vado Romam iterum crucifigi.
LXXXV
   Папскими наместниками Братства Меньших уничтожены, в 1222 году, через тринадцать лет по основании Братства, слова Господни, бывшие в первом Уставе 1209 года:
   Ничего не берите с собою в дорогу: ни посоха, ни сумы, ни хлеба, ни серебра (Лк. 9, 3). [227]
   „Братья-наместники думают Господа и меня обмануть“, — скажет об этом Франциск. [228]„Если мы призн?ем, что жить по Евангелию есть дело невозможное, то мы Христу поругаемся“, — мог бы он напомнить „обманщикам“ слова кардинала Колонны.
   В тело Серафима распинаемого это первый гвоздь, а вот и второй. В 1230 году, буллой папы Григория IX, бывшего наместника Братства, Quo elongati, — все „Завещание“ св. Франциска зачеркнуто, — уничтожено дело всей жизни его; как бы на вопрос его: „Можно ли жить по Евангелию?“ Римская Церковь ответила: „Нельзя“. [229]
   Так будет после смерти Франциска; так же почти было и при жизни его. И пусть даже мысль противопоставить Церкви Евангелие никогда ему не приходила на ум, — мог ли, в сердце его, не шевельнуться вопрос: „Всегда ли учение Церкви совпадает с Евангелием?“
   Ста лет не пройдет по смерти Франциска, как буллой папы Иоанна XXII, около 1318 года, сказано будет о ближайших и вернейших учениках Святого: „Две Церкви воображают они: плотскую… порабощенную богатствам, церковь римских пап, и свою, духовную, будто бы свободную, в бедности“. [230]Кажется, нельзя точнее выразить все учение Иоахима о двух Церквах, — Римской и Вселенской. В духе того же учения изобразит Данте, в первой Песне „Ада“, поединок Римской „Волчицы“, Lupa, с „Гончею“ Духа, Veltro (имя это, может быть, криптограмма-тайнопись „Вечного Евангелия“: v-avg-EL. e — T — с — R — n — о = VELTRO). [231]
 
   „Третьего завета Предтеча — Иоахим, а Мессия — Франциск; Братство Меньших будет Вселенскою Церковью“, — скажет, в 1254 году, четверть века спустя по смерти Франциска, опять один из его вернейших учеников. [232]„Римскою церковью воздвигнуто ныне такое же точно гонение на Меньших Братьев, как некогда Синагогой Иудейской — на учеников Христа; когда же гонение достигнет крайней степени, то Римская Церковь рушится“, — скажет через полвека по смерти Франциска другой из учеников его вернейших. [233]Если бы узнал об этом учитель, то воскликнул бы, вероятно, с ужасом не меньшим, чем Иоахим: „Да не будет, да не будет, да не будет сего! Absit, absit, absit hoc!“ [234]
   Но так же мог бы ужаснуться Франциск и от слов Господних: „Только одно Братство твое осталось у Меня во всем мире, и с ним последний свет потухнет!“ [235]
   „Церковь освободится от римского ига, Ecclesia liberabitur a jugo servitutis illius“, — сказано будет на Иоахимовой родине, в Калабрии, два века после Иоахима, полтора века после Франциска и за четверть века до Лютера. [236]Это и значит, по Иоахиму: только Церковь „освобожденная“, в Третьем Царстве Свободы, будет Церковью Вселенской — не Двух, — Отца и Сына, а Трех, — Отца, Сына и Духа.
LXXXVI
   Это уже не „Преобразование“ — „Реформация“, а „Переворот“ — „Революция“. Иоахим начал ее; продолжал, сам того не зная и не желая, Франциск. Это нечто бесконечно большее, чем Реформация, и более для Римской Церкви опасное, потому что не рушащее ее извне, а взрывающее изнутри; это пожар от того огня, о котором сказано: огонь пришел Я низвесть на землю, и как желал бы, чтоб он уже возгорелся! (Лк. 12, 49).
   Люди погасили этот пожар. Надо ли было гасить? Нет, не надо. И уж во всяком случае, не надо было это делать так, как сделали. „Я столько же думаю о Третьем Царстве Духа, сколько о пятом колесе в телеге, quantum de quinta rota plaustri“, — скажет один из учеников св. Франциска, через двадцать лет по смерти учителя. [237]Если в наши дни телега человечества так страшно увязла в крови и грязи, то, может быть, потому, что и для нас все еще „пятое колесо“ в этой телеге, — Дух.
LXXXVII
   „Кажется, мы, дети Франциска, пропитаны до мозга костей духом отделения“ (от Римской церкви), — признается, в наши дни, один историк Братства, сам — дитя Франциска. [238]Меньше хотеть отделиться от Церкви, больше подавлять „дух отделения в себе и в других“, чем это делает Франциск, — кажется, нельзя. „Сам Господь внушил мне такую веру в пастырей Святейшей Римской Церкви, что, если бы они и гнали меня, я все-таки пошел бы к ним“. Но если бы не его гнали, а Того, с Кем он, — пошел ли бы к ним все-таки? И что значит: „рушащийся дом Мой обнови, Франциск“? Кем и отчего рушится дом Божий? На эти вопросы не отвечает Франциск, а может быть, и не слышит их вовсе. Чтобы не видеть слишком страшного и очевидного „там, где каждый день продается Христос“ (пусть и везде продается, но там, в Церкви, это страшнее, чем где-либо), — чтобы этого не видеть, он и ослепляет себя — „оглупляет“.
   Мог ли бы понять Франциск, почему назван Павел „возмутителем всесветным“ (Д. А. 17, 6) и почему сам Иисус распят за то, что „возмущал народ“ (Лк. 23, 5)? Очень вероятно, что если бы и мог, то не захотел бы; чтобы не видеть и этого, ослепил бы себя — „оглупил“.
LXXXVIII
   Самая черная точка этого ослепления — в жизни Франциска загадка темнейшая — передача им власти над Братством отъявленному плуту и негодяю, брату Илье Кортонскому.
   „Именем святого послушания приказываю, per lo merito della santa ubbedienza“, [239]— вот, кажется, магическое слово, которым свяжет Франциска, по рукам и ногам, чтобы отдать его в руки ставленнику своему, брату Илье, папский викарий, верховный наместник Братства, кардинал Уголино, будущий папа Григорий IX, один из умнейших и благороднейших людей Римской церкви, искреннейший друг св. Франциска и сам почти святой. Как же это могло случиться, — вот загадка.
   Кто такой брат Илья? Великий „приобретатель-собственник“, великий „делец“, „спекулянт“, по-нашему, „вор“, по-тогдашнему. Первый увидел он в братстве Нищих выгоднейшее „торговое дело“ и начал его, вероятно, еще при жизни Франциска, а кончит уже по смерти его, когда на собранные — краденые деньги от постройки великолепной Ассизской базилики, богатейшей могилы Прекрасной Дамы, Бедности, и возлюбленного ее, св. Франциска, заживет как владетельный князь, в богатстве и роскоши. Когда же, отлученный от Церкви, заключит против нее союз с императором Фридрихом, „апокалипсическим Зверем“, как назовет его папа Григорий IX, тот самый кардинал Уголино, что поставил брата Илью папским наместником в Братстве, то не будет уже никакого сомнения, что брат Илья продал душу дьяволу. [240]
   Как бы воплощенный дьяволом смех над св. Франциском — дьявола с „игрецом Божьим“ игра; как бы исполнившееся над сыном проклятье отца, — вот что такое брат Илья в жизни Франциска. Сын восстал на отца, честного „собственника“, Пьетро Бернардоне и покорился плуту; честного отца возненавидел и вора возлюбил. „Матерью“ своей называл Блаженный брата Илью», — вспоминает легенда. [241]
   Что же все это значит? Чем такого Святого очаровал такой негодяй? Кажется, ключ и к этой загадке в жизни Франциска — все в том же его глубочайшем признании: «О, если бы люди знали обо мне все, как бы они пожалели меня». Больше, чем за то, что происходит между ним и Церковью, пожалели бы его, может быть, за то, что происходит в нем самом.
   Самое в нем жалкое и неизвестное людям знал только один человек, — брат Илья. Кто кого знает, тот тем и владеет. Вот почему Франциском владел, как никто, брат Илья. Кажется, есть на это глухой намек и в легенде.
LXXXIX
   Брату Пачифико было видение: восхищенный в небо, подобно апостолу Павлу, — «в теле или вне тела, Бог знает» (II Кор. 12, 3), — увидел он там, среди многих престолов лучезарных и высоких, но пустых, один выше и лучезарнее всех, игравший всеми цветами радуги, как «Утренняя Звезда, Денница» (это, по той же легенде, звезда и самого Франциска). «Что это за престол и кому он предназначен?» — спрашивал он себя с удивлением великим. И был ему Глас: «Это опустевший престол Люцифера, на него же воссядет Франциск!» — «Что ты о себе думаешь, Франциск, — кто ты такой?» — спрашивает, после этого видения, брат Пачифико. — «Кто я такой? — отвечает Блаженный. — Грешник величайший в мире, потому что и последний злодей был бы лучше моего, если бы Господь помиловал его, как милует меня!» Это не «смирение», а такая же для него простая и несомненная истина, как то, что он — человек. Но этого простого ответа не понял брат Пачифико, так же как не поймет его и не поверит ему никто.
   «Знай, по этому ответу Франциска, что бывшее тебе видение истинно, ибо вознесен будет смиренный Франциск на престол, с которого низвержен был Люцифер за гордыню!» — слышит брат Пачифико тот же «Глас с неба», а может быть, и не с неба, и верит ему. [242]Судя, однако, по тому, что он Франциску о своем видении не говорит, — должно быть, чувствует, что оно может его и не порадовать. Кто в самом деле, даже из грешных людей, кроме самых глупых или сошедших с ума от гордыни, согласился бы воссесть на «престол Люцифера»? Но если так для грешных, то для Святых тем более, а для смиреннейшего из Святых, Франциска, — больше всех. Самое жалкое и страшное, что могло бы с ним произойти, — это вечный, в славе, позор, в самом небе ад; «вознесение на престол Люцифера».
   Думал ли он когда-нибудь об этом? Кажется, думал.
ХС
   «Почему ты? почему ты (избранник Божий)?.. Ты некрасив, неучен и незнатен; почему же к тебе идет весь мир?» — спрашивал однажды Франциска брат Массео, красивый, ученый и знатный.
   «Хочешь знать почему? — ответил Блаженный. — Зорки очи Божии: увидели, что нет на земле твари слабее, подлее, гнуснее, презреннее меня; вот почему и возвысил меня Господь, да посрамит всех великих земли!» [243]
   Чудно и страшно уже возвысил, и продолжает возвышать, и до чего возвысит, — неизвестно. — «Буду велик, — больше Карла, Александра и Цезаря, — больше всех людей на земле!» — мог бы он вспомнить, как хвалился друзьям своим, подвыпивши, когда был еще «скоморохом», «игрецом», не Божьим. А если бы вспомнил и безумное пророчество монны Пики Простейшей: «Сыном Божьим будет мой сын!» — то это благословение матери ужаснуло бы его, может быть, больше, чем проклятье отца.
   Очень вероятно, что Франциск испытывал иногда, в порядке духовном, нечто подобное тому, что в порядке физическом Святые называют «подыманием», levitatio, и что многие люди испытывают, летая во сне, — странно легкую, чудесную и в то же время естественную победу над притяжением земли. Но наяву такие полеты могут быть и очень страшны, как в головокружении перед обмороком, когда человек, теряя равновесие, не знает, куда летит, вверх или вниз, в небо или в преисподнюю. Судорожно, в такие минуты, цепляется Франциск за землю, прилипает к земле как червь, чтобы не быть «вознесенным на престол Люцифера».
   Может быть, в одну из таких минут велит он братьям, «именем святого послушания», влачить себя, голого, с веревкой на шее, как злодея, на городскую площадь. — «Думаете, что я святой? — говорит народу. — Нет, величайший из грешников!» И кается в мнимом грехе, — в том, что ел мясо, потому что о грехе настоящем, возможном или невозможном, не смеет сказать ни людям, ни себе, ни Богу. Но никто не понимает его, не верит ему; плачут все и рыдают, бия себя в грудь: «Если уж такой Святой так унижает себя, что же делать нам, грешным?» И опять возносят его благоговейно-безжалостно на «престол Люцифера». [244]
   «Столько сделал зла, что будешь в аду!» — хочет сказать Блаженному один из братьев, по его приказанию, но говорит: «Столько сделал добра, что будешь в раю!» [245]«Грешен, грешен, грешен», — повторяет Франциск ненасытимо, а люди отвечают ему, как беспощадное эхо: «Свят, свят, свят».
XCI
   Первенцу своему возлюбленному, брату Бернардо, приказывает он, тоже «именем святого послушания»: «Я лягу наземь, а ты перейди через меня трижды, каждый раз наступая мне одной ногой на горло, а другой — на рот, и говори мне так: вот чего ты достоин, сын Пьетро Бернардоне, смерд!» и еще говори: «Откуда гордыня твоя, презренная тварь?» Это будто бы наказание за какой-то опять пустой и мнимый грех, а в действительности, может быть, жажда презрения неутолимая.
   И, не смея ослушаться воли Блаженного, с ужасом топчет брат Бернардо, человек, Серафима Распятого. [246]
   Ходит «канатный плясун», «скоморох Божий», вниз головой по веревке, протянутой между двумя безднами, — гордыней Люцифера и смирением Серафима; кружится у него голова, и судорожно цепляется он руками за веревку — едва уже действующее на него притяжение земли, чтоб не сорваться и не упасть в страшную глубину или не вознестись в вышину еще более страшную.
   Как пал ты с неба, Денница, сын Зари (Утренняя Звезда — Люцифер)…
   А говорил в сердце своем: «на небо взойду, выше звезд Божиих вознесу престол мой… буду подобен Всевышнему!» Но ты низвержен в ад, в глубину преисподней… ты — как попранный труп (Ис. 14, 12–19).
   Вот ужас Франциска, — самое «жалкое» в нем, — то, чего люди не знают и за что его не жалеют.
XCII
   «Что такое послушание совершенное?» — спрашивали однажды братья Блаженного, и он отвечал им так: «Мертвое тело возьми и клади, куда хочешь, — не будет противиться, потому что все равно ему, где лежать; посади его на престол, — будет смотреть не вверх, а вниз; в царский пурпур одень, — только побледнеет вдвое… Вот что такое послушание совершенное». [247]
   Ты уже не раб, но сын jam non servus, des filius (Гал. 4, 7); ты уже не труп, но живой, — так, для Павла, а для Франциска и Лойолы: «ты уже не сын, но раб, jam non filius, sed servus; ты — не живой, а труп»: «Призваны вы к свободе, братья». — «Стойте в свободе, которую дал вам Христос, и не подвергайтесь опять игу рабства» (Гал. 5, 13; 1).
   Оба, Франциск и Лойола, не устояли в свободе, — под иго рабства вернулись. Церковь в этом неповинна: оба вольно в рабство идут.
   Самому веселому человеку в мире вдруг сделалось скучно; самое живое, огненное, легкое, что было в мире, превратилось в самое тяжелое, холодное, мертвое, — свобода Франциска — в «трупное послушание» Лойолы: «Будь послушен, как труп, perinde ас cadaver».
   Страх свободы, — вот, может быть, грех не только св. Франциска и св. Лойолы, но и всей христианской святости.
   Кто освобождает людей, Бог или дьявол; чья Утренняя Звезда — свобода, — Люцифера или Сына Божия, — в этом, конечно, весь вопрос. Иоахим на него отвечает; Франциск молчит.
   Страх свободы и гонит его в «послушание трупное»: хочет он только одного, — замереть — умереть, не шевелиться, быть неподвижным, «послушным, как труп», чтоб не причинять боли раненной насмерть душе.
XCIII
   «Трупное послушание», кажется, первая тайна власти брата Ильи над Франциском: «трупом» не чувствует он себя ни в чьих руках так, как в его. Тайна вторая, кажется, то, что брат Илья — единственный человек в мире, «презирающий» Франциска от всей души (этого, впрочем, никто не видит, кроме самого Франциска, потому что брат Илья, по виду, с ним почтителен, как сын, и нежен, как «мать»). Каждым словом своим, каждым взглядом бьет он его по лицу, «наступает ему на уста»; влачит его, голого, как злодея, с веревкой на шее, и делает это лучше всех, потому что не по его приказанию, а по собственной воле. Вот для чего он так нужен Франциску и почему тот любит его, как «мать». Брат Илья, может быть, единственный человек в мире, который утоляет в нем, хоть каплей воды, палящую жажду презрения.
   Третья, наконец, самая страшная тайна власти его над Франциском, кажется, то, что он — духовно-«прокаженный». Очень вероятно, что бывали минуты, когда Франциск испытывал такое же к нему отвращение и ужас, как и к тому прокаженному, с которым некогда встретился на дороге, и так же хотел от него бежать, и так же возвращался к нему, и целовал его в уста.
   Понял, наконец, что этого не надо было делать, когда узнал, кто он такой; но было уже поздно.
XCIV
   Трижды хотел он бежать от брата Ильи (тот уже давно если не в плоти, то в духе ходил около него, подстерегал); бежать хотел и от себя самого; трижды искал мученичества в крестовых походах: в первый раз, в 1212 году, в Сирии; во второй — в 1215 году, в Марокко; в третий — в 1219 году, в Египте. Искал, но не нашел; если и принял муку, то не от чужих, неверных, а от своих же, христиан.
   В 1219 году, при взятии города Дамиетты крестоносцами, увидел впервые, лицом к лицу, ужас войны. Если бы мы лучше знали эти дни Франциска, о которых очень мало говорит история, а легенда не говорит почти совсем, то, может быть, мы увидели бы в жизни его поворотную точку. [248]Главное дело, для которого он шел в крестовые походы, — обращение неверных — не удалось. Он возвращается ни с чем или со смертью в душе; во всяком случае, из последнего похода уже не таким вернулся, каким в него пошел: понял, наконец, страшную косность людей, тяжесть и медленность времени; понял, что лев ляжет рядом с ягненком не так скоро, как ему казалось, и царство Божие страшно от него отдалилось. Вот, может быть, почему, почти тотчас по возвращении из Египта, в 1220 году, на общем собрании — капитула Братства в Портионкуле, через одиннадцать лет по его основании, отрекается от власти наместника и передает ее сначала брату Петру Катанскому, а потом, в 1221 году, брату Илье. [249]
   В следующем году, когда заповедь Господню о нищете совершенной в первом Уставе от 1209 года уничтожил, должно быть, брат Илья, не без согласия кардинала Уголино, верховного наместника Братства, — Франциск если на это и не соглашается, то и не восстает, удержанный «послушанием трупным»; только говорит: «Мертв я отныне для вас, братья мои!» [250]Это и значит: «Я уже труп». — «Вскоре после того он тяжко заболел и был почти при смерти». [251]
   Так, может быть, наполовину от смирения, наполовину от отчаяния, отказался он исполнить то, что повелел ему Господь: «рушащийся дом Мой обнови, Франциск!» Как бы вдруг усомнился в себе и в деле своем, в свободе и в блаженстве нищеты, в Прекрасной Даме, Бедности, — во всем; как бы почувствовал, что «другой препоясал его и ведет, куда он не хочет идти» (Ио. 21, 18). Кто этот «другой», — брат Илья, кардинал Уголино, папа, Церковь? или тот, о ком сказано:
   Я пришел во имя Отца Моего, и вы не принимаете Меня, а если другой придет во имя свое, вы его примете (Ио. 5, 43)?
XCV
   В 1217 году, на капитуле Братства в Портионкуле, свел кардинал Уголино св. Франциска со св. Домиником, «отца бедных» — с «отцом Святейшей Инквизиции».
   «Брат мой, ты делаешь то же, что я, — воскликнул Доминик, обнимая Франциска. — Будем же вместе, и никто не одолеет нас!» [252]На это Франциск ничего не ответил, давая тем понять, что принял эти слова за «простую любезность», simplice complimento. И понял Доминик, что делать ему с Франциском нечего; но, как потом оказалось, ошибся: кое-что можно было с ним сделать. [253]
   «Я не хочу быть палачом братьев моих, предавая их в руки судей мирских», — говаривал будто бы Франциск, вероятно, о судьях Св. Инквизиции. [254]Но в «Завещании» сказано совсем иное: «Если бы кто-нибудь из братьев оказался подозрительным по римско-католической вере, то представлять его ближайшему брату-настоятелю (custos…) и тому заключать его, связанного, под крепкую стражу… и стеречь, днем и ночью, так, чтоб он не мог убежать… и представлять ближайшему наместнику… и тому заключать его под стражу… и представлять верховному наместнику Братства, монсиньору епископу Остийскому». [255]Если бы эти слова, в «Завещании» Франциска, были подлинны, то мог ли бы он не знать, что сделался-таки «палачом братьев своих», посылая их на костры Св. Инквизиции? Это и значило бы: «ты, Франциск, делаешь то же, что я, Доминик: будем же вместе!»
   Здесь, кажется, одно из двух: или слова эти — гнуснейший подлог, должно быть, брата Ильи; или Франциск изменяет в них себе самому, в самом главном, — в Духе, ибо нет никакого сомнения, что огонь Св. Инквизиции — не огонь Духа Святого: этот надо было потушить, чтобы тот зажечь.
   В 1312 году, через восемьдесят лет по смерти Франциска, появится книга брата Анжело Кларено: «История семи скорбей Братства Меньших». [256]Это сплошной мартиролог не только Францискова Братства, но и самого Франциска — «Серафима Распятого» тою самою Римскою церковью, которой он хотел быть «послушным, как труп». Сына своего, сама не зная, что делает, — распинает мать.
   Брат Бернардо да Квинтавалла, «первенец» Франциска, возлюбленный, о котором он говорит: «Я хочу, чтобы все его любили и почитали, как меня самого», [257]— будет затравлен, в Апеннинских горах, как хищный зверь, а «Завещание» Франциска сожжено на голове другого брата, который слишком упорно хочет быть ему верным. И тысячами будут сжигаться братья на кострах Св. Инквизиции, в течение полутора веков. [258]Если бы все это предвидел Франциск, остался ли бы он все-таки послушным Римской церкви, «как труп»?
XCVI
   «Зачем ты это сделал?» — спросил Блаженного кто-то из братьев об его отречении от власти наместника. «Не мучай, не мучай меня, оставь… Я уже ничего не могу… слишком поздно!» — ответил Франциск. [259]
   В слабости, в трусости обвиняет он себя, а может быть, и в измене Христу: «Если мы признаем, что жить по Евангелию есть нечто невозможное, мы Христу поругаемся!»
   «Братья (изменники) каждый день вонзают мне в сердце острый нож и переворачивают его!» [260]Нет, не братья, — он сам. Кто погубил дело его — дело Господне, — брат Илья, кардинал Уголино, папа, Церковь? Нет, он сам. Точно заразился от брата Ильи, «прокаженного», когда целовал его в уста, и заразил поцелуем своим Прекрасную Даму, Бедность, и Невесту Христову, Церковь.
   «Кто отнял у меня братьев моих? кто похитил возлюбленных?» Он сам.
   «Прокляты, прокляты, прокляты да будут, Господи, Тобою все, кто разрушит дело Твое в Братстве моем!» — это проклятие падает бессильно в пустоту, неизвестно куда, на кого, — или на его же собственную голову.
   «Если только доживу до общего Собрания, — я им всем покажу!» [261]Нет, никому ничего не покажет, кроме все того же «послушания трупного»; умрет в бессилии: «Мертв я отныне для вас, братья мои!» Раньше тела душа умерла.
XCVII
   В мертвой тишине ночей слышался ему, может быть, голос брата Ильи — «брата Дьявола»: «Самоубийца! Отцеубийца! Сколько ни молись, сколько ни трудись, — ты, все равно мой!» [262]И были, вероятно, минуты, когда он чувствовал, что так оно и будет.
   Снова как бы «в дыру провалился», — в пятую, так же постыдно, жалко и страшно, как в четыре прежних, — нет, еще страшнее, жальче и постыднее: в первую провалился, от отца прячась; во вторую, — посаженный отцом; в третью, — кинутый разбойниками; в четвертую, — кинутый проклятием отца земного, а в эту, пятую, — чьим проклятием, — подумать боялся. Эта последняя, — глубже, бездоннее всех.
   Так ему казалось, и так могло быть. Если же мы ужасаемся, что и такой великий Святой, как Франциск, был на волосок от вечной погибели, то, может быть, потому только, что не знаем вовсе, что такое святость; не видим, что самый первичный и подлинный опыт Святых есть самое живое, вечное, предельное ощущение первородного греха как неизбежной гибели.
   Кто же может спастись? — Людям это невозможно; но Богу возможно все (Мт. 19, 25–26).
   Все великие святые — такие же великие грешники, как мы, с тою лишь разницей, что мы этого не видим, а святые видят; мы, в грехах наших, коснеем и погибаем, а святые через грехи свои спасаются и достигают святости. Чем суше хворост, тем ярче пламя костра; чем больше грех святых, тем выше пламя святости.
   «Дивен Бог во святых своих», — и страшен? Нет, может быть, только в них и не страшен.
XCVIII
   Очень вероятно, что бывали у Франциска и другие минуты, когда и в этой последней. Пятой Дыре, — в глубине преисподней, он больше, чем верил и надеялся, — знал, что будет спасен; что на тех же крыльях Духа, на которых вынесен был из тех четырех «дыр», вынесен будет и из этой пятой, последней; и уже чувствуя веяние Духа, — блаженствовал, так же как, умирая в солнце, Утренняя Звезда играет всеми цветами радуги, играл и он; «пел, умирая», mortem suscipit cantando.
   Только смерть будет концом этого выхождения из пятой Дыры, но уже начало его — Альверно.
XCIX
   В сердце Италии, в Казентинской области, среди высочайших и неприступнейших Апеннинских гор, возносится гора Альверно, — острая, гладкая, черная, отдельная, точно с неба упавшая, исполинская базальтовая глыба, — как бы земное подобие небесного престола Люцифера. Только на самой вершине ее находится доступная по одной лишь, снизу ведущей, тропе, мачтовыми соснами и буками поросшая площадка, откуда виднеются необозримые дали: Романья, Анкона и Адриатика, на западе, а на востоке — Умбрия, Тоскана и Средиземное море. [263]
   Осенью 1224 года, чувствуя, что приближается конец, — последнее от одежды плоти обнажение, освобождение, и желая к нему приготовиться, ушел Франциск на гору Альверно.
   В поисках пустыни совершенной уходил он все дальше и дальше, от людей к Богу: на гору ушел сначала только с тремя братьями; потом ушел и от них, — в такое место, где они не могли видеть его; потом, — где не могли слышать, на отдельную, отовсюду окруженную безднами, скалу. С местом, где жили братья, в лиственных хижинах-кельях, соединял эту скалу только перекинутый головокружительным, над бездною, мостиком, буковый ствол.