[449]
К Сыну Божию — Брату Человеческому — никто не подходил ближе Кальвина. Но вот подошел, заглянул в лицо Его, и прошел мимо — мимо Сына к Отцу. Этого он, конечно, сам не знает и, если бы это сказали ему, — не поверил бы, а если бы поверил, то сошел бы с ума или умер бы от ужаса.
В этом — нездешний, нечеловеческий, сверхъестественный, чудовищный грех Кальвина. Но, может быть, этот грех не вменится ему, потому что не он сам его совершил, а Кто-то — за него; не он сам пожертвовал собой, а Кто-то пожертвовал им для будущего, всемирно-исторического действия Трех.
Вместе с этой болезнью возобновились и все прежние с новою силой: перемежающаяся лихорадка, кровавый понос, почечуй, камни в почках, камни в печени и такие головные боли, что он почти лишался чувств. [453]
Радоваться могли бы мщению все в женевских застенках запытанные: разнообразные муки терзали его, как раскаленные клещи, иглы, тиски и другие бесчисленные орудия пытки. Но если бы ему сказали, что все эти муки посланы ему для того, чтобы он покаялся в муках, причиненных другим, то он, вероятно, не понял бы и почувствовал себя невиннее, чем когда-либо.
В минуты крайних мук он подымал глаза к небу и, как будто с недоумением, спрашивал: «Доколе же, Господи? (Usque quo, Domine?)» [454]
Может быть, надо ему было пройти сквозь какой-то нездешний очистительный огонь страданий и, чтобы подойти к тому огню, надо было пройти сквозь этот.
Как искусный палач наблюдает за пытаемой жертвой, чтобы не слишком скоро умерла и чтобы мука продлилась, так и болезни, терзавшие Кальвина: только что пытки достигали крайней степени, и он уже начинал надеяться, что смерть его избавит от них, как болезни давали ему отдохнуть перед новою, злейшею пыткою. Так суждено ему было промучиться пять страшных лет.
Только что ему становилось полегче, он снова начинал проповедовать, читать лекции, заседать в Советах, принимать посетителей со всех концов мира и, «ползком перебираясь с постели к рабочему столу», писал бесчисленные письма и новые книги. А когда сам уже не мог идти в Церковь, приказывал нести себя туда на кресле, потому что «хотел исполнить работу Господа до последнего вздоха». [455]
В 1560 году усилилось гонение на гугенотов во Франции. Всюду пылали костры, и мученики всходили на них несметными толпами. Но мученик величайший был Кальвин. Лежа в постели, он диктовал чуть слышным голосом утешительные письма к идущим на смерть. Но чувство стыда, что «нет у него для них ничего, кроме слов», росло в нем бесконечно.
5 декабря Франциск Первый умер. [456]Это была последняя земная радость Кальвина.
6 февраля 1564 года он произнес последнюю речь в общем Народном Собрании для выбора новых Синдиков. 6 марта в последний раз проповедовал в соборе Св. Петра, а 10-го принял у себя на дому нескольких городских и сельских проповедников. «Долго сидел в кресле молча, облокотившись привычным движением о стол, опустив голову на руку и закрыв глаза; потом приподнял кротким светом озаренное лицо и сказал тихим голосом, что надеется еще раз видеть их, недели через две. „Это будет наше последнее свидание, потому что я чувствую, что скоро Господь отзовет меня к Себе…“»
В тот же день постановлено в Малом Совете, «чтобы весь женевский народ молился о здравии мэтра Кальвина и чтобы через брата его, Антуана, выдано ему было пособие в двадцать пять солнечных флоринов». Но хитрость не удалась: Кальвин, узнав о пособии, отказался от него, потому что «не заслужил его ничем». [457]
24 марта, в обычный день открытого взаимного суда — «Цензуры» — все женевские проповедники собрались в комнате больного. Он, как предсказал, чувствовал себя гораздо лучше.
Первого «судили» его, перечисляя все его грехи, явные и тайные: «гнев, упрямство, жестокость, гордыню». Он слушал молча, смиренно, сложив руки на груди, низко опустив голову, и ответил, что «удивляется благости Божией, избравшей такое недостойное орудие, как он». Потом и сам начал судить братьев, говоря каждому, по очереди, в лицо всю правду и обличая такие тайные раны совести, что им казалось, что не человеческому суду предстоят они, а Божьему. Хриплым, задыхающимся голосом, который часто прерывался кашлем, он говорил около двух с половиной часов и не только не чувствовал усталости, но ему даже сделалось лучше, и он объявил братьям, что «Господь продлит ему жизнь до следующего с ними свидания». Потом, начав говорить о некоторых темных словах Нового Завета, велел принести бумаги свои, долго вычитывал из них отрывки истолкования и спрашивал, что думают братья. Все они видели, что «он так побледнел, что боялись, как бы не лишился чувств; но видели также, что эта беседа так сладостна ему, что не смели ее прервать». На следующий день ему сделалось хуже, и снова началось кровохарканье. [458]
27 марта он велел отнести себя в ратушу, на кресле, но сошел с него внизу у лестницы, поддержанный двумя друзьями, поднялся по ней и вошел в палату Совета, где, «стоя и сняв шляпу, благодарил высокочтимых Сеньоров за все оказанные ему благодеяния, особенно за всю доброту их, во время его последней болезни».
«Потому что я чувствую, — кончил он, — что в последний раз имею честь говорить с вами…»
«Он едва был в силах выговорить эти слова; голос его прерывался; он сам плакал, и плакали все»
25 апреля Кальвин продиктовал завещание: «Я, Жан Кальвин, Слова Божия слуга в Церкви Женевской… благодарю Бога моего за то, что Он не только был милостив ко мне, жалкой твари своей, но и дал мне силу Ему послужить. Верую и исповедаю, что умираю с единственной надеждой на Его свободное избрание… Свидетельствую также, что, по мере Им дарованных мне сил, я учил Слову Его во всей чистоте и боролся с врагами его, как только мог. Но воля и ревность моя были так слабы, что я чувствую себя виноватым во всем, и если бы не благость Его, то все, что я сделал, рассеялось бы, как дым…»
Следовали статьи завещания, по которым скудное имущество его, около двухсот флоринов, разделялось между родными его и бедными изганниками из Франции. [460]
«Милостивые Сеньоры мои, я давно уже хотел говорить с вами, но не спешил, потому что никогда еще Господь не давал мне так ясно почувствовать близость конца моего, как сейчас. Я не могу достаточно вас благодарить за всю вашу дружбу ко мне, особенно же за то несказанное терпение, с каким вы переносили все мои бесчисленные пороки и немощи. Правда, должен был я, много претерпевая, бороться, но не по вашей вине, а по Предопределению, потому что Господу угодно испытывать рабов своих в борьбе. Если же я не сделал всего, что должен был сделать, то умоляю вас приписывать это не злой воле моей, а лишь слабости, потому что я могу сказать по совести, что всею душою был предан вашей Республике и, вопреки всем моим ошибкам, все-таки много для нее сделал, так что было бы лицемерием, если бы я не засвидетельствовал, что Господь употреблял меня, чтобы сделать и то, и другое в вашем городе. Но еще раз умоляю простить меня за то, что дела мои так ничтожны по сравнению с тем, что я должен был бы сделать…»
В заключение, торжественно и с такой потрясающей силой, что этого никто из слышавших до конца дней своих не мог забыть, он повторил исповедание всей жизни своей: «Нет на земле власти иной, кроме Бога, Царя царствующих и Господа господствующих!» [461]
На следующий день он пригласил тоже к себе на дом всех женевских проповедников и, сидя на постели, среди подушек, сказал им, как будто с веселой улыбкой: «Братья мои, вам может казаться, что я еще вовсе не так плох, но верьте мне, что, хотя мне и прежде бывало нехорошо, но никогда еще так, как сейчас, потому что я не похож на других больных: чувство и рассудок у тех перед смертью слабеют и мутнеют, а у меня так ясны, что мне иногда кажется, что очень трудно мне будет умирать, потому что, когда уже голос мне изменит, я буду все понимать яснее, чем когда-либо…»
«Потом рассказал им, как на исповеди, всю свою жизнь, с той минуты, когда вошел в их город, до той, когда победил всех врагов своих и Божьих». Кончив рассказ, он так же, как намедни, торжественно и с тою же потрясающей силой повторил другое исповедание всей жизни своей: «Так как Бог заключил в Законе своем все, что нужно людям знать для совершенной жизни, то будьте неподвижны во всем на веки веков!»
«И попрощался с каждым из них, взяв его за руку, так ласково, что все плакали навзрыд». [462]
Следующие дни, до самого последнего, он провел в непрерывной безмолвной молитве. Часто лежал, закрыв глаза, с таким неподвижным лицом, что присутствующим казалось, что он давно уже умер. Но вдруг, открывая глаза, говорил громким голосом: «Я молчу, не открываю уст моих, потому что Ты соделал это!»
И еще: «В ступе Твоей Ты толчешь меня, Господи, но я радуюсь, потому что это Твоя рука!» [463]И глаза его горели таким огнем, что казалось, никогда не умрет.
Вспоминал ли Сервета? Слышал ли далекий зов: «Кальвин-Каин? Где брат твой, Сервет?»
Если не здесь, на земле, то там, в вечности, вспомнит, услышит и, может быть, удивится, что его, Кальвина, «предопределение», «спасение», зависит не от Отца, а от сына, в лице Сервета.
27 мая сделалось ему как будто лучше, но это была уже последняя вспышка пламени. В восемь часов вечера начал отходить. Исполнилось то, что он предсказывал: уже не мог говорить, но видно было по глазам, что все видит и слышит, понимает яснее, чем когда-либо.
Солнце зашло, но все еще рдели в темно-лиловом небе, точно исполинские, изнутри освещенные рубины, снега Мон-Блана. Кальвин отошел так же тихо, как Иделетта, и так же никто не заметил его последнего вздоха. Он уже давно был мертв, но все еще казался живым. «И те, кто видели его, лежавшим так, могли бы вспомнить Иисуса Навина, когда Израиль освободился из рабства в Египте и Господь сказал пророку своему: „Не подобен ли сей головне, извлеченной из пламени?“» [464]
«Только что прошел по городу слух о блаженной кончине мэтра Кальвина, как начался великий плач и рыдание». [465]Радоваться бы надо было, что умер палач и кончилась пытка, но вот люди плакали так, как будто умер самый близкий и нужный для них, родной человек.
Кальвина похоронили по его завещанию: тело зашили в грубый небеленый холст, положили в простой сосновый гроб, отнесли на Пленпалейское (Plain Palais) кладбище, молча, без речей и церковного пения, опустили в могилу и ни креста, ни камня на ней не поставили, так что через немного месяцев, когда могила сравнялась с землей, никто уже не мог ее найти. [466]
Где могила Кальвина, так же не будет знать никто, как и где могила Сервета. Так же смешались в земле эти два праха, как, может быть, соединятся на небе, в одной любви, Сервет и Кальвин.
III. ЧТО СДЕЛАЛ КАЛЬВИН?
Двух людей более противоположных, чем Л. Толстой и Кальвин, трудно себе и представить; но в какой-то одной точке религиозного опыта — не в вере в Бога, а в доверии к Нему, — они совпадают. «Бога мы узнаем не умом и даже не сердцем, а только чувством совершенной от Него зависимости, такой же, как у ребенка на руках матери, который не знает, кто его держит, греет и кормит, но знает, что это делает Кто-то, и любит Его», — говорит Толстой. То же мог бы сказать и Кальвин, да это он и говорит, хотя иными словами: «Как бы ни презирали нас и ни ругались над нами люди мира сего… мы выше звезд небесных; как бы злые люди — псы и свиньи — ни топтали нас ногами… мы выше звезд небесных!» «Радость для нас величайшая — знать, что все происходит по Предопределению Божию… потому что Господь поручил охранять нас Ангелам своим, так что, если нет на то воли Его, — ни вода, ни огонь, ни меч не могут нам повредить». «Диавол на нас и мизинца не может поднять, если Бог ему не велит». [468]
Только такое бесконечное доверие к Богу и могло дать мученикам новой веры ту бесконечную силу, которой удивляются даже злейшие враги их, римские католики: «Всюду пылали костры… но упорство тех, кого влекли на них, изумляло многих, потому что простые женщины шли на муки с радостью; молодые девушки всходили на костер, как на брачное ложе, и мужчины, когда рвали им ребра палачи раскаленными докрасна железными щипцами… терпели эту муку с непоколебимою твердостью… и умирали, смеясь». [469]
«Что такое Женева? Город Духа, воздвигнутый на несокрушимой скале Предопределения… Каждому угрожаемому народу Спарта посылала воинов своих для защиты свободы. Так и Женева… Сколько бы народов ни порабощал Лойола; как бы ни ослепляло их испанское золото, — здесь, в Женеве, в огражденном убежище, темном саду Божием цветут кроваво-красные розы духовной свободы… И повсюду, где только Европа ни нуждается в Мучениках, — их посылает Женева». [470]
Духовные дети Кальвина, проходя по всему лицу земли, с Библией и заступом в руках, завоюют весь мир, и это завоевание будет выше, бессмертнее всех побед Александра, Цезаря и Наполеона. Больше, чем веря, — зная, что волос с головы их не упадет без воли Отца их небесного, эти люди в воде не тонут, в огне не горят. Выкинутые кораблекрушением на пустынный берег или блуждая в непроходимых чащах лесных Нового Света, так же спокойны они и радостны, как младенец на руках у матери. [471]
«Я, несчастный Робинзон Крузо, потерпев кораблекрушение во время ужасной бури, спасся, полумертвый, на этом необитаемом острове, который я назвал Островом Отчаяния, — записывает Робинзон в дневнике своем. — Я изгнан навсегда из человеческого общества… Нет у меня никого, с кем бы я мог говорить и кто мог бы меня утешить».
Но вот, среди обломков корабля, находит он случайно или по Предопределению Божьему «три великолепных Библии, которые получил из Англии вместе с грузом и уложил со своими вещами»; находит также и заступ. И с этими двумя орудьями — Книгой и Заступом — будет спасен. Остров Отчаяния сделается для него Островом Надежды.
«Мне пришло на ум, что я потеряю счет времени… Чтобы этого избегнуть, я водрузил там, где вышел на берег, большой деревянный крест, с вырезанной на нем надписью: „30 сентября 1659 года я вышел здесь на берег“».
Остров — весь мир, а Робинзон — все человечество. Чем будет для него мир — Островом Надежды или Отчаяния, — решает Крест.
Горсть пыли на дне забытого мешка находит Робинзон тоже случайно или по «Предопределению Божию» и, нуждаясь для чего-то в мешке, вытряхивает пыль на землю. «Это было незадолго до больших тропических дождей. А когда, около месяца спустя, я увидел выходившие из земли зеленые стебли, я подумал, что это какое-нибудь неизвестное мне растение. Каково же было мое удивление, когда я увидел десять или двенадцать колосьев зеленой ржи, точно такой же, как в Англии! Я заплакал от радости и возблагодарил Бога за такое великое чудо милости Его ко мне». [472]
Это, в самом деле, великое чудо Креста: только крещеная земля кормит человека, как мать сына.
Если бы не было Кальвина, то не было бы и Робинзона Крузо — человека с Книгой и Заступом, который мир завоевывает тем, что мы называем «европейской цивилизацией» и что может сделаться путем к Царству Божию на земле, как на небе.
«Тайна Предопределения сладостна», — учит Кальвин. [473]
Под тем же знаком не Отца и Сына, а только Отца освящает Кальвин и свободу. «Чудный дар Божий людям — свобода». «Не думать о ней — значит быть вечным скотом». «Сволочью могут быть и цари; слишком часто достойны они только быть выброшенными на съедение псам». [477]
Это освящение свободы совершается во имя Христа лишь в Реформации, а в Революции совершится помимо или даже против Христа. Вот почему вся так называемая «цивилизация» новых времен выпадает с такой ужасающей легкостью из христианства сначала в язычество, а потом и в антихристианство, или в совершенную религиозную пустоту — «тьму кромешную».
Крест воздвиг Робинзон на Острове Отчаяния, вопреки всему учению Кальвина. Дерево креста потихоньку истлеет — Крест упадет, и Остров Надежды снова сделается Островом Отчаяния. Чтобы в этом убедиться, стоит лишь вспомнить того Вальденского мученика, который предпочел быть сброшенным в пропасть, чем поклониться Кресту; или того, кто дал себе проткнуть язык раскаленной докрасна железной иглой, только бы не произнести Ave Maria; или то, что Римская обедня для Кальвина — страшно сказать — есть «нечто смердящее»; или то, что он исключил из Литургии одну из прекраснейших молитв человеческих — ту, что произносит священник Римской Церкви, причащаясь Дарами:
Лютер открыл форточку, чтобы освежить воздух в доме, а Кальвин выломал окно так, что ледяной ветер наполнил весь дом, и он сделался необитаемым.
Все человеческие верования — сначала свежие, только что курочкой снесенные яички, а потом и, увы, очень скоро — тухлые яйца. Эта горькая участь постигла и Реформацию.
Тайна Предопределения слаще меда для «избранных», а для «осужденных» — горше полыни. Но человек, пока жив, как бы ни был праведен, не может и не должен знать наверное, будет ли он на последнем Божьем суде осужден или оправдан, и «единственная для него порука спасения — добрые дела». [479]И здесь опять та самая опасность фарисейского самодовольства и лицемерия: «Благодарю тебя, Господи, что я не как сей мытарь», — из-за которой и началась Реформация. Иезуитская ложь от Лойолы, пуританское лицемерие от Кальвина — что лучше?
Тысячи маленьких протестантских Церквей расплодятся в Старом и Новом Свете. В Старом — будут сохнуть, каменеть, а в Новом — тлеть и пахнуть «тухлым яйцом». Если Кальвину и Лютеру, чтобы спастись в вечности, нужно будет пройти сквозь какой-то очистительный огонь:
Главная ошибка во всем религиозном опыте Кальвина — то, что он вовсе не видит «противоположного согласия», concordia discors, ни двух Заветов, ни двух Лиц в Боге Триедином. «Антитринитарен», «противотроичен» Сервет только в созерцании, а Кальвин — в созерцании так же, как в действии.
«Вы слышали, что сказано древним… а Я говорю вам» (Матфей, 5:21–22). Этого «а Я говорю» Кальвин никогда не слышал. Вместо религиозной противоположности, у него только метафизическое противоречие двух Заветов.
«Все Евангелие есть только повторение того, что Моисей возвестил людям до Христа», — учит Кальвин. [480]Это значит: Закон есть конец Христа.
«Жалки те, кто смеется над простотою верующих в мертвую букву, — учит Кальвин. — Дух Святой подчинен букве Писания. Не Духом судится Писание, а Писанием — Дух» [481](Се sont des mis?rables). Если так, то Закон Отца есть конец не только Сына, но и Духа; Один есть конец Трех.
Может быть, главное дело Кальвина — то, что он сам меньше всего сознает и меньше всего хочет, — доказательство от противного вечной жизни в обеих Церквах, Западной и Восточной; и, может быть, не случай, а «Предопределение» — то, что доказательство это было дано именно в ту роковую минуту, когда для всего христианского Запада решался вопрос: быть или не быть христианству? Чтобы в этом убедиться, стоит лишь вспомнить, что один из величайших святых Римской Церкви, как бы второе воплощение св. Франциска Ассизского, Винсент де Поль, — почти современник Кальвина (Saint-Vincent de Paul родился в 1576 году, двенадцать лет спустя после смерти Кальвина). Может быть, тоже не случай, а «Предопределение» — то, что вся жизнь и все дело св. Винсента — как бы ответ на всю жизнь и все дело Кальвина.
Однажды св. Винсент шел по многолюдной улице, глубоко задумавшись. Вдруг неизвестный ему человек, подойдя к нему, изо всей силы ударил его по лицу. Тогда, пав перед ним на колени, святой умолял простить его за то, что он чем-то обидел его, обидчика. [482]
«Если только он явится в Женеву, и власть моя здесь будет хотя что-нибудь значить, то я его отсюда живым не выпущу», — пишет Кальвин о Сервете, и о другом, неизвестном «еретике»: «Я сделаю все, что могу, чтобы сжечь его на костре». [483]
Стоит только сравнить этот огонь Кальвина с теми слезами св. Винсента, чтобы увидеть, какая из двух Церквей, протестантская или католическая, ближе к вечной правде и вечной жизни.
Только кора старого дуба мертва, а внутри он все еще жив: это видно по таким зеленеющим весенним листьям, как это явление вечной святости в Римской Церкви — св. Винсент.
Действию равно противодействие; как аукнется, так и откликнется. Лютер и Кальвин «аукнули» внешней Реформой, а Римская Церковь «откликнулась» Реформой внутренней.
Первый удар, Лютера, по Римской Церкви был недостаточен, чтобы разбудить ее от смертного сна, нужен был второй удар, Кальвина. «Я радуюсь тому, — говорит Лютер о Кальвине, — что Бог посылает нам таких людей, которые нанесут папству последний удар и кончат с Божьей помощью то, что я начал». [484]Бедный Лютер, бедный Кальвин! Если бы знали они, что сделали для того, что считали «Царством Антихриста»!
От удара молнии, в землю начинает иногда бить из нее кипящий родник: молния Кальвина ударила в Римскую Церковь, и вдруг забил из нее родник новой жизни — новой святости.
«Кажется, обе Церкви (протестантская и католическая) правы и не правы, потому что в каждой из них — только половина истины», — учит Сервет. [485]С этим мог бы согласиться и Паскаль — одно из величайших явлений христианства за последние четыре века. Павел, Августин, Лютер, Кальвин, Паскаль — вот путевые вехи, обозначающие шествие Духа в веках и народах, от Иисуса к нам.
Быть или не быть христианству? Этот вопрос поставлен в наши дни уже не только христианским Западом, но и Востоком — перед всем христианским человечеством. Быть или не быть христианству — значит быть или не быть не одной из двух разделенных Церквей, Восточной или Западной, а Единой Вселенской Церкви.
Римская Церковь, ладья Петрова, сплочена так крепко, потому что ей предстоит великое, всемирно-историческое плавание от Первого до Второго Пришествия. А Римское Первосвященство — главная в этой ладье железная скрепа — то, на чем вся она держится. Если вынуть ее, вся она развалится и пойдет ко дну. Но этого не может быть, потому что не может не исполниться обетование Господне:
Мучим был за беззакония наши; наказание мира нашего было на Нем,этого никто не мог бы понять лучше Кальвина. Пристальнее, чем кто-либо, заглянул он в лицо Распятого и увидел в Нем брата: «Вот Он, Сын Божий, — наш Брат». [450]«Должен был Иисус в агонии бороться, лицом к лицу, со всеми силами ада и с ужасом вечной смерти, погибели вечной для Себя самого: иначе жертва Его за нас была бы неполной. Наше примирение с Богом могло совершиться только Его сошествием в ад». [451]
и ранами Его мы исцелились (Исайя, 53:5), —
К Сыну Божию — Брату Человеческому — никто не подходил ближе Кальвина. Но вот подошел, заглянул в лицо Его, и прошел мимо — мимо Сына к Отцу. Этого он, конечно, сам не знает и, если бы это сказали ему, — не поверил бы, а если бы поверил, то сошел бы с ума или умер бы от ужаса.
В этом — нездешний, нечеловеческий, сверхъестественный, чудовищный грех Кальвина. Но, может быть, этот грех не вменится ему, потому что не он сам его совершил, а Кто-то — за него; не он сам пожертвовал собой, а Кто-то пожертвовал им для будущего, всемирно-исторического действия Трех.
44
В 1559 году, в Сочельник, Кальвин, проповедуя в переполненном соборе Св. Петра, должен был сильно напрягать голос, чтобы все могли его слышать. На следующий день, только что он сел обедать, сделался у него такой припадок кашля с кровохарканьем, что он должен был встать из-за стола. Раза три пытался возвращаться к нему, но кашель возобновлялся с большей силой, так что он вынужден был, наконец, лечь в постель. Позвали врача, и тот, осмотрев больного, сказал, что это чахотка. [452]Вместе с этой болезнью возобновились и все прежние с новою силой: перемежающаяся лихорадка, кровавый понос, почечуй, камни в почках, камни в печени и такие головные боли, что он почти лишался чувств. [453]
Радоваться могли бы мщению все в женевских застенках запытанные: разнообразные муки терзали его, как раскаленные клещи, иглы, тиски и другие бесчисленные орудия пытки. Но если бы ему сказали, что все эти муки посланы ему для того, чтобы он покаялся в муках, причиненных другим, то он, вероятно, не понял бы и почувствовал себя невиннее, чем когда-либо.
В минуты крайних мук он подымал глаза к небу и, как будто с недоумением, спрашивал: «Доколе же, Господи? (Usque quo, Domine?)» [454]
Может быть, надо ему было пройти сквозь какой-то нездешний очистительный огонь страданий и, чтобы подойти к тому огню, надо было пройти сквозь этот.
Как искусный палач наблюдает за пытаемой жертвой, чтобы не слишком скоро умерла и чтобы мука продлилась, так и болезни, терзавшие Кальвина: только что пытки достигали крайней степени, и он уже начинал надеяться, что смерть его избавит от них, как болезни давали ему отдохнуть перед новою, злейшею пыткою. Так суждено ему было промучиться пять страшных лет.
Только что ему становилось полегче, он снова начинал проповедовать, читать лекции, заседать в Советах, принимать посетителей со всех концов мира и, «ползком перебираясь с постели к рабочему столу», писал бесчисленные письма и новые книги. А когда сам уже не мог идти в Церковь, приказывал нести себя туда на кресле, потому что «хотел исполнить работу Господа до последнего вздоха». [455]
В 1560 году усилилось гонение на гугенотов во Франции. Всюду пылали костры, и мученики всходили на них несметными толпами. Но мученик величайший был Кальвин. Лежа в постели, он диктовал чуть слышным голосом утешительные письма к идущим на смерть. Но чувство стыда, что «нет у него для них ничего, кроме слов», росло в нем бесконечно.
5 декабря Франциск Первый умер. [456]Это была последняя земная радость Кальвина.
6 февраля 1564 года он произнес последнюю речь в общем Народном Собрании для выбора новых Синдиков. 6 марта в последний раз проповедовал в соборе Св. Петра, а 10-го принял у себя на дому нескольких городских и сельских проповедников. «Долго сидел в кресле молча, облокотившись привычным движением о стол, опустив голову на руку и закрыв глаза; потом приподнял кротким светом озаренное лицо и сказал тихим голосом, что надеется еще раз видеть их, недели через две. „Это будет наше последнее свидание, потому что я чувствую, что скоро Господь отзовет меня к Себе…“»
В тот же день постановлено в Малом Совете, «чтобы весь женевский народ молился о здравии мэтра Кальвина и чтобы через брата его, Антуана, выдано ему было пособие в двадцать пять солнечных флоринов». Но хитрость не удалась: Кальвин, узнав о пособии, отказался от него, потому что «не заслужил его ничем». [457]
24 марта, в обычный день открытого взаимного суда — «Цензуры» — все женевские проповедники собрались в комнате больного. Он, как предсказал, чувствовал себя гораздо лучше.
Первого «судили» его, перечисляя все его грехи, явные и тайные: «гнев, упрямство, жестокость, гордыню». Он слушал молча, смиренно, сложив руки на груди, низко опустив голову, и ответил, что «удивляется благости Божией, избравшей такое недостойное орудие, как он». Потом и сам начал судить братьев, говоря каждому, по очереди, в лицо всю правду и обличая такие тайные раны совести, что им казалось, что не человеческому суду предстоят они, а Божьему. Хриплым, задыхающимся голосом, который часто прерывался кашлем, он говорил около двух с половиной часов и не только не чувствовал усталости, но ему даже сделалось лучше, и он объявил братьям, что «Господь продлит ему жизнь до следующего с ними свидания». Потом, начав говорить о некоторых темных словах Нового Завета, велел принести бумаги свои, долго вычитывал из них отрывки истолкования и спрашивал, что думают братья. Все они видели, что «он так побледнел, что боялись, как бы не лишился чувств; но видели также, что эта беседа так сладостна ему, что не смели ее прервать». На следующий день ему сделалось хуже, и снова началось кровохарканье. [458]
27 марта он велел отнести себя в ратушу, на кресле, но сошел с него внизу у лестницы, поддержанный двумя друзьями, поднялся по ней и вошел в палату Совета, где, «стоя и сняв шляпу, благодарил высокочтимых Сеньоров за все оказанные ему благодеяния, особенно за всю доброту их, во время его последней болезни».
«Потому что я чувствую, — кончил он, — что в последний раз имею честь говорить с вами…»
«Он едва был в силах выговорить эти слова; голос его прерывался; он сам плакал, и плакали все»
45
2 апреля, в день Светлого Христова Воскресения, он был так слаб, что едва мог говорить, но все-таки велел отнести себя в собор, где выслушал проповедь, причастился и дрожащим голосом, вместе со всем народом, запел:Ныне отпускаешь раба Твоего, Владыко, по слову Твоему, с миром,«И такое сияние озарило лицо его, что весь народ был потрясен», — вспоминает Бэза, который сам и причащал его. [459]
ибо видели очи мои спасение Твое (Лука, 2:29–30).
25 апреля Кальвин продиктовал завещание: «Я, Жан Кальвин, Слова Божия слуга в Церкви Женевской… благодарю Бога моего за то, что Он не только был милостив ко мне, жалкой твари своей, но и дал мне силу Ему послужить. Верую и исповедаю, что умираю с единственной надеждой на Его свободное избрание… Свидетельствую также, что, по мере Им дарованных мне сил, я учил Слову Его во всей чистоте и боролся с врагами его, как только мог. Но воля и ревность моя были так слабы, что я чувствую себя виноватым во всем, и если бы не благость Его, то все, что я сделал, рассеялось бы, как дым…»
Следовали статьи завещания, по которым скудное имущество его, около двухсот флоринов, разделялось между родными его и бедными изганниками из Франции. [460]
«Милостивые Сеньоры мои, я давно уже хотел говорить с вами, но не спешил, потому что никогда еще Господь не давал мне так ясно почувствовать близость конца моего, как сейчас. Я не могу достаточно вас благодарить за всю вашу дружбу ко мне, особенно же за то несказанное терпение, с каким вы переносили все мои бесчисленные пороки и немощи. Правда, должен был я, много претерпевая, бороться, но не по вашей вине, а по Предопределению, потому что Господу угодно испытывать рабов своих в борьбе. Если же я не сделал всего, что должен был сделать, то умоляю вас приписывать это не злой воле моей, а лишь слабости, потому что я могу сказать по совести, что всею душою был предан вашей Республике и, вопреки всем моим ошибкам, все-таки много для нее сделал, так что было бы лицемерием, если бы я не засвидетельствовал, что Господь употреблял меня, чтобы сделать и то, и другое в вашем городе. Но еще раз умоляю простить меня за то, что дела мои так ничтожны по сравнению с тем, что я должен был бы сделать…»
В заключение, торжественно и с такой потрясающей силой, что этого никто из слышавших до конца дней своих не мог забыть, он повторил исповедание всей жизни своей: «Нет на земле власти иной, кроме Бога, Царя царствующих и Господа господствующих!» [461]
На следующий день он пригласил тоже к себе на дом всех женевских проповедников и, сидя на постели, среди подушек, сказал им, как будто с веселой улыбкой: «Братья мои, вам может казаться, что я еще вовсе не так плох, но верьте мне, что, хотя мне и прежде бывало нехорошо, но никогда еще так, как сейчас, потому что я не похож на других больных: чувство и рассудок у тех перед смертью слабеют и мутнеют, а у меня так ясны, что мне иногда кажется, что очень трудно мне будет умирать, потому что, когда уже голос мне изменит, я буду все понимать яснее, чем когда-либо…»
«Потом рассказал им, как на исповеди, всю свою жизнь, с той минуты, когда вошел в их город, до той, когда победил всех врагов своих и Божьих». Кончив рассказ, он так же, как намедни, торжественно и с тою же потрясающей силой повторил другое исповедание всей жизни своей: «Так как Бог заключил в Законе своем все, что нужно людям знать для совершенной жизни, то будьте неподвижны во всем на веки веков!»
«И попрощался с каждым из них, взяв его за руку, так ласково, что все плакали навзрыд». [462]
Следующие дни, до самого последнего, он провел в непрерывной безмолвной молитве. Часто лежал, закрыв глаза, с таким неподвижным лицом, что присутствующим казалось, что он давно уже умер. Но вдруг, открывая глаза, говорил громким голосом: «Я молчу, не открываю уст моих, потому что Ты соделал это!»
И еще: «В ступе Твоей Ты толчешь меня, Господи, но я радуюсь, потому что это Твоя рука!» [463]И глаза его горели таким огнем, что казалось, никогда не умрет.
Вспоминал ли Сервета? Слышал ли далекий зов: «Кальвин-Каин? Где брат твой, Сервет?»
Если не здесь, на земле, то там, в вечности, вспомнит, услышит и, может быть, удивится, что его, Кальвина, «предопределение», «спасение», зависит не от Отца, а от сына, в лице Сервета.
27 мая сделалось ему как будто лучше, но это была уже последняя вспышка пламени. В восемь часов вечера начал отходить. Исполнилось то, что он предсказывал: уже не мог говорить, но видно было по глазам, что все видит и слышит, понимает яснее, чем когда-либо.
Солнце зашло, но все еще рдели в темно-лиловом небе, точно исполинские, изнутри освещенные рубины, снега Мон-Блана. Кальвин отошел так же тихо, как Иделетта, и так же никто не заметил его последнего вздоха. Он уже давно был мертв, но все еще казался живым. «И те, кто видели его, лежавшим так, могли бы вспомнить Иисуса Навина, когда Израиль освободился из рабства в Египте и Господь сказал пророку своему: „Не подобен ли сей головне, извлеченной из пламени?“» [464]
«Только что прошел по городу слух о блаженной кончине мэтра Кальвина, как начался великий плач и рыдание». [465]Радоваться бы надо было, что умер палач и кончилась пытка, но вот люди плакали так, как будто умер самый близкий и нужный для них, родной человек.
Кальвина похоронили по его завещанию: тело зашили в грубый небеленый холст, положили в простой сосновый гроб, отнесли на Пленпалейское (Plain Palais) кладбище, молча, без речей и церковного пения, опустили в могилу и ни креста, ни камня на ней не поставили, так что через немного месяцев, когда могила сравнялась с землей, никто уже не мог ее найти. [466]
Где могила Кальвина, так же не будет знать никто, как и где могила Сервета. Так же смешались в земле эти два праха, как, может быть, соединятся на небе, в одной любви, Сервет и Кальвин.
III. ЧТО СДЕЛАЛ КАЛЬВИН?
1
Самое глубокое, хотя и невидимое, подземное основание христианского Запада есть религиозный опыт Предопределения, выраженный Кальвином с такою чудесною силой и точностью: «Избранные Богом спасены так несомненно, что, если бы даже рушился мир, — они все-таки спаслись бы». [467]Кальвин как будто повторяет и углубляет здесь так, как никто, за пятнадцать веков христианства, религиозный опыт ап. Павла:Ибо я уверен, что ни смерть, ни жизнь, ни Ангелы, ни Начала, ни Силы,Этот религиозный опыт ап. Павла Кальвин как будто повторяет, а на самом деле, искажает, потому что делает под знаком не Отца и Сына, а только Отца. «Конец закона — Христос», — говорит Павел; «конец Христа — закон», — мог бы сказать Кальвин.
ни настоящее, ни будущее, ни высота, ни глубина, ни другая какая тварь не может отлучить нас от любви Божией во Христе Иисусе, Господе нашем (Римлянам, 8:38–39).
Двух людей более противоположных, чем Л. Толстой и Кальвин, трудно себе и представить; но в какой-то одной точке религиозного опыта — не в вере в Бога, а в доверии к Нему, — они совпадают. «Бога мы узнаем не умом и даже не сердцем, а только чувством совершенной от Него зависимости, такой же, как у ребенка на руках матери, который не знает, кто его держит, греет и кормит, но знает, что это делает Кто-то, и любит Его», — говорит Толстой. То же мог бы сказать и Кальвин, да это он и говорит, хотя иными словами: «Как бы ни презирали нас и ни ругались над нами люди мира сего… мы выше звезд небесных; как бы злые люди — псы и свиньи — ни топтали нас ногами… мы выше звезд небесных!» «Радость для нас величайшая — знать, что все происходит по Предопределению Божию… потому что Господь поручил охранять нас Ангелам своим, так что, если нет на то воли Его, — ни вода, ни огонь, ни меч не могут нам повредить». «Диавол на нас и мизинца не может поднять, если Бог ему не велит». [468]
Только такое бесконечное доверие к Богу и могло дать мученикам новой веры ту бесконечную силу, которой удивляются даже злейшие враги их, римские католики: «Всюду пылали костры… но упорство тех, кого влекли на них, изумляло многих, потому что простые женщины шли на муки с радостью; молодые девушки всходили на костер, как на брачное ложе, и мужчины, когда рвали им ребра палачи раскаленными докрасна железными щипцами… терпели эту муку с непоколебимою твердостью… и умирали, смеясь». [469]
«Что такое Женева? Город Духа, воздвигнутый на несокрушимой скале Предопределения… Каждому угрожаемому народу Спарта посылала воинов своих для защиты свободы. Так и Женева… Сколько бы народов ни порабощал Лойола; как бы ни ослепляло их испанское золото, — здесь, в Женеве, в огражденном убежище, темном саду Божием цветут кроваво-красные розы духовной свободы… И повсюду, где только Европа ни нуждается в Мучениках, — их посылает Женева». [470]
2
«Избранные Богом погибнуть не могут» — эту радостную тайну Предопределения знали, может быть, лучше Кальвина все великие святые до него и будут знать после; но знали только для себя. Кальвин первый узнал и осуществил ее для мира, в религиозном социальном и политическом действии — в строении Царства Божия на земле, как на небе, — в Теократии.Духовные дети Кальвина, проходя по всему лицу земли, с Библией и заступом в руках, завоюют весь мир, и это завоевание будет выше, бессмертнее всех побед Александра, Цезаря и Наполеона. Больше, чем веря, — зная, что волос с головы их не упадет без воли Отца их небесного, эти люди в воде не тонут, в огне не горят. Выкинутые кораблекрушением на пустынный берег или блуждая в непроходимых чащах лесных Нового Света, так же спокойны они и радостны, как младенец на руках у матери. [471]
«Я, несчастный Робинзон Крузо, потерпев кораблекрушение во время ужасной бури, спасся, полумертвый, на этом необитаемом острове, который я назвал Островом Отчаяния, — записывает Робинзон в дневнике своем. — Я изгнан навсегда из человеческого общества… Нет у меня никого, с кем бы я мог говорить и кто мог бы меня утешить».
Но вот, среди обломков корабля, находит он случайно или по Предопределению Божьему «три великолепных Библии, которые получил из Англии вместе с грузом и уложил со своими вещами»; находит также и заступ. И с этими двумя орудьями — Книгой и Заступом — будет спасен. Остров Отчаяния сделается для него Островом Надежды.
«Мне пришло на ум, что я потеряю счет времени… Чтобы этого избегнуть, я водрузил там, где вышел на берег, большой деревянный крест, с вырезанной на нем надписью: „30 сентября 1659 года я вышел здесь на берег“».
Остров — весь мир, а Робинзон — все человечество. Чем будет для него мир — Островом Надежды или Отчаяния, — решает Крест.
Горсть пыли на дне забытого мешка находит Робинзон тоже случайно или по «Предопределению Божию» и, нуждаясь для чего-то в мешке, вытряхивает пыль на землю. «Это было незадолго до больших тропических дождей. А когда, около месяца спустя, я увидел выходившие из земли зеленые стебли, я подумал, что это какое-нибудь неизвестное мне растение. Каково же было мое удивление, когда я увидел десять или двенадцать колосьев зеленой ржи, точно такой же, как в Англии! Я заплакал от радости и возблагодарил Бога за такое великое чудо милости Его ко мне». [472]
Это, в самом деле, великое чудо Креста: только крещеная земля кормит человека, как мать сына.
Если бы не было Кальвина, то не было бы и Робинзона Крузо — человека с Книгой и Заступом, который мир завоевывает тем, что мы называем «европейской цивилизацией» и что может сделаться путем к Царству Божию на земле, как на небе.
«Тайна Предопределения сладостна», — учит Кальвин. [473]
И пошел Самсон с отцом своим и с матерью в Фимнафу, и когда подходили к виноградникам Фимнафским, вот, молодой лев, рыкая,«Сладостная тайна Предопределения» и есть в львином трупе мед — «ядомое в ядущем».
идет навстречу ему. И сошел на него Дух Господень, и он растерзал льва,
как козленка; а в руке у него ничего не было… Спустя несколько дней…
зашел он посмотреть труп льва, и вот рой пчел в трупе львином и мед…
И сказал: «Из ядущего вышло ядомое, и из сильного вышло сладкое»
(Суд., 14:5 — 14).
3
«Люди богатеют не собственным трудом своим, не добродетелью, не мудростью, а благословением Божиим». «Сами по себе богатства — не грех, как учат изуверы… и даже великое кощунство — осуждать богатство… Ангелы относят Лазаря на лоно Авраамово. Кто же Авраам? Человек богатый всем — скотом, серебром, детьми». [474]Стоит лишь сравнить это благословение богатства у Кальвина с его проклятием у св. Франциска Ассизского, чтобы увидеть, что вся плоть мира освящается у Кальвина под знаком не Отца и Сына, а только Отца. Чтобы это увидеть, стоит лишь вспомнить и эти страшные слова Кальвина: «Тело Христово не может быть унижено так, чтобы претвориться во хлеб Евхаристии», [475]или то, что говорят женевские Либертинцы о французских гугенотах-изгнанниках: «Черт бы их всех унес назад во Францию и дал бы им там есть ихнего Бога, запеченного в тесте!» [476]Под тем же знаком не Отца и Сына, а только Отца освящает Кальвин и свободу. «Чудный дар Божий людям — свобода». «Не думать о ней — значит быть вечным скотом». «Сволочью могут быть и цари; слишком часто достойны они только быть выброшенными на съедение псам». [477]
Это освящение свободы совершается во имя Христа лишь в Реформации, а в Революции совершится помимо или даже против Христа. Вот почему вся так называемая «цивилизация» новых времен выпадает с такой ужасающей легкостью из христианства сначала в язычество, а потом и в антихристианство, или в совершенную религиозную пустоту — «тьму кромешную».
Крест воздвиг Робинзон на Острове Отчаяния, вопреки всему учению Кальвина. Дерево креста потихоньку истлеет — Крест упадет, и Остров Надежды снова сделается Островом Отчаяния. Чтобы в этом убедиться, стоит лишь вспомнить того Вальденского мученика, который предпочел быть сброшенным в пропасть, чем поклониться Кресту; или того, кто дал себе проткнуть язык раскаленной докрасна железной иглой, только бы не произнести Ave Maria; или то, что Римская обедня для Кальвина — страшно сказать — есть «нечто смердящее»; или то, что он исключил из Литургии одну из прекраснейших молитв человеческих — ту, что произносит священник Римской Церкви, причащаясь Дарами:
Господи, я недостоин, чтобы Ты вошел под кров мой.Это изуверство женевское нисколько не лучше, а может быть, и хуже действительного или только мнимого изуверства римского, потому что здесь более страшное обеднение, обнищание человеческого духа.
Domine, non sum dignus. [478]
Лютер открыл форточку, чтобы освежить воздух в доме, а Кальвин выломал окно так, что ледяной ветер наполнил весь дом, и он сделался необитаемым.
Все человеческие верования — сначала свежие, только что курочкой снесенные яички, а потом и, увы, очень скоро — тухлые яйца. Эта горькая участь постигла и Реформацию.
Тайна Предопределения слаще меда для «избранных», а для «осужденных» — горше полыни. Но человек, пока жив, как бы ни был праведен, не может и не должен знать наверное, будет ли он на последнем Божьем суде осужден или оправдан, и «единственная для него порука спасения — добрые дела». [479]И здесь опять та самая опасность фарисейского самодовольства и лицемерия: «Благодарю тебя, Господи, что я не как сей мытарь», — из-за которой и началась Реформация. Иезуитская ложь от Лойолы, пуританское лицемерие от Кальвина — что лучше?
Тысячи маленьких протестантских Церквей расплодятся в Старом и Новом Свете. В Старом — будут сохнуть, каменеть, а в Новом — тлеть и пахнуть «тухлым яйцом». Если Кальвину и Лютеру, чтобы спастись в вечности, нужно будет пройти сквозь какой-то очистительный огонь:
Я был бы рад
В расплавленное броситься стекло,
Чтоб освежиться, — так был жар безмерен.
(Данте, «Чистилище»)
то, может быть, этим огнем будет для них огонь стыда за эти бесчисленные, как будто от них идущие, маленькие Церкви.
in un bogliente vetro
gittato mi sarei per
reinfrescarmi,
tant'era ivi lo incendio
sanza metro
(Dante, Purgat., XXVII, 49–51),
Главная ошибка во всем религиозном опыте Кальвина — то, что он вовсе не видит «противоположного согласия», concordia discors, ни двух Заветов, ни двух Лиц в Боге Триедином. «Антитринитарен», «противотроичен» Сервет только в созерцании, а Кальвин — в созерцании так же, как в действии.
«Вы слышали, что сказано древним… а Я говорю вам» (Матфей, 5:21–22). Этого «а Я говорю» Кальвин никогда не слышал. Вместо религиозной противоположности, у него только метафизическое противоречие двух Заветов.
«Все Евангелие есть только повторение того, что Моисей возвестил людям до Христа», — учит Кальвин. [480]Это значит: Закон есть конец Христа.
«Жалки те, кто смеется над простотою верующих в мертвую букву, — учит Кальвин. — Дух Святой подчинен букве Писания. Не Духом судится Писание, а Писанием — Дух» [481](Се sont des mis?rables). Если так, то Закон Отца есть конец не только Сына, но и Духа; Один есть конец Трех.
Может быть, главное дело Кальвина — то, что он сам меньше всего сознает и меньше всего хочет, — доказательство от противного вечной жизни в обеих Церквах, Западной и Восточной; и, может быть, не случай, а «Предопределение» — то, что доказательство это было дано именно в ту роковую минуту, когда для всего христианского Запада решался вопрос: быть или не быть христианству? Чтобы в этом убедиться, стоит лишь вспомнить, что один из величайших святых Римской Церкви, как бы второе воплощение св. Франциска Ассизского, Винсент де Поль, — почти современник Кальвина (Saint-Vincent de Paul родился в 1576 году, двенадцать лет спустя после смерти Кальвина). Может быть, тоже не случай, а «Предопределение» — то, что вся жизнь и все дело св. Винсента — как бы ответ на всю жизнь и все дело Кальвина.
Однажды св. Винсент шел по многолюдной улице, глубоко задумавшись. Вдруг неизвестный ему человек, подойдя к нему, изо всей силы ударил его по лицу. Тогда, пав перед ним на колени, святой умолял простить его за то, что он чем-то обидел его, обидчика. [482]
«Если только он явится в Женеву, и власть моя здесь будет хотя что-нибудь значить, то я его отсюда живым не выпущу», — пишет Кальвин о Сервете, и о другом, неизвестном «еретике»: «Я сделаю все, что могу, чтобы сжечь его на костре». [483]
Стоит только сравнить этот огонь Кальвина с теми слезами св. Винсента, чтобы увидеть, какая из двух Церквей, протестантская или католическая, ближе к вечной правде и вечной жизни.
Только кора старого дуба мертва, а внутри он все еще жив: это видно по таким зеленеющим весенним листьям, как это явление вечной святости в Римской Церкви — св. Винсент.
Действию равно противодействие; как аукнется, так и откликнется. Лютер и Кальвин «аукнули» внешней Реформой, а Римская Церковь «откликнулась» Реформой внутренней.
Первый удар, Лютера, по Римской Церкви был недостаточен, чтобы разбудить ее от смертного сна, нужен был второй удар, Кальвина. «Я радуюсь тому, — говорит Лютер о Кальвине, — что Бог посылает нам таких людей, которые нанесут папству последний удар и кончат с Божьей помощью то, что я начал». [484]Бедный Лютер, бедный Кальвин! Если бы знали они, что сделали для того, что считали «Царством Антихриста»!
От удара молнии, в землю начинает иногда бить из нее кипящий родник: молния Кальвина ударила в Римскую Церковь, и вдруг забил из нее родник новой жизни — новой святости.
«Кажется, обе Церкви (протестантская и католическая) правы и не правы, потому что в каждой из них — только половина истины», — учит Сервет. [485]С этим мог бы согласиться и Паскаль — одно из величайших явлений христианства за последние четыре века. Павел, Августин, Лютер, Кальвин, Паскаль — вот путевые вехи, обозначающие шествие Духа в веках и народах, от Иисуса к нам.
Быть или не быть христианству? Этот вопрос поставлен в наши дни уже не только христианским Западом, но и Востоком — перед всем христианским человечеством. Быть или не быть христианству — значит быть или не быть не одной из двух разделенных Церквей, Восточной или Западной, а Единой Вселенской Церкви.
Римская Церковь, ладья Петрова, сплочена так крепко, потому что ей предстоит великое, всемирно-историческое плавание от Первого до Второго Пришествия. А Римское Первосвященство — главная в этой ладье железная скрепа — то, на чем вся она держится. Если вынуть ее, вся она развалится и пойдет ко дну. Но этого не может быть, потому что не может не исполниться обетование Господне:
Врата адовы не одолеют Ее (Матфей, 16:18).«Все мы согрешили, воистину все!» — каялся, говоря о Лютере, один из Римских Первосвященников XVI века. [486]Почему не мог бы так же покаяться и Римский Первосвященник XX или одного из грядущих веков? И если понял Сервет — еретик, что «в каждой из обеих Церквей — протестантской и католической — только половина истины», то почему не мог бы этого понять и правоверный католик? А стоит лишь это понять, чтобы совершилось единственно возможное спасение христианского человечества—Соединение Церквей. И когда оно совершится, то, может быть, вспомнят люди, как много для него, сам того не зная и не желая, сделал Кальвин.