Страница:
[234]
Вскоре после венца оба новобрачные заболевают. «Кажется, Господь для того, чтобы умерить счастье нашего медового месяца, послал нам обоим болезнь», — вспоминает Кальвин. Выздороветь окончательно Иделетте никогда не было суждено. «Жена моя, по обыкновению, больна». «Медленная болезнь подтачивает ее, и я боюсь думать, чем это кончится». «Кажется иногда, что ей становится получше, а потом опять хуже». «От долгой болезни она жестоко страдает». [235]
Только что ей становится полегче, ухаживает она за тяжелобольными и нянчится с маленькими детьми, которых приносят обращенные Кальвином в евангельскую веру анабаптисты, чтобы он их крестил. [236]
Кажется иногда, что Кальвин и Иделетта — не столько муж и жена, сколько брат и сестра, и что в их любви есть нечто противоестественное, подобное кровосмешению.
От этого брака двух больных рождаются и дети больные. Четверо за шесть лет родилось и умерло. В этом враги его, католики, видят «суд Божий над еретиком». «Пусть они бесчестят меня, — отвечает Кальвин. — Есть у меня десятки тысяч детей духовных по всему христианскому миру». [237]
Видно по этому ответу, что Кальвин — такой же монах и «умственник», «интеллигент» по-нашему, как св. Августин, и что он не понимает, что никакое множество «детей духовных» не может отцу заменить одного сына по плоти. Но все же девять лет проживет с Иделеттой душа в душу, и она будет ему до конца дней своих Ангелом Хранителем. «Добрая жена драгоценнее жемчуга» (Притчи, 31:10) — это слово Писания исполняется на Кальвине. «Лучшею подругою жизни была она мне в служении моем и никогда ни в чем не была мне помехой». «Если бы нужно было, то вольно пошла бы она со мной не только на нищету и изгнание, но и на смерть». [238]
Очень скоро становится ясным для всех в Женеве, что враги евангельской веры и Кальвина — враги отечества, государственные изменники. Слишком очевидны были происки их, чтобы предать только что завоеванную свободу Республики бывшим насильникам, герцогу Савойскому и Женевскому епископу, Пьеру де ла Бом (Beaume). Тайные переговоры ведутся и с Берном, и уже войска его захватывают Женевские земли. Только в последнюю минуту народ опоминается и восстает на предательскую власть правителей. Жалкая гибель постигает тех самых четырех Синдиков, которые были главными виновниками изгнания Кальвина: один из них, осужденный на смерть, выскочив из окна, чтобы спастись, сломал себе шею; другой казнен на плахе, а двое остальных бежали и осуждены заглазно на смерть. [240]
17 июня 1540 года женевские пастыри предлагают общему народному собранию «все восстановить так, как было за четыре года назад» (при Кальвине), потому что Женева в те дни была могущественна, всеми уважаема, и Церковь ее служила образцом для всех «Церквей». Но народ, чувствуя, что тогдашнее величие Республики создано было не им, а Кальвином, постановляет огромным большинством голосов на общем народном собрании 20 октября 1540 года: «Ради умножения и проповедания Слова Божия послать в Страсбург за мэтром Иоганном Кальвином, мужем ученейшим, дабы снова сделать его нашим проповедником». [241]
Только что Кальвин узнает об этом, как пишет Фарелю: «При одной мысли о возвращении в Женеву я весь содрогаюсь от ужаса… Чем больше я думаю, тем яснее вижу, из какой бездны извлек меня Господь». [242]
Две равносильные воли борются в Кальвине: одна — к созерцанию, к недвижности; другая — к движению, к действию, и он изнемогает в этой борьбе. Целых полтора года будет длиться его «удивительная нерешительность». [243]
В первых же письмах в Женеву из Страсбурга, от октября 1538 года, он обращается к «последним верным остаткам разрушенной Женевской Церкви — возлюбленным братьям своим во Христе». «Нет, люди не могут расторгнуть нашего союза, потому что сам Бог соединил меня с вами». [244]Это еще до приглашения вернуться в Женеву; но уже и после него: «Церкви Женевской я никогда не покину, потому что она мне дороже, чем жизнь». «Лучше я готов сто раз умереть, чем ее покинуть». [245]Это одна воля, а вот и другая: «Все еще зияет перед моими глазами та бездна, в которую я должен был бы (там, в Женеве) упасть и из которой выйти не мог бы. Я и здесь (в Страсбурге) несу мой крест, но все же не падаю под ним, раздавленный». «Все еще нет для меня на земле места страшнее, чем Женева, не потому, чтобы я ненавидел ее, а потому, что знаю, что ничего для нее сделать не могу». Любит ее только издали, а вблизи ненавидит: «Я для них (женевцев) невыносим, и они — для меня». [246]«Лучше сто смертей, чем этот крест, на котором я каждый день истекал бы кровью из тысяч ран!» «Снова в Женеву?.. Отчего бы не прямо на крест? Лучше сразу умереть, чем быть медленно замученным до смерти в этом застенке». [247]А все-таки тайная сила влечет его на крест: «Чем больше я ужасаюсь этого бремени, тем больше подозреваю себя в какой-то вине». [248]
Но Женева настаивает: «Так как весь народ наш горячо желает вашего возвращения… то мы сделаем все, чтобы вас удовольствовать». [249]21 сентября 1540 года Женевский Магистрат поручает одному из именитейших граждан Республики, месьеру Ами Перрэну (Ami Perrin), «изыскать средства для возвращения мэтра Кальвина». Берн, Базель и Цюрих присоединяют ходатайства свои к мольбам Женевы. В Страсбурге, Франкфурте, Вормсе — всюду преследуют Кальвина послы из Женевы. [250]
«Камень, отвергнутый строителями, делается главою угла, — пишет ему женевский проповедник, Иаков Бернард. — Возвращайся же к нам, досточтимый отец во Христе. Ты наш; сам Бог даровал нам тебя. Все мы зовем тебя, плача и стеная. Не медли же! Ты здесь увидишь милостью Божьей обновленный народ… Помоги Церкви твоей, да не взыщет Господь от руки твоей нашей крови!» [251]
В эти дни и Фарель убеждает Кальвина вернуться в Женеву, с такими же угрозами и заклятьями, с какими три года назад убеждал его остаться в Женеве. «Ты меня напугал своими угрозами, — отвечает Кальвин. — Ты знаешь, что я страшился этого зова, но не бежал от него… Зачем же ты нападаешь на меня с таким ожесточением, как будто я тебе уже не друг?» [252]
В Вормсе, где настигают его послы из Женевы, он спрашивает совета у друзей. Но речь его дважды прерывается слезами так, что он вынужден убегать из комнаты. «В искренности моей не могли они усомниться, потому что я больше плакал, чем говорил… слезы текли из глаз моих скорее, чем слова из уст». Плачут и послы, думая, что всякая надежда потеряна. [253]
Все еще старается он отложить последнее решение. «Я не могу покинуть мое призвание в Страсбурге без согласия тех, кому Господь дал власть над этим городом». [254]Только тогда, когда уже чувствует, что нельзя больше откладывать, он пишет Фарелю: «Если бы я мог выбирать, то предпочел бы все возвращению в Женеву. Но помня, что я не принадлежу себе, приношу я сердце мое сокрушенное Господу в жертву». [255]
Но где-то, когда-то, если не сейчас, то, вероятно, очень скоро по приезде в Женеву, кончится для него эта «удивительная нерешительность», и должен будет совершиться в нем тот переворот, который возвещается в первом, на земле сказанном слове Господнем: «Обратитесь» (Straph?te); ветхого, а может быть, и всякого человека должен будет Кальвин совлечься — страшно обнажиться от всего человеческого, чтобы сделаться голым железом меча или заступа в руке Господней, и чтобы ей отдаться, с одной-единственной мыслью: «Делай со мною что хочешь!»
Если он самого себя не жалел, то не будет жалеть и других, если всем пожертвовал сам, то захочет, чтобы и другие жертвовали всем. Сердце свое пригвоздит ко кресту и даст ему истечь кровью, капля по капле, — не для того, чтобы сказать и не сделать, начать и не кончить, — нет, скажет и сделает все до конца, чтобы исполнилась, наконец, эта молитва:
Да приидет Царствие Твое!
«Богом укрощенный, будет неукротим людьми; робкий до того, что трижды скажет, умирая: „Верьте мне, что я, по моей природе, очень робок“, — будет так бесстрашен, что сломает все преграды». [257]
«Не подобен ли этот человек головне, извлеченной из пламени?» — скажет Бэза словами Писания об умирающем Кальвине. [258]«Бог твой, Израиль, есть огнь поедающий». «Огнь неугасимый» запылает в Кальвине, но какой — Божеский или диавольский, — в этом весь вопрос — не для самого Кальвина, конечно, а для тех, кто будет вместе с ним гореть в этом огне.
С тихим, точно погребальным, торжеством встречает его народ.
В следующее по приезде воскресенье взошел он на кафедру в соборе Св. Петра, где тысячная толпа, затаив дыхание, ждала, что он скажет, как обличит врагов своих. Но после краткой молитвы начал он толковать Писание с того самого места, на котором остановился три года назад, как будто начатую речь не на три года, а на три минуты прервал. [260]
Точно так же продолжал он и все дело свое с того самого места, на котором прервал его три года назад. «Я должен быть уверен, что речь идет не только о возвращении одного проповедника, но о восстановлении всей разрушенной Женевской Церкви», — эти слова его, сказанные послам из Женевы в ответ на приглашение вернуться туда, должны были вспомниться членам Большого и Малого Совета, когда Кальвин вошел к ним с ходатайством о том, чтобы немедленно было приступлено к «Церковному Законодательству» (Ordonnances Eccl?siastiques). [261]Дело Церкви, разрушенное в 1538 году, восстановляется в 1541 году.
20 ноября в общем народном собрании Церковное Законодательство утверждено единогласно. В тот же день на всех женевских площадях и улицах затрубила, как на бранном поле, труба; перекликнулись протяжно-призывными, гулким эхом повторенными кликами, как в подоблачных альпийских долинах, пастушьи рога, и загудел, заревел большой колокол Св. Петра, чей долго молчавший медный язык в этот великий день заговорил опять; благовест его слышен был будто бы до другого берега Лемана и до самого подножия Салевских Альп. А на Молардской площади (Molard), где волновалось густо черневшее море голов, — в наступившей вдруг тишине, зычным голосом глашатая провозглашено было Царство Божие в городе Женеве: «Именем Бога Всемогущего! Так как сохранение Св. Евангелия Господа нашего, Иисуса Христа, во всей чистоте есть величайшее из всех человеческих дел… то мы, Синдики, Малый и Большой Совет города Женевы, постановили: в городе нашем ввести правление, согласное с Евангелием Господа нашего, Иисуса Христа». [262]
Вот когда Кальвин понял, что его изгнание было не случаем, а Промыслом; понял снова, для чего Бог тогда «наложил на него сильную руку свою». Дело, начатое в 1541 году, будет им кончено через двадцать три года, когда провозгласит он, умирая, Царство Божие: «Нет на земле власти иной, кроме установленной Богом, Царем царствующих и Господом господствующих!» [263]
Там, в Мюнстере, совершается огненное, бурное, а здесь, в Женеве, тихое, почти незаметное превращение Истории в Апокалипсис, времени в вечность; там воспламенение, а здесь оледенение. В Кальвиновом зодчестве Царства Божия все почти так же геометрически ясно, прозрачно и правильно, как в ледяных кристаллах.
Две пирамиды — одна, острием вниз, другая — вверх; две власти — одна у всех, другая у немногих: Демократия и Аристократия. Слишком неустойчивую, потому что обращенную острием вниз, пирамиду народовластия Кальвин, перевертывая, ставит в положение наиболее устойчивое — острием вверх; демократию приносит в жертву сначала аристократии, а потом — Теократии.
Вся церковно-государственная власть в Женеве будет принадлежать трем Советам: Малому — из двадцати четырех членов, Среднему — из шестидесяти, и Большому — из двухсот. Общему народному Собранию не может быть предложено ничего, что не было бы постановлено в Большом Совете; Большому — ничего, что не было бы постановлено в Среднем, а Среднему — ничего, что не было бы постановлено в Малом. [265]Так власть народа — всех — постепенно сосредоточивается сначала в руках у немногих, а потом — у Одного — Царя-Священника — самого Кальвина, и, наконец, у самого Бога; так пирамида власти, суживаясь, заостряется в одну точку, соединяющую небо с землей, — первую точку Царства Божия — Теократии. Это и значит: «Нет на земле власти иной, кроме установленной Богом».
Движущая ось всего государственно-церковного правления в Женеве, а вместе с тем и связующее между государством и Церковью звено — Консистория, где присутствуют шесть лиц духовных, «Проповедников», и двенадцать — полудуховных, полусветских, — Старейших (Seniores), чья присяга гласит: «Клянусь наблюдать за всеми соблазнами и противиться всякому идолопоклонству (почитанию икон), кощунству, распутству и всему, что препятствует Реформе, — Преобразованию (Церкви и государства) по Евангелию. Если я узнаю о чем-либо заслуживающем доноса в Консисторию, то клянусь доносить, исполняя мой долг без гнева и милости». [266]Видно по этой присяге, что государственно-церковная должность Старейших уже совпадает с должностью будущих Соглядатаев, Сыщиков.
Главное для Кальвина — «прекрасный порядок» (bel ordre) — геометрическая правильность ледяных кристаллов — «Дисциплина» в государстве и в Церкви. «Будем только бороться за святую власть дисциплины (pugnemus pro sacra potestate disciplinae), и сам Господь истребит дыханием уст своих всех наших врагов». [267]Но Кальвин хочет быть терпеливым и кротким: «Если другие не делают, чего мы хотим, то будем делать сами, что можем». «Все (в правлении) да будет умеренно, чтобы никто не был обижен». — «Будем остерегаться, как бы нам не сделать дисциплину пыткой, а себя — палачом». — «Дисциплина должна быть отеческой, кротко наказующей непослушного сына лозой». — «Наказуемый не должен быть угнетаем чрезмерной печалью, чтобы лекарство не сделалось ядом, — учит Кальвин и напоминает слова св. Киприана: „Долготерпение и милосердие наше готово принять всех, кто к нам приходит. Мы желаем, чтобы все вернулись в лоно Церкви… Я, может быть, сам грешу, слишком легко прощая чужие грехи. Я обнимаю с любовью всех приходящих ко мне с покаянием“». [268]Вот так мягко стелет Кальвин, но жестко будет спать.
«Власть меча» (potestas gladii) принадлежит государству; Церковь никого не казнит: высшая кара в ней — лишение Евхаристии, потому что «Церковь от крови отвращается (Ecclesia abhorret a sanguine)». [269]
Милует Церковь — государство казнит. Так было в Св. Инквизиции Римской Церкви; точно так же будет и в Инквизиции Женевской Церкви, и даже здесь будет совершеннее, неумолимее, чем там.
Город кишит бесчисленным множеством сыщиков — так называемых «Стражников», чье око, подобно Всевидящему Оку, проникает всюду; стены домов для него прозрачны, как стекло. [270]Судятся не только дела, но и мысли и чувства. Всякая, хотя бы самая тайная, попытка восстать на Царство Божие — Теократию — подвергается как государственная измена лютейшим карам закона—мечу и огню. [271]
Если чудом кажется то, что Кальвину удалось наложить такое железное иго на такой свободолюбивый народ, как женевские граждане, то чудо еще большее — то, что весь народ под это иго вольно идет, потому что ни о каком насилье не может быть и речи, по крайней мере в начале Кальвинова действия. Две тысячи граждан, созванных 20 ноября 1541 года в соборе Св. Петра, чтобы утвердить Церковное Законодательство, статью за статьей, слишком хорошо знали, о чем идет речь. После каждой статьи, прочитанной с кафедры, задавался вопрос, не хочет ли кто-нибудь возразить, и только молчание всех считалось знаком согласия. [272]
Трудно людям наших дней поверить в такие случаи, как эти: именитый купец, осужденный за прелюбодеяние на смерть, уже взойдя на плаху, благодарил Бога за то, что будет казнен, «по суровым, но нелицеприятным законам своего отечества». А в 1545 году, в дни страшной чумы, колдун и ведьма, муж и жена, приговоренные к сожжению за то, что «сеяли в народе чуму», радостно идут на костер. Благодарят и эти двое Бога и Кальвина за то, что «будут, может быть, избавлены временной смертью от вечной». [273]
Тем же чувством проникнут и весь женевский народ, что видно по такому, для нас тоже невероятному, случаю: один гражданин, приговоренный за прелюбодеяние к плетям, обжаловал этот приговор в Малом Совете, а Совет Двухсот — собрание более народное — не только не отменил приговора, но и осудил виновного на смерть. [274]
Вольно люди идут под ярмо, а когда, почувствовав невыносимую тяжесть его, опомнятся, — будет поздно: в воздухе, из которого выкачали весь кислород, задохнутся медленно, как в «пробковой комнате».
Будет весь женевский народ Шильонским Узником, а теократия Кальвина — черной подземной тюрьмой в небесной лазури Лемана.
В строящемся Граде Божьем камни — люди, а молот каменотеса, Кальвина — лишение Евхаристии.
Винт на страшном орудии пытки, «испанском сапоге», завинчивается так, что выступает кровавая, красная на сером железе роса, и ломаные кости хрустят: этот винт — страшно сказать — Евхаристия.
Что это — Царство Божие или застенок? И то и другое вместе в чудовищном смешении.
Кто такие Либертинцы? Сами они себя называют «Людьми Духа» (Spirituali), так же как Нищие Братья св. Франциска Ассизского в XIII–XIV веке. «Есть только Дух Божий единый, Творец и тварь вместе», — учат они. «Вот почему добро от зла, вечное от временного, Бог от диавола неразличимы». Вывод отсюда тот же, что у Гностиков: «Безграничная свобода Людей Духа»; «все позволено». [275]
Но главная сила их — не в богословском умозрении, а в политическом действии. Лучше всего определяется оно их боевым кличем: «Свобода!»
Либертинцы, верные ученики Рабле и Эразма, «слишком ранние предтечи слишком медленной весны», — люди XVIII века в XVI-м; не сравнительно безвредные атеисты, безбожники, а гораздо более опасные «антитеисты», «богопротивники».
Длящаяся четырнадцать лет (1541–1555) борьба Либертинцев с Кальвином есть не что иное, как борьба за будущий мир — двух духов — Возрождения и Реформации. [276]
Начал борьбу Пьер Амо (Ameaux), член Малого Совета, именитый гражданин, фабрикант игральных карт и содержатель тайных игорных притонов. Жена его, одна из первых благовестниц «свободной любви», посажена в тюрьму, на цепь. [277]
Как-то раз, подвыпивши с друзьями за ужином, мэтр Пьер говорит: «Звука непристойного не смеют произвести великолепные господа Магистрата, не посоветовавшись с мэтром Кальвином. А кто он такой? Былой Пикардиец, мечтающий сделаться Женевским Папой!» [278]
Эти насмешки — только булавочные уколы, но такие ядовитые, что Кальвин вспомнит о них, умирая.
В 1542 году, после долгого заключения в тюрьме и лютых пыток, Пьер Амо «покаялся». Босоногого, в одной рубашке, с горящей восковой свечой в руке, водили его по улицам и площадям Женевы, и на каждой из них, стоя на коленях, «громким и внятным голосом каялся он в том, что оскорбил Господа Бога и господина Кальвина». [279]
Начатое Пьером Амо дело продолжает Ами Перрен (Perrin), бывший друг Кальвина, посол к нему от Женевы, Первый Синдик и главный военачальник Республики, народный кумир, «трагикомический Цезарь» (Caesar comicus et tragicus), no слову Кальвина. [280]
Дочь богатого суконщика, Франсуа Фавра (Favre), отца либертинского Символа Веры, поседелого и ожесточенного в пороках, — жена Перрена — помесь леди Макбет с Виндзорской проказницей. «Есть такие чертовки (diablesses), которые могли бы соблазнить и Ангелов и весь порядок Божий разрушить», — говорит о ней Кальвин. [281]Эта «Пентезилая», «сверхъестественная Фурия», осыпает судей своих, господ Магистрата, такой непристойной бранью, что они краснеют и затыкают уши, а она, не довольствуясь этим, кидается на них, чтобы выцарапать им глаза, так что приставы должны выносить ее на руках из судебной палаты. [282]
Скачет на коне, как Амазонка, по улицам — только искры летят из-под копыт. Однажды чуть не задавила Кальвина и, обернувшись, молча кинула на него такой презрительный взор, что как будто хлыстом по лицу ударила. Вспомнился ему, может быть, взор Этьенна де ла Форжа из огня костра — такой же удар хлыста по лицу. [283]«Зачем ты кланяешься этой собаке?» — говорит мэтр Фавр о Кальвине прохожему на улице и жалуется друзьям: «Кальвин измучил меня больше четырех епископов, которых я пережил!» [284]
В 1547 году открыт был заговор Перрена и Фавра, с целью уничтожить «дисциплину», вместе с властью Консистории. [285]17 сентября произошло народное восстание, усмиренное как бы чудом Кальвина. Кинувшись в самую густую толпу мятежников и призывая Бога во свидетели, что пришел к ним для того, чтобы подставить грудь их мечам, он воскликнул: «Если хотите крови, то начинайте с меня!»
Но толпа перед ним расступилась, и никто его пальцем не тронул: снова победила «магия». «Бог меня хранит доныне так, что и величайшие злодеи не смеют прикоснуться ко мне, как будто покушение на меня для них отцеубийство», — пишет Кальвин об этом восстании.
Вскоре после венца оба новобрачные заболевают. «Кажется, Господь для того, чтобы умерить счастье нашего медового месяца, послал нам обоим болезнь», — вспоминает Кальвин. Выздороветь окончательно Иделетте никогда не было суждено. «Жена моя, по обыкновению, больна». «Медленная болезнь подтачивает ее, и я боюсь думать, чем это кончится». «Кажется иногда, что ей становится получше, а потом опять хуже». «От долгой болезни она жестоко страдает». [235]
Только что ей становится полегче, ухаживает она за тяжелобольными и нянчится с маленькими детьми, которых приносят обращенные Кальвином в евангельскую веру анабаптисты, чтобы он их крестил. [236]
Кажется иногда, что Кальвин и Иделетта — не столько муж и жена, сколько брат и сестра, и что в их любви есть нечто противоестественное, подобное кровосмешению.
От этого брака двух больных рождаются и дети больные. Четверо за шесть лет родилось и умерло. В этом враги его, католики, видят «суд Божий над еретиком». «Пусть они бесчестят меня, — отвечает Кальвин. — Есть у меня десятки тысяч детей духовных по всему христианскому миру». [237]
Видно по этому ответу, что Кальвин — такой же монах и «умственник», «интеллигент» по-нашему, как св. Августин, и что он не понимает, что никакое множество «детей духовных» не может отцу заменить одного сына по плоти. Но все же девять лет проживет с Иделеттой душа в душу, и она будет ему до конца дней своих Ангелом Хранителем. «Добрая жена драгоценнее жемчуга» (Притчи, 31:10) — это слово Писания исполняется на Кальвине. «Лучшею подругою жизни была она мне в служении моем и никогда ни в чем не была мне помехой». «Если бы нужно было, то вольно пошла бы она со мной не только на нищету и изгнание, но и на смерть». [238]
21
Что происходит в Женеве за три года отсутствия Кальвина, видно лучше всего из посланий Женевского Магистрата к Страсбургскому (1540): «Бедствием для нас величайшим был уход наших двух проповедников (Фареля и Кальвина), потому что с того дня, как они ушли, мы уже ничего не видим, кроме междоусобий, предательств, убийств и разрушения всего гражданского порядка… Вот почему мы горячо желаем загладить нашу вину перед Кальвином… Если он только вернется к нам, мы возблагодарим Бога за то, что Он снова вывел нас из тьмы в свой чудный свет». «Именем Божиим умоляет вас (Городской Совет Страсбурга) весь Женевский народ и Магистрат вернуть им Кальвина… В руки ваши предаем мы дело нашего спасения». [239]Очень скоро становится ясным для всех в Женеве, что враги евангельской веры и Кальвина — враги отечества, государственные изменники. Слишком очевидны были происки их, чтобы предать только что завоеванную свободу Республики бывшим насильникам, герцогу Савойскому и Женевскому епископу, Пьеру де ла Бом (Beaume). Тайные переговоры ведутся и с Берном, и уже войска его захватывают Женевские земли. Только в последнюю минуту народ опоминается и восстает на предательскую власть правителей. Жалкая гибель постигает тех самых четырех Синдиков, которые были главными виновниками изгнания Кальвина: один из них, осужденный на смерть, выскочив из окна, чтобы спастись, сломал себе шею; другой казнен на плахе, а двое остальных бежали и осуждены заглазно на смерть. [240]
17 июня 1540 года женевские пастыри предлагают общему народному собранию «все восстановить так, как было за четыре года назад» (при Кальвине), потому что Женева в те дни была могущественна, всеми уважаема, и Церковь ее служила образцом для всех «Церквей». Но народ, чувствуя, что тогдашнее величие Республики создано было не им, а Кальвином, постановляет огромным большинством голосов на общем народном собрании 20 октября 1540 года: «Ради умножения и проповедания Слова Божия послать в Страсбург за мэтром Иоганном Кальвином, мужем ученейшим, дабы снова сделать его нашим проповедником». [241]
Только что Кальвин узнает об этом, как пишет Фарелю: «При одной мысли о возвращении в Женеву я весь содрогаюсь от ужаса… Чем больше я думаю, тем яснее вижу, из какой бездны извлек меня Господь». [242]
Две равносильные воли борются в Кальвине: одна — к созерцанию, к недвижности; другая — к движению, к действию, и он изнемогает в этой борьбе. Целых полтора года будет длиться его «удивительная нерешительность». [243]
В первых же письмах в Женеву из Страсбурга, от октября 1538 года, он обращается к «последним верным остаткам разрушенной Женевской Церкви — возлюбленным братьям своим во Христе». «Нет, люди не могут расторгнуть нашего союза, потому что сам Бог соединил меня с вами». [244]Это еще до приглашения вернуться в Женеву; но уже и после него: «Церкви Женевской я никогда не покину, потому что она мне дороже, чем жизнь». «Лучше я готов сто раз умереть, чем ее покинуть». [245]Это одна воля, а вот и другая: «Все еще зияет перед моими глазами та бездна, в которую я должен был бы (там, в Женеве) упасть и из которой выйти не мог бы. Я и здесь (в Страсбурге) несу мой крест, но все же не падаю под ним, раздавленный». «Все еще нет для меня на земле места страшнее, чем Женева, не потому, чтобы я ненавидел ее, а потому, что знаю, что ничего для нее сделать не могу». Любит ее только издали, а вблизи ненавидит: «Я для них (женевцев) невыносим, и они — для меня». [246]«Лучше сто смертей, чем этот крест, на котором я каждый день истекал бы кровью из тысяч ран!» «Снова в Женеву?.. Отчего бы не прямо на крест? Лучше сразу умереть, чем быть медленно замученным до смерти в этом застенке». [247]А все-таки тайная сила влечет его на крест: «Чем больше я ужасаюсь этого бремени, тем больше подозреваю себя в какой-то вине». [248]
Но Женева настаивает: «Так как весь народ наш горячо желает вашего возвращения… то мы сделаем все, чтобы вас удовольствовать». [249]21 сентября 1540 года Женевский Магистрат поручает одному из именитейших граждан Республики, месьеру Ами Перрэну (Ami Perrin), «изыскать средства для возвращения мэтра Кальвина». Берн, Базель и Цюрих присоединяют ходатайства свои к мольбам Женевы. В Страсбурге, Франкфурте, Вормсе — всюду преследуют Кальвина послы из Женевы. [250]
«Камень, отвергнутый строителями, делается главою угла, — пишет ему женевский проповедник, Иаков Бернард. — Возвращайся же к нам, досточтимый отец во Христе. Ты наш; сам Бог даровал нам тебя. Все мы зовем тебя, плача и стеная. Не медли же! Ты здесь увидишь милостью Божьей обновленный народ… Помоги Церкви твоей, да не взыщет Господь от руки твоей нашей крови!» [251]
В эти дни и Фарель убеждает Кальвина вернуться в Женеву, с такими же угрозами и заклятьями, с какими три года назад убеждал его остаться в Женеве. «Ты меня напугал своими угрозами, — отвечает Кальвин. — Ты знаешь, что я страшился этого зова, но не бежал от него… Зачем же ты нападаешь на меня с таким ожесточением, как будто я тебе уже не друг?» [252]
В Вормсе, где настигают его послы из Женевы, он спрашивает совета у друзей. Но речь его дважды прерывается слезами так, что он вынужден убегать из комнаты. «В искренности моей не могли они усомниться, потому что я больше плакал, чем говорил… слезы текли из глаз моих скорее, чем слова из уст». Плачут и послы, думая, что всякая надежда потеряна. [253]
Все еще старается он отложить последнее решение. «Я не могу покинуть мое призвание в Страсбурге без согласия тех, кому Господь дал власть над этим городом». [254]Только тогда, когда уже чувствует, что нельзя больше откладывать, он пишет Фарелю: «Если бы я мог выбирать, то предпочел бы все возвращению в Женеву. Но помня, что я не принадлежу себе, приношу я сердце мое сокрушенное Господу в жертву». [255]
22
Кажется, все колебания кончены. Нет, продолжаются до самых ворот Женевы. «К пастве, от которой я был оторван, возвращался я в великой печали, в страхе и в трепете… ибо, хотя я готов был отдать жизнь мою за Женевскую Церковь, но все еще тайная робость нашептывала мне, чтобы я не брал на себя бремени, которого не в силах буду вынести». [256]Но где-то, когда-то, если не сейчас, то, вероятно, очень скоро по приезде в Женеву, кончится для него эта «удивительная нерешительность», и должен будет совершиться в нем тот переворот, который возвещается в первом, на земле сказанном слове Господнем: «Обратитесь» (Straph?te); ветхого, а может быть, и всякого человека должен будет Кальвин совлечься — страшно обнажиться от всего человеческого, чтобы сделаться голым железом меча или заступа в руке Господней, и чтобы ей отдаться, с одной-единственной мыслью: «Делай со мною что хочешь!»
Если он самого себя не жалел, то не будет жалеть и других, если всем пожертвовал сам, то захочет, чтобы и другие жертвовали всем. Сердце свое пригвоздит ко кресту и даст ему истечь кровью, капля по капле, — не для того, чтобы сказать и не сделать, начать и не кончить, — нет, скажет и сделает все до конца, чтобы исполнилась, наконец, эта молитва:
Да приидет Царствие Твое!
«Богом укрощенный, будет неукротим людьми; робкий до того, что трижды скажет, умирая: „Верьте мне, что я, по моей природе, очень робок“, — будет так бесстрашен, что сломает все преграды». [257]
«Не подобен ли этот человек головне, извлеченной из пламени?» — скажет Бэза словами Писания об умирающем Кальвине. [258]«Бог твой, Израиль, есть огнь поедающий». «Огнь неугасимый» запылает в Кальвине, но какой — Божеский или диавольский, — в этом весь вопрос — не для самого Кальвина, конечно, а для тех, кто будет вместе с ним гореть в этом огне.
23
Утром 13 сентября 1541 года Кальвин, в сопровождении почетного глашатая и всего Женевского Магистрата, въезжает на коне в те самые Корнавенские ворота, из которых, три года назад, выехал изгнанником. [259]С тихим, точно погребальным, торжеством встречает его народ.
Скоро я приду к вам. и испытаю не слова возгордившихся, а силу… Чего вы хотите? С железом ли мне придти к вам или с любовью и духом кротости? (1 Коринф, 4:19–21).Эти слова ап. Павла вспомнились, может быть, многим женевцам в тот день. Знали все, что Кальвин пришел к ним «с железом», знали, что он будет лечить их по Гиппократову жестокому правилу — сначала лекарством, потом железом и, наконец, огнем.
В следующее по приезде воскресенье взошел он на кафедру в соборе Св. Петра, где тысячная толпа, затаив дыхание, ждала, что он скажет, как обличит врагов своих. Но после краткой молитвы начал он толковать Писание с того самого места, на котором остановился три года назад, как будто начатую речь не на три года, а на три минуты прервал. [260]
Точно так же продолжал он и все дело свое с того самого места, на котором прервал его три года назад. «Я должен быть уверен, что речь идет не только о возвращении одного проповедника, но о восстановлении всей разрушенной Женевской Церкви», — эти слова его, сказанные послам из Женевы в ответ на приглашение вернуться туда, должны были вспомниться членам Большого и Малого Совета, когда Кальвин вошел к ним с ходатайством о том, чтобы немедленно было приступлено к «Церковному Законодательству» (Ordonnances Eccl?siastiques). [261]Дело Церкви, разрушенное в 1538 году, восстановляется в 1541 году.
20 ноября в общем народном собрании Церковное Законодательство утверждено единогласно. В тот же день на всех женевских площадях и улицах затрубила, как на бранном поле, труба; перекликнулись протяжно-призывными, гулким эхом повторенными кликами, как в подоблачных альпийских долинах, пастушьи рога, и загудел, заревел большой колокол Св. Петра, чей долго молчавший медный язык в этот великий день заговорил опять; благовест его слышен был будто бы до другого берега Лемана и до самого подножия Салевских Альп. А на Молардской площади (Molard), где волновалось густо черневшее море голов, — в наступившей вдруг тишине, зычным голосом глашатая провозглашено было Царство Божие в городе Женеве: «Именем Бога Всемогущего! Так как сохранение Св. Евангелия Господа нашего, Иисуса Христа, во всей чистоте есть величайшее из всех человеческих дел… то мы, Синдики, Малый и Большой Совет города Женевы, постановили: в городе нашем ввести правление, согласное с Евангелием Господа нашего, Иисуса Христа». [262]
Вот когда Кальвин понял, что его изгнание было не случаем, а Промыслом; понял снова, для чего Бог тогда «наложил на него сильную руку свою». Дело, начатое в 1541 году, будет им кончено через двадцать три года, когда провозгласит он, умирая, Царство Божие: «Нет на земле власти иной, кроме установленной Богом, Царем царствующих и Господом господствующих!» [263]
24
После Ветхозаветной Теократии, здесь, в Женеве, снова является впервые не святой человек, а Святой Народ; целью государства и Церкви становится снова не личная, а общая святость; избранному народу снова говорит Бог Израиля: «Будете святы, потому что Я свят».Вы — род избранный, царственное священство, народ святойговорит женевским гражданам устами Кальвина тот же Бог. [264]
(1 Петра, 2:9), —
Там, в Мюнстере, совершается огненное, бурное, а здесь, в Женеве, тихое, почти незаметное превращение Истории в Апокалипсис, времени в вечность; там воспламенение, а здесь оледенение. В Кальвиновом зодчестве Царства Божия все почти так же геометрически ясно, прозрачно и правильно, как в ледяных кристаллах.
Две пирамиды — одна, острием вниз, другая — вверх; две власти — одна у всех, другая у немногих: Демократия и Аристократия. Слишком неустойчивую, потому что обращенную острием вниз, пирамиду народовластия Кальвин, перевертывая, ставит в положение наиболее устойчивое — острием вверх; демократию приносит в жертву сначала аристократии, а потом — Теократии.
Вся церковно-государственная власть в Женеве будет принадлежать трем Советам: Малому — из двадцати четырех членов, Среднему — из шестидесяти, и Большому — из двухсот. Общему народному Собранию не может быть предложено ничего, что не было бы постановлено в Большом Совете; Большому — ничего, что не было бы постановлено в Среднем, а Среднему — ничего, что не было бы постановлено в Малом. [265]Так власть народа — всех — постепенно сосредоточивается сначала в руках у немногих, а потом — у Одного — Царя-Священника — самого Кальвина, и, наконец, у самого Бога; так пирамида власти, суживаясь, заостряется в одну точку, соединяющую небо с землей, — первую точку Царства Божия — Теократии. Это и значит: «Нет на земле власти иной, кроме установленной Богом».
Мне дана всякая власть на небе и на земле (Матфей, 28:18).Кальвин соединяет или хотел бы соединить государство с Церковью. Но знает ли он, что они соединиться не могут: тает государство в Церкви, как лед в огне, а Церковь гаснет в государстве, как огонь в воде. Может быть, Кальвин это знает, но не хочет знать, потому что никакой опыт Царства Божья на земле, в Истории, не был бы без этого возможен.
Движущая ось всего государственно-церковного правления в Женеве, а вместе с тем и связующее между государством и Церковью звено — Консистория, где присутствуют шесть лиц духовных, «Проповедников», и двенадцать — полудуховных, полусветских, — Старейших (Seniores), чья присяга гласит: «Клянусь наблюдать за всеми соблазнами и противиться всякому идолопоклонству (почитанию икон), кощунству, распутству и всему, что препятствует Реформе, — Преобразованию (Церкви и государства) по Евангелию. Если я узнаю о чем-либо заслуживающем доноса в Консисторию, то клянусь доносить, исполняя мой долг без гнева и милости». [266]Видно по этой присяге, что государственно-церковная должность Старейших уже совпадает с должностью будущих Соглядатаев, Сыщиков.
Главное для Кальвина — «прекрасный порядок» (bel ordre) — геометрическая правильность ледяных кристаллов — «Дисциплина» в государстве и в Церкви. «Будем только бороться за святую власть дисциплины (pugnemus pro sacra potestate disciplinae), и сам Господь истребит дыханием уст своих всех наших врагов». [267]Но Кальвин хочет быть терпеливым и кротким: «Если другие не делают, чего мы хотим, то будем делать сами, что можем». «Все (в правлении) да будет умеренно, чтобы никто не был обижен». — «Будем остерегаться, как бы нам не сделать дисциплину пыткой, а себя — палачом». — «Дисциплина должна быть отеческой, кротко наказующей непослушного сына лозой». — «Наказуемый не должен быть угнетаем чрезмерной печалью, чтобы лекарство не сделалось ядом, — учит Кальвин и напоминает слова св. Киприана: „Долготерпение и милосердие наше готово принять всех, кто к нам приходит. Мы желаем, чтобы все вернулись в лоно Церкви… Я, может быть, сам грешу, слишком легко прощая чужие грехи. Я обнимаю с любовью всех приходящих ко мне с покаянием“». [268]Вот так мягко стелет Кальвин, но жестко будет спать.
«Власть меча» (potestas gladii) принадлежит государству; Церковь никого не казнит: высшая кара в ней — лишение Евхаристии, потому что «Церковь от крови отвращается (Ecclesia abhorret a sanguine)». [269]
Милует Церковь — государство казнит. Так было в Св. Инквизиции Римской Церкви; точно так же будет и в Инквизиции Женевской Церкви, и даже здесь будет совершеннее, неумолимее, чем там.
25
Государство, сделавшись Церковью, становится для каждого гражданина как бы духовником, которому совесть духовного сына открыта, так что область уязвимости ее бесконечно расширяется. Самое тайное, внутреннее, некогда от государственного насилья свободное, становится внешним, явным и от насилья беззащитным.Город кишит бесчисленным множеством сыщиков — так называемых «Стражников», чье око, подобно Всевидящему Оку, проникает всюду; стены домов для него прозрачны, как стекло. [270]Судятся не только дела, но и мысли и чувства. Всякая, хотя бы самая тайная, попытка восстать на Царство Божие — Теократию — подвергается как государственная измена лютейшим карам закона—мечу и огню. [271]
Если чудом кажется то, что Кальвину удалось наложить такое железное иго на такой свободолюбивый народ, как женевские граждане, то чудо еще большее — то, что весь народ под это иго вольно идет, потому что ни о каком насилье не может быть и речи, по крайней мере в начале Кальвинова действия. Две тысячи граждан, созванных 20 ноября 1541 года в соборе Св. Петра, чтобы утвердить Церковное Законодательство, статью за статьей, слишком хорошо знали, о чем идет речь. После каждой статьи, прочитанной с кафедры, задавался вопрос, не хочет ли кто-нибудь возразить, и только молчание всех считалось знаком согласия. [272]
Трудно людям наших дней поверить в такие случаи, как эти: именитый купец, осужденный за прелюбодеяние на смерть, уже взойдя на плаху, благодарил Бога за то, что будет казнен, «по суровым, но нелицеприятным законам своего отечества». А в 1545 году, в дни страшной чумы, колдун и ведьма, муж и жена, приговоренные к сожжению за то, что «сеяли в народе чуму», радостно идут на костер. Благодарят и эти двое Бога и Кальвина за то, что «будут, может быть, избавлены временной смертью от вечной». [273]
Тем же чувством проникнут и весь женевский народ, что видно по такому, для нас тоже невероятному, случаю: один гражданин, приговоренный за прелюбодеяние к плетям, обжаловал этот приговор в Малом Совете, а Совет Двухсот — собрание более народное — не только не отменил приговора, но и осудил виновного на смерть. [274]
Вольно люди идут под ярмо, а когда, почувствовав невыносимую тяжесть его, опомнятся, — будет поздно: в воздухе, из которого выкачали весь кислород, задохнутся медленно, как в «пробковой комнате».
Будет весь женевский народ Шильонским Узником, а теократия Кальвина — черной подземной тюрьмой в небесной лазури Лемана.
В строящемся Граде Божьем камни — люди, а молот каменотеса, Кальвина — лишение Евхаристии.
Винт на страшном орудии пытки, «испанском сапоге», завинчивается так, что выступает кровавая, красная на сером железе роса, и ломаные кости хрустят: этот винт — страшно сказать — Евхаристия.
Что это — Царство Божие или застенок? И то и другое вместе в чудовищном смешении.
26
Кальвин среди женевских Вольнодумцев — Либертинцев — Гулливер среди Лиллипутов: это ложное впечатление зависит от того, что почти все исторические свидетельства о Либертинцах идут от их злейших врагов и невежественных доносчиков.Кто такие Либертинцы? Сами они себя называют «Людьми Духа» (Spirituali), так же как Нищие Братья св. Франциска Ассизского в XIII–XIV веке. «Есть только Дух Божий единый, Творец и тварь вместе», — учат они. «Вот почему добро от зла, вечное от временного, Бог от диавола неразличимы». Вывод отсюда тот же, что у Гностиков: «Безграничная свобода Людей Духа»; «все позволено». [275]
Но главная сила их — не в богословском умозрении, а в политическом действии. Лучше всего определяется оно их боевым кличем: «Свобода!»
Либертинцы, верные ученики Рабле и Эразма, «слишком ранние предтечи слишком медленной весны», — люди XVIII века в XVI-м; не сравнительно безвредные атеисты, безбожники, а гораздо более опасные «антитеисты», «богопротивники».
Длящаяся четырнадцать лет (1541–1555) борьба Либертинцев с Кальвином есть не что иное, как борьба за будущий мир — двух духов — Возрождения и Реформации. [276]
Начал борьбу Пьер Амо (Ameaux), член Малого Совета, именитый гражданин, фабрикант игральных карт и содержатель тайных игорных притонов. Жена его, одна из первых благовестниц «свободной любви», посажена в тюрьму, на цепь. [277]
Как-то раз, подвыпивши с друзьями за ужином, мэтр Пьер говорит: «Звука непристойного не смеют произвести великолепные господа Магистрата, не посоветовавшись с мэтром Кальвином. А кто он такой? Былой Пикардиец, мечтающий сделаться Женевским Папой!» [278]
Эти насмешки — только булавочные уколы, но такие ядовитые, что Кальвин вспомнит о них, умирая.
В 1542 году, после долгого заключения в тюрьме и лютых пыток, Пьер Амо «покаялся». Босоногого, в одной рубашке, с горящей восковой свечой в руке, водили его по улицам и площадям Женевы, и на каждой из них, стоя на коленях, «громким и внятным голосом каялся он в том, что оскорбил Господа Бога и господина Кальвина». [279]
Начатое Пьером Амо дело продолжает Ами Перрен (Perrin), бывший друг Кальвина, посол к нему от Женевы, Первый Синдик и главный военачальник Республики, народный кумир, «трагикомический Цезарь» (Caesar comicus et tragicus), no слову Кальвина. [280]
Дочь богатого суконщика, Франсуа Фавра (Favre), отца либертинского Символа Веры, поседелого и ожесточенного в пороках, — жена Перрена — помесь леди Макбет с Виндзорской проказницей. «Есть такие чертовки (diablesses), которые могли бы соблазнить и Ангелов и весь порядок Божий разрушить», — говорит о ней Кальвин. [281]Эта «Пентезилая», «сверхъестественная Фурия», осыпает судей своих, господ Магистрата, такой непристойной бранью, что они краснеют и затыкают уши, а она, не довольствуясь этим, кидается на них, чтобы выцарапать им глаза, так что приставы должны выносить ее на руках из судебной палаты. [282]
Скачет на коне, как Амазонка, по улицам — только искры летят из-под копыт. Однажды чуть не задавила Кальвина и, обернувшись, молча кинула на него такой презрительный взор, что как будто хлыстом по лицу ударила. Вспомнился ему, может быть, взор Этьенна де ла Форжа из огня костра — такой же удар хлыста по лицу. [283]«Зачем ты кланяешься этой собаке?» — говорит мэтр Фавр о Кальвине прохожему на улице и жалуется друзьям: «Кальвин измучил меня больше четырех епископов, которых я пережил!» [284]
В 1547 году открыт был заговор Перрена и Фавра, с целью уничтожить «дисциплину», вместе с властью Консистории. [285]17 сентября произошло народное восстание, усмиренное как бы чудом Кальвина. Кинувшись в самую густую толпу мятежников и призывая Бога во свидетели, что пришел к ним для того, чтобы подставить грудь их мечам, он воскликнул: «Если хотите крови, то начинайте с меня!»
Но толпа перед ним расступилась, и никто его пальцем не тронул: снова победила «магия». «Бог меня хранит доныне так, что и величайшие злодеи не смеют прикоснуться ко мне, как будто покушение на меня для них отцеубийство», — пишет Кальвин об этом восстании.