эту тайну, выплеснули всю тоску, все отчаяние, в протяжные, страстные, жгучие и бесконечно тоскливые песни.
А потом была ночь. Спал табор, уставший за несколько бесконечных переходов в тряских кибитках и на неоседланных лошадях, горячих цыганских кровей.
Но уже утром стояли у поссовета, дымя дружно трубками, несколько цыган в ярких кумачовых рубахах, в плисовых жилетах, в коротких сапожках, блестящих, словно лакированные, на короткие голенища которых были щедро приспущены штаны-шаровары, а за голенища воткнуты кнутовища с витыми рукоятями, украшенные серебряной нитью. В ушах сверкали серьги, из карманов жилеток свисали массивные цепочки часов. Все как один были рослые, статные красавцы, кроме одного, который стоял немного впереди. Невысокий могучий старик без шапки, седой, кудрявый, с буйной бородой.
Ожидание, как видно, входило в неведомый поселковым жителям ритуал, поскольку цыгане ничуть не беспокоились отсутствием начальства, и на часы не посматривали.
Начальство появилось ровно в восемь ноль-ноль. Оповещенное заранее, оно пришло в полном составе: председатель, писарь, бухгалтер, и, конечно же, парторг. Зайдя в помещение всего на минуту, скорее всего для важности, начальство тут же вернулось обратно, говорить с цыганами.
Разговора никто не слышал, но зато все его видели. Этого было вполне достаточно.
Видели, как попеременно председатель, бухгалтер, или даже парторг, били себя в грудь, что-то пытаясь втолковать старшему цыгану, обращаясь почему-то только к нему.
Терпеливо дождавшись пока поселковое начальство выскажется, молодые цыгане начинали размахивать руками, возмущаться, тянуть старшего в сторону табора.
Старый цыган стоял молча. Он терпеливо дожидался пока молодые намашутся руками и навозмущаются, потом, пыхнув трубкой, вынимал ее из густой бороды и говорил что-то краткое, отрицательно мотая головой.
Начальство в отчаянии принималось театрально рвать на себе пиджаки, бегало в здание за какими-то бумагами, которые совало под нос цыганам. Те махали рукой на бумаги и на начальство, начальство махало рукой на цыган, все плевались под ноги, растирали пыль и поворачивались спинами, чтобы разойтись.
Но не успевали цыгане отойти на несколько шагов, как вслед за ними бросался писарь, ловил их за полы жилеток и возвращал обратно.
И действо начиналось сначала. Наконец, после долгих и горячих споров, начальство и цыгане договорились. По крайней мере, начальство принялось похлопывать цыган по плечам, молодые цыгане хлопали железными ладонями по мягким ладошкам начальства, отчего начальство морщилось, но терпело. Наступило короткое оживление и веселье, которое прервал старый цыган. Он что-то крикнул молодым, и те опустили виновато головы, и отошли за его спину.
Начальство обреченно вздохнуло, но старый цыган, дождавшись пока молодые угомонятся за его спиной, протянул широкую, как цыганская душа, ладонь председателю поссовета и улыбнулся.
Солнышко, на мгновение ослепив председателя, прокатилось по золотым зубам вожака туда и обратно.
Ударили они по рукам.
Ударили вечером у цыганских костров звонкие гитары!
Ахнул перепляс, звучали до утра песни...
А рано утром цыгане вышли на работу, разочаровав все население поселка.
В рабочих робах цыгане выглядели невзрачными смуглыми строителями. Не очень красивыми, в большинстве своем - малорослые, с резкими чертами лиц, носатые. Это были совсем не те цыгане, что стояли возле поссовета, красуясь цепочками, жилетками, серьгами и щегольскими сапожками.
Занятые обыденной, лишенной всякой романтики, работой, они сразу же стали для всех интересны не более, чем поселковые мужики на лесопилке. Там даже было романтичнее: золотистые горы опилок, запах свежераспиленного леса, визг механических пил...
А тут - что? Стройка. Цемент, кирпич, раствор. Грязь, пыль, тяжелая работа, пот. Ну и что, что цыгане? Ну и что, что кибитки? Такие же люди.
Ничего вроде бы не случилось, но где-то в подсознании у поселковых затаилась обида на цыган за обманутые ожидания. Словно пообещали они что-то, какой-то большой, яркий праздник без конца, а сами взяли и обманули.
При этом никто не признался бы, что в чем-то обижен на цыган. Упаси господь! За что?!
А все же - было. Была эта припрятанная обида. И закончилось это, как и любые тайные обиды, не очень здорово.
Полина Сергеевна развесила белье и ушла на работу. Днем прибегали к Анатолию Евсеевичу мальчишки с просьбой починить самокат. Он, разумеется, починил, а мальчишек попросил снять с веревки белье, просохшее на солнце, принести на второй этаж, чтобы помочь немного супруге. Мальчишки мигом все сделали.
Вечером Полина Сергеевна пришла с работы, смотрит: белья на веревке нет, как нет. Заметалась она по двору, не знает что делать, где искать. Шла мимо соседка, спросила, что за беда приключилась, и сразу же заявила, что это цыгане белье украли. Больше, говорит, некому у нас красть. У нас, мол, никто ничего не крадет, разве что огурец с грядки, да и то мужики на закуску.
Полина Сергеевна, вконец расстроенная, прислушалась к словам соседки, белье постельное по тем временам недешево стоило, да и не вдруг купишь. А соседка подбила ее идти к цыганам, требовать обратно украденное. Полина Сергеевна засомневалась, мол, если и взяли, то разве же признаются, разве отдадут? Соседка попалась боевая: не бойсь и не сомневайся, говорит, куда они денутся? У них у всех паспорта в поссовете лежат на все время работ и временного проживания. А без паспорта куда? Только в тюрьму. Словом, привела соседка еще трех подружек и пошли они в табор.
А там, по случаю рабочего дня, одни бабы да ребятишки. Даже стариков не было, куда-то уехали. Увидев решительно приближающихся поселковых женщин, все таборное население высыпало им навстречу. Поскольку до этого случая поселковые женщины, в отличие от мужчин и ребятни, в табор заходить опасались, не решались.
Увидев пеструю, галдящую толпу цыганок, среди которой было полным-полно голопузых детишек, Полина Сергеевна заскучала сердцем и стала просить соседок уйти отсюда, бес с ним, с бельем этим, может, зря на людей напраслину возводим? Соседки ей, мол, как же так?! Если не цыгане, то кто же у тебя тогда белье украл? Мы, что ли?! И прямиком к цыганкам: так и так, отдавайте что взяли! Те так и обомлели, за рукава женщин хватают, галдят, кричат:
- Сестра! Сестра! Как можно?! Мы что, если цыгане, значит воры, да?!
Женщины распалились, стоят, кричат, сами себя заводят, руками друг перед дружкой размахались. Полина Сергеевна зачем-то наклонилась, ее случайно по лицу цыганка рукой задела, соседкам же ее показалось, что ударили Полину Сергеевну. Бросились они ее защищать, цыганки стали их отталкивать, пытаясь что-то пояснить развоевавшимся женщинам, да куда там! Только масла в огонь подлили.
Стали цыганки выталкивать женщин из табора, а одна из поселковых споткнулась, и как назло попала рукой в костер. Тут уж разъяренные мытаринские бабы кинулись в рукопашную. Цыганки, наученные горьким опытом кочевой жизни, старались в драку не ввязываться, только лица прикрывали, пытаясь успокоить разбушевавшихся мытаринских женщин.
Тут появился старый вожак, еще несколько цыган откуда-то прибежали, кое-как оттеснили мытаринских искательниц простынь. Те в бой с мужиками не полезли, но помчались в поселок, послав мальчишек на лесопилку, за мужиками, а мужики уже и сами бегут, кто-то уже успел им сообщить, что цыгане мытаринских баб бьют.
Не разобравшись толком, что к чему, мытаринские мужики бросились на цыган, которые на стройке работали. Те даже кирпичом ни один не замахнулся, хотя на них мужики с дрекольем шли. Попытались цыгане голыми руками защищаться, только где уж там!
Побежали цыгане.
Мужики следом. Те по улочкам кривым заплутали, выбрались кое-как, да скорее в табор. А поселковые у поссовета собираются. Разошлись не на шутку, уже и ружьишко появилось, следом и еще одно, топоры в руках замелькали. Беда! Милицию в баню заперли, двери снаружи ломом приперев, а больше как назло никого из начальства в поселке не было. И кто знает, чем бы все это закончилось, если бы не выскочил из переулочка Васька Пантелеев. Подбежал к мужикам, бросился чуть не под ноги, бьется в припадке, кричит страшное:
- Кровь! Кровь! - кричит. - Не бейте! Нельзя!
Поначалу все подумали, что Ваську цыгане побили, а он вскочил на ноги - да обратно в переулок, мужики за ним. А в переулочке том - тупик и в том тупике трое здоровых мужиков завалили цыганенка молоденького, почти мальчишку, и бьют его смертным боем. Ногами пинают уже. Тот калачиком свернулся, прикрывается, как может...
Васька растолкал всех, и бросился сверху на цыганенка, лег на него и кричит:
- Кровь! Кровь! Нельзя!
Тут мужики пришли в ум, оттащили бивших, цыганенка тут же в больницу отправили, стали разбираться, что к чему. А как разобрались, самих себя всем стыдно стало. Женщинам, разумеется, по первое число попало за то, что попусту такой тарарам устроили, едва кровью дело не кончилось. Хотя и не совсем едва...
На следующее утро никто из цыган на стройку не пришел, а все мытаринское население, как по команде, собралось возле поссовета. Стояли кучками, пряча глаза друг от друга, мужики молча курили, уставившись в землю.
Прошел мимо участковый, которого вчера мужики сгоряча заперли в бане, остановился возле мужиков этих, хотел что-то сказать, но передумал, только сплюнул молча им под ноги и тяжело ступая поднялся по ступеням в помещение. Вскоре оттуда вышло на крыльцо все поселковое начальство. Председатель начал было говорить, но тут же и замолчал, уставившись толпе за спину удивленным взглядом.