Страница:
Однажды вечером он задумывается над этим. В общем, он действительно равнодушен ко всему, что происходит в Бреттл Холле; это может быть интересно лишь первокурснику. Для него все это пройденный этап. Школа танцев или езда ночью в открытой машине по шоссе за Чолайв-ойл давно удовлетворили его стремление к подобным связям. Это приманка для других — завсегдатаев салонов, которые терзаются от зависти и из-за незримых социальных барьеров тянутся ко всему, что приносит избыток богатства.
А что касается Испании, то в глубине души он сознает, что никогда не думал об этом серьезно. Эта война уже при последнем издыхании, и он не ощущает в себе никаких стремлений, которые хотелось бы утолить, отправившись туда из-за понимания событий или сочувствия к ним.
Подошло время защиты диплома и выпуска. Он дружелюбен с родителями, но холоден; они по-прежнему раздражают его.
— Что ты собираешься делать, Боб? Не нужна ли тебе какая-нибудь помощь? — спрашивает Билл Хирн.
— Нет. Я собираюсь направиться в Нью-Йорк. Отец Эллисона обещал мне там работу.
— А здесь у тебя совсем недурно, Боб, — говорит Билл Хирн.
— Да, забавные четыре года. — А сам все время испытывает внутреннее напряжение. «Уйдите отсюда, оставьте меня одного! Все вы!» Но только он уже научился не произносить таких вещей вслух.
Для диплома, который он защитил с отличием, он выбрал тему:
«Исследование стремления к всеобъемлющему в сочинениях Германа Мелвилла».
Он беззаботно проводит следующие два года, посмеиваясь над собой и сознательно играя роль молодого человека, развлекающегося в Нью-Йорке. Вначале он корректор, а затем младший редактор у Эллисона и К°. Нью-йоркский филиал Гарварда, как он называет свою контору. У него комната с кухонькой в районе Шестидесятых улиц восточной части города. «О, я просто мошенник от литературы», — говорит он о себе.
— Я просто не могу передать вам, сколько мне пришлось мучиться над этой вещью, — говорит ему писательница исторических романов. — Я так билась над побудительными мотивами Джулии, она все ускользала от меня, но мне, кажется, все же удалось написать ее такой, как мне хотелось. А вот Рэндолл Клэндеборн все еще не дается мне.
— Да, мисс Хеллидел. Еще два бокала того же, официант, — Хирн прикуривает сигарету, медленно вращаясь в кресле в отделанном кожей кабинете ресторана. — Так что вы говорили, мисс Хеллидел?
— Как вы думаете, образ Рэндолла удачен?
— Рэндолл Клэндеборн, гм... (Кто же это такой?) Ах да, в целом, по-моему, это удачная фигура, впрочем, может быть, стоит дать его несколько определеннее. Мы обсудим это, когда возвратимся в контору. (После выпивки у него будет болеть голова.) Откровенно говоря, мисс Хеллидел, ваши герои меня нисколько не беспокоят.
Я знаю, что они вам удадутся.
— Вы так думаете, мистер Хирн? Ваше мнение так много значит для меня.
— В общем это очень удачная работа.
— А как вам нравится Джорж Эндрю Йоханессон?
— По правде говоря, мисс Хеллидел, лучше обсуждать такие вещи, имея перед собой рукопись. Я хорошо помню героев, но что касается имен, у меня ужасно плохая память. Это один из моих недостатков, уж извините меня.
В этих случаях все сводится к тому, чтобы медленно, одно за другим, мысленно выдернуть все перья из ее шляпы.
А вот серьезный молодой романист. Не настолько уж он хорош, решает Хирн.
— Ну что ж, мистер Годфри, я считаю, что вы написали чертовски хорошую вещь. Просто позор, что издательства отнеслись к ней так безразлично... Просто сейчас неблагоприятное время... В тридцать шестом ее, возможно, причислили бы к классике. Если бы она вышла в двадцатые годы... Джорджу, например, она чертовски понравилась.
— Да, да, я понимаю, но мне кажется, вы все же могли бы рискнуть. В конце концов, это же чепуха, то, о чем вы говорите... Я понимаю, хлеб с маслом... и вообще... но ведь смысл существования издателей в публикации серьезных книг.
— Да, да, просто стыдно за издателей. (Хирн со скучнейшим видом отпивает из стакана.) Знаете, если вы напишете еще одну книгу, обязательно приносите ее нам.
Летние уикэнды.
— Вы должны непременно поговорить с Карнсом, у него тончайшее чувство юмора. Я не хочу сказать, что он какой-то сверхособенный, но по-своему он необычен, это совершенно очевидно, а как садовник он просто находка. Даже местные жители считают его выдающейся личностью, особенно из-за его ланкаширского акцента.
«Эсли бы вмэсто дождя с нэба лился суп, я стоял бы с вилкой в рукэ», — имитирует его хозяйка дома, отпивая потихоньку из стакана.
С балкона напротив хорошо слышны сплетни:
— Просто слов не хватает сказать, какая она шлюха. Невыносимая женщина. Когда она поехала в турне, то актера для главной роли подобрала, руководствуясь только чисто мужскими его способностями, а когда он начал путаться с бедной маленькой Джади, будь я проклята, если Берома не устроила вечеринку, на которую пригласила всех, кроме маленькой Джади и самого виновника.
В конторе в разгар дня.
— Сегодня он будет, Хирн, обязательно будет здесь, мы все приглашены. Эллисон предложил всем нам присутствовать.
— О боже!
— Подойдите к нему после пятой или шестой рюмки. Он расскажет вам изумительнейшие вещи. И поговорите с его женой, я имею в виду новую. Она фантастична.
В баре с однокашниками по Гарварду.
— Хирн, ты не представляешь, что значит работать в «Космосе». Владелец — гнусная личность, ярый фашист. Писатели у него талантливые, вкалывают не покладая рук, боятся потерять работу, получают две сотни и совсем не понимают, что могли бы работать так и без него. Мне просто душу выворачивает, когда я вижу, как они вымучивают этот самый сорт чтива, на котором он ловчит. А почему ты торчишь в этой своей лавочке?
— Так, ради смеха.
— Надеюсь, ты не пытаешься стать писателем, принявшись за дело не с того конца?
— Нет, я не писатель, у меня для этого недостаточно зуда.
— Господи, да их миллион, с зудом. Но я не знаю ни одного более или менее стоящего.
— А кто знает?
Напиться, переспать с девочкой и как-нибудь встать утром.
— Само собой.
Теперь о женщинах.
— Я не могу объяснить тебе, почему так происходит, — говорит Хирн как-то вечером своему приятелю. — Каждый раз, завязывая связь с женщиной, я уже вижу, как она кончится. В каждом начале мне виден конец. Я просто имитирую каждый раз.
— А не поговорить ли тебе с моим психиатром...
— К черту все это! Если я боюсь, что мне могут отрезать конец или чего-нибудь еще в этом роде, то я вовсе не хочу, чтобы мне рассказывали об этом. Это не излечение, а унижение — deus ex machina. Вот узнаю, что именно у меня не в порядке, и бах — я счастлив, возвращаюсь в Чикаго, пложу детей и терроризирую десять тысяч рабочих на какой-нибудь фабрике, которую соблаговолит дать мне мой отец. Послушай, если тебя излечат, все, что ты прошел, все, чему научился, становится бессмысленным.
— Но если ты не пойдешь к врачу, болезнь может усилиться.
— Да, но я не чувствую себя больным. Просто во мне пустота.
Мне паплевать на все. Но я чего-то жду.
Вероятно, так оно и есть. Хирн не может дать отчет о своем состоянии даже самому себе, да это его и не беспокоит. На протяжении месяцев он почти ни о чем не думает серьезно. Мозг способен лишь на поверхностные реакции, на развлечения и скуку.
С началом войны в Европе он решает поступить в канадские военно-воздушные силы, но оказывается, что у него не в порядке зрение: он плохо видит ночью. Он подумывает уехать из Нью-Йорка, ему кажется, что он не может больше оставаться в нем. Иногда вечерами он в одиночестве слоняется по Бруклину или Бронксу, садится в автобус или вагон надземной железной дороги и едет до конечной остановки, разглядывая тихие улицы. Еще чаще по вечерам он бродит по трущобам, смакуя особенное чувство меланхолии, вызванной, например, видом старухи, сидящей на цементном крыльце, в тусклых глазах которой отражаются шестьдесят, семьдесят лет, прожитых в домах, таких, как этот, и на улицах, подобных этой. От твердого асфальта отражается печальное глухое эхо ребячьих голосов.
Он снова включается в профсоюзное движение и с помощью приятеля получает работу профсоюзного организатора в одном и.ч городов северной части штата. Месяц учебы в профшколе и затем в течение зимы работа на фабрике, вербовка рабочих в профсоюз.
И снова разочарование. После того как ему удалось привлечь в профсоюз большинство рабочих, иосле того как организация получила общее признание, руководство решает не объявлять забастовки.
— Хирн, ты не понимаешь, ты не имеешь права осуждать это решение, ты просто дилетант в рабочем движении, и то, что тебе кажется простым, в действительности далеко не так просто.
— В таком случае какой смысл организовывать профсоюз, если мы не собираемся бастовать? Разве что для получения членских взносов.
— Послушай, я знаю тех, против кого мы боремся. Если мы начнем забастовку, они аннулируют признание нашей организации, вышвырнут большинство из нас и нагонят кучу штрейкбрехеров. Не забывай, что это фабричный город.
— А мы припугнем их национальным советом по вопросам труда.
— Ну конечно. И решение в нашу пользу выйдет через восемь месяцев. А что будут делать рабочие все это время?
— Тогда зачем было затевать этот профсоюз и морочить людям голову? В интересах высшей политики?
— Ты недостаточно знаешь обо всем этом, для того чтобы правильно судить. На следующий год здесь окопался бы конгресс производственных профсоюзов, Старкли и компания, красные до мозга костей. Мы должны были поставить им преграду; тебе кажется все очень просто: сделай то-то и добьешься тою-то, но я скажу тебе, так дело не пойдет, вокруг этих ребят надо создать забор.
Редакторская работа отпадает, профсоюзная тоже. Он понимает, что если предпримет еще что-нибудь, то из этого тоже ничего не получится. Он дилетант, болтающийся у выгребных ям. Все загажено, все фальшиво, все воняет — только притронься. Есть ли еще чтонибудь другое, неизведанное, к чему стоит стремиться?
Под влиянием минутного настроения он возвращается в Чикаго, чтобы побыть несколько недель с родителями.
— Итак, Боб, довольно дурака валять, теперь ты поработал и знаешь, легко ли все дается. Сейчас в связи с военными заказами из Европы и укреплением нашей армии ты мог бы поработать со мной, занятие тебе найдется. Мое дело так быстро увеличивается, что я даже не знаю всех этих проклятых предприятий, в которых имею долю, а она становится все больше и больше. Я говорю тебе — все изменилось с тех пор, как я был мальцом; теперь все связано одно с другим. Знаешь ли, мне кажется, что все выходит из-под контроля. У меня появляется странное чувство, когда я думаю, каким огромным стало наше дело, но оно поставлено как следует, ручаюсь. Ты мой сын, ты такой же, как я; единственная причина, по которой ты слонялся вокруг да около, заключается в том, что не находилось достаточно большого дела, за которое ты мог бы энергично приняться.
— Может быть. — Хирн задумался, чувствуя, как в глубине души у него шевельнулось стремление к чему-то. — Я подумаю об Кругом все отвратительно. А раз так, то, может быть, отвратительное по большому счету это интереснее?
На вечеринке он встречает Сэлли Тендекер (теперь Рендолф), разговаривает с ней в уголке.
— О, конечно, Боб, теперь я окунулась в семейную жизнь. Двое детей, а Дон (однокашник по начальной школе) так располнел, что ты не узнаешь его. Я увидела тебя, и на меня нахлынули воспоминания...
Через некоторое время они вступили в связь, к которой, по существу, ни он, ни она не стремились, и он поплыл по течению, войдя в окружавшее его общество сначала на месяц, затем на второй.
(Несколько недель затянулись надолго.)
Странная жизнь. Почти все они женаты, имеют одного-двух детей и гувернантку; детей видят изредка, лишь когда они спят.
Почти каждый вечер кочующая из дома в дом веселая компания, жены и мужья вечно перепутываются, всегда навеселе. Все это делается бездумно, но здесь больше просто тискаются, чем наставляют супругу рога.
Обычно раз в неделю или около этого разражается маленький публичный скандал или пьяная комедия, вызывающие у Хирна глухое раздражение.
— Послушай, старина, — говорит ему Дон Рендолф, — ты и Сэлли были большими друзьями, может быть, и до сих пор остались ими, клянусь богом, мне это неизвестно (бросает на него пьяный укоризненный взгляд), но дело в том, что Сэлли и я любим друг друга, у нас настоящее чувство... а я таскаюсь с другими. Собака я... С женщиной из нашего офиса и с женой Алека Джонсона, Биверли... ты видел, как мы возвращались в автомобиле, остановились у ее дома. О боже, как было чудесно, но я... я собака, никакой морали, я... я... (начинает плакать), чудесные дети... Сэлли обращается с ними как стерва. — Он встает и неуклюже плетется по танцевальному залу, чтобы отделить Сэлли от ее партнера.
— Перестань пить.
— Дон, дорогой, уйди.
— Рендолфы снова скандалят, — хихикает кто-то.
Хмель бросается Хирну в голову, он понимает, что опьянел.
— Ты помнишь меня, Боб, — говорит Сэлли, — какие способности у меня были, какой талант! Я говорю тебе, ничто не может остановить меня, но Дон невозможен, ему хотелось бы запереть меня в клетку. И боже мой, какой он извращенный! Есть вещи, которых я не могу рассказать тебе... А какой замкнутый, однажды мы прожили целых полтора месяца, не прикоснувшись друг к другу. И знаешь, вдобавок он неважный бизнесмен. Мой отец не раз говорил мне об этом. Нас связывают только дети и ничего больше, понимаешь? Ничего больше! Я имею в виду что-то, что могло бы меня удержать. Ах, если бы я была мужчиной! Когда у Дороти заболели зубы, мне пришлось ехать вместе с ней к врачу, чтобы поддержать ее, а я всегда так боюсь рака, ты не можешь представить, какое это беспокойство для женщины. Я просто как-то не успеваю за всем. Однажды у меня был роман с лейтенантом, летчиком. Молодой, но, право, очень милый, очень ласковый, а дочего наивный; ты просто не представляешь, какой старой я кажусь себе. Я завидую тебе, Боб. Ах, если бы я была мужчиной!
Хирн знает, что и это никуда не приведет его: ни Лейк Шор с его обычаями и людьми, нагонявшими на него скуку, ни строгая обстановка деловых контор, ни увиливание от попыток матери женить его, ни трансформация созидательного импульса в тоннажи товаров или деловые контракты, ни взносы на предвыборные кампании и общение с податливыми конгрессменами и сенаторами, ни пульмановские вагоны и теннисные корты, ни прилежные занятия гольфом, ни фешенебельные отели и запах виски и ковров в их номерах. Все это приносит примитивное удовлетворение, но на пути к этому он познал слишком много другого.
Снова Нью-Йорк и работа — подготовка материалов для радио, но все это временно, и он сознает это. Довольно равнодушно, без всяких высоких помыслов он участвует в кампании по сбору посылок для Англии и следит за газетными заголовками о наступлении на Москву, подумывает — не очень серьезно — о вступлении в компартию. Временами по ночам он отбрасывает одеяло и лежит в постели обнаженный, ощущая, как свежий осенний воздух, клубясь, врывается в окно, прислушивается в мрачном ожидании к вплывающим в комнату вместе с туманом звукам, доносящимся из порта.
За месяц до Пирл-Харбора он вступает в армию.
Через два года в холодные зимние сумерки Хирн стоит на палубе войскового транспорта, идущего под мостом Гоулден Гэйт в Тихий океан; он смотрит на Сан-Франциско, исчезающий вдалеке, подобно затухающим поленьям в камине. Через некоторое время он видит лишь темную длинную полоску земли, еще отделяющую воду от надвигающейся ночи. О борт плещутся холодные волны.
Итак, новый этап. В предыдущем он все наблюдал, наблюдал и разбил себе голову о стену, созданную им самим.
Он ныряет в люк и закуривает сигарету. "Есть такие слова:
«Я добиваюсь чего-то», — думает он, — они придают действию значение, которого в действительности в нем нет. Никогда толком не поймешь, что заставляет тебя добиваться чего-нибудь, а потом это становится неважным".
Где-то в Америке города, электрические огни и рекламы... Живущие в них подонки пользуются почтением и уважением.
Бесконечные интриги, дым сигар, смрад кокса, безумная тяга к непрерывному движению, что-то похожее на разворошенный муравейник. Как представить себе свою собственную смерть в этом мире мраморных склепов, кирпичных громад и раскаленных, как печи, улиц, ведущих к рыночным площадям?
Теперь все это исчезло, вода почти полностью заслонила сушу, спускалась долгая, необъятная тихоокеанская ночь. А душу охватывала тоска по исчезающей земле.
Не любовь, и не обязательно ненависть, но какое-то чувство появилось в этот момент, хотя он никак не ожидал этого.
Какая-то сила всегда зовет куда-то.
Хирн вздохнул, снова вышел на палубу к фальшборту.
Ведь и другие блестящие молодые люди, его сверстники, расшибали голову, колотя ею об устои до тех пор, пока не лишались сил, а устои продолжали стоять.
Люди, исторгнутые из развороченного чрева Америки.
12.
После ранения Минетту отправили в дивизионный сортировочный госпиталь. Это было небольшое лечебное заведение. Восемь палаток, каждая на двенадцать коек, распоиагались в два ряда на открытой площадке неподалеку от берега. Перед каждой из них была сооружена стенка высотой чуть более метра из мешков с песком. Так выглядела территория госпиталя, если не считать еще нескольких сосредоточенных в углу палаток, где размещалась полевая кухня, жили врачи и обслуживающий персонал.
В госпитале всегда было тихо. Во второй половине дня наступала ужасная духота, в палатках становилось невыносимо жарко от палящих лучей солнца. Большинство пациентов впадали в тяжелую дремоту, бормотали что-то сквозь сон или стонали от боли. Заняться пациентам было почти нечем. Некоторые выздоравливающие играли в карты, читали журналы или отправлялись в душ, расположенный в центре территории госпиталя, где на платформе из стволов кокосовых деревьев была укреплена бочка из-под бензина, наполнявшаяся водой. Пациентов кормили три раза в день, каждое утро врач проводил осмотр.
Сначала Минетте здесь нравилось. Рана его была не более чем царапиной — получился разрыв ткани бедра длиной несколько дюймов, но пуля не застряла в теле, и кровотечение было умеренным. Уже через час после ранения Минетта мог ходить, слегка прихрамывая. В госпитале ему отвели койку, дали несколько одеял, и он, уютно устроившись в постели, дотемна читал журналы. Врач, бегло осмотрев Минетту, присыпал рану сульфидным препаратом и оставил его в покое до следующего утра. Минетта ощущал приятную слабость. Перенесенное потрясение наложило отпечаток усталости, и это отвлекало его от размышлений об испуге и боли, испытанных в момент ранения. Впервые за полтора месяца он получил возможность поспать, не боясь, что ею разбудят для заступления.в караул. Госпитальная койка казалась поистине роскошью по сравнению с жесткой постелью на земле.
Минетта проснулся бодрым, в радостном расположении духа. До прихода врача он играл в шашки с соседом по палатке. Больных было немного, и Минетта с удовольствием вспоминал о разговоре с ними предшествующим вечером. «Здесь совсем недурно», — решил Минетта. Он рассчитывал, что его продержат в госпитале около месяца, а может быть, даже эвакуируют на другой остров. Он начал убеждать себя в том, что его ранение весьма серьезно.
Однако врач, наскоро осмотрев рану и перевязав ее заново, сказал:
— Завтра можешь выписываться.
Это потрясло Минетту.
— Вы так думаете, сэр? — с показной бодростью спросил он.
При этих словах Минетта сменил положение на койке, всем своим видом показывая, как трудно ему это сделать, и добавил: — Отлично. Мне очень хочется вернуться к своим ребятам.
— Вот и хорошо. Так что не волнуйся, — ответил врач. — Завтра утром посмотрим.
Врач записал что-то в своем блокноте и направился к следующей койке. «Сукин сын, — подумал Минетта, — я ведь еле ноги передвигаю». Как бы в подтверждение этих слов он вдруг почувствовал боль в ноге и с горечью подумал: «Плевать им на тебя, на то, как ты себя чувствуешь. Им лишь бы вернуть тебя туда, где свистят пули». Минетта загрустил и остаток дня продремал. «Они даже не удосужились снять швы», — мелькнула у него мысль.
К вечеру пошел дождь, но Минетта, находясь в палатке, чувствовал себя уютно и в безопасности. «Как хорошо, что мне сегодня не идти в караул», — подумал он, прислушиваясь к ударам капель о палатку и размышляя о солдатах своего взвода, которых разбудят, заставят сбросить промокшее одеяло, отправиться в наполненный жидкой грязью пулеметный окоп и сидеть там под пронизывающим до костей ветром. «Слава богу, меня там нет», — подумал Минетта.
Но в этот момент он вспомнил, что сказал врач. Дождь ведь будет и завтра, дождь идет каждый день. Придется работать на дороге или у берега, стоять в карауле ночью, возможно, отправиться в дозор, а там мотут не ранить, а убить. Минетта подумал о том, как его ранило там, на берегу. Казалось просто невероятным, чтобы такая крошечная штучка, как пуля, могла причинить ему такую боль. Он вспомнил звуки стрельбы и жуткие ощущения, связанные с ними.
Теперь это стало казаться ему нереальным, как нереальным может иногда показаться свое лицо, если слишком долго рассматривать себя в зеркале. Минетта натянул одеяло на плечо. «Черта с два завтра я вернусь туда», — твердо решил он.
Утром до прихода врача Минетта снял бинты и осмотрел рану. Она почти зажила. Края раны срослись, и уже появилась розовая полоска новой ткани. Сегодня его наверняка выпишут. Минетта огляделся. Одни раненые занимались своими делами, другие спали. Минетта решительно разорвал шов на ране. Потекла кровь, и он дрожащими пальцами закрыл рану бинтами, стыдясь своего поступка. Укрывшись одеялом, Минетта то и дело принимался теребить рану, чтобы вызвать кровотечение. В ожидания прихода врача он сгорал от нервного нетерпения. Под бинтами на бедре Минетта чувствовал теплую липкую жидкость. Повернувшись к соседу по койке, он сказал:
— Чудные эти раны, у меня опять из ноги течет кровь.
Пока его осматривал врач, Минетта молчал.
— Рана у тебя снова открылась.
— Да, сэр.
Врач взглянул на повязку.
— Ты случайно не потревожил ее? — спросил он.
— Кажется, нет... Только сейчас потекла кровь. — Минетта решил, что врач подозревает его, и продолжал: — Сейчас она уже не болит. Я смогу сегодня вернуться к себе во взвод, правда?
— Лучше подожди еще денек. Рана не должна была открыться. — Врач начал накладывать новую повязку. — Старайся теперь не трогать повязку, — сказал он.
— Конечно, зачем же, сэр. — Минетта посмотрел вслед уходившему врачу. Настроение у него упало. «Второй раз тот номер не пройдет», — подумал он.
Весь день Минетта нервничал, пытаясь найти способ остаться в госпитале. Каждый раз, когда до его сознания доходила мысль, что придется вернуться в строй, он приходил в отчаяние. Опять сплошная работа и бои, все время одно и то же. «У меня даже друзей нет во взводе, — размышлял он. — Полаку верить нельзя...» Минетта вспомнил о Брауне и Стэнли, которых ненавидел, о Крофте — его он боялся. «Чертова шайка», — проворчал он себе под нос. Минетта подумал о войне, которая протянется вечно. «После этого острова будет другой, а затем еще и еще... И так до бесконечности... Проклятие...»
Минетта немного поспал, а проснувшись, почувствовал себя еще более несчастным. «Я этого не вынесу, — размышлял он. — Если бы мне действительно повезло, я получил бы настоящее серьезное ранение и теперь уже летел бы на самолете в Штаты». Эта мысль задела Минетту. Однажды он похвастался Полаку, что если когда-нибудь попадет в госпиталь, то ни за что не вернется во взвод. «Только бы попасть туда, уж я там застряну», — уверял тогда Минетта.
Надо было найти какой-то выход из положения. Минетта отбрасывал один вариант за другим. Может, вонзить штык в рану или выпасть из машины на пути в штабную роту? Минетта неловко повернулся в постели, и ему стало невыносимо жалко себя. Он услышал стон солдата, лежавшего на соседней койке, и это разозлило его. «Этот парень свихнется, если не заткнет глотку».
И тут Минетту вдруг осенила мысль, которая, правда, не сразу четко оформилась. Он тут же ожил, сел на койке, боясь, как бы эта мысль не выскочила у него из головы. «Да, да, только так», — подумал он. Ему стало страшно — он знал, как трудно будет осуществить задуманное. «Хватит ли у меня воли?» Минетта лежал, не двигаясь, пытался вспомнить все, что слышал о солдатах, которых демобилизовали по такой причине. «Конечно, вот в восьмом отделении...» Минетта вспомнил о солдате в учебном взводе, худощавом нервном человеке, который на стрельбище начинал плакать навзрыд каждый раз, когда производил выстрел. Солдата отправили в госпиталь, и несколько недель спустя Минетта узнал, что его демобилизовали. «Вот бы и мне так», — подумал он и почувствовал себя на мгновение счастливым, будто его и в самом деле освободили от службы. «Я не глупее этих ребят и сумею все проделать. Нервное потрясение, вот это способ. Разве я не ранен? Вместо того чтобы раненого демобилизовать, его хотят немного залатать и отправить снова в строй. Только об этом и забота». Минетта почувствовал себя вправе осуществить задуманное.
А что касается Испании, то в глубине души он сознает, что никогда не думал об этом серьезно. Эта война уже при последнем издыхании, и он не ощущает в себе никаких стремлений, которые хотелось бы утолить, отправившись туда из-за понимания событий или сочувствия к ним.
Подошло время защиты диплома и выпуска. Он дружелюбен с родителями, но холоден; они по-прежнему раздражают его.
— Что ты собираешься делать, Боб? Не нужна ли тебе какая-нибудь помощь? — спрашивает Билл Хирн.
— Нет. Я собираюсь направиться в Нью-Йорк. Отец Эллисона обещал мне там работу.
— А здесь у тебя совсем недурно, Боб, — говорит Билл Хирн.
— Да, забавные четыре года. — А сам все время испытывает внутреннее напряжение. «Уйдите отсюда, оставьте меня одного! Все вы!» Но только он уже научился не произносить таких вещей вслух.
Для диплома, который он защитил с отличием, он выбрал тему:
«Исследование стремления к всеобъемлющему в сочинениях Германа Мелвилла».
Он беззаботно проводит следующие два года, посмеиваясь над собой и сознательно играя роль молодого человека, развлекающегося в Нью-Йорке. Вначале он корректор, а затем младший редактор у Эллисона и К°. Нью-йоркский филиал Гарварда, как он называет свою контору. У него комната с кухонькой в районе Шестидесятых улиц восточной части города. «О, я просто мошенник от литературы», — говорит он о себе.
— Я просто не могу передать вам, сколько мне пришлось мучиться над этой вещью, — говорит ему писательница исторических романов. — Я так билась над побудительными мотивами Джулии, она все ускользала от меня, но мне, кажется, все же удалось написать ее такой, как мне хотелось. А вот Рэндолл Клэндеборн все еще не дается мне.
— Да, мисс Хеллидел. Еще два бокала того же, официант, — Хирн прикуривает сигарету, медленно вращаясь в кресле в отделанном кожей кабинете ресторана. — Так что вы говорили, мисс Хеллидел?
— Как вы думаете, образ Рэндолла удачен?
— Рэндолл Клэндеборн, гм... (Кто же это такой?) Ах да, в целом, по-моему, это удачная фигура, впрочем, может быть, стоит дать его несколько определеннее. Мы обсудим это, когда возвратимся в контору. (После выпивки у него будет болеть голова.) Откровенно говоря, мисс Хеллидел, ваши герои меня нисколько не беспокоят.
Я знаю, что они вам удадутся.
— Вы так думаете, мистер Хирн? Ваше мнение так много значит для меня.
— В общем это очень удачная работа.
— А как вам нравится Джорж Эндрю Йоханессон?
— По правде говоря, мисс Хеллидел, лучше обсуждать такие вещи, имея перед собой рукопись. Я хорошо помню героев, но что касается имен, у меня ужасно плохая память. Это один из моих недостатков, уж извините меня.
В этих случаях все сводится к тому, чтобы медленно, одно за другим, мысленно выдернуть все перья из ее шляпы.
А вот серьезный молодой романист. Не настолько уж он хорош, решает Хирн.
— Ну что ж, мистер Годфри, я считаю, что вы написали чертовски хорошую вещь. Просто позор, что издательства отнеслись к ней так безразлично... Просто сейчас неблагоприятное время... В тридцать шестом ее, возможно, причислили бы к классике. Если бы она вышла в двадцатые годы... Джорджу, например, она чертовски понравилась.
— Да, да, я понимаю, но мне кажется, вы все же могли бы рискнуть. В конце концов, это же чепуха, то, о чем вы говорите... Я понимаю, хлеб с маслом... и вообще... но ведь смысл существования издателей в публикации серьезных книг.
— Да, да, просто стыдно за издателей. (Хирн со скучнейшим видом отпивает из стакана.) Знаете, если вы напишете еще одну книгу, обязательно приносите ее нам.
Летние уикэнды.
— Вы должны непременно поговорить с Карнсом, у него тончайшее чувство юмора. Я не хочу сказать, что он какой-то сверхособенный, но по-своему он необычен, это совершенно очевидно, а как садовник он просто находка. Даже местные жители считают его выдающейся личностью, особенно из-за его ланкаширского акцента.
«Эсли бы вмэсто дождя с нэба лился суп, я стоял бы с вилкой в рукэ», — имитирует его хозяйка дома, отпивая потихоньку из стакана.
С балкона напротив хорошо слышны сплетни:
— Просто слов не хватает сказать, какая она шлюха. Невыносимая женщина. Когда она поехала в турне, то актера для главной роли подобрала, руководствуясь только чисто мужскими его способностями, а когда он начал путаться с бедной маленькой Джади, будь я проклята, если Берома не устроила вечеринку, на которую пригласила всех, кроме маленькой Джади и самого виновника.
В конторе в разгар дня.
— Сегодня он будет, Хирн, обязательно будет здесь, мы все приглашены. Эллисон предложил всем нам присутствовать.
— О боже!
— Подойдите к нему после пятой или шестой рюмки. Он расскажет вам изумительнейшие вещи. И поговорите с его женой, я имею в виду новую. Она фантастична.
В баре с однокашниками по Гарварду.
— Хирн, ты не представляешь, что значит работать в «Космосе». Владелец — гнусная личность, ярый фашист. Писатели у него талантливые, вкалывают не покладая рук, боятся потерять работу, получают две сотни и совсем не понимают, что могли бы работать так и без него. Мне просто душу выворачивает, когда я вижу, как они вымучивают этот самый сорт чтива, на котором он ловчит. А почему ты торчишь в этой своей лавочке?
— Так, ради смеха.
— Надеюсь, ты не пытаешься стать писателем, принявшись за дело не с того конца?
— Нет, я не писатель, у меня для этого недостаточно зуда.
— Господи, да их миллион, с зудом. Но я не знаю ни одного более или менее стоящего.
— А кто знает?
Напиться, переспать с девочкой и как-нибудь встать утром.
— Само собой.
Теперь о женщинах.
— Я не могу объяснить тебе, почему так происходит, — говорит Хирн как-то вечером своему приятелю. — Каждый раз, завязывая связь с женщиной, я уже вижу, как она кончится. В каждом начале мне виден конец. Я просто имитирую каждый раз.
— А не поговорить ли тебе с моим психиатром...
— К черту все это! Если я боюсь, что мне могут отрезать конец или чего-нибудь еще в этом роде, то я вовсе не хочу, чтобы мне рассказывали об этом. Это не излечение, а унижение — deus ex machina. Вот узнаю, что именно у меня не в порядке, и бах — я счастлив, возвращаюсь в Чикаго, пложу детей и терроризирую десять тысяч рабочих на какой-нибудь фабрике, которую соблаговолит дать мне мой отец. Послушай, если тебя излечат, все, что ты прошел, все, чему научился, становится бессмысленным.
— Но если ты не пойдешь к врачу, болезнь может усилиться.
— Да, но я не чувствую себя больным. Просто во мне пустота.
Мне паплевать на все. Но я чего-то жду.
Вероятно, так оно и есть. Хирн не может дать отчет о своем состоянии даже самому себе, да это его и не беспокоит. На протяжении месяцев он почти ни о чем не думает серьезно. Мозг способен лишь на поверхностные реакции, на развлечения и скуку.
С началом войны в Европе он решает поступить в канадские военно-воздушные силы, но оказывается, что у него не в порядке зрение: он плохо видит ночью. Он подумывает уехать из Нью-Йорка, ему кажется, что он не может больше оставаться в нем. Иногда вечерами он в одиночестве слоняется по Бруклину или Бронксу, садится в автобус или вагон надземной железной дороги и едет до конечной остановки, разглядывая тихие улицы. Еще чаще по вечерам он бродит по трущобам, смакуя особенное чувство меланхолии, вызванной, например, видом старухи, сидящей на цементном крыльце, в тусклых глазах которой отражаются шестьдесят, семьдесят лет, прожитых в домах, таких, как этот, и на улицах, подобных этой. От твердого асфальта отражается печальное глухое эхо ребячьих голосов.
Он снова включается в профсоюзное движение и с помощью приятеля получает работу профсоюзного организатора в одном и.ч городов северной части штата. Месяц учебы в профшколе и затем в течение зимы работа на фабрике, вербовка рабочих в профсоюз.
И снова разочарование. После того как ему удалось привлечь в профсоюз большинство рабочих, иосле того как организация получила общее признание, руководство решает не объявлять забастовки.
— Хирн, ты не понимаешь, ты не имеешь права осуждать это решение, ты просто дилетант в рабочем движении, и то, что тебе кажется простым, в действительности далеко не так просто.
— В таком случае какой смысл организовывать профсоюз, если мы не собираемся бастовать? Разве что для получения членских взносов.
— Послушай, я знаю тех, против кого мы боремся. Если мы начнем забастовку, они аннулируют признание нашей организации, вышвырнут большинство из нас и нагонят кучу штрейкбрехеров. Не забывай, что это фабричный город.
— А мы припугнем их национальным советом по вопросам труда.
— Ну конечно. И решение в нашу пользу выйдет через восемь месяцев. А что будут делать рабочие все это время?
— Тогда зачем было затевать этот профсоюз и морочить людям голову? В интересах высшей политики?
— Ты недостаточно знаешь обо всем этом, для того чтобы правильно судить. На следующий год здесь окопался бы конгресс производственных профсоюзов, Старкли и компания, красные до мозга костей. Мы должны были поставить им преграду; тебе кажется все очень просто: сделай то-то и добьешься тою-то, но я скажу тебе, так дело не пойдет, вокруг этих ребят надо создать забор.
Редакторская работа отпадает, профсоюзная тоже. Он понимает, что если предпримет еще что-нибудь, то из этого тоже ничего не получится. Он дилетант, болтающийся у выгребных ям. Все загажено, все фальшиво, все воняет — только притронься. Есть ли еще чтонибудь другое, неизведанное, к чему стоит стремиться?
Под влиянием минутного настроения он возвращается в Чикаго, чтобы побыть несколько недель с родителями.
— Итак, Боб, довольно дурака валять, теперь ты поработал и знаешь, легко ли все дается. Сейчас в связи с военными заказами из Европы и укреплением нашей армии ты мог бы поработать со мной, занятие тебе найдется. Мое дело так быстро увеличивается, что я даже не знаю всех этих проклятых предприятий, в которых имею долю, а она становится все больше и больше. Я говорю тебе — все изменилось с тех пор, как я был мальцом; теперь все связано одно с другим. Знаешь ли, мне кажется, что все выходит из-под контроля. У меня появляется странное чувство, когда я думаю, каким огромным стало наше дело, но оно поставлено как следует, ручаюсь. Ты мой сын, ты такой же, как я; единственная причина, по которой ты слонялся вокруг да около, заключается в том, что не находилось достаточно большого дела, за которое ты мог бы энергично приняться.
— Может быть. — Хирн задумался, чувствуя, как в глубине души у него шевельнулось стремление к чему-то. — Я подумаю об Кругом все отвратительно. А раз так, то, может быть, отвратительное по большому счету это интереснее?
На вечеринке он встречает Сэлли Тендекер (теперь Рендолф), разговаривает с ней в уголке.
— О, конечно, Боб, теперь я окунулась в семейную жизнь. Двое детей, а Дон (однокашник по начальной школе) так располнел, что ты не узнаешь его. Я увидела тебя, и на меня нахлынули воспоминания...
Через некоторое время они вступили в связь, к которой, по существу, ни он, ни она не стремились, и он поплыл по течению, войдя в окружавшее его общество сначала на месяц, затем на второй.
(Несколько недель затянулись надолго.)
Странная жизнь. Почти все они женаты, имеют одного-двух детей и гувернантку; детей видят изредка, лишь когда они спят.
Почти каждый вечер кочующая из дома в дом веселая компания, жены и мужья вечно перепутываются, всегда навеселе. Все это делается бездумно, но здесь больше просто тискаются, чем наставляют супругу рога.
Обычно раз в неделю или около этого разражается маленький публичный скандал или пьяная комедия, вызывающие у Хирна глухое раздражение.
— Послушай, старина, — говорит ему Дон Рендолф, — ты и Сэлли были большими друзьями, может быть, и до сих пор остались ими, клянусь богом, мне это неизвестно (бросает на него пьяный укоризненный взгляд), но дело в том, что Сэлли и я любим друг друга, у нас настоящее чувство... а я таскаюсь с другими. Собака я... С женщиной из нашего офиса и с женой Алека Джонсона, Биверли... ты видел, как мы возвращались в автомобиле, остановились у ее дома. О боже, как было чудесно, но я... я собака, никакой морали, я... я... (начинает плакать), чудесные дети... Сэлли обращается с ними как стерва. — Он встает и неуклюже плетется по танцевальному залу, чтобы отделить Сэлли от ее партнера.
— Перестань пить.
— Дон, дорогой, уйди.
— Рендолфы снова скандалят, — хихикает кто-то.
Хмель бросается Хирну в голову, он понимает, что опьянел.
— Ты помнишь меня, Боб, — говорит Сэлли, — какие способности у меня были, какой талант! Я говорю тебе, ничто не может остановить меня, но Дон невозможен, ему хотелось бы запереть меня в клетку. И боже мой, какой он извращенный! Есть вещи, которых я не могу рассказать тебе... А какой замкнутый, однажды мы прожили целых полтора месяца, не прикоснувшись друг к другу. И знаешь, вдобавок он неважный бизнесмен. Мой отец не раз говорил мне об этом. Нас связывают только дети и ничего больше, понимаешь? Ничего больше! Я имею в виду что-то, что могло бы меня удержать. Ах, если бы я была мужчиной! Когда у Дороти заболели зубы, мне пришлось ехать вместе с ней к врачу, чтобы поддержать ее, а я всегда так боюсь рака, ты не можешь представить, какое это беспокойство для женщины. Я просто как-то не успеваю за всем. Однажды у меня был роман с лейтенантом, летчиком. Молодой, но, право, очень милый, очень ласковый, а дочего наивный; ты просто не представляешь, какой старой я кажусь себе. Я завидую тебе, Боб. Ах, если бы я была мужчиной!
Хирн знает, что и это никуда не приведет его: ни Лейк Шор с его обычаями и людьми, нагонявшими на него скуку, ни строгая обстановка деловых контор, ни увиливание от попыток матери женить его, ни трансформация созидательного импульса в тоннажи товаров или деловые контракты, ни взносы на предвыборные кампании и общение с податливыми конгрессменами и сенаторами, ни пульмановские вагоны и теннисные корты, ни прилежные занятия гольфом, ни фешенебельные отели и запах виски и ковров в их номерах. Все это приносит примитивное удовлетворение, но на пути к этому он познал слишком много другого.
Снова Нью-Йорк и работа — подготовка материалов для радио, но все это временно, и он сознает это. Довольно равнодушно, без всяких высоких помыслов он участвует в кампании по сбору посылок для Англии и следит за газетными заголовками о наступлении на Москву, подумывает — не очень серьезно — о вступлении в компартию. Временами по ночам он отбрасывает одеяло и лежит в постели обнаженный, ощущая, как свежий осенний воздух, клубясь, врывается в окно, прислушивается в мрачном ожидании к вплывающим в комнату вместе с туманом звукам, доносящимся из порта.
За месяц до Пирл-Харбора он вступает в армию.
Через два года в холодные зимние сумерки Хирн стоит на палубе войскового транспорта, идущего под мостом Гоулден Гэйт в Тихий океан; он смотрит на Сан-Франциско, исчезающий вдалеке, подобно затухающим поленьям в камине. Через некоторое время он видит лишь темную длинную полоску земли, еще отделяющую воду от надвигающейся ночи. О борт плещутся холодные волны.
Итак, новый этап. В предыдущем он все наблюдал, наблюдал и разбил себе голову о стену, созданную им самим.
Он ныряет в люк и закуривает сигарету. "Есть такие слова:
«Я добиваюсь чего-то», — думает он, — они придают действию значение, которого в действительности в нем нет. Никогда толком не поймешь, что заставляет тебя добиваться чего-нибудь, а потом это становится неважным".
Где-то в Америке города, электрические огни и рекламы... Живущие в них подонки пользуются почтением и уважением.
Бесконечные интриги, дым сигар, смрад кокса, безумная тяга к непрерывному движению, что-то похожее на разворошенный муравейник. Как представить себе свою собственную смерть в этом мире мраморных склепов, кирпичных громад и раскаленных, как печи, улиц, ведущих к рыночным площадям?
Теперь все это исчезло, вода почти полностью заслонила сушу, спускалась долгая, необъятная тихоокеанская ночь. А душу охватывала тоска по исчезающей земле.
Не любовь, и не обязательно ненависть, но какое-то чувство появилось в этот момент, хотя он никак не ожидал этого.
Какая-то сила всегда зовет куда-то.
Хирн вздохнул, снова вышел на палубу к фальшборту.
Ведь и другие блестящие молодые люди, его сверстники, расшибали голову, колотя ею об устои до тех пор, пока не лишались сил, а устои продолжали стоять.
Люди, исторгнутые из развороченного чрева Америки.
12.
После ранения Минетту отправили в дивизионный сортировочный госпиталь. Это было небольшое лечебное заведение. Восемь палаток, каждая на двенадцать коек, распоиагались в два ряда на открытой площадке неподалеку от берега. Перед каждой из них была сооружена стенка высотой чуть более метра из мешков с песком. Так выглядела территория госпиталя, если не считать еще нескольких сосредоточенных в углу палаток, где размещалась полевая кухня, жили врачи и обслуживающий персонал.
В госпитале всегда было тихо. Во второй половине дня наступала ужасная духота, в палатках становилось невыносимо жарко от палящих лучей солнца. Большинство пациентов впадали в тяжелую дремоту, бормотали что-то сквозь сон или стонали от боли. Заняться пациентам было почти нечем. Некоторые выздоравливающие играли в карты, читали журналы или отправлялись в душ, расположенный в центре территории госпиталя, где на платформе из стволов кокосовых деревьев была укреплена бочка из-под бензина, наполнявшаяся водой. Пациентов кормили три раза в день, каждое утро врач проводил осмотр.
Сначала Минетте здесь нравилось. Рана его была не более чем царапиной — получился разрыв ткани бедра длиной несколько дюймов, но пуля не застряла в теле, и кровотечение было умеренным. Уже через час после ранения Минетта мог ходить, слегка прихрамывая. В госпитале ему отвели койку, дали несколько одеял, и он, уютно устроившись в постели, дотемна читал журналы. Врач, бегло осмотрев Минетту, присыпал рану сульфидным препаратом и оставил его в покое до следующего утра. Минетта ощущал приятную слабость. Перенесенное потрясение наложило отпечаток усталости, и это отвлекало его от размышлений об испуге и боли, испытанных в момент ранения. Впервые за полтора месяца он получил возможность поспать, не боясь, что ею разбудят для заступления.в караул. Госпитальная койка казалась поистине роскошью по сравнению с жесткой постелью на земле.
Минетта проснулся бодрым, в радостном расположении духа. До прихода врача он играл в шашки с соседом по палатке. Больных было немного, и Минетта с удовольствием вспоминал о разговоре с ними предшествующим вечером. «Здесь совсем недурно», — решил Минетта. Он рассчитывал, что его продержат в госпитале около месяца, а может быть, даже эвакуируют на другой остров. Он начал убеждать себя в том, что его ранение весьма серьезно.
Однако врач, наскоро осмотрев рану и перевязав ее заново, сказал:
— Завтра можешь выписываться.
Это потрясло Минетту.
— Вы так думаете, сэр? — с показной бодростью спросил он.
При этих словах Минетта сменил положение на койке, всем своим видом показывая, как трудно ему это сделать, и добавил: — Отлично. Мне очень хочется вернуться к своим ребятам.
— Вот и хорошо. Так что не волнуйся, — ответил врач. — Завтра утром посмотрим.
Врач записал что-то в своем блокноте и направился к следующей койке. «Сукин сын, — подумал Минетта, — я ведь еле ноги передвигаю». Как бы в подтверждение этих слов он вдруг почувствовал боль в ноге и с горечью подумал: «Плевать им на тебя, на то, как ты себя чувствуешь. Им лишь бы вернуть тебя туда, где свистят пули». Минетта загрустил и остаток дня продремал. «Они даже не удосужились снять швы», — мелькнула у него мысль.
К вечеру пошел дождь, но Минетта, находясь в палатке, чувствовал себя уютно и в безопасности. «Как хорошо, что мне сегодня не идти в караул», — подумал он, прислушиваясь к ударам капель о палатку и размышляя о солдатах своего взвода, которых разбудят, заставят сбросить промокшее одеяло, отправиться в наполненный жидкой грязью пулеметный окоп и сидеть там под пронизывающим до костей ветром. «Слава богу, меня там нет», — подумал Минетта.
Но в этот момент он вспомнил, что сказал врач. Дождь ведь будет и завтра, дождь идет каждый день. Придется работать на дороге или у берега, стоять в карауле ночью, возможно, отправиться в дозор, а там мотут не ранить, а убить. Минетта подумал о том, как его ранило там, на берегу. Казалось просто невероятным, чтобы такая крошечная штучка, как пуля, могла причинить ему такую боль. Он вспомнил звуки стрельбы и жуткие ощущения, связанные с ними.
Теперь это стало казаться ему нереальным, как нереальным может иногда показаться свое лицо, если слишком долго рассматривать себя в зеркале. Минетта натянул одеяло на плечо. «Черта с два завтра я вернусь туда», — твердо решил он.
Утром до прихода врача Минетта снял бинты и осмотрел рану. Она почти зажила. Края раны срослись, и уже появилась розовая полоска новой ткани. Сегодня его наверняка выпишут. Минетта огляделся. Одни раненые занимались своими делами, другие спали. Минетта решительно разорвал шов на ране. Потекла кровь, и он дрожащими пальцами закрыл рану бинтами, стыдясь своего поступка. Укрывшись одеялом, Минетта то и дело принимался теребить рану, чтобы вызвать кровотечение. В ожидания прихода врача он сгорал от нервного нетерпения. Под бинтами на бедре Минетта чувствовал теплую липкую жидкость. Повернувшись к соседу по койке, он сказал:
— Чудные эти раны, у меня опять из ноги течет кровь.
Пока его осматривал врач, Минетта молчал.
— Рана у тебя снова открылась.
— Да, сэр.
Врач взглянул на повязку.
— Ты случайно не потревожил ее? — спросил он.
— Кажется, нет... Только сейчас потекла кровь. — Минетта решил, что врач подозревает его, и продолжал: — Сейчас она уже не болит. Я смогу сегодня вернуться к себе во взвод, правда?
— Лучше подожди еще денек. Рана не должна была открыться. — Врач начал накладывать новую повязку. — Старайся теперь не трогать повязку, — сказал он.
— Конечно, зачем же, сэр. — Минетта посмотрел вслед уходившему врачу. Настроение у него упало. «Второй раз тот номер не пройдет», — подумал он.
Весь день Минетта нервничал, пытаясь найти способ остаться в госпитале. Каждый раз, когда до его сознания доходила мысль, что придется вернуться в строй, он приходил в отчаяние. Опять сплошная работа и бои, все время одно и то же. «У меня даже друзей нет во взводе, — размышлял он. — Полаку верить нельзя...» Минетта вспомнил о Брауне и Стэнли, которых ненавидел, о Крофте — его он боялся. «Чертова шайка», — проворчал он себе под нос. Минетта подумал о войне, которая протянется вечно. «После этого острова будет другой, а затем еще и еще... И так до бесконечности... Проклятие...»
Минетта немного поспал, а проснувшись, почувствовал себя еще более несчастным. «Я этого не вынесу, — размышлял он. — Если бы мне действительно повезло, я получил бы настоящее серьезное ранение и теперь уже летел бы на самолете в Штаты». Эта мысль задела Минетту. Однажды он похвастался Полаку, что если когда-нибудь попадет в госпиталь, то ни за что не вернется во взвод. «Только бы попасть туда, уж я там застряну», — уверял тогда Минетта.
Надо было найти какой-то выход из положения. Минетта отбрасывал один вариант за другим. Может, вонзить штык в рану или выпасть из машины на пути в штабную роту? Минетта неловко повернулся в постели, и ему стало невыносимо жалко себя. Он услышал стон солдата, лежавшего на соседней койке, и это разозлило его. «Этот парень свихнется, если не заткнет глотку».
И тут Минетту вдруг осенила мысль, которая, правда, не сразу четко оформилась. Он тут же ожил, сел на койке, боясь, как бы эта мысль не выскочила у него из головы. «Да, да, только так», — подумал он. Ему стало страшно — он знал, как трудно будет осуществить задуманное. «Хватит ли у меня воли?» Минетта лежал, не двигаясь, пытался вспомнить все, что слышал о солдатах, которых демобилизовали по такой причине. «Конечно, вот в восьмом отделении...» Минетта вспомнил о солдате в учебном взводе, худощавом нервном человеке, который на стрельбище начинал плакать навзрыд каждый раз, когда производил выстрел. Солдата отправили в госпиталь, и несколько недель спустя Минетта узнал, что его демобилизовали. «Вот бы и мне так», — подумал он и почувствовал себя на мгновение счастливым, будто его и в самом деле освободили от службы. «Я не глупее этих ребят и сумею все проделать. Нервное потрясение, вот это способ. Разве я не ранен? Вместо того чтобы раненого демобилизовать, его хотят немного залатать и отправить снова в строй. Только об этом и забота». Минетта почувствовал себя вправе осуществить задуманное.