– Юль, на кой нам приглашать Орлова? Ну куда он нам упал-то? Серость же. Серость страшная. Двух запятых связать… Да лучше бы пил! Позовем Посухина. Погоди… Посухин яркий. Да погоди ты! Да у него… Да знаю я, что говорю! Ну чего ты упёрлась-то? Чем тебе Посухин… То есть как женат? Почему?! Лёша женат… Посу… ка какая….
   Тут мой «Илья Муромец» кончился, и я отошёл к прилавку купить квасу. А когда вернулся – девушки уж и след простыл.
* * *
   На «Тульской» перед самым закрытием дверей заскочил молодой человек – косая сажень в плечах и льняные кудри. Он приставил к плечу скрипку, заиграл «Семь сорок» и, приплясывая, пошел по вагону. Денег он не просил и даже не брал, хотя ему протягивали. Два или три раза юноша останавливался против девушек и играл им отдельно, не забывая при этом приплясывать. Они смущались и алели, а одна девушка со скрипичной талией даже сняла запотевшие очки и хотела их протереть, но не смогла – так у нее ослабели пальцы. Подъехали к «Серпуховской», и молодой человек, все так же играя и приплясывая, вышел из вагона. Грузный мужчина с большим портфелем, сидевший напротив меня, с изумлением подумал своей жене: «Что это было, Ватсон?!». Его жена ничего не подумала в ответ, а только улыбнулась, заложила ногу за ногу и, глядя вслед уходящему юноше, пропела про себя: «Он выйдет из вагона и двинет вдоль перрона…»
* * *
   Ближе к ночи, на станции Рижская, на скамеечке, сидел человек лет тридцати, не то чтобы нетрезвый, а с выражением лица «бывает все на свете хорошо, в чем дело – сразу не поймешь». Мужчина говорил по телефону: «Татьяна Федоровна? Это вас Алексей Евгеньевич беспокоит… Ну почему сразу – дурак?… Я только спросить хотел – ты меня сегодня ночевать возьмешь? Танечка… И хлеб куплю, и сыру твоего… Только я с дру… Зря ты так. Да ни капли! Ты же его не знаешь. Ну что он тебе плохого сделал-то?! Вот я ему сейчас трубку дам. Погоди, не бросай!» – друг Алексея Евгеньевича высунул лохматую морду из-за отворота его кожаной куртки, посмотрел черносмородиновым глазом на хозяина, зевнул в протянутый телефон, лизнул его и смущенно тявкнул. Человек снова поднес телефон к своему уху: «Два месяца всего. Нельзя ему еще косточку. Творог можно. Куплю-куплю. Нет, ему не холодно. У меня теплая куртка. Ну я не знаю – тебя-то грела… Кто сидит? Я иду, иду… – тут мужчина поднялся и уже на ходу крикнул в телефон: – Таня! Я не спринтер!»
* * *
   По какому-то каналу передавали рекламу но-шпы. Ну сначала, как водится, рассказывали, что нет таблеток желтее и круглее, чем таблетки но-шпы. Потом сказали, что ей пользовались все наши руководители, начиная то ли от Дмитрия Донского, то ли от Ивана Калиты. Или Павел Первый мог бы еще жить и жить, если бы ему граф Пален сотоварищи не табакеркой в висок и шарфом за шею, а две таблетки но-шпы и запить водичкой. Впрочем, точно не помню. Но последняя фраза была такой: «Смотри любимый сериал у нас на канале с но-шпой!»… Да, конечно. Смотри последние известия с валидолом!.. Тут, наверное, должна быть мораль. Хоть с горошину величиной, но должна. Но ее нет.
* * *
   Женщина лет тридцати-пятидесяти, на костылях, в светлых черных джинсах и черной бандане, привалилась к стене подземного перехода. Из тех попрошаек, что просят на все сразу – на проезд, лечение, учебу, хлеб, водку, закурить, далее везде. У ее ног сидит маленькая черная собака с белой звездочкой на лбу. Тоже на работе. Под носом у собаки стоит небольшая пластмассовая красная миска с мелочью. Время от времени собака наклоняет голову к миске, нюхает мелочь и отворачивается. Деньги не пахнут.
* * *
   Белый от бешенства проливной дождь. В перерывах между вспышками молний на черно-белых моментальных фотографиях видно, как придорожный тополь протягивает дождю изрезанные глубокими трещинами культи своих отпиленных ветвей.
* * *
   А здорово было бы, если бы все те, кого мы напридумывали, начиная от кентавров и кончая зелеными инопланетными человечками, существовали в действительности. Кентавров брали бы в конную милицию. В ОМОН с руками и копытами отрывали бы. В сельской местности им вообще цены не было бы. И всегда такой милиционер, даже и пьяный, помнит дорогу к дому – потому как конь. Хоть и в милицейском пальто. Или взять русалок… Или лучше их не брать. Как этих детишек регистрировать от смешанных браков? Они же ни рыба, ни мясо. Другое дело гномы – они могли бы работать официантами в детских и японских ресторанах. А сирены? Только представьте – «Выступает ордена дружбы народов хор сирен Балтийского краснознаменного флота!» И они выплывают на сцену… Такие полногрудые, что у мужчин в партере и ложах бельэтажа начинаются апоплексические удары от полноты чувств. А как запоют…
* * *
   Жарко. Возле входа в Исторический музей бородатый мужчина, наряженный стрельцом, обмахивается бердышом.
* * *
   Если пройти мимо многочисленных аттракционов, мимо павильона «Космос», мимо тележек со сладким миндалем и сахарной ватой, мимо детей, липких от нее, мимо их родителей с пивом, сосисками и набором вторых, третьих и даже четвертых подбородков, мимо павильона «Ветеринария» с облупленной каменной чашей и змеей, давно издохшей от жажды, то можно увидеть две огромные гипсовые свиньи на стене павильона «Свиноводство». Левая – свинья как свинья. Стоит и ухом не моргнет, а правая… Только спросите ее – отчего она такая потресканная на шесть частей? Спросите-спросите, и она дрожащим голосом вам ответит, что повар из близлежащего кафе «Лагуна» пытается расколоть ее на шашлык. Чуть ли не каждую ночь садист приходит с топором. Счастье еще, что изверг всегда пьян, и у него почти ничего не получается. Конечно, она визжит так, что даже статуя коня возле павильона «Коневодство» оборачивается, но кто придет на помощь в этом заброшенном медвежьем углу выставки? Милиция? Бросьте. Кому нужна престарелая гипсовая свинья семидесяти лет отроду… А ведь могла бы родиться копилкой. Ходила бы в ярких, глазурованных цветах…
* * *
   У станции метро «Бабушкинская» открылся ларек с леденцовыми петушками на палочке. Красными и желтыми. И белочками, и круглыми сосательными конфетами с разноцветными узорами, и какими-то жевательными светящимися червяками такого ядовитого цвета, что они, кажется, состоят не из одной химии, но даже из двух – неорганической и радиационной.
   В моем детстве были только петушки да белочки. Ими торговали у нас в Серпухове цыгане на вокзале. Мы жили рядом с вокзалом, и это было мучительно, потому, что мама мне не покупала петушков. Она подозревала, что цыгане не моют рук при изготовлении петушков. И не при изготовлении тоже не моют. И не только рук. Мало того, цыгане болеют заразными болезнями. И эти болезни переносятся петушками. «Ну, хорошо, – умолял я, – купи мне не петушка, а белочку. Ведь белочки же…» Оказалось, что и белочки тоже. Видимо, они довольно близко общались с петушками и заразились. Теперь, спустя сорок с лишним лет, я, кажется, догадался, каким путем…
   Очереди к ларьку нет. Печальная девушка-продавец восточной наружности, у которой вся верхняя половина лица обклеена синтетическими ресницами, сидит на стуле и разгадывает кроссворд с цифрами, а не то, закрыв глаза, мечтает в пространство. Быть может, о принце на белом мерседесе, который подкатит к ларьку, скупит всех петушков и белочек… или о новых накладных ресницах на какую-нибудь иную часть тела, или… Впрочем, это все равно о чем она мечтает, потому, что петушков не хочется. Не хочется и все. И белочек тоже. Хоть бы даром мне их давали. Кабы только петушков с белочками не хотелось…
* * *
   По телевизору концерт ко дню милиции. Поет Кобзон Бессмертный. Между прочим, еще тридцать или сорок лет назад выяснилось, что косметическим ремонтом Кобзона уже не обойдешься. А тут как раз съезд на носу или очередной концерт ко дню милиции, и Кобзону петь про молодого Ленина и юный октябрь впереди. На настоящую реставрацию времени уже не хватало. И поступили с ним, как с крейсером «Аврора». Быстро посрезали все омертвевшее, пришили все новенькое, неношеное, и стал он петь еще пронзительнее, еще партийнее. А то, что отрезали, живет теперь в какой-то глухой деревне то ли Луховицкого, то ли Серпуховского района Московской или Воронежской области. Ну как живет… – петь, конечно, прекратило, но начало пить. Зато у одной старушки из этой деревни, которой в суп попал волос со старого парика Кобзона, выросли новенькие, черные как смоль кудри, и усы, и… Короче говоря, замучалась она все это брить. А тот, что поет в Кремле, на милицейском концерте – это, считай, новодел. У него внутри ничего уже и не осталось настоящего – ни отделки, ни лепнины, ни мозаики. Сплошное стекло и бетон. И подземная парковка. Трехуровневая.
* * *
   Видел в метро семью профессиональных нищих. Папашка восточного вида с большими усами шёл первым, за ним чумазая мамашка (со славянским лицом) и очень чумазое и сопливое дитё лет трёх-четырёх (лица под грязью и соплями практически было не разобрать). По-видимому, они были из разных наборов – их комплектовали перед выходом на работу. Папашка нёс перед собой какую-то справку с двумя печатями (треугольной и прямоугольной). На справке было что-то написано мелкими буквами. А что – не разобрать. Справка была ламинирована. Что ж, это практично. Вся процессия шла по вагону в сосредоточенном молчании, как будто жрецы какого-то неизвестного культа. Только вместо икон и хоругвей – справка с печатями. Окружающие расступились, также молча, и пропустили их. Никто и копейки не подал. Они прошли весь вагон и вышли на остановке, чтобы войти в следующий. И всё. Как-то стала мельчать эта профессия. Люди работают без выдумки, чаще вообще молчат и только протягивают таблички с надписями. Да и сами надписи стали короче, суше. Какие-то отписки – «на хлеб», «на операцию». Все устали. И просящие, и подающие. А вот лет пять тому назад в том же московском метро я видел семью, начавшую со стандартного «Сами мы не местные, отстали от поезда…» Концовка была неожиданней: «…в пути отравились сметаной. Нужны деньги на операцию». Вот это был высокий класс. Подавали практически все – и те, кто давился от смеха, и те, кто просто остолбенел, пытаясь понять смысл сказанного. Куда всё подевалось-то?
* * *
   Чего только нет у москвичей. У них, к примеру, нет родины. Нет, та родина, которая у всех нас, которая одна шестая часть суши, которая земля, а вовсе не то, что думают завсегдатаи московских ресторанов и баров с японской кухней, у них есть. А вот та родина, которая липовая аллея, которая облупившийся домик со скрипучей скамеечкой у крыльца и палисадником… этого у них днём с огнём, не говоря о том, чтоб вечером или ночью в темноте. Всё меняется в этом городе, да так быстро, что уже и малые дети могут показать пальцем на новенькое, неприлично сверкающее здание какого-нибудь банка и сказать друг дружке – помнишь, ещё неделю назад мы на этом месте играли в казаков-разбойников. Ещё позавчера на месте этого казино росло три тополя, а этот пункт обмена валюты ещё утром был кустиком бузины, под которым подписывались окрестные собаки. Ещё вчера ты провожал её до метро и покупал мимозу в подземном переходе, а уже сегодня она проехала мимо тебя на сверкающей мазде и обдала презрением из лужи и грязью изо рта… То ли дело в провинции. Впрочем, какие теперь дела в провинции? В провинции сейчас сиреневый левитановский снег и пустые чёрные гнёзда, ждущие первых чартеров с саврасовскими грачами. В провинции дети лижут сосульки, а ближе к полудню, если сжать в кулаке немного воздуха, то из него можно выдавить две или даже три капли солнца и напиться ими допьяна. В провинции пускают по талой воде кораблики и переходят с зимних духов на весенние. В провинции новорождённые кучевые облака так носятся по небу, что и в штаны ненароком могут попасть. Сам-то я не видал, но мне рассказывали.
* * *
   К обеду дым над Курской-Товарной почти рассеялся, и только кое-где над путями, цепляясь за электрические столбы, висели серые и грязные его клочки. За дальними заброшенными пакгаузами, мрачными и обветшалыми, раздался хриплый и надсадный рёв маневрового тепловоза. Володька вздрогнул.
   – Чего это он, Петрович? С ночи орёт и орёт. На минуту затихнет и опять как резаный.
   – Гон у него. У маневровых в марте всегда гон. Как начинают сдуру траву на откосах палить – так у тепловозов эта ерунда и начинается. Может, от дыма, может, от перегрева, а может, и ещё от чего.
   – И сколько ж он орать-то будет? Никакой мочи терпеть нет.
   – Дык… пока вагонов пять, а то и семь не покроет – не успокоится. И то – не цистерн каких-нибудь с керосином, а самых что ни на есть спальных, пассажирских.
   – Да кто ж ему даст-то, ироду?
   – То-то и оно. Он ведь их не просто так – сцепочным буфером ткнул, дёрнул раз-другой и успокоился. Норовит, подлец, с рельсов сбить, опрокинуть. А уж потом и… Садюга. Совсем озверел. Ночная смена его в тупик еле загнала. Так пока загоняли – успел дрезину поиметь и паровоз, «кукушку» маневровую, которой сто лет в обед, до белого свистка довести. Во как ему неймётся… Ну да ничего. К вечеру, глядишь, ветер ещё сильнее наддаст. Ливень, вон, обещают, если не врут, конечно. Даже и следа от этой гари не останется. К утру всё тихо будет. Ты давай, уши-то не развешивай – проверяй сцепки. Не ровён час…
   И они пошли дальше по горелому, дымящемуся откосу вдоль бесконечного товарняка.
* * *
   Март. На воде лёд тонкий-тонкий – только воробьи и рыбаки не боятся по нему ходить. В озёрах и прудах просыпаются от зимнего сна русалки. Зевают, расчёсывают свои зелёные волосы и горстями едят молодых пескарей, чтобы потускневшая за зиму чешуя на хвосте вновь заблестела. Ближе к лету начнут хороводы водить, песни срамные петь и у рыбаков водку из садков воровать.
   Я к чему это всё? А к тому, что и у нас, во дворе нашей конторы, на очистных сооружениях растаял лёд, и сегодня днём в чёрно-зелёной воде было шевеление. Сначала образовалась небольшая воронка, потом со дна поднялся десяток-полтора больших пузырей, и всплыла двухлитровая пластиковая бутылка из-под пива. Кажется даже, над водой прошелестели какие-то слова или междометия… повторить которые, впрочем, я не решаюсь. Но это почудилось, конечно. Весенний ветер, не иначе.
* * *
   От «Третьяковской» до «Медведково» в углу вагона, свернувшись калачиком, спал бомж. Калачик, надо сказать, был преизрядных размеров. Одна голова – как каравай, которым встречают почётных гостей у трапа самолёта. Бомж храпел так, что перекрывал шум поезда. Но я бы и не стал об этом рассказывать, если бы он не сосал во сне большой палец. Как ребенок, с причмокиванием. И пузыри пускал. Я так и не понял – он просто заснул на пару часов с алкогольного устатку или так и не вышел из зимней спячки? Пора бы уж. На дворе конец марта. Не в том смысле, что пора гнёзда вить и яйца откладывать, а… хотя бы вспомнить, на какой станции их отложил. Или милиция отобрала…
* * *
   Старуха толстая, пальто на ней не сходится. Из-за пазухи выглядывает любопытный, как все дети, белый котенок, которого она отдает даром в хорошие руки. Возле старухи стоит девочка лет семи-девяти. Ей на руки брать нельзя, за этим следит строгая мама, но можно погладить, почесать за ухом. Она и чешет. Котенок играет, вертится юлой, и девочка чешет там, где получается. Старуха мелко трясется от смеха – ей тоже перепадает щекотка. Хорошие руки, в которые можно отдать, на неутомимых ногах бегут и бегут мимо. Хорошие руки заняты новогодними подарками. Мертвыми новогодними подарками в красивых коробочках, завернутых в блестящую разноцветную бумагу. Их можно почесать, эти коробочки, но вряд ли они станут урчать. А уж играть с собой их точно не уговоришь.
* * *
   Апрель – это когда почки на каштанах напоминают быстрорастущие лампочки. Вчера они были еще по сорок ватт, а сегодня уже по сто.
* * *
   С одной стороны, взять, к примеру, американцев. Работают как лошади, зато живут как люди. Или взять немцев. Эти и работают как лошади, и говорят на таком же языке, но живут тоже как люди. С другой стороны, взять нас: с какой стороны ни бери – работать мы не хотим, а потому живем не как хотим, не с теми, с кем хотим, и всё у нас не как у людей, а как всегда, вместо того, чтобы как лучше. Тут все понятно. Ты всё пела? Это дело – иди теперь, выплясывай. Хотя и с танцами у нас тоже не очень получается. Не знаю почему. Что-то мешает, что – не разберешь. С третьей стороны, взять таджиков или еще лучше – вьетнамцев. Их даже и брать не надо – сами приедут. Трудятся как муравьи и могут питаться от одной пальчиковой батарейки месяц. Это, если семья из трех человек, а один может годами. Спрашивается – вот они почему в своих вьетнамах из нищеты не вылезают? Им-то за что? С четвертой стороны – приезжают они к нам и работают, работают… С пятой стороны – когда мы приезжаем к американцам, тоже пашем как лошади. Без дураков, которых оставили дома. И живем там как люди. Что же получается с шестой стороны? Чтобы жить как люди, вьетнамцам надо ехать к нам, а нам, в свою очередь, к американцам. Ну мы с вьетнамцами понаедем – это нам раз плюнуть. Но куда девать американцев? Как уговорить их поехать в освободившийся Вьетнам?..
* * *
   Ранним утром бомжи у мусорных баков напоминают космонавтов, когда те уже на подлете к своей Альфа Центавре выходят из анабиоза. Очумевшие от долгого сна, с опухшими синими рожами бродят они, почесываясь, по отсекам космического корабля в поисках тюбиков с яичницей, хлебом и водкой: мужчина с белой, черной от грязи, холщовой сумкой от Армани и женщина в детской шерстяной шапке с двумя желтыми помпонами. На ногах у женщины туфли со сломанными, подвернутыми внутрь, высокими каблуками. Женщина переступает ногами осторожно, чтобы они совсем не отвалились. Мужчина какое-то время недоуменно смотрит на эти ухищрения и говорит:
   – Ленк, а каблуки-то у тебя совсем спустили.
* * *
   Поутру вошёл в свой вагон, чтобы на работу ехать, – а там темно от лиц. Не в том смысле, что их много, а в том, что на лицах этих ещё не рассвело. Автопилот, конечно, включён почти у всех. Умылись, оделись, кому положено – накрасились, и пошли на работу, механически шелестя негнущимися ногами и руками. Но лица ещё неподвижны, окаменелы. У кого ночной кошмар в глазах, у кого вчерашний скандал с тёщей. Дёргается что-то в дальнем углу рта, а что – не разобрать. Может, даже и разобрать, но прилюдно такое не выговоришь. Женщинам ещё сложнее. Они в утренней спешке макияж накладывают поверх вчерашнего выражения лица. От этого, случается, и рот к уху сползёт, и глаза ненароком на лоб повылезают. Военным хорошо – им как командир выдал уставное выражение лица, к примеру, лейтенантское, – так они его и носят круглые сутки, не снимая, пока не придёт пора менять его на капитанское. А уж начиная со старших офицеров и выше дозволяется самим рожи корчить шить на заказ себе разные выражения. Бывают, конечно, и нарушения. Вот в Курске где-то или в Перми один прапорщик ходил с неположенной по чину генеральской мордой. И так ловко, подлец, её приладил, что никто и догадаться не мог. Красная и красная. Издали – одно лицо. Даже и два, потому как толстое очень. Ежели б не жена, которая вовремя заявила куда следует… Ну да бог с ним, с прапорщиком. Не о нем речь, а о девушке, которая стояла в углу и освещала вагон своей улыбкой. Каждой веснушкой улыбалась. Всеми разноцветными клеточками своего пальто. И даже цветком на легкомысленной шляпке небесного цвета. Что же тут удивительного, скажете вы мне, – такую девушку теперь можно встретить где угодно. На то и весна, чтобы их встречать, не говоря о целовать. Я бы, конечно, для порядку поспорил и сказал, что не во всяком вагоне и не на всякой линии… но – не буду. Правда ваша – весна. Встречайте и целуйте.
* * *
   Скоро праздник. Георгиевские ленточки развеваются по всей столице. Элегантно они смотрятся на мерседесах, ауди, фольксвагенах и прочих опелях. На КамАЗах… убедительнее. Молодёжь и себя украшает. Одна девица привязала ленточку к джинсам. Хорошо не сзади. Хотя… сзади у нее так убедительно – КамАЗ отдыхает.
* * *
   На Лубянке митингуют коммунисты. Старушки с портретами Сталина и Жукова, карикатурный Горбачёв на плакате с американским флагом на лысине и Ельцин, грызущий кривыми кариесными зубами красные буквы «с», «с» и «р». Да, букв «с» было только две. Видимо, одну он уже загрыз и проглотил. В то время как с трибуны скандируют: «Фашизм не пройдёт!», между рядами деловито снуёт молодой человек, предлагая участникам митинга фашистский листок «Русский марш».
* * *
   Низенькая полная дама придирчиво осматривает на лотке уличного торговца посудой блестящий чайник похожих пропорций, но еще и со свистком.
   – Молодой человек, а как он свистит? – спрашивает дама тощего, точно свисток без чайника, продавца.
   – Не волнуйтесь, женщина. Он конкретно свистит. Оглохнете за милую душу.
   – Я его серьезно спрашиваю, а он мне здесь тут аншлаг! Трудно ответить на простой вопрос?! – начинает закипать дама.
   Не говоря ни слова, продавец закладывает два пальца в рот и пронзительно свистит.
   – Ну вот как-то так, – переведя дух, произносит он. – Брать будете?
* * *
   На Ломоносовском проспекте, напротив химфака МГУ, возле остановки сто тридцатого автобуса стоит урна. Сегодня, в седьмом часу вечера, я видел, как с этой урной разговаривал мужчина. Прямо в нее и говорил. Какие-то давние обиды ей припоминал. Но не то чтобы со злобой, нет. Больше с грустью. Ничего не отвечала урна. Лишь оберткой от мороженого помахивала. Мужчина не останавливался и говорил в нее еще. Обидное говорил, и даже нецензурное. Молчала урна. Мужчина утомился и сел возле урны. Привалился к ней. Закурил. Стал говорить тише, задушевнее. Но все равно нецензурное. Наверное, она бы ему ответила. Потом, не сегодня. Сегодня у нее был тяжелый день. Но у мужчины, как видно, тоже день был не из легких. И он настаивал. Стукнул ее полупустой пивной бутылкой в бок. Плюнул в нее и заплакал. Наконец он с трудом поднялся и пошел, шатаясь и всхлипывая. А она осталась. Не бросилась догонять. Завтра, должно быть, придет мириться. В крайнем случае, послезавтра. Никуда не денется.
* * *
   Две продавщицы. Одна, измученная синими тенями для век, возмущается:
   – И тогда Серега ему и говорит: «Думаешь, я лох? Лох?! Да сам ты лох последний, сука такая».
   Вторая, с тонкой ментоловой сигаретой в щели между передними зубами и вулканически красными губами, переспрашивает:
   – То есть Сергей дал понять, что считает его лохом?
   Они еще покурили, и та, что с тенями, сказала:
   – А мой-то, собственник херов, недоволен, что я читаю за прилавком. Да не могу я без чтения! Мозги у меня засыхают от этой гребаной работы.
   И потрясла перед подругой засаленным номером журнала «Отдохни» с кроссвордами.
* * *
   Возле станции метро «Аннино» видел, как приличного вида мужчина распахнул дверцу автомобиля, метнул внутрь букет белых роз и стал целовать водителя, приличного вида женщину. Целовать – это мягко говоря. То есть, может, мягко, и даже очень, но нам, окаменевшим тут же рядом, хотя мы все и шли за минуту до этого по своим делам, размечталось возбудилось показалось… мало не показалось. Засмотрелись даже юноша и девушка, которые обнимались по служебной надобности в какой-то рекламе, нарисованной на боку проезжавшего мимо автобуса. Если бы приличного вида женщина-водитель открыла глаза, то увидела бы, как ей помахала из своего киоска продавщица газет и как гаишник пытается закрыть широко распахнутый рот, полный нечестно заработанных денег. Но глаз она не открывала (да и кто бы стал открывать на её месте?) и поэтому не увидела даже того, что белые розы стали понемногу розоветь… пунцоветь… Не так сильно, как мы, невольные зрители, но. Вот какие розы нынче продают в столичных магазинах. Должно быть, это голландские. Наши, небось, и лепестком бы не повели.
* * *
   Бывают такие люди, которым в очередь лучше не становиться. Нет, встать-то они, конечно, могут, но как только подойдут к прилавку, так на них все и кончится. Или останется не тот размер и цвет. Еще и вкус окажется отвратительным. Да хоть к обычному крану водопроводному подойдут, откроют – а в нем воды уже и нет. А тех, кто ее выпил, уж и след простыл. Ну да не о них речь. Теперь, слава богу, всего на прилавках полно – и нужного размера, и цвета, и свежее – только что с грядки. Но и тогда этих несчастных либо продавец обвесит, либо кассир обсчитает. Теперь кассиры в супермаркетах такое могут в чек впечатать, что только диву даешься. Покупаешь ты, к примеру, буханку черного, кефир и чай в пакетиках, а насчитают тебе и осетрины с коньяком, и устриц, и алименты за три года, и черта в антикварной ступе красного дерева с перламутровыми инкрустациями за сумасшедшие деньги. И как ни проверяй – все у них сходится. Отдашь все деньги, что были с собой, заплачешь и уйдешь, чтоб очередь не нервировать. Которые умные – те чек не отходя от кассы проверяют. Все в своем уме перемножат, вычтут, поделят и сразу к кассиру с кассационной жалобой. Ну тот тоже не дурак. Охота ему была с ходячим калькулятором связываться. Без лишнего слова деньги тихонечко отдаст и сейчас же следующего примется обсчитывать.
   Я обычно чеки не проверяю. Что толку расстраиваться? Считаю я в своем уме плохо, а чужим и подавно не умею пользоваться. Пока достанешь калькулятор, да нацепишь очки на нос, да сличишь все продукты со списком в чеке… Себе дороже. Вот и сегодня я все в пакет сложил, и чек уж собрался скомкать и выбросить, как вдруг вижу – сосиски мне пробили, которых я не брал. На целых пятьдесят рублей и восемнадцать копеек. Ну, думаю, хоть раз в жизни повезло. Сейчас, сейчас я им все докажу! Поквитаюсь за годы бессовестного обвеса и обсчета.