Страница:
Послышались вопли, ругательства, топот быстрых шагов по лестнице. Дверь распахнулась, и в нее вбежал человек с жесткой щетиной огненно-рыжих волос, с красным лицом, покрытым веснушками. Это был ученик Леонардо -- Марко д'0джоне.
Он бранился, бил и тащил за ухо худенького мальчика лет десяти.
-- Да пошлет тебе Господь злую Пасху, негодяйй! Пятки я тебе сквозь глотку пропущу, мерзавец! -- За что ты его. Марко? -- спросил Леонардо. -Помилуйте, мессер! Две серебряные пряжки стибрил, флоринов десять каждая. Одну успел заложить и деньги в кости проиграл, другую зашил себе в платье, за подкладку -- я там и нашел. Как следует хотел оттаскать за вихры, а он мне же руку до крови укусил, чертенок! И с новой яростью схватил мальчика за волосы. Леонардо заступился и отнял у него ребенка. Тогда Марко выхватил из кармана связку ключей -- он исполнял должность ключника в доме -- и крикнул:
-- Вот ключи, мессере! С меня довольно! С негодяями и ворами в одном доме я не живу. Или я, или он!
-- Ну, успокойся, Марко, успокойся... Я накажу его, как следует.
Из двери мастерской выглядывали подмастерья. Между ними протеснилась толстая женщина -- стряпуха Матурина. Только что вернулась она с рынка и держала в руке корзину с луком, рыбою, алыми жирными баклажанами и волокнистыми фэнокки. Увидев маленького преступника, замахала руками и затараторила -- точно сухой горох посыпался из дырявого мешка.
Говорил и Чезаре, выражая удивление, что Леонардо терпит в доме этого "язычника", ибо нет такой бесцельной и жестокой шалости, на которую не способен Джакопо! камнем перешиб намедни ногу больному старому Фаджано, дворовому псу, разорил гнездо ласточек над конюшнею, и все знают, что его любимая забава -- обрывать бабочкам крылья, любуясь их мучениями.
Джакопо не отходил от учителя, посматривая на врагов исподлобья, как затравленный волчонок. Красивое бледное лицо его было неподвижно. Он не плакал, но, встречая взгляд Леонардо, злые глаза выражали робкую мольбу.
Матурина вопила, требуя, чтобы выпороли, наконец, этого бесенка: иначе он всем на шею сядет, и житья от него не будет.
-- Тише, тише! Замолчите, ради Бога,--произнес Леонардо, и на лице его появилось выражение странного малодушия, беспомощной слабости перед семейным бунтом. Чезаре смеялся и шептал, злорадствуя. -- Смотреть тошно! Мямля! С мальчишкой справиться не может... Когда наконец все накричались вдоволь и мало-помалу разошлись, Леонардо подозвал Бельтраффио, сказал ему ласково:
-- Джованни, ты еще не видел Тайной Вечери. Я туда иду. Хочешь со мной? Ученик покраснел от радости.
Они вышли на маленький двор. Посередине был колодец. Леонардо умылся. Несмотря на две бессонные ночи, он чувствовал себя свежим и бодрым.
День был туманный, безветренный, с бледным, точно подводным, светом; такие дни художник любил для работы.
Пока они стояли у колодца, подошел Джакопо. В руках держал он самодельную коробочку из древесной коры.
-- Мессере Леонардо,-- произнес мальчик боязливо,-- вот для вас...
Он осторожно приподнял крышку: на дне коробки был громадный паук.
-- Едва поймал,--объяснил Джакопо.--В щель между камнями ушел. Три дня просидел. Ядовитый!
Лицо мальчика вдруг оживилось.
-- А как мух-то ест!
Он поймал муху и бросил в коробку. Паук кинулся на добычу, схватил ее мохнатыми лапами, и жертва забилась, зажужжала все слабее, все тоньше.
-- Сосет, сосет! Смотрите,-- шептал мальчик, замирая от наслаждения. Глаза его горели жестоким любопытством, и на губах дрожала неясная улыбка.
Леонардо тоже наклонился, глядя на чудовищное насекомое.
И вдруг Джованни показалось, что у них у обоих в лицах мелькнуло общее выражение, как будто, несмотря на бездну, отделявшую ребенка от художника, они сходились в этом любопытстве к ужасному.
Когда муха была съедена, Джакопо бережно закрыл коробочку и сказал:
-- Я к вам на стол отнесу, мессере Леонардо,--может быть, вы еще посмотрите. Он с другими пауками смешно дерется...
Мальчик хотел уйти, но остановился и поднял глаза с умоляющим видом. Углы губ его опустились и дрогнули. -- Мессере,-- произнес он тихо и важно,-- вы на меня не сердитесь! Ну, что ж,-- я и сам уйду, я давно думал, что надо уйти, только не для них -- мне все равно, что они говорят,-- а для вас. Ведь я знаю, что я вам надоел. Вы один добрый, а они злые, такие же, как я, только притворяются, а я не умею... Я уеду и буду один. Так лучше. Только вы меня все-таки простите...
Слезы заблестели на длинных ресницах мальчика. Он повторил еще тише, потупившись:
-- Простите, мессере Леонардо!.. А коробочку я отнесу. Пусть останется вам на память. Паук проживет долго. Я попрошу Астро, чтобы он кормил его... Леонардо положил руку на голову ребенка. -- Куда ты пойдешь, мальчик? Оставайся. Марко тебя простит, а я не сержусь. Ступай и вперед постарайся не делать зла никому.
Джакопо молча посмотрел на него большими недоумевающими глазами, в которых сияла не благодарность, а изумление, почти страх.
Леонардо ответил ему тихой, доброй улыбкой и погладил по голове с нежностью, как будто угадывая вечную тайну этого сердца, созданного природой злым и невинным во зле.
-- Пора,--молвил учитель,--пойдем, Джованни. Они вышли в калитку и, по безлюдной улице, между заборами садов, огородов и виноградников, направились к монастырю Мария делле Грацие.
Последнее время Бельтраффио был опечален тем, что не мог внести учителю условленной ежемесячной платы в шесть флоринов. Дядя поссорился с ним и не давал ни гроша. Джованни брал деньги у фра Бенедетто, чтобы заплатить за два месяца. Но у монаха больше не было: он отдал ему последние.
Джованни хотел извиниться перед учителем. -- Мессере,-- начал он робко, заикаясь и краснея,-- сегодня четырнадцатое, а я плачу десятого по условию. Мне очень совестно... Но вот у меня всего только три флорина. Может быть, вы согласитесь подождать. Я скоро достану денег. Мерула обещал мне переписку... Леонардо посмотрел на него с изумлением: -- Что ты, Джованни? Господь с тобой! Как тебе не стыдно говорить об этом?
По смущенному лицу ученика, по неискусным, жалобным и стыдливым заплатам на старых башмаках с протертыми веревочными швами, по изношенному платью он понял, что Джованни сильно нуждается. Леонардо нахмурился и заговорил о другом. Но через некоторое время, с небрежным и как бы рассеянным видом, пошарил в кармане, вынул золотую монету и сказал:
-- Джованни, прошу тебя, зайди потом в лавку, купи мне голубой бумаги для рисования, листов двадцать, красного мела пачку да хорьковых кистей. Вот, возьми.
-- Здесь дукат. На покупку десять сольди. Я принесу сдачи...
-- Ничего не принесешь. Успеешь отдать. Больше о деньгах никогда и думать не смей, слышишь?
Он отвернулся и молвил, указывая на утренние туманные очертания лиственниц, уходивших вдаль длинным рядом по обоим берегам Навильо Гранде, канала, прямого, как стрела.
-- Заметил ты, Джованни, как в легком тумане зелень деревьев становится воздушно-голубою, а в густом -- бледно-серой.
Он сделал еще несколько замечаний о различии теней, бросаемых облаками на летние, покрытые листвою, и зимние, безлиственные горы. Потом опять обернулся к ученику и сказал: -- А ведь я знаю, почему ты вообразил, что я скряга. Готов побиться об заклад, что верно угадал. Когда мы с тобой говорили о месячной плате, должно быть, ты заметил, как я расспросил и записал в памятную книжку все до последней мелочи, сколько, когда, от кого. Только, видишь ли? -- надо тебе знать, друг мой, что у меня такая привычка, должно быть, от отца моего, нотариуса Пьетро да Винчи, самого точного и благоразумного из людей. Мне она впрок не пошла и в делах никакой пользы не приносит. Веришь ли, иногда самому смешно перечитывать -- такие пустяки записываю! Могу сказать с точностью, сколько данари стоило перо и бархат для новой шляпы Андреа Салаино, а куда тысячи дукатов уходят, не знаю. Смотри же,-- вперед, Джованни, не обращай внимания на эту глупую привычку. Если тебе нужны деньги, бери и верь, что я тебе даю, как отец сыну...
Леонардо взглянул на него с такою улыбкой, что на сердце ученика сразу сделалось легко и радостно.
Указывая спутнику на странную форму одного низкорослого шелковичного дерева в саду, мимо которого они проходили, учитель заметил, что не только у каждого дерева, но и у каждого из листьев -- особенная, единственная, более нигде и никогда в природе не повторяющаяся, форма, как у каждого человека -свое лицо.
Джованни подумал, что он говорит о деревьях с той же самой добротою, с которою только что говорил об его горе, как будто это внимание ко всему живому, обращаясь на природу, давало взгляду учителя проницательность ясновидящего.
На низменной, плодородной равнине из-за темнозеленых тутовых деревьев выступила церковь доминиканской обители Мария делле Грацие, кирпичная, розовая, веселая на белом облачном небе, с широким ломбардским куполом, подобным шатру, с лепными украшениями из обожженной глины -- создание молодого Браманте. Они вошли в монастырскую трапезную.
Это была простая длинная зала с голыми выбеленными стенами, с темными деревянными балками потолка, уходившими вглубь. Пахло теплою сыростью, ладаном и застарелым чадом постных блюд. У простенка, ближайшего ко входу, находился небольшой обеденный стол отца-игумена. По обеим сторонам его-длинные узкие столы монахов.
Было так тихо, что слышалось жужжание мухи в окне с пыльно-желтыми гранями стекла. Из монастырской кухни доносился говор, стук железных сковород и кастрюль.
В глубине трапезной, у стены, противоположной столу приора, затянутой серым грубым холстом, возвышались дощатые подмостки.
Джованни догадался, что под этим холстом -- произведение, над которым учитель работал уже более двенадцати лет,-- Тайная Вечеря.
Леонардо взошел на подмостки, отпер деревянный ящик, где хранились подготовительные рисунки, картоны, кисти и краски, достал маленькую, исчерченную заметками на полях, истрепанную латинскую книгу, подал ее ученику и сказал:
-- Прочти тринадцатую главу от Иоанна. И откинул покрывало.
Когда Джованни взглянул, в первое мгновение ему показалось, что перед ним не живопись на стене, а действительная глубина воздуха, продолжение монастырской трапезной -- точно другая комната открылась за отдернутой завесою, так что продольные и поперечные балки потолка ушли в нее, суживаясь в отдалении, и свет дневной слился с тихим вечерним светом над голубыми вершинами Сиона, которые виднелись в трех окнах этой новой трапезной, почти такой же простой, как монашеская, тольк" обитой коврами, более уютной и таинственной. Длинный стол, изображенный на картине, похож был на те, за которыми обедали монахи: такая же скатерть с узорными, тонкими полосками, с концами, завязанными в узлы, и четырехугольными, нерасправленными складками, как будто еще немного сырая, только что взятая из монастырской кладовой, такие же стаканы, тарелки, ножи, стеклянные сосуды с вином. И он прочел в Евангелии:
"Перед праздником Пасхи Иисус, зная, что пришел час Его перейти от мира сего к Отцу, явил делом, что возлюбив своих, сущих в мире, до конца возлюбил их.
И во время вечери, когда диавол уже вложил в сердце Иуде Искариоту предать Его,-- возмутился духом, и сказал: аминь, аминь, глаголю вам, один из вас предаст меня.
Тогда ученики озирались друг на друга, недоумевая, о ком Он говорит.
"Один же из учеников Его, которого любил Иисус, возлежал у груди Иисуса.
Ему Симон Петр сделал знак, чтобы спросил, кто это, о котором говорит.
Он, припавши к груди Иисуса, сказал ему: "Господи, кто это?"
Иисус ответил: "тот, кому я, омочив хлеб, подам". И омочив хлеб,' подал Иуде Симонову Искариоту. И после сего куска вошел в него сатана". Джованни поднял глаза на картину.
Лица апостолов дышали такою жизнью, что он как будто слышал их голоса, заглядывал в глубину их сердец, смущенных самым непонятным и страшным из всего, что когда-либо совершалось в мире,-- рождением зла, от кото.рого Бог должен умереть.
Особенно поразили Джованни Иуда, Иоанн и Петр. Голова Иуды не была еще написана, только тело, откинутое назад, слегка очерчено: сжимая в судорожных пальцах мошну со сребрениками, нечаянным движением руки опрокинул он солонку -- и соль просыпалась.
Петр, в порыве гнева, стремительно вскочил из-за него, правой рукой схватил нож, левую опустил на плечо Иоанна, как бы вопрошая любимого ученика Иисусова: "кто предатель?" -- и старая, серебристо-седая, лучезарно гневная голова его сияла тою огненною ревностью, жаждою подвига, с которою некогда он должен был воскликнуть, поняв неизбежность страданий и смерти Учителя: "Господи, почему я не могу идти за тобою теперь? Я душу мою положу за Тебя".
Ближе всех ко Христу был Иоанн; мягкие как шелк, гладкие вверху, книзу вьющиеся волосы, опущенные веки, отягченные негою сна, покорно сложенные руки, лицо с продолговато-круглым очерком -- все дышало в нем небесной тишиной и ясностью. Один из всех учеников, он больше не страдал, не боялся,не гневался. В нем исполнилось слово Учителя: "да будут все едино, как Ты, Отче, во мне и Я в Тебе". Джованни смотрел и думал:
"Так вот кто Леонардо! А я еще сомневался, едва не поверил клевете. Человек, который создал это,--безбожник? Да кто же из людей ближе ко Христу, чем он!".
Окончив нежными прикосновениями кисти лицо Иоанна и взяв из ящика кусок угля, учитель пытался сделать очерк головы Иисуса. Но ничего не выходило.
Обдумывая десять лет эту голову, он все еще не умел набросать даже первого очерка.
И теперь, как всегда, перед гладким белым местом в картине, где должен был и не мог явиться лик Господа, художник чувствовал свое бессилие и недоумение.
Отбросив уголь, стер губкою легкий след его и погрузился в одно из тех размышлений перед картиной, которые длились иногда целыми часами.
Джованни взошел на подмостки, тихонько приблизился к нему и увидел, что мрачное, угрюмое, точно постаревшее, лицо Леонардо выражает упорное напряжение мысли, подобное отчаянию. Но, встретив взор ученика, он молвил приветливо: -- Что скажешь, друг?
-- Учитель, что я могу сказать? Это --прекрасно, прекраснее всего, что есть в мире. И этого никто из людей не понял, кроме вас. Но лучше не говорить. Я не умею...
Слезы задрожали в голосе его. И он прибавил тихо, как будто с боязнью:
-- И вот, что я еще думаю и не понимаю: каким должно быть лицо Иуды среди таких лиц?
" Учитель достал из ящика рисунок на клочке бумаги и показал ему.
Это было лицо страшное, но не отталкивающее, даже не злобное -- только полное бесконечною скорбью и горечью познания.
Джованни сравнил его с лицом Иоанна. -- Да,-- произнес он шепотом,-это он! Тот, о ком сказано: "вошел в него сатана". Он, может быть, знал больше всех, но не принял этого слова: "да будут все едино". Он сам хотел быть один.
В трапезную вошел Чезаре да Сесто с человеком в одежде придворных истопников.
-- Наконец-то нашли мы вас!--воскликнул Чезаре.-- Всюду ищем... От герцогини по важному делу, мастер!..
-- Не угодно ли будет вашей милости пожаловать во дворец? --добавил истопник почтительно. -- Что случилось?
-- Беда, мессер Леонардо! В банях трубы не действуют, да еще, как на грех, сегодня утром, только что герцогиня изволила в ванну сесть, а служанка за бельем вышла в соседнюю горницу, ручка на кране с горячей водою сломалась, так что их светлость никак не могли воду остановить. Хорошо, что успели выскочить из ванны. Едва кипятком не обожглись. Очень изволят, гневаться: мессер Амброджо да Феррари, управляющий, жалуются, говорят,--неоднократно предупреждали вашу милость о неисправности труб...
-- Вздор! -- молвил Леонардо.-- Видишь, я занят. Ступай к Зороастро. Он в полчаса поправит. -- Никак нет, мессере! Без вас приходить не велено... Не обращая на него внимания, Леонардо хотел опять приняться за работу. Но, взглянув на пустое место для головы Иисуса, поморщился с досадою, махнул рукой, как бы вдруг поняв, что и на этот раз ничего не выйдет, запер ящик с красками и сошел с подмосток.
-- Ну, пойдем, все равно! Приходи за мной на большой двор замка, Джованни. Чезаре тебя проводит. Я буду ждать вас у Коня.
Этот Конь был памятник покойного герцога Франческо Сфорца.
И к изумлению Джованни, не оглянувшись на Тайную Вечерю, как будто радуясь предлогу уйти от работы, учитель пошел с истопником чинить трубы для спуска грязной воды в герцогских банях.
-- Что? Насмотреться не можешь? -- обратился Чезаре к Бельтраффио.-Пожалуй, оно и вправду удивительно, пока не раскусишь... -- Что ты хочешь сказать?
-- Нет, так... Я не буду разуверять тебя. Может быть, и сам увидишь. Ну, а пока -- умиляйся...
-- Прошу тебя, Чезаре, скажи прямо все, что ты думаешь.
-- Изволь. Только, чур, потом не сердись и не пеняй за правду. Впрочем, я знаю все, что ты скажешь, и спорить не буду. Конечно, это -- великое произведение. Ни у одного мастера не было такого знания анатомии, перспективы, законов света и тени. Еще бы! Все с природы списано -- каждая морщинка в лицах, каждая складка на скатерти. Но духа живого нет. Бога нет и не будет. Все мертво -- внутри, в сердце мертво! Ты только вглядись, Джованни, какая геометрическая правильность, какие треугольники: два созерцательных, два деятельных, средоточие во Христе. Вон по правую сторону -- созерцательный: совершенное добро-в Иоанне, совершенное злов Иуде, различие добра от зла, справедливость -- в Петре. А рядом-треугольник деятельный: Андрей, Иаков Младший, Варфоломей. И по левую сторону от центра -- опять созерцательный: любовь Филиппа, вера Иакова Старшего, разум Фомы -и снова треугольник деятельный. Геометрия вместо вдохновения, математика вместо красоты! Все обдумано, рассчитано, изжевано разумом до тошноты, испытано до отвращения, взвешено на весах, измерено циркулем. Под святыней-кощунство!
-- О, Чезаре! -- произнес Джованни с тихим упреком,-- как ты мало знаешь учителя! И за что ты так его... не любишь?..
-- А ты знаешь и любишь? --быстро обернув к нему лицо, молвил Чезаре с язвительной усмешкой.
В глазах его сверкнула такая неожиданная злоба, что Джованни невольно потупился.
-- Ты несправедлив, Чезаре,-- прибавил он, помолчав.-- Картина не кончена: Христа еще нет.
-- Христа нет. А ты уверен, Джованни, что Он будет? Ну, что же, посмотрим! Только помяни мое слово: Тайной Вечери мессер Леонардо не кончит никогда, ни Христа, ни Иуды не напишет. Ибо, видишь ли, друг мой, математикой, знанием, опытом многого достигнешь, но не всего. Тут нужно другое. Тут предел, которого он со всей своей наукой не переступит!
Они вышли из монастыря и направились к замку Ка стелло-ди-Порта-Джовиа. -- По крайней мере, в одном, Чеэаре, ты наверное
ошибаешься,--сказал Бельтраффио,--Иуда уже есть... -- Есть? Где? -- Я видел сам. -- Когда?
-- Только что, в монастыре. Он мне показывал рисунок. -- Тебе? Вот как! Чезаре посмотрел на него и молвил медленно, как будто с усилием: -- Ну и что же, хорошо?.. Джованни молча кивнул головою. Чезаре ничего не
ответил и во всю дорогу уже больше не заговаривал, погруженный в задумчивость.
Они подошли к воротам замка и через Баттипонте, подъемный мост, вступили в башню южной стены, Торреди-Филарете, со всех сторон окруженную водою глубоких рвов. Здесь было мрачно, душно, пахло казармою, хлебом и навозом. Эхо под гулкими сводами повторяло разноязычный говор, смех и ругательства наемников.
Чезаре имел пропуск. Но Джованни, как незнакомого, осмотрели подозрительно и записали имя его в караульную книгу.
Через второй подъемный мост, где подвергли их новому осмотру, вступили они на пустынную внутреннюю площадь замка, Пьяцца д'Арме-Марсово Поле.
Прямо перед ними чернела зубчатая башня Бонны Савойской над Мертвым Рвом, Фоссато Морто. Справа был вход в почетный двор, Корте Дукале, слева -в самую неприступную часть замка, крепость Рокетту, настоящее орлиное гнездо.
Посередине площади виднелись деревянные леса, окруженные небольшими пристройками, заборами и навесами из досок, сколоченных на скорую руку, но уже потемневших от старости, кое-где покрытых пятнами желто-серых лишаев.
Над этими заборами и лесами возвышалось глиняное изваяние, называвшееся Колоссом, в двенадцать локтей вышины, конная статуя работы Леонардо.
Гигантский конь из темно-зеленой глины выделялся на облачном небе. он взвился на дыбы, попирая копытами воина; победитель простирал герцогский жезл. Это был великий кондотьер, Франческо Сфорца, искатель приключений, продавший кровь свою за деньги -- полусолдат, полуразбойник. Сын бедного романьольского землепашца, вышел он из народа, сильный, как лев, хитрый, как лиса, достиг вершины власти злодеяниями, подвигами, мудростью-и умер на престоле миланских герцогов. Луч бледного влажного солнца упал на Колосса. Джованни прочел в этих жирных морщинах двойного подбородка, в страшных глазах. Полных хищною зоркостью, добродушное спокойствие сытого зверя. А на подножии памятника увидел запечатленной в мягкой глине рукой самого Леонардо двустишие:
Expectant animi molemque futuram, Suspiciunt; fluat aes; vox erit: Ecce Deus! '
Предчувствуют души грядущее; Расплавится медь; и голос будет: се Бог! (лат.).
Его поразили два последние слова Ecce Deus!--Се Бог!
-- Бог,-- повторил Джованни, взглянув на глиняного Колосса и на человеческую жертву, попираемую конем триумфатора, Сфорца-Насильника, и вспомнил безмолвную трапезную в обители Марии Благодатной, голубые вершины Сиона, небесную прелесть лица Иоанна и тишину последней Вечери того Бога, о котором сказано: Ecce homo!--Се человек! К Джованни подошел Леонардо.
-- Я кончил работу. Пойдем. А то опять позовут во дворец: там, кажется, кухонные трубы дымят. Надо улизнуть, пока не заметили.
Джованни стоял молча, потупив глаза; лицо его было бледно.
-- Простите, учитель!.. Я думаю и не понимаю, как вы могли создать этого Колосса и Тайную Вечерю вместе, в одно и то же время?
Леонардо посмотрел на него с простодушным удивлением.
-- Чего же ты не понимаешь?
-- О, мессер Леонардо, разве вы не видите сами? Этого нельзя- вместе...
-- Напротив, Джованни. Я думаю, что одно помогает другому: лучшие мысли о Тайной Вечере приходят мне именно здесь, когда я работаю над Колоссом, и, наоборот, там, в монастыре, я люблю обдумывать памятник. Это два близнеца. Я их вместе начал. -- вместе кончу.
-- Вместе! Этот человек и Христос? Нет, учитель, не может быть!..-воскликнул Бельтраффио и, не умея лучше выразить своей мысли, но чувствуя, как сердце его возмущается нестерпимым противоречием, он повторял: -- Этого не может быть!.. -- Почему не может? -- молвил учитель. Джованни хотел что-то сказать, но, встретив взор спокойных, недоумевающих глаз Леонардо, понял, что нельзя ничего сказать, что все равно -- он не поймет.
-- Когда я смотрел на Тайную Вечерю,-- думал Бельтраффио,-- мне казалось, что я узнал его. И вот опять я ничего не знаю. Кто он? Кому из двух сказал он в сердце своем: Се Бог? Или Чезаре прав, и в сердце Леонардо нет Бога?
Ночью, когда все в доме спали, Джованни вышел, мучимый бессонницей, на двор и сел у крыльца на скамью под навесом виноградных лоз.
Двор был четырехугольный, с колодцем посередине. Ту сторону, которая была за спиной Джованни, занимала стена дома; против него были конюшни; слева каменная ограда с калиткою, выходившею на большую дорогу к Порта Верчеллина, справа -- стена маленького сада, и в ней дверца, всегда запиравшаяся на замок, потому что в глубине сада было отдельное здание, куда хозяин не пускал никого, кроме Астро, и где он часто работал в совершенном уединении.
Ночь была тихая, теплая и сырая; душный туман пропитан мутным лунным светом.
В запертую калитку стены, выходившей на большую дорогу, послышался стук.
Ставня одного из нижних окон открылась, высунулся человек и спросил: -Мона Кассандра? -- Я. Отопри. Из дома вышел Астро и отпер.
Во двор вступила женщина, одетая в белое платье, казавшееся на луне зеленоватым, как туман.
Сначала они поговорили у калитки; потом прошли мимо Джованни, не заметив его, окутанного черной тенью от выступа крыльца и виноградных лоз. Девушка присела на невысокий край колодца. Лицо у нее было странное, равнодушное и неподвижное, как у древних изваяний: низкий лоб, прямые брови, слишком маленький подбородок и глаза прозрачно-желтые,
как янтарь. Но больше всего поразили Джованни волосы: сухие, пушистые, легкие, точно обладавшие отдельною жизнью,-- как змеи Медузы, окружали они голову черным ореолом, от которого лицо казалось еще бледнее, алые губы -ярче, желтые глаза -- прозрачнее.
-- Ты, значит, тоже слышал, Астро, о брате Анджело? -- сказала девушка.
-- Да, мона Кассандра. Говорят, он послан папою для искоренения колдовства и всяких ересей. Как послушаешь, что добрые люди сказывают об отцах-инквизиторах, мороз по коже подирает. Не дай Бог попасть им в лапы! Будьте осторожнее. Предупредите вашу тетку... -- Какая она мне тетка!
-- Ну, все равно, эту мону Сидонию, у которой вы живете.
-- А ты думаешь, кузнец, что мы ведьмы? -- Ничего я не думаю! Мессер Леонардо подробно объяснил и доказал мне, что колдовства нет и быть не может, по законам природы. Мессер Леонардо все знает и ни во что не верит...
Он бранился, бил и тащил за ухо худенького мальчика лет десяти.
-- Да пошлет тебе Господь злую Пасху, негодяйй! Пятки я тебе сквозь глотку пропущу, мерзавец! -- За что ты его. Марко? -- спросил Леонардо. -Помилуйте, мессер! Две серебряные пряжки стибрил, флоринов десять каждая. Одну успел заложить и деньги в кости проиграл, другую зашил себе в платье, за подкладку -- я там и нашел. Как следует хотел оттаскать за вихры, а он мне же руку до крови укусил, чертенок! И с новой яростью схватил мальчика за волосы. Леонардо заступился и отнял у него ребенка. Тогда Марко выхватил из кармана связку ключей -- он исполнял должность ключника в доме -- и крикнул:
-- Вот ключи, мессере! С меня довольно! С негодяями и ворами в одном доме я не живу. Или я, или он!
-- Ну, успокойся, Марко, успокойся... Я накажу его, как следует.
Из двери мастерской выглядывали подмастерья. Между ними протеснилась толстая женщина -- стряпуха Матурина. Только что вернулась она с рынка и держала в руке корзину с луком, рыбою, алыми жирными баклажанами и волокнистыми фэнокки. Увидев маленького преступника, замахала руками и затараторила -- точно сухой горох посыпался из дырявого мешка.
Говорил и Чезаре, выражая удивление, что Леонардо терпит в доме этого "язычника", ибо нет такой бесцельной и жестокой шалости, на которую не способен Джакопо! камнем перешиб намедни ногу больному старому Фаджано, дворовому псу, разорил гнездо ласточек над конюшнею, и все знают, что его любимая забава -- обрывать бабочкам крылья, любуясь их мучениями.
Джакопо не отходил от учителя, посматривая на врагов исподлобья, как затравленный волчонок. Красивое бледное лицо его было неподвижно. Он не плакал, но, встречая взгляд Леонардо, злые глаза выражали робкую мольбу.
Матурина вопила, требуя, чтобы выпороли, наконец, этого бесенка: иначе он всем на шею сядет, и житья от него не будет.
-- Тише, тише! Замолчите, ради Бога,--произнес Леонардо, и на лице его появилось выражение странного малодушия, беспомощной слабости перед семейным бунтом. Чезаре смеялся и шептал, злорадствуя. -- Смотреть тошно! Мямля! С мальчишкой справиться не может... Когда наконец все накричались вдоволь и мало-помалу разошлись, Леонардо подозвал Бельтраффио, сказал ему ласково:
-- Джованни, ты еще не видел Тайной Вечери. Я туда иду. Хочешь со мной? Ученик покраснел от радости.
Они вышли на маленький двор. Посередине был колодец. Леонардо умылся. Несмотря на две бессонные ночи, он чувствовал себя свежим и бодрым.
День был туманный, безветренный, с бледным, точно подводным, светом; такие дни художник любил для работы.
Пока они стояли у колодца, подошел Джакопо. В руках держал он самодельную коробочку из древесной коры.
-- Мессере Леонардо,-- произнес мальчик боязливо,-- вот для вас...
Он осторожно приподнял крышку: на дне коробки был громадный паук.
-- Едва поймал,--объяснил Джакопо.--В щель между камнями ушел. Три дня просидел. Ядовитый!
Лицо мальчика вдруг оживилось.
-- А как мух-то ест!
Он поймал муху и бросил в коробку. Паук кинулся на добычу, схватил ее мохнатыми лапами, и жертва забилась, зажужжала все слабее, все тоньше.
-- Сосет, сосет! Смотрите,-- шептал мальчик, замирая от наслаждения. Глаза его горели жестоким любопытством, и на губах дрожала неясная улыбка.
Леонардо тоже наклонился, глядя на чудовищное насекомое.
И вдруг Джованни показалось, что у них у обоих в лицах мелькнуло общее выражение, как будто, несмотря на бездну, отделявшую ребенка от художника, они сходились в этом любопытстве к ужасному.
Когда муха была съедена, Джакопо бережно закрыл коробочку и сказал:
-- Я к вам на стол отнесу, мессере Леонардо,--может быть, вы еще посмотрите. Он с другими пауками смешно дерется...
Мальчик хотел уйти, но остановился и поднял глаза с умоляющим видом. Углы губ его опустились и дрогнули. -- Мессере,-- произнес он тихо и важно,-- вы на меня не сердитесь! Ну, что ж,-- я и сам уйду, я давно думал, что надо уйти, только не для них -- мне все равно, что они говорят,-- а для вас. Ведь я знаю, что я вам надоел. Вы один добрый, а они злые, такие же, как я, только притворяются, а я не умею... Я уеду и буду один. Так лучше. Только вы меня все-таки простите...
Слезы заблестели на длинных ресницах мальчика. Он повторил еще тише, потупившись:
-- Простите, мессере Леонардо!.. А коробочку я отнесу. Пусть останется вам на память. Паук проживет долго. Я попрошу Астро, чтобы он кормил его... Леонардо положил руку на голову ребенка. -- Куда ты пойдешь, мальчик? Оставайся. Марко тебя простит, а я не сержусь. Ступай и вперед постарайся не делать зла никому.
Джакопо молча посмотрел на него большими недоумевающими глазами, в которых сияла не благодарность, а изумление, почти страх.
Леонардо ответил ему тихой, доброй улыбкой и погладил по голове с нежностью, как будто угадывая вечную тайну этого сердца, созданного природой злым и невинным во зле.
-- Пора,--молвил учитель,--пойдем, Джованни. Они вышли в калитку и, по безлюдной улице, между заборами садов, огородов и виноградников, направились к монастырю Мария делле Грацие.
Последнее время Бельтраффио был опечален тем, что не мог внести учителю условленной ежемесячной платы в шесть флоринов. Дядя поссорился с ним и не давал ни гроша. Джованни брал деньги у фра Бенедетто, чтобы заплатить за два месяца. Но у монаха больше не было: он отдал ему последние.
Джованни хотел извиниться перед учителем. -- Мессере,-- начал он робко, заикаясь и краснея,-- сегодня четырнадцатое, а я плачу десятого по условию. Мне очень совестно... Но вот у меня всего только три флорина. Может быть, вы согласитесь подождать. Я скоро достану денег. Мерула обещал мне переписку... Леонардо посмотрел на него с изумлением: -- Что ты, Джованни? Господь с тобой! Как тебе не стыдно говорить об этом?
По смущенному лицу ученика, по неискусным, жалобным и стыдливым заплатам на старых башмаках с протертыми веревочными швами, по изношенному платью он понял, что Джованни сильно нуждается. Леонардо нахмурился и заговорил о другом. Но через некоторое время, с небрежным и как бы рассеянным видом, пошарил в кармане, вынул золотую монету и сказал:
-- Джованни, прошу тебя, зайди потом в лавку, купи мне голубой бумаги для рисования, листов двадцать, красного мела пачку да хорьковых кистей. Вот, возьми.
-- Здесь дукат. На покупку десять сольди. Я принесу сдачи...
-- Ничего не принесешь. Успеешь отдать. Больше о деньгах никогда и думать не смей, слышишь?
Он отвернулся и молвил, указывая на утренние туманные очертания лиственниц, уходивших вдаль длинным рядом по обоим берегам Навильо Гранде, канала, прямого, как стрела.
-- Заметил ты, Джованни, как в легком тумане зелень деревьев становится воздушно-голубою, а в густом -- бледно-серой.
Он сделал еще несколько замечаний о различии теней, бросаемых облаками на летние, покрытые листвою, и зимние, безлиственные горы. Потом опять обернулся к ученику и сказал: -- А ведь я знаю, почему ты вообразил, что я скряга. Готов побиться об заклад, что верно угадал. Когда мы с тобой говорили о месячной плате, должно быть, ты заметил, как я расспросил и записал в памятную книжку все до последней мелочи, сколько, когда, от кого. Только, видишь ли? -- надо тебе знать, друг мой, что у меня такая привычка, должно быть, от отца моего, нотариуса Пьетро да Винчи, самого точного и благоразумного из людей. Мне она впрок не пошла и в делах никакой пользы не приносит. Веришь ли, иногда самому смешно перечитывать -- такие пустяки записываю! Могу сказать с точностью, сколько данари стоило перо и бархат для новой шляпы Андреа Салаино, а куда тысячи дукатов уходят, не знаю. Смотри же,-- вперед, Джованни, не обращай внимания на эту глупую привычку. Если тебе нужны деньги, бери и верь, что я тебе даю, как отец сыну...
Леонардо взглянул на него с такою улыбкой, что на сердце ученика сразу сделалось легко и радостно.
Указывая спутнику на странную форму одного низкорослого шелковичного дерева в саду, мимо которого они проходили, учитель заметил, что не только у каждого дерева, но и у каждого из листьев -- особенная, единственная, более нигде и никогда в природе не повторяющаяся, форма, как у каждого человека -свое лицо.
Джованни подумал, что он говорит о деревьях с той же самой добротою, с которою только что говорил об его горе, как будто это внимание ко всему живому, обращаясь на природу, давало взгляду учителя проницательность ясновидящего.
На низменной, плодородной равнине из-за темнозеленых тутовых деревьев выступила церковь доминиканской обители Мария делле Грацие, кирпичная, розовая, веселая на белом облачном небе, с широким ломбардским куполом, подобным шатру, с лепными украшениями из обожженной глины -- создание молодого Браманте. Они вошли в монастырскую трапезную.
Это была простая длинная зала с голыми выбеленными стенами, с темными деревянными балками потолка, уходившими вглубь. Пахло теплою сыростью, ладаном и застарелым чадом постных блюд. У простенка, ближайшего ко входу, находился небольшой обеденный стол отца-игумена. По обеим сторонам его-длинные узкие столы монахов.
Было так тихо, что слышалось жужжание мухи в окне с пыльно-желтыми гранями стекла. Из монастырской кухни доносился говор, стук железных сковород и кастрюль.
В глубине трапезной, у стены, противоположной столу приора, затянутой серым грубым холстом, возвышались дощатые подмостки.
Джованни догадался, что под этим холстом -- произведение, над которым учитель работал уже более двенадцати лет,-- Тайная Вечеря.
Леонардо взошел на подмостки, отпер деревянный ящик, где хранились подготовительные рисунки, картоны, кисти и краски, достал маленькую, исчерченную заметками на полях, истрепанную латинскую книгу, подал ее ученику и сказал:
-- Прочти тринадцатую главу от Иоанна. И откинул покрывало.
Когда Джованни взглянул, в первое мгновение ему показалось, что перед ним не живопись на стене, а действительная глубина воздуха, продолжение монастырской трапезной -- точно другая комната открылась за отдернутой завесою, так что продольные и поперечные балки потолка ушли в нее, суживаясь в отдалении, и свет дневной слился с тихим вечерним светом над голубыми вершинами Сиона, которые виднелись в трех окнах этой новой трапезной, почти такой же простой, как монашеская, тольк" обитой коврами, более уютной и таинственной. Длинный стол, изображенный на картине, похож был на те, за которыми обедали монахи: такая же скатерть с узорными, тонкими полосками, с концами, завязанными в узлы, и четырехугольными, нерасправленными складками, как будто еще немного сырая, только что взятая из монастырской кладовой, такие же стаканы, тарелки, ножи, стеклянные сосуды с вином. И он прочел в Евангелии:
"Перед праздником Пасхи Иисус, зная, что пришел час Его перейти от мира сего к Отцу, явил делом, что возлюбив своих, сущих в мире, до конца возлюбил их.
И во время вечери, когда диавол уже вложил в сердце Иуде Искариоту предать Его,-- возмутился духом, и сказал: аминь, аминь, глаголю вам, один из вас предаст меня.
Тогда ученики озирались друг на друга, недоумевая, о ком Он говорит.
"Один же из учеников Его, которого любил Иисус, возлежал у груди Иисуса.
Ему Симон Петр сделал знак, чтобы спросил, кто это, о котором говорит.
Он, припавши к груди Иисуса, сказал ему: "Господи, кто это?"
Иисус ответил: "тот, кому я, омочив хлеб, подам". И омочив хлеб,' подал Иуде Симонову Искариоту. И после сего куска вошел в него сатана". Джованни поднял глаза на картину.
Лица апостолов дышали такою жизнью, что он как будто слышал их голоса, заглядывал в глубину их сердец, смущенных самым непонятным и страшным из всего, что когда-либо совершалось в мире,-- рождением зла, от кото.рого Бог должен умереть.
Особенно поразили Джованни Иуда, Иоанн и Петр. Голова Иуды не была еще написана, только тело, откинутое назад, слегка очерчено: сжимая в судорожных пальцах мошну со сребрениками, нечаянным движением руки опрокинул он солонку -- и соль просыпалась.
Петр, в порыве гнева, стремительно вскочил из-за него, правой рукой схватил нож, левую опустил на плечо Иоанна, как бы вопрошая любимого ученика Иисусова: "кто предатель?" -- и старая, серебристо-седая, лучезарно гневная голова его сияла тою огненною ревностью, жаждою подвига, с которою некогда он должен был воскликнуть, поняв неизбежность страданий и смерти Учителя: "Господи, почему я не могу идти за тобою теперь? Я душу мою положу за Тебя".
Ближе всех ко Христу был Иоанн; мягкие как шелк, гладкие вверху, книзу вьющиеся волосы, опущенные веки, отягченные негою сна, покорно сложенные руки, лицо с продолговато-круглым очерком -- все дышало в нем небесной тишиной и ясностью. Один из всех учеников, он больше не страдал, не боялся,не гневался. В нем исполнилось слово Учителя: "да будут все едино, как Ты, Отче, во мне и Я в Тебе". Джованни смотрел и думал:
"Так вот кто Леонардо! А я еще сомневался, едва не поверил клевете. Человек, который создал это,--безбожник? Да кто же из людей ближе ко Христу, чем он!".
Окончив нежными прикосновениями кисти лицо Иоанна и взяв из ящика кусок угля, учитель пытался сделать очерк головы Иисуса. Но ничего не выходило.
Обдумывая десять лет эту голову, он все еще не умел набросать даже первого очерка.
И теперь, как всегда, перед гладким белым местом в картине, где должен был и не мог явиться лик Господа, художник чувствовал свое бессилие и недоумение.
Отбросив уголь, стер губкою легкий след его и погрузился в одно из тех размышлений перед картиной, которые длились иногда целыми часами.
Джованни взошел на подмостки, тихонько приблизился к нему и увидел, что мрачное, угрюмое, точно постаревшее, лицо Леонардо выражает упорное напряжение мысли, подобное отчаянию. Но, встретив взор ученика, он молвил приветливо: -- Что скажешь, друг?
-- Учитель, что я могу сказать? Это --прекрасно, прекраснее всего, что есть в мире. И этого никто из людей не понял, кроме вас. Но лучше не говорить. Я не умею...
Слезы задрожали в голосе его. И он прибавил тихо, как будто с боязнью:
-- И вот, что я еще думаю и не понимаю: каким должно быть лицо Иуды среди таких лиц?
" Учитель достал из ящика рисунок на клочке бумаги и показал ему.
Это было лицо страшное, но не отталкивающее, даже не злобное -- только полное бесконечною скорбью и горечью познания.
Джованни сравнил его с лицом Иоанна. -- Да,-- произнес он шепотом,-это он! Тот, о ком сказано: "вошел в него сатана". Он, может быть, знал больше всех, но не принял этого слова: "да будут все едино". Он сам хотел быть один.
В трапезную вошел Чезаре да Сесто с человеком в одежде придворных истопников.
-- Наконец-то нашли мы вас!--воскликнул Чезаре.-- Всюду ищем... От герцогини по важному делу, мастер!..
-- Не угодно ли будет вашей милости пожаловать во дворец? --добавил истопник почтительно. -- Что случилось?
-- Беда, мессер Леонардо! В банях трубы не действуют, да еще, как на грех, сегодня утром, только что герцогиня изволила в ванну сесть, а служанка за бельем вышла в соседнюю горницу, ручка на кране с горячей водою сломалась, так что их светлость никак не могли воду остановить. Хорошо, что успели выскочить из ванны. Едва кипятком не обожглись. Очень изволят, гневаться: мессер Амброджо да Феррари, управляющий, жалуются, говорят,--неоднократно предупреждали вашу милость о неисправности труб...
-- Вздор! -- молвил Леонардо.-- Видишь, я занят. Ступай к Зороастро. Он в полчаса поправит. -- Никак нет, мессере! Без вас приходить не велено... Не обращая на него внимания, Леонардо хотел опять приняться за работу. Но, взглянув на пустое место для головы Иисуса, поморщился с досадою, махнул рукой, как бы вдруг поняв, что и на этот раз ничего не выйдет, запер ящик с красками и сошел с подмосток.
-- Ну, пойдем, все равно! Приходи за мной на большой двор замка, Джованни. Чезаре тебя проводит. Я буду ждать вас у Коня.
Этот Конь был памятник покойного герцога Франческо Сфорца.
И к изумлению Джованни, не оглянувшись на Тайную Вечерю, как будто радуясь предлогу уйти от работы, учитель пошел с истопником чинить трубы для спуска грязной воды в герцогских банях.
-- Что? Насмотреться не можешь? -- обратился Чезаре к Бельтраффио.-Пожалуй, оно и вправду удивительно, пока не раскусишь... -- Что ты хочешь сказать?
-- Нет, так... Я не буду разуверять тебя. Может быть, и сам увидишь. Ну, а пока -- умиляйся...
-- Прошу тебя, Чезаре, скажи прямо все, что ты думаешь.
-- Изволь. Только, чур, потом не сердись и не пеняй за правду. Впрочем, я знаю все, что ты скажешь, и спорить не буду. Конечно, это -- великое произведение. Ни у одного мастера не было такого знания анатомии, перспективы, законов света и тени. Еще бы! Все с природы списано -- каждая морщинка в лицах, каждая складка на скатерти. Но духа живого нет. Бога нет и не будет. Все мертво -- внутри, в сердце мертво! Ты только вглядись, Джованни, какая геометрическая правильность, какие треугольники: два созерцательных, два деятельных, средоточие во Христе. Вон по правую сторону -- созерцательный: совершенное добро-в Иоанне, совершенное злов Иуде, различие добра от зла, справедливость -- в Петре. А рядом-треугольник деятельный: Андрей, Иаков Младший, Варфоломей. И по левую сторону от центра -- опять созерцательный: любовь Филиппа, вера Иакова Старшего, разум Фомы -и снова треугольник деятельный. Геометрия вместо вдохновения, математика вместо красоты! Все обдумано, рассчитано, изжевано разумом до тошноты, испытано до отвращения, взвешено на весах, измерено циркулем. Под святыней-кощунство!
-- О, Чезаре! -- произнес Джованни с тихим упреком,-- как ты мало знаешь учителя! И за что ты так его... не любишь?..
-- А ты знаешь и любишь? --быстро обернув к нему лицо, молвил Чезаре с язвительной усмешкой.
В глазах его сверкнула такая неожиданная злоба, что Джованни невольно потупился.
-- Ты несправедлив, Чезаре,-- прибавил он, помолчав.-- Картина не кончена: Христа еще нет.
-- Христа нет. А ты уверен, Джованни, что Он будет? Ну, что же, посмотрим! Только помяни мое слово: Тайной Вечери мессер Леонардо не кончит никогда, ни Христа, ни Иуды не напишет. Ибо, видишь ли, друг мой, математикой, знанием, опытом многого достигнешь, но не всего. Тут нужно другое. Тут предел, которого он со всей своей наукой не переступит!
Они вышли из монастыря и направились к замку Ка стелло-ди-Порта-Джовиа. -- По крайней мере, в одном, Чеэаре, ты наверное
ошибаешься,--сказал Бельтраффио,--Иуда уже есть... -- Есть? Где? -- Я видел сам. -- Когда?
-- Только что, в монастыре. Он мне показывал рисунок. -- Тебе? Вот как! Чезаре посмотрел на него и молвил медленно, как будто с усилием: -- Ну и что же, хорошо?.. Джованни молча кивнул головою. Чезаре ничего не
ответил и во всю дорогу уже больше не заговаривал, погруженный в задумчивость.
Они подошли к воротам замка и через Баттипонте, подъемный мост, вступили в башню южной стены, Торреди-Филарете, со всех сторон окруженную водою глубоких рвов. Здесь было мрачно, душно, пахло казармою, хлебом и навозом. Эхо под гулкими сводами повторяло разноязычный говор, смех и ругательства наемников.
Чезаре имел пропуск. Но Джованни, как незнакомого, осмотрели подозрительно и записали имя его в караульную книгу.
Через второй подъемный мост, где подвергли их новому осмотру, вступили они на пустынную внутреннюю площадь замка, Пьяцца д'Арме-Марсово Поле.
Прямо перед ними чернела зубчатая башня Бонны Савойской над Мертвым Рвом, Фоссато Морто. Справа был вход в почетный двор, Корте Дукале, слева -в самую неприступную часть замка, крепость Рокетту, настоящее орлиное гнездо.
Посередине площади виднелись деревянные леса, окруженные небольшими пристройками, заборами и навесами из досок, сколоченных на скорую руку, но уже потемневших от старости, кое-где покрытых пятнами желто-серых лишаев.
Над этими заборами и лесами возвышалось глиняное изваяние, называвшееся Колоссом, в двенадцать локтей вышины, конная статуя работы Леонардо.
Гигантский конь из темно-зеленой глины выделялся на облачном небе. он взвился на дыбы, попирая копытами воина; победитель простирал герцогский жезл. Это был великий кондотьер, Франческо Сфорца, искатель приключений, продавший кровь свою за деньги -- полусолдат, полуразбойник. Сын бедного романьольского землепашца, вышел он из народа, сильный, как лев, хитрый, как лиса, достиг вершины власти злодеяниями, подвигами, мудростью-и умер на престоле миланских герцогов. Луч бледного влажного солнца упал на Колосса. Джованни прочел в этих жирных морщинах двойного подбородка, в страшных глазах. Полных хищною зоркостью, добродушное спокойствие сытого зверя. А на подножии памятника увидел запечатленной в мягкой глине рукой самого Леонардо двустишие:
Expectant animi molemque futuram, Suspiciunt; fluat aes; vox erit: Ecce Deus! '
Предчувствуют души грядущее; Расплавится медь; и голос будет: се Бог! (лат.).
Его поразили два последние слова Ecce Deus!--Се Бог!
-- Бог,-- повторил Джованни, взглянув на глиняного Колосса и на человеческую жертву, попираемую конем триумфатора, Сфорца-Насильника, и вспомнил безмолвную трапезную в обители Марии Благодатной, голубые вершины Сиона, небесную прелесть лица Иоанна и тишину последней Вечери того Бога, о котором сказано: Ecce homo!--Се человек! К Джованни подошел Леонардо.
-- Я кончил работу. Пойдем. А то опять позовут во дворец: там, кажется, кухонные трубы дымят. Надо улизнуть, пока не заметили.
Джованни стоял молча, потупив глаза; лицо его было бледно.
-- Простите, учитель!.. Я думаю и не понимаю, как вы могли создать этого Колосса и Тайную Вечерю вместе, в одно и то же время?
Леонардо посмотрел на него с простодушным удивлением.
-- Чего же ты не понимаешь?
-- О, мессер Леонардо, разве вы не видите сами? Этого нельзя- вместе...
-- Напротив, Джованни. Я думаю, что одно помогает другому: лучшие мысли о Тайной Вечере приходят мне именно здесь, когда я работаю над Колоссом, и, наоборот, там, в монастыре, я люблю обдумывать памятник. Это два близнеца. Я их вместе начал. -- вместе кончу.
-- Вместе! Этот человек и Христос? Нет, учитель, не может быть!..-воскликнул Бельтраффио и, не умея лучше выразить своей мысли, но чувствуя, как сердце его возмущается нестерпимым противоречием, он повторял: -- Этого не может быть!.. -- Почему не может? -- молвил учитель. Джованни хотел что-то сказать, но, встретив взор спокойных, недоумевающих глаз Леонардо, понял, что нельзя ничего сказать, что все равно -- он не поймет.
-- Когда я смотрел на Тайную Вечерю,-- думал Бельтраффио,-- мне казалось, что я узнал его. И вот опять я ничего не знаю. Кто он? Кому из двух сказал он в сердце своем: Се Бог? Или Чезаре прав, и в сердце Леонардо нет Бога?
Ночью, когда все в доме спали, Джованни вышел, мучимый бессонницей, на двор и сел у крыльца на скамью под навесом виноградных лоз.
Двор был четырехугольный, с колодцем посередине. Ту сторону, которая была за спиной Джованни, занимала стена дома; против него были конюшни; слева каменная ограда с калиткою, выходившею на большую дорогу к Порта Верчеллина, справа -- стена маленького сада, и в ней дверца, всегда запиравшаяся на замок, потому что в глубине сада было отдельное здание, куда хозяин не пускал никого, кроме Астро, и где он часто работал в совершенном уединении.
Ночь была тихая, теплая и сырая; душный туман пропитан мутным лунным светом.
В запертую калитку стены, выходившей на большую дорогу, послышался стук.
Ставня одного из нижних окон открылась, высунулся человек и спросил: -Мона Кассандра? -- Я. Отопри. Из дома вышел Астро и отпер.
Во двор вступила женщина, одетая в белое платье, казавшееся на луне зеленоватым, как туман.
Сначала они поговорили у калитки; потом прошли мимо Джованни, не заметив его, окутанного черной тенью от выступа крыльца и виноградных лоз. Девушка присела на невысокий край колодца. Лицо у нее было странное, равнодушное и неподвижное, как у древних изваяний: низкий лоб, прямые брови, слишком маленький подбородок и глаза прозрачно-желтые,
как янтарь. Но больше всего поразили Джованни волосы: сухие, пушистые, легкие, точно обладавшие отдельною жизнью,-- как змеи Медузы, окружали они голову черным ореолом, от которого лицо казалось еще бледнее, алые губы -ярче, желтые глаза -- прозрачнее.
-- Ты, значит, тоже слышал, Астро, о брате Анджело? -- сказала девушка.
-- Да, мона Кассандра. Говорят, он послан папою для искоренения колдовства и всяких ересей. Как послушаешь, что добрые люди сказывают об отцах-инквизиторах, мороз по коже подирает. Не дай Бог попасть им в лапы! Будьте осторожнее. Предупредите вашу тетку... -- Какая она мне тетка!
-- Ну, все равно, эту мону Сидонию, у которой вы живете.
-- А ты думаешь, кузнец, что мы ведьмы? -- Ничего я не думаю! Мессер Леонардо подробно объяснил и доказал мне, что колдовства нет и быть не может, по законам природы. Мессер Леонардо все знает и ни во что не верит...