Подхожу к кассирше и протягиваю ей длинную ленту чека со словами: «На, удавись ей! Сосиски в студию или деньги на бочку!» Очередь одобрительно зашумела. Я заложил руку за отворот куртки, отставил ногу и сделался как Бонапарт, ожидающий ключей от московской недвижимости. Кассирша же, вместо того, чтобы немедля отдать нажитое незаконными махинациями, покаяться и обещать, что это на сегодня в последний раз, стала рыться в пакете с купленными мною продуктами и проверять разные наклейки. Сличайте, говорю, сколько угодно – даже слепой увидит, что сосисок у меня нет! И действительно – сосисок не было видно даже сквозь запотевшие очки кассирши. Очередь зашумела еще одобрительнее. Раздались крики «Браво!» Тут кассирша вытащила какой-то сверток из моего пакета и, бросив: «Ждите, я сейчас вернусь», – удалилась в сторону мясных прилавков. Ну, думаю, пусть только вернется, пусть. Я ей еще хрен покажу. Польский, в маленькой баночке. Я внезапно вспомнил, что на прилавке он был по пятнадцати рублей, а в чеке стояло двадцать.
   Прошло пять минут приятного ожидания. Потом десять томительного. Очередь… Народ у нас нетерпеливый. Любит шуметь по всякому поводу. Еще через пять минут невыносимого ожидания кассирша пришла, села за кассу, открыла ящик с деньгами, вытащила оттуда ровно пятьдесят рублей и восемнадцать копеек, отдала мне, и я уже… но не тут-то было. «Мужчина, – сказала она, – вам неправильно наклеили сосисочный код на вашу буженину. Давайте рассчитываться – с вас еще сто двадцать рублей».
   Мальчик лет десяти с тремя чупачупсами, стоявший за мной в очереди, дотронулся до моего рукава и тихо произнес: «Дядь, а дядь! Лучше бы вы сразу ушли»…
   Уже потом, дома, выбрасывая этот чертов чек в мусорное ведро, я увидел, что вместо одной бутылки пива были пробиты две. А мог бы и не увидеть, если бы выбросил его сразу, еще в магазине. Да я всегда так и делал. И правильно делал!
* * *
   Обычно после работы возле входа на станцию Шоссе Энтузиастов мужики пьют пиво, если им не хватает на водку. И женщины пьют. И дети. А между ними шныряют трезвые собаки и старушки, собирающие стеклянную и алюминиевую тару. Теперь редко на троих соображают. Чаще стоят по двое или вовсе поодиночке. Уставится человек в себя и пьет свое пиво туда же. Да и живет точно также. Правда, однажды зимой я видел двоих, которые пили на троих. Третьим был ими же вылепленный маленький снеговичок с окурком вместо носа и пластиковым стаканчиком на кудрявой от пивной пены голове. Один из этой компании, большой лохматый мужчина лет сорока, с детским выражением лица и с детской обидой на этом лице говорил другому:
   – Два часа ей талдычил – ни в зуб ногой. Ну азы же, азы линейной алгебры! – Он глотнул пива из банки так, что у нее втянулось дно, и продолжал – Ведь простые, блядь, действия с матрицами! Еще и рыба…
   – В смысле Карасева? – заинтересованно спросил его собеседник.
   – В смысле холодная…
   Они молча докурили, и большой человек достал из-за кармана куртки четвертинку.
* * *
   Три бомжа сидят на низеньком зеленом заборчике у газона. Вернее, два бомжа-мужчины и один бомж-женщина. Один мужчина курит, другой внимательно читает алюминиевую банку из-под коктейля «Отвертка», а женщина смотрится в лужу. Там, в луже, валяются осколки домов и обрывки засаленных городских облаков. Через какое-то время женщина, ни к кому не обращаясь, произносит:
   – Морда, блин, опухла.
   – Есть надо меньше, – откликается тот, который курит, и своим смехом до полусмерти пугает двух воробьев, клюющих серый кусок батона у его ног.
   – Не морда, а лицо, – поправляет другой.
   – Чье? – спросила женщина.
   Мужчина не отвечает, но аккуратно ставит банку на заборчик, целует женщину в щеку, снова берет банку в руки и продолжает прерванное чтение.
   Женщина закрывает глаза, облако уплывает из лужи, воробьи возвращаются к батону. Тот, который читал банку, прочел на ней эпилог и смял ее, я спустился в метро, на станцию Новые Черемушки, и уехал. Открыла она глаза или нет – не знаю.
* * *
   Солнце слепит так, что казах, или калмык, или киргиз в красных сатиновых шароварах, разноцветной вышиванке и соломенной шляпе, представляющий запорожского казака у входа в ресторан «Корчма» на Садовом, сощурил глаза практически до отрицательных значений.
* * *
   Посетил с дружественным визитом Орехово-Кокосово Борисово. В ходе визита проголодался и бесстрашно подошел к ларьку с шаурмой и чебуреками.
   Посмотрел на чебурек с черными, немытыми никогда руками… вдохнул… закашлялся… и подумал: «Пора оставлять эти пролетарские привычки. В конце концов – средний класс я или где?» И так подумавши, подошел к ларьку с вывеской «Стардогз», чтобы купить то ли датский хотдог с кетчупом, то ли медистер с майонезом, то ли хрен с горчицей. Топ-менеджер ларька, взглянув на меня, вытерла большие красные руки о засаленный фартук и так громко прочистила нос в вафельное полотенце, что на перекрестке неподалеку зеленый свет внезапно сменился красным. После чего деловито спросила: «Нашей скидочной карточки у вас нет?» Вот как, оказывается, далеко зашла цивилизация в столице! Бог знает почему, но вдруг представились мне эти самые скидочные карточки в платных туалетах… каждый, справивший у нас семь раз малую нужду – одну большую справляет бесплатно!.. десять процентов бесплатно!.. Постоял я, постоял… и тут мне позвонили и позвали в гости, где накормили на старинный московский манер – до отвала и без всяких карточек.
* * *
   Во втором часу дня у выхода из станции «Бауманская» сидела нищенка. Возле нее, точно нитки, наперсток и ножницы возле портного, лежали костыль, картонка с обращением ко всем людям доброй воли и шапка с мелочью. В тот момент, когда она, мелко крестясь, благодарила за мятую десятку какого-то мужчину, к ней со спины подкралась ее товарка и ножом по стеклу запела: «Гоп-стоп, мы подошли из-за угла…» Нищенка вздрогнула, обернулась и уже собиралась ответить что-то вроде: «Ты… твою… такую…», но подруга протянула ей полную бутылку водки, обняла, поцеловала и сказала: «Поздравляю с днем рождения!»
   Я уж отошел от них довольно далеко, а мне в спину все неслось дуэтом: «Ты шубки беличьи носила… Все полковникам стелила…» Рабочий день, судя по всему, был окончен. И вовремя – к ним уже летел волшебник в голубом вертолете, чтобы бесплатно показать.
* * *
   «…Вам, женщина, через две выходить. Я скажу когда. Сейчас новый дом проедем, потом под мост, и выйдете у забора. А дом этот Кобзон строит. Развлекать тут всех собрался. Вон стёкла какие серебряные. Всё купил и всё продаст. Я вам скажу – он ещё в сорок восьмом по четырнадцать тысяч партийных взносов платил. Ежемесячно. Что значит… Да точно вам… Сам Караулов по телевизору…. Слух у меня хороший. У меня панкреатит, а слышу я всё правильно. По четырнадцать тысяч, женщина! И никаких не рублей. Да откуда ж у него рубли? Вон рабочих сколько на доме-то. Понаехали… у кого ни спроси откуда – все жидомасоны. И день и ночь своими мигалками гудят, суки, гудят! Всю душу русскому человеку замигали этими плевалками. А всё с чёрта беспалого началось. Теннисист херов. Всех нас на запад при ватизировал. С потрохами. А теперь разъезжает по всему свету со своей Наиной. Как же! Он им везде синий свет давал – и они ему. Алкоголик. Ему рентген головы делали перед пенсией – так там у него булькает! Женщина, вот какая вы, ей-богу, неверующая! Да сам Караулов… И с нынешним они родственники. Просто так, что ли, он нам его подсунул. Ещё какие родственники. Две дочери на выданье у этого. Пообещал ему по-родственному. Ну и что, что Танька у него! Это от Наины Танька. По ведомости. А без ведомости Пашка. Или Серёжка. Я сама бухгалтером работала, я знаю. Будете мне рассказывать. Ну вас! Что ни скажи… Даже изжога поднялась. Выходите уже. Ваша остановка».
* * *
   Девочка писала в блокнот. Вернее, училась писать. У нее еще не было любимых букв, как у Акакия Акакиевича, да она их, наверное, и не все знала, чтобы любить или нет, но от большого усердия высовывала им навстречу язык, точно хотела слизать каждую. Слово было «гладиолус», и было оно невообразимо длинным. Такое слово написать – это вам не пузырь из жвачки надуть. Вроде и начнешь правильно, но потом, к середине, черт знает откуда повылезут сами собой какие-то посторонние палочки, крючочки и даже буквы ненужные, а нужные, наоборот, подеваются неизвестно куда, и получится какой-нибудь «гладилус» или «гладиус». Сами по себе эти «гладилусы», может, и хорошие и даже состоят в близком родстве с гладиолусами, только у них лепестки другой формы, и… они не гладиолусы, хоть плачь. Девочка уже и надула губы, намереваясь уронить в блокнот слезу, но вдруг передумала, почесала круглую, румяную щеку авторучкой, оставив при этом на ней несколько нарисованных зигзагов, и принялась энергично зачеркивать криво выросший «гладилус». Закалякав его до неузнаваемости, она облегченно вздохнула, быстро написала слово «торт» и стала им любоваться изо всех сил. Тут поезд подошел к станции «Кропоткинская», и девочка с мамой вышли. Девочка еще и успела пару раз скакнуть на одной ноге, пока выходила из вагона, а вот ее мама этого делать не стала. Ну и зря. Иногда так здорово скакнуть разок. Или даже два.
* * *
   Солнце садится. Нарезанные чайками круги золотистого воздуха падают в воду, и мелкая рябь разбивает их на множество осколков. Привалившись спиной к ажурным перилам мостика через пруд, томный молодой человек с еле заметной трехнедельной щетиной на бледных щеках говорит в телефон:
   – Леш, ты не кипишись. Завтра найдем партнеров и нарубим с них бабла…
   Он плюет вниз, в проплывающую утку, промахивается и долго, с отвращением, отирается рукавом куртки.
* * *
   У выхода из станции метро «Преображенская площадь» стоит сумасшедшая старуха с длинным, шевелящимся от нездорового возбуждения, носом. На голове у нее ядовито-синий, точно синильная кислота, берет. Время от времени старуха простирает вперед правую руку с растопыренной пятерней и громко кричит в окружающее ее броуновское движение:
   – Прекратите бегать! Идите работать!
   Не идут. Продолжают бегать.
* * *
   На Садовом сидит нищенка-таджичка (а может, и узбечка – кто их разберёт) с двумя замечательно замурзанными детишками. Они сидят на цветастом коврике. Дети сосредоточенно надувают шарики, пускают слюни и размазывают их по щекам. Их мать (косички, красные шальвары, серьги до плеч и всё такое – симпатичная такая, чернобровая и кареокая среднеазиатская молодуха) сидит, поджав под себя ноги, выставив вперед руку (как Ильич на памятниках, только ладонью вверх), и монотонно напевает: «Падаттехристуради, падаттехристуради…»
* * *
   Всё же в столице много удивительного. В вагоне метро встретил двух девиц. Одна большая, а вторая маленькая. Обе в чёрных штанах и футболках, в татуировках и устрашающем макияже. Ну макияжем и татуировками меня не удивишь, но вот на маленькой девице был ошейник с металлическими кружками, а к ошейнику была прикреплена довольно внушительная длинная цепь. А уж конец этой цепи был намотан на руку девицы, которая побольше. Я, конечно, на всякий случай отошел подальше – кто ж знает, что у этой цепной девицы на уме. Меня лет восемь назад укусила собака, тоже маленькая, – так мне этих противостолбнячных уколов вкатили по самое нимагу. Больно мне надо наступать на те же грабли. Потом-то уже, когда я протискивался к выходу, перед своей станцией, слышал, как они между собой говорили про Мураками и про то, что Толик – козёл. Его пригласили, как человека, а он не пришёл. Водка, конечно, не пропала, но вечер был испорчен… Так сразу Толик и козёл. Я бы тоже не пришел. Я бы даже пошел в противоположную сторону. Может, и побежал бы.
* * *
   Под утро проснулся от грома и молний. Дождь хлестал с таким остервенением, что дома, деревья в чахлых сквериках, редкие троллейбусы и прохожие – всё стало похожим на промокших до нитки бездомных кошек. И вдруг стало жалко весь этот Содом на Москве-реке. Не то чтобы очень, но всё же. И ещё подумалось, что если придёт в этот город ураган, тайфун или бог весть откуда взявшееся цунами и разрушит всё до основания, то я, наверное, даже смогу полюбить оставшиеся обломки. Ну да… «они любить умеют только мертвых». Но надо быть реалистом. На цунами в наших краях надеяться не приходится.
* * *
   Возле метро стоит старушка с тележкой на колёсиках. На тележке у нее картонный ящичек, заполненный чулками и капроновыми носками таких фасонов, в которых, кажется, ещё фрейлины последней императрицы смущали лейб-гвардейцев. Другая старушка, в полосатой панамке и очках с толстыми стёклами, роется среди этого добра. Роется, роется – и снова роется. Наконец выбирает и протягивает старушке-продавцу носки и деньги. Та берёт их, отсчитывает сдачу и говорит:
   – Носите на здоровье.
   Потом заворачивает в пакетик носки и добавляет:
   – По вашему выбору видно интеллигентную женщину.
   У старушки-покупателя морщины на лице собираются в улыбку:
   – Да, конечно, тепло. Только пух этот тополиный замучил. Просто Пухов день какой-то.
   И, попрощавшись, медленно уходит.
* * *
   Что ни говори, а жизнь в столице повышает культурный уровень. Я даже не про кабаки театры и музеи, а про метро. За то время, что на работу и с неё – прочитал множество книг. Теперь вот читаю про конец истории и последнего человека Фрэнсиса Фукуямы. На свободе такую книжку ни за что не прочесть. То чай, то кофе, то потанцуем. А тут как прикрикнут: «Осторожно, двери закрываются!» – так изо всех сил и зашелестишь страницами.
   А ещё, пока едешь по эскалатору наверх, в ад (нынешним летом пекло наверху), тебе диктор читает стихи Окуджавы про давайте восклицать и плакать с полуслова. Как закончит – так сразу другой диктор зовёт на распродажу в торговый центр. Кто купит больше, чем на три тысячи, тому новый диск Наташи Королёвой с её автографом. Диктор торопит, велит скорее идти на распродажу. И добавляет – тем более, что жизнь короткая такая… Нет, не добавляет – это я приврал для красного словца.
   Ничего он не добавляет. Да и что тут добавишь, когда девушки одеты в такое открытое, лёгкое и прозрачное, что ни в сказке сказать, ни потрогать, ни… Глаза вылезшие кое-как вставишь обратно и уткнёшься в конец истории, как дурак.
* * *
   Пожилой мужчина в начинающей полнеть к старости куртке, широко размахнувшись, подносит банку «Невского» к усам и, подмигивая всем телом, говорит миниатюрной продавщице меховыми тапками, блестящими кастрюльками, носовыми платками и китайскими чертиками в китайских же ступах:
   – С новым… марта тебя! Чиз, бля!
   Он выдувает толстыми, червячными губами тяжелый и неповоротливый воздушный поцелуй. Тот взлетает и тут же падает на заплеванный тротуар. Мужчина выпивает пиво, отирает рукавом усы и молодецки разбивает банку об асфальт. Раз, другой, третий…
* * *
   Под Шоссе Энтузиастов, как выйдешь из метро – длинный подземный переход. Одну стенку этого перехода подпирают пьющие круглый год пиво мужики, а возле другой теснятся ларьки с разным мелким товаром. В одном из этих скворечников я покупал сигареты, а в соседнем две женщины приценивались к сумкам. Женщины были крупные, из тех, которые дышат всем животом, как лягушки. Одна из них была постарше, а вторая помоложе. Выбирала та, которая постарше. Сумку она присмотрела лакированную, гангренозного цвета – такого, когда уже лечение не помогает, а только ампутация. На ее теле сумка смотрелась бы как кошелек. Смотрелась бы. Приложить сумку к телу не позволял продавец. Видимо, были уже случаи, когда покупательницы с этими сумками… А продавцу вылезти из своего скворечника сразу трудно. Да и товар бросать боязно. Вот он и решил показать товар на себе. Прижал сумку к животу и стал перед женщинами поворачиваться, как на подиуме. Еще и руку кренделем изогнул. А вид у продавца был как раз для показа мод – небритый, стриженый под машинку, с большим сизым носом, в толстом засаленном свитере в тюремную полоску. Подруги смотрели, смотрели и та, что помоложе, спросила: «Ольк, ну?» Олька, прищурилась, пошевелила сумчатыми щеками и задумчиво произнесла: «Светк… ну нах. Не нравится он мне». И обе гордо удалились. А невозмутимый продавец повесил сумку на крючок и стал есть квелый, почти белый от недостатка солнца и начинки зимний чебурек, запивая чаем из пластикового стаканчика.
* * *
   Вошел на Шаболовской в вагон и увидел скульптурную группу. Ее составляли три мужских человека и один женский. Вообще говоря, не всякие люди, даже связанные между собой, могут составить скульптурную группу. Бывает, что идет человек с женой, с двумя детьми, тещей, собакой или даже двумя собаками тещами, а только взглянешь на всю эту процессию, и сразу понимаешь, что группового и скульптурного в них не больше, чем в пригорелых кусочках шашлыка на палочке, из тех, что у нас продают подвыпившим отдыхающим на пляжах. Ну хорошо. Пусть не шашлык. Пусть роденовские «Граждане Кале». Так легче? А те, что в вагоне…
   С правого краю композиции стояла совершенно черная девушка с медовыми глазами. Одевалась она, по-видимому, у лучших кутюрье Черкизовского и Коньковского рынков. Пронзительно-розовый коротенький китайский пуховичок с опушкой из шанхайского барса дополняли джинсы, так щедро усыпанные стразами, что оборотная сторона луны девушки напоминала карту звездного неба. Обеих его полушарий. В руке девушка держала леопардовую сумку с множеством золотых пряжек и пряжечек.
   Левее негритянки стоял молодой человек, весь в перстнях, цепочках и брелоках. Подозреваю, что и под одеждой у него были надетые на что-нибудь перстни. В ухе у него красовалась серьга, сделанная из октябрятского значка. В мое время их носили на груди. Куда-то их нацепят еще лет через десять или двадцать…
   Завершали группу два не очень трезвых мужика с клетчатыми баулами челноков. Настолько не очень, что время от времени прислонялись к спинам девушки и молодого человека, поскольку стояли сзади. Когда диктор на остановке попросил не забывать в вагоне своих вещей, один сказал другому: «Жора! Слышь, что говорят-то? Ты меня не забудешь? Не забудешь?!» Не оборачиваясь, негритянка брезгливо процедила вполголоса: «Забудешь тебя, козла, как же». И все четверо двинулись к выходу. Какая-то старушка, на секунду высунув голову из поднятого воротника своей монументальной каракулевой шубы, выдохнула им вслед: «Москвичи…» И снова спряталась.
* * *
   Иду по улице и по сторонам смотрю. На то и столица, чтоб по сторонам смотреть. Слушаю всё, что слушается, читаю всё, что читается и трогаю все, что трогается. В витрине одного из мясных ларьков, что приезжают от разных мясокомбинатов, читаю ценники: «Сердечки телячьи», «Ножки свиные» и «Плечики и грудки куриные». Вот ведь, воображаю, какая романтическая девушка писала эти ценники. Небось, приехала в столицу поступать на какой-нибудь филфак и ну по кабакам с мужиками срезалась на математике. А теперь вот стоит за прилавком и обвешивает таких ротозеев, как я, почем зря. А всё равно, хоть бы и обвешивала, должны же быть у ней стройные ножки, круглые плечики… не говоря о грудках. А сердечко… Поднимаю я глаза… а там… а там… Ну, думаю, давай, как говорится, бог ноги. Дома отдышался и теперь чай с коньяком пью. Да ничего такого ужасного. Лишь бы он не приснился.
* * *
   По дороге на работу видел я в каком-то бананово-лимонном глянце аршинный заголовок «На глазах у Максима Галкина Алла целовала Филиппа!». Эка невидаль. Вот если бы на носу или… Да мало ли где.
* * *
   Вечером, возле входа в метро, в цитрусовом свете фонаря, толстая баба в сером мохеровом картузе предлагала купить малосольные огурцы «последние в сезоне этого года». Огурцы, и правда, выглядели как последние. Синие, в перхоти поваренной соли. Баба теребила их багровыми пальцами, пытаясь хоть как-то взбодрить. Тщетно. Мертвые огурцы не захотел купить измятый мужчина с измятой от долгого выдавливания пива банкой в руке. Он только взглянул на них, и ему стало нехорошо. Его даже затошнило, и… Он успел культурно отвернуться. И непременно сам бы ушел. Не надо было его так сильно толкать! Потому, что лежа можно только отползти. Медленно и скорбно. К чему я это все рассказал? А к тому, что осенние вечера бывают такими длинными, что ими можно не один раз обмотаться, точно веревкой. И удавиться.
* * *
   Ночью проснулся и стал кашлять на разные лады. Но всё как-то не так… несолидно. Какой-то сумбур вместо музыки. В детстве я любил кашлять. Это тебе не насморк до пояса или там свинка позорная. Участковому врачу, которого мама на дом вызовет, покашлял и всё – свободен на неделю, а если повезет, то и на две. И потом, когда уже прогонят в школу, можно закашляться перед вызовом к доске так мучительно, de profundis даже, что вызовут соседа по парте. А на большой перемене случайно оказаться рядом с Ленкой из параллельного четвёртого класса и так зайтись кашлем, чтоб она сразу поняла – жребий мой измерен. Но чтоб продлилась… и ваще… Иначе – на Кавказ, в декабристы, а то и к Герцену в «Колокол». И Ленка поймёт. И мы с ней пойдём в буфет за коржиками или пончиками с повидлом. И где теперь все эти преимущества… Только кашель и остался. Но я не о том. Я проснулся, когда на часах была половина третьего, а точнее, два часа и двадцать две минуты. Часы у меня электронные, с красными цифрами, которые проецируются на стену. Глянешь невзначай поверх шкафа, а там, среди немыслимых цветов на обоях, всё давно уже мене, текел и фарес. И пульсирует красное двоеточие. Ну вот. Смотрю я на эти три двойки в ряд и никак вспомнить не могу, что они мне напоминают. Уж и кашлять перестал, а заснуть не могу – вспоминаю. И так вспоминал, и этак. И тут меня осенило. В детстве к стене соседнего дома был прилеплен гипсовый барельеф с головами вождей мирового пролетариата. Голов было как раз три. И держались они ухо за ухо и ус за ус. Ночью под ними зажигался фонарь. Наверное, они что-то высматривали на земле под стеной. А может, местные власти им просто спать не давали. Вожди были серые, уставшие и местами облупленные. Как мне хотелось их раскрасить! Но тогда у меня была только коробка цветных карандашей «Спартак» фабрики «Сакко и Ванцетти». Карандаши мне было жалко. Завтра пойду и куплю самых ярких тиккурил. Обрадую стариков… На этом месте я открыл глаза. За окном никак не мог упасть тополиный пух и бомж Митрич, который прижился в подвале нашего дома. Вообще-то он, конечно, давно упал и лежал в кустах цветущего жасмина. Упасть – это я так написал, для красоты. Зато жасмин пахнет сильнее, чем Митрич. И я ему за это благодарен. В смысле, жасмину. И не только я. Ещё многие жильцы.
* * *
   В переходе на «Третьяковской» стоит необъятная баба с картонкой «подайте на билет». Недели три, а то и четыре стоит. Ей подают, наверное. Иначе бы не стояла. Я так думаю, что она собирает на билет Москва – Сатурн. Отстала от зонда Кассини-Гюйгенс. Злые люди украли в буфете космодрома скафандр и полную сумку продуктов в тюбиках. Вот она и побирается. Не возвращаться же в Кострому. Впрочем, может, я и загнул насчёт Сатурна. Уж так прямо и Сатурн. Обычный круиз по Средиземному морю недели на две. Я когда с ней поравнялся – она глаза отвернула и в сторону стала смотреть. Я-то подумал бог весть что и ошибся. А оказывается, у неё чуть пониже спины, на стульчике, лежит журнал глянцевый с белой яхтой на картинке. Посмотрит она на нее, посмотрит… и снова побирается с неистовой силою.
* * *
   На перроне шумно – подходит поезд. Апоплексического вида мужчина кричит в телефон: «Не придуривайся! Не делай голубые глаза!..»
* * *
   Показали в рекламе какую-то золотушную деваху, которую фея превратила в принцессу. Ну прикид у нее сразу стал от кутюр, твою мать, а вот кожаные сапожки подкачали. Хоть и модные, но не блестят. И тут фея достает баночку с сапожным кремом «Киви» и предлагает принцессе. А за кадром голос сообщает, что крем этот не простой, а золотой сделан на основе НАНОТЕХНОЛОГИЙ.
 
* * *
   Вот говорят, что нам привычней жить в патерналистском государстве. Правильно говорят. Признаться, мы готовы не только в патерналистском жить, но и в матерналистском тоже. И вовсе не в том смысле, в котором все подумали.
   Утром переходил я с радиального «Проспекта Мира» на кольцевой. Там у эскалатора сидит в стеклянной будке бабушка с нарумяненными до чахоточного блеску щеками. И нами в микрофон командует.
   – Ну так же просто стоять справа, а проходить слева. Даже с утра! Что ж тут непонятного-то, товарищи? Так, те, кто стал справа – те кладут правую руку на поручень. На поручень, я сказала! Правой ногой вступаем и правую руку кладем… Мужчина! Зеленый, замшевый мужчина! Положите руку на поручень.
   Мужчина, уже проехавший вверх по эскалатору, растерянно оборачивается и делает какой-то нерешительный взмах рукой в направлении будки. Едущие выше и ниже молча держатся за поручень правыми руками.
   – Да вы положите ее, положите! – не отстает строгая бабушка, – она ж у вас не лежит, а болтается, как…
   Как она болтается, я услышать не успел, поскольку течением меня вынесло на берег кольцевой станции.