13.
   Он в нескольких метрах вправо от меня. Вода доходит ему почти до груди, но откат очередной волны выдает его: да, он онанирует. Лица его я почти не вижу солнце светит ему в спину, но когда он на миг, с опаской, поворачивает голову, я примечаю его подчеркнуто безучастное, напряженное, печальное выражение.
   Я абсолютно спокойна, возможно даже спокойнее прежнего. Я ничего не делаю, ни о чем не думаю. Я ложусь навзничь на водную гладь, рапластываю руки, запрокидываю голову и закрываю глаза. Мурлычу одну миленькую песенку о любви.
   Море несет меня.
   В ателье Виктора я не могла петь.
   Однажды он пришел домой и застал меня с гитарой - весь день я проторчала одна и немножко грустила.
   - Ну спой, - сказал он и протянул мне гитару, которую при его появлении я испуганно отложила.
   - Нет, - оттолкнула я гитару, растерянно улыбаясь. - Это просто такая пустенькая туристская попса.
   - Увидим, - сказал Виктор. - Пой.
   Он сел напротив и с серьезным видом уставился на меня.
   Я спела ему - не ахти как, потому что стеснялась, - одну песню, которую, несмотря на ее абсолютную попсовость, всегда любила: "Дом голубки".
   Когда я кончила, Виктор кивнул.
   - Хорошо, - сказал он ледяным тоном. - Еще одну.
   - Нет, - возразила я. - Тебе не нравится.
   - Пой!- повелительно приказал он.
   Я спела - на этот раз совсем скверно - "Прядь волос".
   Он долго молчал.
   Я отложила гитару и хотела было обнять его, но он оттолкнул меня. Целый вечер он не проронил ни слова.
   Только в постели он все объяснил мне: то, что я пою о любви в пору, когда наконец после долгих десятилетий решается судьба всего восточного блока, он еще мог бы простить мне, но жалостливую слюнявость и дешевую попсовость всех этих текстов простить не способен. Он ничего не может поделать с собой, но когда слышит или видит, как кто-то из его близких друзей - а я для него больше, чем просто друг, - приобщается к чему-то столь невероятно тупому, он испытывает глубокое разочарование.
   - Разочарование?! - повторила я горько. - Я разочаровала тебя?
   - В определенном смысле ты действительно разочаровала меня.
   - Прости, - прошептала я в отчаянии. - Прости меня.
   - Естественно, простить я тебя могу, но, к сожалению, забыть этого никогда не сумею.
   Не только к пению, но и к смеху отношение было такое же: в ателье Виктора строго-настрого возбранялось просто смеяться. Более двух лет я должна была бдительно следить за тем, чтобы не посмеяться над чем-то дешевым. Над чем-то недостаточно глубоким. К примеру, над какой-нибудь эстрадной остротой, случайно услышанной по телику или по радио. Какой бы удачной она ни была:
   Дозволено, даже желательно было высмеивать.
   Высмеивали мы с Виктором практически все: газетные статьи, библиотеку моей матери, службистов-лампасников, Владимира Ремека, отцовские тренировочные штаны и его укрепляющую гимнастику, Карела Гота, рождественские яйца и рождественские елочки, тексты траурных сообщений, известных спортсменов, актеров Национального театра, "трабанты", взгляды моих знакомых, бутерброды с ветчиной, туристов и дачников, узоры обоев (кроме тех, что были на стенах у Виктора в ателье), грибников и их чудовищные корзины, фильмы Иржи Менцела, телеведущих (и их невообразимый отлив волос), продавщиц и покупателей "Котвы": Людей, покупающих в ларьках. Людей, покупающих где бы то ни было.
   Людей вообще.
   Мы высмеивали все усредненное. Высмеивали эту свинячью европейскую цивилизацию.
   Высмеивали людей, нормально работающих и покупающих, но не способных - как говорил Виктор - хоть один-единственный раз вырваться из своего тупого существования и увидеть себя со стороны, чтобы затем уже прозревшими вернуться в бытие совершенно нового качества. Короче, высмеивали тупые свинячьи массы. Массы Виктор вообще не любил - как не любил и отдельные личности. Кого он любил изначально, так это меньшинства: вьетнамские, цыганские, гомосексуальные, интеллектуальные, чернокожие - любые, какие только приходят в голову. Меньшинства Виктор в обиду не давал, особенно дискриминированные. Ради дискриминированных меньшинств он готов был писать петиции и целыми днями пикетировать надлежащие институции - тут вы могли сполна на него положиться! (Проблемы возникали, лишь когда вы чувствовали себя кем-то или чем-то прищученными, но при этом не являли собой какое-либо меньшинство - уж тут вы получили бы полный отлуп!)
   Мы высмеивали все, что было лишено глубины.
   Высмеивали все коммерческое - например, все фотографии в журналах (и почти всех здравствующих фотографов).
   Высмеивали меня - мою семью, прошлое, мои взгляды.
   Единственное, что запрещалось высмеивать, были Викторовы фотографии - от них, напротив, мы искренно балдели.
   И естественно, мы не смели насмешничать над своими насмешками.
   Это подразумевалось само собой.
   Прошло два года, прежде чем я наконец поняла, кто такой Виктор.
   Монопольный обладатель Единой Правды. Непримиримый судья тех, кто не сумел стопроцентно победить в тупиковых ситуациях, в которых сам он никогда не оказывался. Интеллектуальный гопник, утверждающий Абсолютный Закон. Герой Востока. Самозваный Гарант нравственных и художественных ценностей. Патриот с белым билетом. Неутомимый рекламист Собственной Исключительности (Приеду! Эффектно
   повергну кумиры. Пароль: "Только
   великое"). Неистовый, Непреклонный характер. Гуманист-ненавистник.
   Самый начитанный дундук, какого я когда-либо встречала.
   Два года я жила с человеком, готовым двадцать четыре часа в сутки защищать человеческие права любого меньшинства, но не желавшим признать ни на миг за моим отцом право на естественные человеческие желания. Два года я жила с человеком, который восторженно становился под знамена Правды и Любви, но на деле не способен был ни к любви, ни к нежности, ни даже к нормальной вежливости.
   На куртке у него был народный триколор - под курткой презрение и ненависть к большинству народа.
   Исключением были только меньшинства.
   Вот что я скажу тебе, Виктор:
   - С такими людьми, как ты, я отказываюсь иметь что-либо общее.
   ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
   ВЫ ЛЮБИЛИ КОГДА-НИБУДЬ РАКОВИНУ?
   1.
   Спустя неделю после автографиады - звонок в дверь. Решив, что Габина пришла чуть пораньше, я иду открывать. Но за дверью не Габина, а какой-то хмырь, который порывается тут же войти, хотя никто и не думает его приглашать. Я прикинул было, что этот хмырь пришел насчет газа или там еще чего, но он, не снимая штиблет, рванул прямиком в гостиную и, внахалку рассевшись на диване, объявил, что пришел сообщить мне, что моя книга банальная, кичовая, вульгарная и написана на скорую руку.
   - А кем вы изволите быть? - спрашиваю.
   Он называет свое имя, которого я в жизни не слыхивал, хотя он и утверждает, что принадлежит к когорте известных литературных критиков. Преимущественно он-де пишет о литературе, но разбирается в политологии, социологии, теологии и атомных электростанциях.
   - Вы, должно быть, и вправду спец, - говорю я.
   Он скромно пожимает плечами и снова заговаривает о моей книге: пишу я, дескать, стилем капиталистического реализма, бросаюсь словами, а претензии, которые я в своих
   постмодернистских философских отступлениях предъявляю
   к литературе, формулирую ждановской лексикой: Он нес такую бредятину, что вступать с ним в дебаты было бессмысленно. Однако более всего меня зацепило, что он был преисполнен дикой ненависти ко мне. Я начисто не мог понять причину такого злобствования и должен признать, что поначалу это меня даже ошарашило. Ведь эти деятели из Института чешской литературы ни о чем подобном тогда и не вякали!
   Ну и сыграли со мной подлянку, думал я и в то же время быстро прикидывал, как бы этому дубарю раз и навсегда заткнуть глотку. Он говорил, что, дескать, в моей книге он сходу обнаружил подозрительный схематизм, корнями уходящий, судя по всему,
   в пятидесятые годы, что я-де циник, пишущий для циников, и что я совсем недалек от логики насилия.
   В последнем пункте он не ошибся. К логике насилия в данную минуту я был близок как никогда.
   - Моментик, шеф, - обрываю я его. - Вы читали рассказы Джеймса Тэрбера?
   Он в замешательстве кривит морду.
   - Естественно, - говорит он оскорбленно. Он, выходит, кумекает, но я иду на риск.
   - Спустимся-ка в подвал, - говорю я ему.
   Я встаю и иду в прихожую. Он покорно шлепает за мной. Лестница темная и сырая. На одной ступеньке я притормаживаю.
   - Погодим, - говорю я. - Стало быть, вы читали рассказы Джеймса Тэрбера и все-таки топаете за мной в подвал?
   - Что вы плетете, дружище? - взвивается он. - Лучше бы вы о своих героях поразмыслили! Что это за нули без палочки, черт подери!
   Он заводится в новом монологе и все время божится каким-то Лопаткой. Никакого Лопатки я не знаю, но лопата, слава Богу, на своем месте.
   - Нули без палочки? Кого вы имеете в виду? Моего отца? Мою мать? Или сестрицу? - говорю я и с разворота врезаю ему этой лопатой по вывеске.
   Он шмякается как подкошенный прямо на уголь - по крайней мере, волочить его никуда не придется! Однако он жив.
   - Хрестоматийная реакция на критику, - хрипит он укоризненно. - Вы типичный пример узколобого человека!
   Тут уж я размахиваюсь как можно шире и еще раз-другой хрястаю его по универсально умному кумполу. Под конец заваливаю его несколькими центнерами угля и иду наверх. Затем принимаю душ, переодеваюсь и в шейкере смешиваю для Габины "манхэттен". Капелюху отливаю себе и бросаю туда две черешенки. Попиваю, жду Габину и балдею. Все ж таки классно, что за долгое время я наконец обтяпал что-то толковое.
   После пяти рюмок "манхэттена" Габина здорово заквасилась и никак, ну никак не могла поймать кайф. Я не сдавался, но вкратце описал ей, как только что замочил критика. Я полагал, что ее могла бы разжечь мысль, что она совокупляется с реально крутым парнем, но это как-то не возымело действия.
   - Значит, ты убийца! - говорит она с ужасом.
   - Типа того, - улыбаюсь я и стараюсь, чтобы все выглядело натурально cool .
   - Так ты убийца?!
   Она даже пытается сесть.
   Спустя время мне удается кое-как ее успокоить, но главное все еще впереди.
   - Попробуй говорить гадкие слова, - предлагает она. - Типа жутко неприличные.
   Мизинец она без конца сует себе в рот, но уже и это не действует.
   - Не могу, sorry.
   Я не то что против неприличных слов, но просто не могу выговаривать их при этом - они напоминают мне Рождество на пару с фатером, и потому я всегда лопаюсь от смеха.
   К счастью, мне вдруг приходит в голову нечто абсолютно другое.
   - Послушай, - говорю я, - представь себе хотя бы, как ты видела меня по телику.
   Она закрывает глаза и, прежде чем я успеваю сосчитать до десяти, выпадает в осадок.
   Вот она, слава!
   Через неделю критик, естественно, начинает подванивать.
   В субботу должна пожаловать сестрица. Уже в среду мы с папахеном затеваем генеральную уборку всей квартиры, однако от этой вони, в натуре, не избавляемся.
   - Тут все время что-то воняет, - говорит фатер.
   - Я скажу тебе, что тут воняет, - говорю я. - Это воняет твоя отцовская любовь :
   (Днем раньше он звонил сестрице и, когда прощались, послал ей воздушный поцелуй.
   - Опомнись, отец. Ей уже двадцать семь, - говорю я ему с отвращением. Дело твое, но по мне, так уж лучше скажи, что целуешь ее взасос, только прошу: не посылай ей воздушных поцелуев! Такого пылкого проявления отцовской любви я, факт, больше не выдержу:) .
   В пятницу смрад становится почти невыносимым. Я non stop распахиваю настежь окна, но и это ни черта не помогает. Полный прокол! Я, само собой, знал, что разлагающийся труп смердит, но чтобы так?!
   Так дико смердеть, видать, может только критик.
   - Из подвала несет, - убежденно говорит папахен.
   - Серьезно, сержант?
   - Я спускался туда посмотреть. По-моему, от угля воняет.
   - Наверно, под ним труп, детектив Коломбо, - говорю я, однако начинаю малость нервничать.
   - Уголь, однако, так вонять не может, - качает головой фатер.
   Я подхватываю подкинутый шанс и говорю:
   - Может. Шахтеры на него после смены всегда мочатся - это такой профессиональный обычай. Такой шахтерский ритуал.
   - Чушь порешь, парень!
   - Фиг тебе чушь! Это еще со Средневековья идет. В Кутна-Горе, к примеру:
   - Там вроде серебро добывали, - вздыхает фатер.
   - Так и на серебро ссали после смены:
   - Сегодня не Рождество, - автоматически напоминает мне фатер.
   - Вот почему у ихней патронессы - у святой Барбары - на всех картинах того времени закрыты глаза. Ты про это никогда не слыхал?
   Фатер делает самый что ни есть скептический вид.
   - Идет такой смрад, что на этот уголь они скорей всего даже... - не договаривает он. Сегодня не Рождество.
   - :насрали, хочешь сказать?
   - Сегодня не Рождество.
   - И ты еще удивляешься? За те гроши, что они там теперь получают?
   2.
   Когда у Ренаты был выпускной бал, она приехала пригласить меня лично. После тех злосчастных двух лет, пока она встречалась с Виктором, это был ее первый визит ко мне, и мы оба изрядно нервничали, что, думаю, понятно. Естественно, у меня были все причины изображать из себя обиженного и злиться на нее, потому как если ваша собственная дочь два года кряду, с позволения сказать, плюет на вас, то, думаю, это существенный повод для злости. Но я сказал себе: радуйся, мол, что она пришла сама наконец, и не испытывай больше судьбу. В минуты, когда мои дети чем-то ужасно допекут меня, я всегда вспоминаю одно стихотворение Голана. Хотя поэзию я не особенно читаю (а если честно, не читаю вообще ничего), но однажды у Голана я прочел, что человек должен быть готов взбить перед сном сыну подушку, даже если сын, к примеру, убийца. Голан, естественно, написал это лучше, на то он и поэт, но в общем и целом там была примерно такая мысль. Естественно, это относится не только к сыновьям, но и к дочерям - сын здесь просто такой поэтический образ (хотя, естественно, я не хочу сказать, что даже отдаленно сравниваю то, что сделала мне Рената, с чем-то таким ужасным, как убийство, но вы же понимаете, что я имею в виду). Так вот: я старался говорить с ней любезно и дружески, словно между нами никакой кошки не пробежало. "Тебе чаю или лимонаду?" - спросил я. "С удовольствием чего-нибудь выпью", - сказала Рената. Видно было, что она благодарна мне за то, что никаких сцен я ей не устраиваю. Сказала, что на выпускных балах всегда бывает так называемый родительский танец: сыновья приглашают матерей, а дочери - отцов, и потому она, дескать, хочет, чтобы я непременно был там. Не стану врать, будто это меня не порадовало, хотя что касается танцев - я отнюдь не Фред Астер, говорю это прямо. "Но ваше диско я танцевать не буду, - сказал я Ренате. - Из меня Фред Астер не получится". Естественно, я не мог идти туда в форме: для этого праздника пришлось купить новый костюм за четыре тыщи без малого. Чувствовал я себя в нем, честно говоря, хорошо, но потом, уже на балу, перед самым родительским танцем начал порядком нервничать. Хотя все было нормально и моя бывшая жена относилась ко мне с пониманием, все равно я испытывал большое желание залезть под какой-нибудь стол и немного очухаться. Но я знал, что должен держать себя в руках, чтобы не опозорить Ренатку. А уж это случилось бы точно - ведь там везде были слишком короткие скатерти. К счастью, после нашего танца заиграли вальс, который я на уроках танцев хорошо выучил, так что я обрел необходимую уверенность и, за исключением двух моментов, когда мы сбились с ритма, у нас, думаю, все получилось недурно. "Ты очень хорошо танцевал, папка", - сказала Рената, когда музыка кончилась. Она взяла меня под руку, и мы снова пошли к столу, где сидела моя бывшая жена. "Ты заметила, что я купил новый костюм?" сказал я Ренате по дороге. Она остановилась, как следует оглядела костюм, а потом, ни слова не говоря, у всех на глазах поцеловала меня. Во мне, естественно, все сжалось, и я чуть было не разрыдался, потому что этот вальс, который мы сейчас танцевали, и этот ее поцелуй были для меня прямым доказательством, что, пусть мы с моей бывшей женой уже шесть лет в разводе, для дочери я по-прежнему ее папка - а ведь в таком доказательстве, видит Бог, я, так сказать, чертовски долго нуждался. Но я знал, что мне нельзя попрекать ее и устраивать какие-то сцены, а потому просто спросил Ренату, не купить ли ей к вину хрустящих палочек, и тут же пошел за ними.
   3.
   Угадайте, что мы с папахеном каждую пятницу по вечерам делаем? Нет, в компьютерные игры на моем ноутбуке мы не играем - абзац, как вам только могло прийти такое в голову? Я терпеть не могу компьютерные игры. Итак, еще раз: что мы с фатером можем делать поздно вечером в пятницу?
   Точняк, смотрим "Тринадцатую комнату"!
   - Пан инженер, вы сказали, что обнаружили в себе это несколько необычное стремление еще в детстве. Как и когда это произошло? - именно в эту минуту спрашивает моя сестрица без малейшей иронии.
   В будке перед ней сидит некий архитектор, которого, несмотря на высшее образование, возбуждают раковины.
   Да, вы читаете правильно: раковины.
   - Когда я сидел в ванне, а мама пришла вытащить затычку, - вслух предваряю его ответ, но фатер одергивает меня.
   Он сидит перед экраном типа какой-то пришибленный, на нем армейский спортивный костюм лилового цвета с надписью Dukla-Praha, и он в полном отпаде буквально пожирает глазами сестрицу. Кстати, сегодня мы едва узнали ее: с кило штукатурки, волосы зачесаны вверх и еще костюмчик лососевого цвета. Ни фига себе, сестрица!
   - Впервые я осознал это на каникулах в Высочине, куда я еще ребенком наведывался к родным, - говорит силуэт инженера (и голос у него вполне цивилизованный). - Там была одна женщина, замужняя, которая уже тогда возбуждала меня сексуально.
   - А сколько вам было тогда лет?
   - Двенадцать.
   - Она знала об этом?
   - Думаю, нет. Естественно, я старался не выказывать свои:чувства, чтобы не выдать себя.
   - В каких ситуациях эта женщина возбуждала вас более всего?
   - Однозначно: когда она купалась. Я всегда внимательно следил, когда она пойдет в ванную, и старался зайти туда следом за ней. И здесь я должен упомянуть об одной существенной детали: как уже сказано, я навещал родных летом, когда ни один из членов семьи не спускал из ванны воду, чтобы дядя или тетя смогли использовать ее для поливки. В деревне это было и, думаю, осталось довольно распространенной практикой. Тогда я впервые осознал, что сильно возбуждаюсь, погружаясь во все еще теплую воду, в которой упомянутая женщина за минуту до этого купалась голой.
   - Боже правый! - оторопело говорит папахен, не спуская, в натуре, глаз с экрана.
   - Что же, собственно, явилось непосредственным импульсом вашего возбуждения: реально существующая вода или воображаемая обнаженная женщина в этой воде?
   Dukla-Praha гордо подмигивает мне, дескать, заметил ли я, как его дщерь умеет точно и литературно закручивать.
   - Поначалу, думаю, и то и другое вперемешку. Однако учтите: хотя в этой ванне я с самого начала, естественно, и мастурбировал, надо сказать, что ни вода сама по себе, ни воображаемая женщина сама по себе в полной мере возбудить меня никогда не могли.
   - Следовательно, что вы должны были делать, чтобы достичь оргазма?
   - Боже правый! - восклицает папахен.
   Когда сестрица в телевизоре произносит слова типа оргазм или поллюция, у фатера каждый раз делается такой вид, будто, несмотря на ее умение точно и литературно высказываться, он никак не может однозначно решить, гордиться ли ему ею или краснеть за нее.
   - Лапидарно говоря, я должен был вытащить затычку. Оргазм наступал мгновенно.
   - И, следовательно, тогда вы впервые осознали, что решающим импульсом для вашего сексуального возбуждения является сточное отверстие?
   - Именно так. Для людей с традиционным, как бы с консервативным пониманием сексуальности это, естественно, прозвучит несколько экстравагантно, а для многих, к сожалению, и довольно вульгарно, но правда такова, что меня возбуждают темные сточные дыры:
   Фатер хватается за голову и уже не произносит ни слова.
   - Но при условии, что в данной ванне купалась женщина?
   - О нет, с течением времени это условие перестало быть для меня непременным. Я могу возбудиться и при виде совершенно новой, никем еще не использованной ванны или душа.
   - Или даже умывальника?
   - Однозначно, и умывальника тоже.
   - Как вы это оцениваете, пан доктор? - не поведя бровью, обращается сестрица к заседающему в комиссии сексологу. - Встречались ли вы когда-нибудь с подобной девиацией? Но прежде чем пан доктор ответит нам, я предлагаю пану инженеру решить, хочет ли он в конце нашей программы показаться зрителям или же предпочтет остаться невидимым.
   - Лучше б он нам на глаза не показывался! - вздыхает папахен.
   Инженер, услыхав, верно, пожелание фатера, из будки не вышел, но зато спустя час под нашими окнами вышла из такси сама знаменитая модераторша. Фатер засветился как круглая луна и побежал скинуть свой еханый армейский костюм. Прежде чем сестрица вскарабкалась наверх, он был уже при параде - ни дать ни взять жених.
   - Сегодня ты превосходно выглядела, - подсыпается он к ней прямо сходу и облизызает ее штукатурку.
   - Здорово, сестрица. - говорю я. - У тебя опять был крутой замес!
   Сестрица устало и вместе с тем блаженно потягивается. Она размалевана как цирковая афиша, но, с другой стороны, должен признать, что ее белобрысый абажур всегда освещает наш дом. Но она, в натуре, тут же кривит нос.
   - Чем у вас тут воняет? - с интересом спрашивает она.
   - Приближающейся старостью, - говорю я, кивая на фатера.
   Он вроде хочет возразить, но сестрица опережает его.
   - Итак, мужики, - тянет она мечтательно, открывая окно и снимая лодочки цвета лососины. - Вы не поверите, но сегодня вечером в программе был самый привлекательный извращенец, какого я когда-либо исповедовала.
   - Серьезно? А фигли ж он тогда не выставил свою красоту на обозрение народа? - говорю я. - Я же выставил.
   - За это мы все тебе ужасно признательны, - улыбается фатер.
   - И ты этому удивляешься? - говорит сестрица. - Представь себе: высокий, стройный, красивые глаза и такая мягкая, озорная улыбка a la Ричард Гир:
   - Когда свадьба?
   - И у него были такие чистые ногти, - продолжает сестрица.
   Фатер оглядывает свои ногти.
   - Так, выходит, вся загвоздка в том, что ты не раковина, - говорю я. Представляешь, как бы вы могли покайфовать вместе!
   - Балда, - смеется сестрица.
   Она берет бутылку из-под содовой, наливает в нее воды и поливает наши цветы (это, наверно, дает ей ощущение, что она проявляет заботу о нас).
   - Совершенно сухие, - говорит она. - А что, если я у вас заночую? Неохота тащиться домой.
   Она прижимается к фатеру, который, в натуре, балдеет от счастья. Даже смотреть тошно. Наконец сестрица высвобождается из его шкодливых старческих объятий.
   - Я могу выкупаться? - говорит она. Не дожидаясь ответа, идет в ванную.
   - Сестрица: - говорю я.
   - Что тебе?
   Я делаю озорную рожу a la Ричард Гир и хватаюсь за яйца.
   - Не спускай после себя воду, золотко:
   Мы оба смеемся.
   Фатер отвешивает мне счастливый подзатыльник.
   Нормальная семейная идиллия.
   4.
   Каждое утро Синди отправляется на пляж бегать. Продирает глаза, напяливает мятые серые тренировки и мятую синюю майку и тихо выскальзывает из комнаты, чтобы не разбудить нас с Крохой, но я в это время обычно уже не сплю. Часто думаю о Синди и представляю себя на ее месте. В самом деле, была бы я способна в один прекрасный день взять и бросить, возможно, тягомотную, но прилично оплачиваемую работу в Нью-Йорке и полететь в какую-то Прагу, где сроду не была? Just for fun
   . И остаться в этой Праге на целых пять лет. Выучить чешский, найти работу, квартиру и парня семью годами младше себя - какого-то водителя грузовика (как-то вспоминая о нем, Синди сказала грузовист). Потом разойтись с ним, познакомиться с разведенным солдатом-кадровиком, у которого двое взрослых детей и который слово thriller произносит как "трайлер", а дома ходит в лиловом армейском тренировочном костюме.
   И при этом выглядеть счастливой.
   Синди возвращается, румянец во всю щеку, потемневшая от пота майка.
   - Hi , - улыбаясь, шепчет она, чтобы не разбудить Кроху. - Хочешь кофе? Я включу кофейник.
   Пока она сыплет кофе в фильтр, я разглядываю личико спящей Крохи. Странный барьер между маленькими детьми и бездетными женщинами (Джон Фаулз). Хотя Кроха вовсе не такая уж маленькая, но этот барьер налицо. Я лезу из кожи вон, но барьер не исчезает. И мы обе знаем это. Я и она. Я могу ежедневно покупать ей хоть двадцать порций мороженого, могу отыскать с ней хоть пятьдесят шикарных лавчонок с модными шмотками, могу с ней на этом треклятом тобоггане хоть разодрать до крови задницу (и при этом ни на секунду не переставать безумно смеяться) - но все равно мы обе будем постоянно знать, что в действительности недолюбливаем друг друга.
   Естественно, знает это и М.
   Когда, случается, мы остаемся вдвоем, он хвалит меня за мои старания, но я-то знаю: одновременно он мысленно и укоряет меня, что я всего лишь стараюсь. Что его дочь я не люблю как бы от чистого сердца
   . Что я не люблю ее по-настоящему.
   Мы знаем это оба, но ни за что не признались бы в этом.
   Ведь тогда наш общий мир распался бы, правда?