Страница:
* * *
Сто тридцатый автобус, от станции метро «Университет» до станции «Профсоюзная» тащится от пробки к пробке. Я дремлю, но время от времени просыпаюсь от скрипа тормозов и сильнейшего запаха перегара за моей спиной. Из этого перегарного облака ко мне, заплетаясь друг за друга, ползут из последних сил слова:– Ты запей, Вов, байкальчиком. И я тебе скажу. Мы с тобой огонь и медную воду прошли. Галька – сука, конечно, толстозадая. Если б я был старик Хоттабыч, я ее на хуй послал бы по щучьему велению. Завела моду записывать в блокнот свой. Да, от нас запах был. Запах – не перегар! Мы с производства вышли. Ну нормально вышли – все у нас шевелилось по порядку. Руки, ноги и всякая хуйня – все как у людей. Мы почему с запахом? Потому мы с производства идем. А как еще-то? Как?! Молчишь? Не знаешь… Кемарь, хер с тобой… Не слюнявь мне, блядь, рукав от новой куртки. Спи человечески. А от кого сейчас не запах? По нынешним временам, Вовка, даже от ангелов… От этого байкала у меня такая… мутотень… Отрыгаться не могу. А завтра мы с тобой к начальнику цеха пойдем. Мы эту Гальку… Допьем, а завтра нам сейчас выходить на Профсоюзной. Вставай, давай. Быстрее – двери открываются уже. Голову не волочи, мудила…
* * *
В конце августа или начале сентября, стоит только захныкать дождику, хоть бы и самому мелкому, все сразу начинают ворчать:– Ну вот, пожалуйста! Так мы и знали! Еще и лета толком не было, а осень тут как тут. Мы только-только… а она уже. И так каждый год. И никто даже и мизинцем не пошевелит, чтобы как-то исправить или улучшить. Никому нет решительно никакого до этого, между прочим, не последней важности, дела.
А возьмем март или апрель. Уж и солнышко покажется, и прилетят первые веснушки, и грачи на картине Саврасова загалдят так оглушительно, что проснется задремавшая рядом с ними музейная старушка в Третьяковке… Все равно – кого ни спроси – всякий станет уверять тебя, что до настоящей весны еще как до Китая… а то и до Японии. Еще и снег пойдет, и насморк будет, и вообще – настоящая весна – это непременно девушка в чем-нибудь тонком, прозрачном и разлетающемся от теплого ветра. Да вы глаза-то разуйте! Снимите с них зимние ботинки на меху. Какие же теперь девушки при северном ветре и заморозках на почве?
Но отчего же непременно девушка? Отчего не кошка или воробей? Да что воробей… Видел я вчера на скамейке дюжего молодого человека в поношенной брезентовой ветровке и туристических высоких ботинках на толстой-претолстой подошве. Он сидел и блаженно жмурился на выглянувшее из-за туч солнце. Черная как смоль огромная борода его была заплетена в несколько косичек, каждая из которых была перетянута разноцветной резинкой. Справа и слева от этого утеса-великана сидели две
* * *
Весь день валил мокрый снег, а к вечеру еще и подморозило. Из маленькой обледеневшей чебуречной у Северного рынка смотрят на улицу скучающие чебуреки, широколицые лепешки, бесстыжие куры-гриль и копченые свиные ребра неизвестных животных. Холодный мартовский ветер раскачивает тонкую веревочку песни «Постой паровоз, не стучите колеса…», свисающую из маленького динамика под козырьком палатки. Смуглый молодой человек в колпаке и фартуке не третьей свежести сидит внутри заведения, обняв электрообогреватель, и тихонько подпевает Вицыну на своем жарком и влажном субтропическом языке. Покупателей не видно. Бродячая собака, идущая по делам, которых у нее нет, останавливается напротив чебуреков и ребер, минуту или две задумчиво чешет левой задней лапой то место, где у нее никогда не было кармана с деньгами, и снова идет по тем же делам.* * *
Что я хочу сказать москвичам и гостям столицы. Граждане! Курей птицефабрики «Куриное царство» продают плохо выбритыми. Только что мне пришлось эпилировать такую курицу пассатижами. С особым цинизмом и жестокостью. Она, конечно, во всем призналась, но от супа ее это не спасло.* * *
Красная Стрела…Уже и вокзала след простыл, уже и проводник принёс чай с лимоном, уже и пришлось тебе выйти из купе, пока переодевается ко сну твоя попутчица, – а Москва всё не кончается. Тянутся, тянутся за окном бесчисленные пригороды, города-спутники, элитные поселки и одинокие дачные домики в три этажа с антеннами космической связи. И так почти до самой Твери.
А ведь лет двадцать пять назад, даже двадцать, столица до МКАДа дотягивалась не во всех местах. Ещё из какого-нибудь Митино или Куркино забредали внутрь города совершенно дикие селяне и селянки в поисках мяса, детских колготок, венгерского зелёного горошка и поглазеть на жигули-«пятерки». Ещё лось, а не хаммер мог запросто перегородить одну из двух тонких полос кольцевой автодороги.
Теперь Москве дорогу лучше не перегораживать. А если не перегораживать, то она рано или поздно и до второй столицы доберётся. Сейчас-то ещё там, в колыбели трёх революций, все спят спокойно и на ус не наматывают. А как появятся на окраинах дикие дивизии московских дворников-таджиков и молдаван-строителей, как пойдут они в атаку с криками «шаурма» и «бордюр», как за случайно оброненное в разговоре «булка» или «поребрик» будут хватать всех без разбору, когда на каждом парадном будет прибита табличка «подъезд»… вот тогда «крайние» станут «последними», вот тогда опомнятся, да поздно будет.
А пока… пока скорый поезд идёт и идёт на север, чуть притормаживая на тёмных полустанках, хлопают дверями тамбуров полночные курильщики, идёт по коридору молодой проводник в трусах до колена и форменной фуражке, спит на приставном сиденье какая-то тётка, обнимая ногами большую клетчатую сумку, и видит во сне.
* * *
На станции «Алексеевская» подсел ко мне человек с желтым лицом. Какой-то друг степей калмык. Даже очень калмык, потому, что один глаз у него был просто узкий, а второй – уже не бывает. Видать, ударился он лицом обо что-то. И не один раз. Фингалище такой, что хоть по автомобильной трассе ночью спокойно иди. Будет считаться, что с зажженной фарой. Голова у моего попутчика была обмотана бинтом. Он ее, наверное, сам обматывал. Сначала шапку-петушок на голову нахлобучил, а потом вспомнил, что не худо бы и голову обмотать. Получилось… как получилось. Видно было, что человек давно не брился. И эти три волоска, что он не брил, наводили грустную думу, как та несжатая полоска из стихов великого русского поэта. И стал человек рыться у себя за пазухой. То папиросы достанет, то зажигалку, а то искусанный до полусмерти чебурек. Но не стал ни есть, ни курить, а все обратно спрятал. Наконец достал он засаленную и затрепанную книжку. И раскрыл ее. А на первой странице той самой книжки было написано «В каждой нации есть свои евреи». И стал человек внимательно ее читать, водя заскорузлым пальцем по строчкам.* * *
Сегодня на работе за чаем беседовали о выборах. Ну не то чтобы беседовали, а так… матом ругались.Я задумался о своем и оговорился по Фрейду. Спросил: «Интересно, кого же у нас выберут на третий срок?»
* * *
Над проспектом Мира висит растяжка «Сезон кавказской кухни в ресторане Штирлиц».* * *
Стою в центре зала на «Третьяковской». Жду. Усы и бороду, по которым меня узнают друзья и знакомые, вытаращил вперед. Рядом со мной стоит девушка лет двадцати. Воздушная и прекрасная, как зефир «Шармэль». Тоже кого-то ждёт. И подходит к ней молодой человек с огромным баулом на колёсиках. Сам он (не баул, а молодой человек) высокий, тонкий и хрупкий, как палочка твикса. И, смущаясь и робея, спрашивает девушку: «Извините, скажите, пожалуйста, – вас случайно не Лена зовут?» Совершенно случайно оказалось, что Лена. Молодой человек подкатывает свою сумку к девушке и тут же, не говоря худого слова, начинает так её лихорадочно целовать (не сумку, а девушку), а она с такой страстью начинает ему отвечать, что я до сих пор вспомнить не могу – кого же я ждал-то? Я, кстати, успел и домой доехать, и поужинать грибным супом, жареной картошкой и ломтем холодной буженины с хреном, и рюмку зубровки выпить, и стакан чая с лимоном, и творожным колечком закусить, и трубку выкурить, а они всё там целуются и целуются…* * *
Женщина в пластмассовой куртке цвета «геенна огненная» курит и кричит на весь переулок:– Послезавтра все кончится! Предупреждаю! И не надейтесь!
Она замолкает на секунду, делает несколько торопливых, глубоких затяжек, страшные глаза и продолжает кричать, изрыгая клочья сизого дыма:
– Только у нас до послезавтра цыплята по семьдесят два, крылья по сто тринадцать, голени… бедра…
Её рука указывает в направлении маленькой лупоглазой палатки под названием «Мир кур», у двери которой сидит полосатый кот… то есть, он сидел бы, если бы не объелся как свинья. Толстый кот вяло шевелит толстым хвостом, и время от времени оттягивает лапой полоски с толстого живота, чтобы не сильно давили. Сегодня жизнь у него удалась.
* * *
По дороге домой, из Москвы в Пущино, как к мосту через Оку подъезжаешь, так и начинаешь здороваться – с самой Окой, с церковью в деревне Липицы, с озимым полем, с холмами, между которыми петляет дорога, с маленькими дачными домиками из тех, что выросли и состарились на шести сотках, с дачниками и их преогромными кабачками, с кривой сосной, с клёнами, с трубой от городской котельной. Потому что с каждым… короче говоря – потому что потому. А как из дому в Москву возвращаешься, так молчком, под землёй, доберёшься до своей ячейки в паутине, упадёшь в койку и отвернёшься к стене – цветами на ободранных обоях любоваться. Потому что всё это… да по той же самой причине.* * *
На станции «Парк культуры» уселся между двух дам. У той, что справа, были накачанные, как у культуриста, нестерпимо блестящие губы. Время от времени дама с видимым усилием закрывала рот, но он снова упрямо приоткрывался. Что-то было в устройстве ее рта напоминающее насекомоядное растение росянку. Этот приманчивый блеск, эта ласковая приоткрытость капкана. Так и видишь, как прилетает на этот блеск какой-нибудьУ дамы слева, напротив, были нервные сухие пальцы, унизанные серебряными перстнями. Встречал я такие пальцы. Обычно между ними зажата длинная и тонкая сигарета с ментолом. И говорят эти пальцы хриплым, прокуренным и до изнеможения сексуальным голосом: «Ах, Сережа, я так измучена… целый день среди этих плебеев… к вечеру просто никакая… а тут вы со своей херней… Да наливайте же, наливайте – краев, что ли, не видите?»
Но я отвлекся. У обеих дам в руках были какие-то глянцевые журналы. И оба были открыты на одной и той же странице. А на странице была беременная фигуристка Ирина Слуцкая. И я подумал: «А не загадать ли мне желание?» Но побоялся.
* * *
Мужчина средних лет, на лице которого столько морщин и морщинок, что оно напоминает вид дельты Волги с воздуха, внимательно рассматривает стойку со сладостями возле кассы в универсаме «Квартал». Видно, что он колеблется. Мучительно. Наконец протягивает руку к крошечной шоколадке «Аленка» за восемь рублей, берет ее и кладет в проволочную корзинку, где уже лежат бутылка водки «Праздничная» и банка кошачьих консервов. Женщина, стоящая позади меня в очереди, сама себе думает вполголоса: «Разбежался. Может, она еще и не придет, а ты уже шоколадку…»* * *
Маленькая девочка едет на пластмассовом розовом трехколесном велосипеде и разговаривает с мамой, розовой и пластмассовой от макияжа:– …а потом? – спрашивает девочка.
– А потом она их вырастит, – отвечает мамаша и картинно выпускает в пространство клуб сигаретного дыма.
– А потом-потом? – не унимается девочка.
– Выйдет замуж за другую собачку.
– А что будет с той собачкой, которая была раньше?
– Да ничего ему, мудаку, не будет. Пошел он на хер! Какое тебе вообще до него дело, до этого кобеля! Ты педали давай крути, а то нас бабушка уже заждалась с обедом.
И девочка начинает сосредоточенно крутить педали.
* * *
Молодой человек, с торчащими вверх и в стороны косичками так, что он напоминает растрепанного Чипполино или Карлсона с пропеллером на голове, размахивая головой, говорит в телефон:– И тут, Саня, я вдруг почувствовал, что как дипломат – я в полной жопе….
* * *
Падение нравов теперь повсеместное. Еду в метро с работы. Сижу на крайнем месте, рядом с дверями. Сидим тесно, и от этого левое плечо немного вылезает за поручень. Культурно еду – читаю Достоевского. Вдруг на одной из остановок чувствую тяжесть на плече. Поднимаю глаза вверх, а там… преогромная. Джинсами обтянута так, что лопнут глаза, если засмотришься. Я, конечно, их усилием воли отвёл, а сам думаю – вот что себе позволяет, бесстыжая. Ведь чувствует, поди, что не на поручень оперлась. И хоть бы хны. Так, понимаешь, притискивает, что у меня плечо покраснело от натуги. Ну нет, не на того напала! Не дам тебе спокойной жизни. Стал я плечом поводить то вправо, то влево. Раз, другой. Аж плечо вспотело. Ноль внимания – фунт… даже десять фунтов, а то и больше. А я ещё, да с вывертом. И взглядом так упёрся, что чуть ей джинсы не прожёг. И не думает отодвинуться – только ухмыляется всеми складками. Три перегона подряд плечом шевелил – устал, как собака на сене, а с мёртвой точки не сдвинул. И то сказать – такая точка* * *
В белом плаще с кровавым подбоем, шаркающей кавалерийской походкой…Восьмой час вечера. Тьма накрывает
– Нет! Они мне и даром не нужны. Никаких открытых задников! В таких босоножках мне можно парад, как Жукову, принимать. Знаешь, какие у меня выросли шпоры на пятках?!
* * *
– Снесли его давно – лет сорок назад. Никто теперь и не упомнит, что он здесь когда-то стоял. На его месте построили дом быта с парикмахерской на три инвалидных кресла и часовой мастерской, в витрине которой стояли древние часы даже не с кукушками, а с птеродактилями. Часы эти так хрипели перед боем, что им хотелось налить какого-нибудь грудного сбора. Потом и дом быта снесли и устроили на его месте автостоянку. Обнесли пустырь забором и маленькую будку дощатую поставили. У нее изо всех щелей вылезала задница охранника. Обычно вообще ничего незаметно – ни утром, ни днем. Да и на закате не каждый день, а только когда ясно. Тогда и видны отражения этих окон на глухой стене, напротив которой раньше стоял снесенный дом. Вроде как семья солнечных зайцев или старинное японское хайку, написанное ихними лохматыми буквами. А если повезет, то можно заметить, как в окнах тени мечутся. Вот на прошлой неделе, к примеру, видал я тонкую женщину в пышных юбках и мужика в цилиндре. Она руками перед ним размахивала. И видно, что по-французски размахивала. Как будто говорила ему «экий ты, друг мой, мудила». Но культурно все – без этого нашего трамвайного хамства. А другой раз… Да ты, я смотрю, размечтался. Клювом-то не щелкай – давай шустрее. Скоро машина приедет, и увезут наши баки вместе с бизнес-ланчем. Смотри-смотри! Вон йогурт почти целый…* * *
Рыбак был поддатый, но на своих двоих держался вполне. Они пока ему были свои, а не чужие. Еще на платформе он стал теребить милицейского капитана за рукав и что-то жарко шептать ему в ухо. Капитан выглядел уставшим – по всему видно было, что ехал он домой со службы. Чувствовать себя на работе ему уже не хотелось. Рыбака он оттолкнул, сказал ему что-то вроде … и вошел в вагон подошедшего поезда. Рыбак, однако, не отставал и забежал в вагон за капитаном. Усевшись рядом, он достал из рюкзака двухлитровую пластиковую бутыль с пивом, посмотрел на нее, как папаша на непутевую, но любимую дочь, и протянул капитану – отхлебнуть. Милиционер, успевший к тому времени раскрыть книгу и даже в нее углубиться, энергично отвел рукой бутыль в сторону и отвечал в том смысле, что… из-за шума поезда было не разобрать. Рыбак не огорчился, и сам сделал из бутыли такой глоток, которого хватило бы утолить жажду половине вагона, включая детей, стариков и беременных женщин. Минуты через три, когда пиво впиталось в рыбака, он тщательно обтер горлышко бутылки негнущимися пальцами, снова протянул ее капитану и открыл было рот, чтобы сказать самые убедительные слова… Тут поезд подъехал к остановке, и все завертелось – капитан быстро спрятал книжку, быстро сделал зверское служебное лицо, ткнул рыбака под ребра кулаком, схватил за шиворот, выволок на платформу, двери закрылись, и театр абсурда вместе с ними.* * *
Ночью выглянул в окно, а там дождь идет медленно во сне, точно лунатик. На стоянке у дома машина стоит и нет-нет, да и шевельнет колесами. Должно быть, снится ей дорога гладкая и пустая, без единой, даже и пивной пробки. Мчится она по ней изо всех своих лошадиных сил, мчится… и вдруг выползает из придорожных кустов толстый, багровый гаишник с такой же толстой палкой, до того полосатой, что… Машина в ужасе вскрикивает сигнализацией, мигает спросонок фарами, но мало-помалу успокаивается и снова мчится по гладкой и пустой дороге. Дождь все идет и идет. В городе дождь идет всегда, потому как негде ему остановится – нет ни леса, ни рощицы, ни речки, ни поля, которые его приютили бы. Никто его здесь не ждет, и всяк норовит отгородиться крышей или зонтиком. Вот он и не останавливается, пока не уйдет отсюда совсем, до последней капли.* * *
Подходя к станции метро «Марксистская», наблюдал, как два милиционера вели под микитки всклокоченного и нетрезвого человека в пуховике на голое тело. Тот упирался и шумел. Что он шумел – я не разобрал. Но когда проходил мимо, то услышал, как один милиционер сказал ему: «Ну и что? Да я тоже с другой планеты, мудила». А второй милиционер ничего не сказал – только огрел своей милицейской палкой мужика по спине. И оба блюстителя порядка стали заталкивать пьяного в* * *
Девушки, конечно, очень удивительные существа. На станции «Спортивная» один молодой человек поцеловал девушку и вышел из вагона. А она осталась и всю дорогу до «Кропоткинской» сидела и безостановочно губы облизывала. Почему, спрашивается? Поцеловал-то он её в щёку, ближе к уху. Вот и облизывала бы щёку или ухо. А она – губы. Загадочная.* * *
Второго мая, в субботу, в половине десятого утра по Хлебному переулку медленно шла необъятных размеров женщина с двумя парами щек, тремя подбородками, множеством грудей, животов и маленькой собачкой на поводке. Они прошли мимо бельгийского посольства, и собачка звонко облаяла спящих львов у входа. Старые и больные львы внимания не обратили. Только зевнули так, что у женщины на лице со страху треснул макияж и у охраняющего посольство милиционера пистолет в кобуре пытался встать дыбом, но не смог. Минут двадцать потом еще дрожал в кобуре мелкой дрожью.* * *
Бодрая старуха в джинсовом сарафане, расшитом мелкими, точно горох, розами, и джинсовой панамке, командным голосом говорит в телефон:– Можно подумать, что бабушка вам всем нужна. Да вы меня живую готовы в гроб положить! Как Гоголя! Чтоб я там царапалась в крышку.
И для большей убедительности она шевелит в воздухе пальцами с наманикюренными ногтями.
* * *
Я обычно прохожу к самому началу состава и вхожу в те двери, которые сразу за кабиной машиниста. Там посвободнее. А сегодня вечером и там негде было яблоку упасть. Мало того, на одной из станций в дверь попытался втиснуться мужчина в форме прапорщика метро. У него было на погонах две звезды. Ну с одними звёздами его бы пустили. Но у него в комплекте с ними был преогромный живот. А к лишнему животу сплочённый коллектив нашего вагона был не готов. Тут одна женщина как закричит: «Гоните его! Он машинист!» Мы его вытолкнули и поехали дальше. И дальше мне один мужик рассказал, что в прошлую пятницу на замоскворецкой линии была такая давка, что люди доезжали до самого «Речного вокзала», потом шли колоннами повагонно до МКАДа и только километров через пять после него толпа начала рассасываться до такой степени, что инвалиды и пассажиры с детьми смогли присесть на свободные пеньки. Когда меня вынесли из вагона, ко мне подошел неприятного вида и запаха мужчина в клетчатой кепке с ушками и спросил: «Что вы ищете? Скажите. Я вам найду». Если бы я знал, что…* * *
Подхожу к дому. Возле него, под фонарём, стоят три мусорных контейнера. А в контейнерах бомж и бомжиха роются. Пустые бутылки ищут. Мирно роются, о чем-то болтают между собой, смеются. И вдруг бомжиха как закричит на своего бомжа:– Дима, ну хули ты толкаешься?! Вежливее, блядь, с женщиной надо!
– А чего я, – отвечает Дима. – Ты, Верка, сама жопу-то отодвинь. Контейнер погнешь.
– Щас… погнешь…. Хамло ты, Дима. Самое настоящее воронежское хамло. Деревенщина херова.
И Вера с остервенением стала запихивать найденные бутылки в свой огромный баул.