За неимением икон, рассматривали картины. Я комментировала:
   -- Те три старика слева, которые совершенно одинаковые, вверху, это троица у них такая.
   -- Монофизиты? -- уточнил он.
   -- Ты меня потряс,-- призналась я.
   -- Ну, это случайное знание,-- слегка даже смутился он.
   -- А справа, видишь, встреча царицы Савской с царем Соломоном.
   -- Точно, я у Куприна в детстве читал...-- он запнулся -- переходить на тему детства ему явно не хотелось. Оно понятно, в детстве это было "княгиня Вера и влюбленный телеграфист". Как это не смешно говорить о своем шефе и спонсоре (благодетеле и попечителе), но, кажется, я продолжала его слегка презирать тем чистым детским презрением за жалость, которую он вызывал в школе, за вечно отрешенный виноватый взгляд, за непротивление злу (одноклассникам) насилием, а еще -- за его нынешнюю ситуацию, за его деньги, за его болезненную любовь (страсть?) ко мне, длящуюся, возможно, и сейчас. Вряд ли меня оправдывает то, что себя я презирала еще больше. А ведь были мужики и погаже. Почему это детское "западло" такой страшной силы?
   Мы все еще стояли у картины.
   -- Вообще-то это папа и мама эфиопского народа,-- я честно отдавала свои скудные познания.-- Эфиопы утверждают, что появились через девять месяцев после этой встречи Соломона и Савской.
   -- Или через девять веков,-- усмехнулся Линь.-- Этот народ обращается со временем очень вольно.
   Он, конечно, имел в виду хасидов в черных шляпах и с пейсами в свите царя Соломона. Наблюдателен, сукин медалист...
   Наконец, мы вывалились из благословенного полумрака под мстительно сфокусированное на храмовую площадь око Яриллы. Я показала Линю "нулевую" ступеньку лестницы в католическую часовню, из-за которой лет сто назад была кровавая драка между монахами. Владеющие площадью православные греки подметали это место, как часть двора, а католики мели, как часть лестницы, вот и подрались за право подметать.
   На католической лестнице развалились двое полицейских, один кемарил, второй, как скипетр и державу, держал автомат и шуарму. Он жевал и с изумлением наблюдал, как я долго тыкала пальцем в камень у его ног и что-то рассказывала...
   -- Ну и что,-- сказал Линь.-- Нормально. Причина разборки для постороннего обывателя чаще всего выглядит идиотизмом. Тут обычно дело принципа, амбиций, чести.
   -- Чести?-- подчеркнуто сочувственно переспросила я.
   Он хмыкнул:
   -- Ну, специфической чести. Скажем, деловой...
   Мы прошли мимо камня Помазания в ротонду.
   -- Нет,-- сказал Линь, озираясь в очереди к гробу,-- я как-то это все по-другому представлял... Более, что ли, согласованно. А коммуналка -- она и в храме коммуналка.
   Прошли бодрым строем армянские монахи, прошествовал священник. Очередь двигалась плохо. Голоса сливались в единый тревожный гул, который витал сам по себе и напоминал вокзальный. Неуютный и нетеплый был храм. Торжественный, безликий. Вернее, многоликий и проходной.
   Линь выдержал пол-очереди и запросился на выход. Перед уходом он старательно пронаблюдал, как ставила свечку паломница-негритянка с лицом Арины Родионовны и проделал то же самое.
   Вывалившись на противень паперти, я наткнулась взглядом на мечеть Омара, задохнулась горячим воздухом, и язык мой заплясал, как червяк на сковородке. По-моему я достаточно образно, во всяком случае для него, рассказывала, как Омар ибн Хоттаб, в рваном халате, на грязном осле вступил в покоренный Иерусалим... А грустный Линь сказал:
   -- Белка, о чем ты думаешь, когда гонишь этот текст?
   Мне стало смешно -- когда гонишь такой текст разве о чем-то думаешь?
   Он взял меня за руку. Ладони были потными. Ну вот... Начало логического конца.
   -- Давай продолжим экскурсию в другом месте?
   Предложение было закономерно, как автобусное расписание. Раньше я подумала бы, скорее, о расписании поездов, но здесь это стало неактуально, а следовательно неупотребительно. Материализовавшееся передо мной лицо моего школьного приятеля, тоскливо, но широко улыбающееся здесь, в центре старого Иерусалима, не могло быть реальностью, но оно было. Я неумело заткнула разверзавшуюся паузу рассказом о том, как еженощно, в три часа, в гулкой тишине спящего Старого Города представители всех шести храмовых конфессий идут будить араба -- хранителя ключа. А потом ему подают изнутри храма, через маленькое окошко в воротах, лестницу, по которой заспанный ключник поднимается к замочной скважине, а все, задрав головы, на это дело взирают...
   -- Идем сегодня же ночью! -- с фальшивым азартом подхватил Линь.-- Это же почище смены шотландских или кремлевских гвардейцев. Я не могу это пропустить! А до трех, ну, найдем что делать, есть же тут у вас какие-то варианты...
   В бильярде это называется подставкой. Интересно, если отдаться ему до трех, он все равно потащит меня сюда этой же ночью?
   Благословение
   Ортик вошел в Старый Город через Мусорные ворота. Когда-то, еще до "возвращения", его коробило от названия ведущих в Еврейский квартал ворот. Он даже прикалывался, что Мусорными следует называть Яффские ворота, ближайшие к полицейскому участку. Шедший навстречу Ортику, уже отмолившийся старый хасид улыбнулся в ответ на внезапную улыбку молодого любавича и порадовался за него и за свой народ. А зря. Лыбился Ортик по достаточно низменной причине -- он в этот момент сообразил, что может не идти к Стене Плача, поскольку был у нее ровно три недели и два дня назад, а следовательно, когда ровно через неделю он все равно будет в Старом Городе, то еще не пройдет месяца с последнего посещения, и ему не надо будет рвать на себе рубаху. Ну не нравилось ему рвать на себе рубашку, как ее рвут у Стены Плача евреи, не бывшие там более месяца, то есть, не как революционный матрос из черно-белого кино тельняшку -- с беззаветной страстью, а так, надрезав ножницами, чтобы сподручнее было.
   И он пошел к Стене Плача с улыбкой свободного в своем выборе еврейского человека, а не ради сохранения какой-то там, хоть и предпоследней, рубашки. В ультраортодоксальной униформе Ортика уже была небрежность дембеля -- он больше не беспокоился за свой внешний вид истинного хасида, поскольку перешагнул черту, которая отделяет похожесть от истинности. Он уже плевать хотел на всех, кроме, конечно, самого Ребе.
   По дороге к Западной Стене Ортик пытался рассмотреть, что нового успели раскопать археологи под Южной стеной. Вроде бы ничего. Навстречу попалась грациозная женщина, красоту которой невозможно было оценить за то время, которое позволяли приличия. Согрешил в мыслях. Раскаялся. Пока раскаивался, сунулся проходить полицейский пост через вход для женщин. Ощутил фальшь раскаяния. Пропустили, но обшутили. На миг возникло странное и совсем неподобающее для такого места чувство, словно пропустили в женский туалет. Устыдился.
   У Стены Плача Ортик уже не каменел, как раньше, не испытывал пугающего ощущения остановившихся мыслей. В этот раз Ортик хотел поделиться со Стеной странным ощущением, возникшим в последнее время. Словно почва под ногами, которую он упоенно утрамбовывал последние годы истинной веры, стала как-то колебаться и плыть. И из-под нее полезли сорные сочные ростки. Можно было попробовать назвать это прошлое неким "культурным контекстом", который вдруг стал пристебываться к его устоявшейся уже хасидской реальности и претендовать на его чувства, мысли и время. И это не пугало, не мешало, а напротив, появление людей из прошлого, общих тем и понятий начинало казаться необходимым для выполнения какой-то специальной высокой миссии, а раз высокой, то направленной на служение еврейскому народу и лично -- Ему. Да что там, даже подстроенным Им специально, чтобы облегчить Ортику понимание этой миссии. В конце-концов, кто-то должен стать тем самым узким мостом, который соединяет миры, и при этом уметь не бояться никогда и ничего. Ортик надеялся, что сможет.
   У Стены творился чинный, замедленный жарой и благочестием балаган. К Стене привезли рава Кадури. Спокойными оставались только Стена и сам рав.
   Рав Кадури был бы классическим старичком-маразматиком, если бы не слава великого каббалиста. Его свиту хотелось побрить налысо и снимать в очередном сериале про "бандитский Петербург". Любавичи не особо жаловали сефардского старца, наполнившего страну чудодейственными амулетами. А Ортик питал к нему какую-то приязнь. Наверное, это была приязнь ребенка к волшебнику в турецкой феске.
   Ортик проталкивался к старику, почти физически ощущая, как его рыжая башка бросается в глаза на фоне черных кадуриевских пацанов и притягивает неодобрительные взгляды товарищей по любавической партии. Он не постеснялся на восточный манер поцеловать раву руку, отгоняя нафиг все ассоциации с дамами из прошлой жизни. В утомленных глазах старика промелькнул мимолетный интерес к рыжему ашкеназу, от которого разило восторгом и перегаром. И он, слегка притянув Ортика за локон пейса, пробормотал что-то, явно выходящее за рамки формального благословения.
   Голос старика был тих, и в окружающем его персону восточном гомоне было почти не разобрать слов. Довольный собой и жизнью, Ортик отошел в сторону и попытался слепить что-то осмысленное из обрывков услышанного. Получилось нечто вроде -- да снизойдет на встречного это благословение и вернется к тебе увеличенным. Довольно странная формулировка, но от рава Кадури можно было ожидать всего. Чем больше крутил Ортик подаренную ему фразу, тем больше она ему нравилась, тем большее сулила, тем сильней воодушевляла.
   Белла
   Я честно предложила Линю на обед два варианта -- эстетический и гастрономический. Подозреваю, что оба мы предпочли бы второй, но мог ли он не выбрать первый?
   Увидев очередь с общепитовскими подносами, Линь оживился. Решил, наверное, что я воспроизвожу совместные походы в студенческую столовку. Мы нагрузили свои подносы невкусной и дорогой туристской снедью, и я провела его мимо стойки, по узкой крутой лестнице наверх, где за пластиковым столиком тебя слепит золотой купол Кипат а-Селы, скрывающий Краеугольный Камень мироздания. Место славы и позора моего народа, на который смотрю я из-за заляпанного столика закусочной, выпивая и закусывая со старым приятелем новым русским... который, скользнув равнодушным оком по Храмовой горе, вежливо отметил: "Красиво..." и уставился на меня.
   -- Белка! -- заорала снизу, как из суфлерской будки, рыжая пейсатая голова Ортика, вытянула за собой на верхний этаж поднос и всю остальную черно-белую униформу любавического хасида и оказалась за нашим столиком, обдав перегаром остолбеневшего Линя.
   -- Шалом,-- сказал он Линю, сконцентрировавшись, и зацепился взглядом за бутылку.-- Я не помешаю?
   Линь вопросительно посмотрел на меня. Я кивнула Ортику и церемонно представила их друг другу. Ортик появился кстати -- разбавил интим.
   Линь обреченно разлил на троих то, что предполагалось пить вдвоем.
   -- Прекрасное вино! -- воскликнул Ортик.-- Да и не могло сегодня быть иначе! Я знаете что? Я только что получил благословение от великого раввина и каббалиста! Я все еще чувствую это благословение. И все, что происходит вокруг меня сегодня -- не случайно... Не смотря на то, что ничего вообще случайно не происходит. А уж в таком месте! -- он восхищенно посмотрел на свой полный бокал и протянул его к Храмовой горе, словно хотел чокнуться с куполом.-- Так что не случайно я встретился сейчас здесь с этим прекрасным вином, а вы друг с другом! -- он заразительным смехом отмел пошлость фразы.-- Выпьем за то, чтобы сбылись все наши желания! Хоть так и не бывает, но на одно, главное, каждому из нас должно хватить!
   У меня не было главного желания. Мне просто очень хотелось быть свободной и независимой. Но я, кажется, променяла независимость на экономическую свободу. И могла приобрести ее обратно только этой экономической свободы лишившись. Поэтому я пригубила просто так. Незнакомое вино напоминало то, домашнее, со вкусом "Изабеллы", которое мы покупали в трехлитровых банках у бабок. Только привкуса табака не было, вернее может быть даже и был, но очень легкий.
   Мужчины выпили синхронно, с гусарским задором, до дна. Вдвоем они мне нравились больше, чем по-отдельности. Духовность и бесшабашность Ортика дополняла и оттеняла надежность и основательность Линя.
   Линь предложил еще бутылку, никто не возражал. В хамсин холодное сухое пилось легче, чем дышалось. Забыв про меня, мужики завелись о политике, с подчеркнутым уважением выслушивая мнение друг друга. Наконец, Ортик задал свой дежурный вопрос -- случайно не Коэн ли его новый знакомый, и я кивнула Линю, что пора сваливать.
   Не исключено, что мы вылезли из кафе в самый жаркий час самого жаркого дня года. Линь потряс головой:
   -- Хорошо, что мне порой приходится выпивать в сауне, а то бы рухнул.
   -- Хорошо, что ты купил дом с кондиционерами. В трех шагах.
   Я плелась, соприкасаясь с воздухом, как с чужим телом. Вероятно, температура окружающей среды приблизилась к лихорадочной. Вездесущее горячее тело обнимало меня, ластилось, устраниться было невозможно. Да и лень было. Да и не хотелось. В тотальности партнера было что-то обволакивающе-подчиняющее... Изменились даже запахи -- они стали и резче тоже, но главное избирательнее, то есть вместо сложной гаммы Старого Города -- от ношеного тряпья и кардамона до шуармы и ладана -- я чувствовала несколько сильных запахов -- словно Город, как сосна в жару, раскрывал поры для выхода то ли пота, то ли эфирных масел. Все это действовало. На фоне выпитого вина даже слишком...
   Мы сразу поднялись на верхний этаж, включили кондиционер до упора и под холодным ветерком я внезапно ощутила какой-то дискомфорт -- мне не хватало чувственных объятий уличного жара, хамсин овладевал мной, и я хотела чтобы овладел. Изгнание же его посредством как-то по-медицински гудящего эмалированно-белого кондиционера меня просто бесило! Совершенно не владея собой, я швырнула в кондиционер бокал и впервые мне стало все равно что подумает об этом Линь, и что потом буду думать сама. Я с вызовом обернулась к нему. Он рассмеялся. Никакой сложности в наших отношениях больше не было. Я успела уловить дребезжащее и растворяющееся в воздухе собственное удивление прежде, чем сдернула с Линя так бесивший меня с утра, наверняка от какого-то поганого кутюрье, галстук и зачем-то по-индейски обвязала им линеву голову.
   В его глазах промелькнула слишком сложная для такого момента гамма чувств.
   -- Ты действительно этого хочешь? -- проблеял он.
   Я молча рванула его рубашку. Действительно ли я этого хотела? Да я никогда в жизни этого так не хотела! И Линь здесь был ни при чем. На его месте мог быть любой, и осознание этого меня не трогало, потому что я сама стала в тот момент любой. Линь мне только мешал, он слишком медленно раздевал меня, слишком медленно раздевался сам. Кажется, раньше мне требовался утонченный подход, эстетика тоже занимала не последнее место, наслаждение было заслуженной наградой за немалые усилия, да и вообще не каждый раз, если уж на то пошло... Теперь же я рвалась, как сука с привязи.
   Происходящее не имело никакого отношения к гордости, чести, достоинству и прочему Изабеллы Львовны Мильштейн, 1968 года рождения, незамужней, бездетной, образование высшее...
   Теперь я знаю что испытывала Ева, сожрав это поганое яблоко. Стыд возвращался вместе со здравым смыслом медленно и неотвратимо. Да, я мычала, как в дешевой порнухе... Все произошло на не слишком чистом ковре, в позе, исключавшей для меня оргазм. Впрочем, если признать, что я только что испытала всего лишь оргазм, то придется сделать вывод, что до сих пор была фригидна.
   Я соскребла себя с ковра и решилась посмотреть на Линя. Меня встретил такой восторженный мальчишеский взгляд, что я даже не решилась спросить, какую дрянь он мне подмешал за обедом, пока я, как дура, пялилась на золотой купол.
   Зайдя в ванную, я села на холодный кафель. Меня била дрожь. Было очевидно, что Кипат а-Села здесь ни при чем. Он мог подмешать зелье только во вторую бутылку, когда ходил за ней. А это означало, что треть... да нет, гораздо больше трети досталось Ортику. Как же я хохотала, представляя где и с кем он мог оказаться в этот момент! Прибежал встревоженный Линь, но на все его вопросы я успевала только выдохнуть:
   -- Ортик!.. Мишка!.. А если... он пошел... в микву... к раву?!... или на... арабский рынок...
   Линь сел рядом, крепко обнял, и меня постепенно перестало трясти. Я уже почти не смеялась, когда он задумчиво спросил:
   -- Кстати, а ты знаешь какое у Миши главное желание?
   Я рухнула на пол:
   -- Что, сейчас?!
   Гриша
   Моя мастерская -- моя крепость. Я даже понимаю Давида, когда он говорит, что в моей мастерской затянут узел времени. Это из-за картин. Больше десяти лет пишу я в этой студии исторические полотна. Пишу быстрее, чем продаю. Белка не любила здесь ночевать, говорила, что по ночам образы соскальзывают с холстов и разгуливают по стенам. А если и не соскальзывают и не разгуливают, то все равно, это они, а не мы здесь хозяева пространства. А мне нравится быть гостем в собственном доме. В собственном времени. В собственном теле. И не был я никогда работорговцем. Я никогда не покупал женщин. Я всегда беру их напрокат. И они это чувствуют. И их это злит. Но с этим ничего уже не поделать.
   Завтра-послезавтра сюда придут Белла с Линем. Линь не сможет не прийти, а придя не сможет не выбрать несколько картин. Конечно, это будет что-то из периода крестоносцев. А Белла выберет Нааму, для которой она позировала.
   Потом Линь уйдет с уведенной у меня Беллой, Белла уведет у царя Соломона жену Нааму, и я буду пить вместе с портретом царя по-холостяцки до тех пор, пока у меня не появится новая женщина и тогда я напишу царю новую жену. Другую. Нааму он утратит так же бесповоротно, как я Беллу. А если она Соломону не понравится, то я напишу еще одну. И еще. У царя Соломона, слава Богу, было семьсот жен и триста наложниц. И хорошо, что царь был столь любвеобилен. Что это вошло в легенду. Что это волнует воображение. Да. Это будет галерея. Тысяча жен царя Соломона. Нет, более того. Это будет проект! Линь на этом еще и заработает. Он вложится в организацию, а там все само пойдет. Значит, тысяча портретов, тысяча женских типажей. Передвижная выставка. Хотел бы я видеть музей, который не захочет этот гарем.
   Но это еще не скоро. Я еще успею побыть Иоавом и послужить царю Давиду. Снять, что ли, этот бубенец и надеть хитон? Нет, завтра. Я еще не готов.
   Надо взять фотоаппарат. И даже не для того, чтобы потешить Линя фотографиями с его супермероприятия. Надо до его прихода нащелкать женских типажей. Чтобы замысел, когда они с Беллой придут (а они придут, придут) приобрел доступную профану конкретность.
   И еще надо купить кожаные сандалии, с ремешками, танахические. Такие шьет один мудрый безумный сапожник в своей мастерской в узком переулке между улицей Яффо и улицей царя Агриппы. Он сидит в своей мастерской в окружении обрывков рыжих и черных кож, готовой обуви, среди запаха кожи и пота кожи, и каждая пара обуви сделана его потрескавшимися руками. А он продает обувь дорого, потому что знает цену своему труду и знает цену человеческому тщеславию -- кожаная обувь, сшитая в Иерусалиме грубыми умелыми руками еврейского сапожника -- это та игрушка, которую хочется. Такая обувь может напоминать, стилизовать, менять и вести по каким-то совсем, совсем другим дорогам. Это очень хорошо знает безумный сапожник, успешный торговец своим мастерством. Мы оба это хорошо знаем.
   Белла
   Солнце перекатилось за край земли и теперь подогревало оттуда, снизу. Люди в сумерках шли оплавленной походкой, напоминавшей о подводных съемках. Только Линь пытался доказать, что человек может быть счастлив в такую жару, что человек создан для счастья, как рыба для плаванья в горячем бульоне.
   Мы сделали "ход конем" через Сионские ворота и потащились к Геенне, ставшей уже достаточно огненной -- даже здесь, на мосту, у Султанова бассейна, уже видны были огни.
   -- Вот, видишь? -- кивнула я на встроенный в стену неприметный и пыльный бывший фонтанчик.-- Так все и строится в Иерусалиме. Основание -это могильная плита времен второго Храма. Вверху -- "гармошка" крестоносцев. А фонтанчик построил Сулейман Великолепный. Между прочим, из человеколюбия -- здесь бесплатно попить можно было. И не разово, как на твоей дискотеке, а всегда.
   -- Белка, так давай я к нему цистерну с вином подведу. И назову в твою честь -- фонтанчик Беллы Опьяняющей. Хочешь?
   Зря я ему все это говорила. Все равно этот нательный крестоносец Линь не может понять, что так же построена вся наша жизнь в Иерусалиме -- из разных частей разного прошлого, получившего вторую жизнь.
   Организаторы дискотеки, не напрягая в жару фантазию, покатили по ханаанскому сценарию, только вместо костров -- прожекторы, а вместо Молоха над эстрадой пенопластовый сфинкс с головой Линя. Хорошо бы пронаблюдать лицо Давида, когда он узрит это чучело. Там где меня коробит, его выворачивает. Вот именно, выворачиваться -- его характерное занятие. Только у остальных изнанка одна. А у него их не перечесть... или он каждый раз успевает перелицевать перевернутую сторону?
   Народ, проигнорировав жару, подвалил массово и вовремя, и уже выстроился у стойки, где официанты, ленивые, как эйлатские дельфины, раздавали аперитивы. Странная трансформация адресов электронной почты в человеческую плоть. Израильские вассалы Линя, и незнакомые ему вассалы его вассалов.
   Неслышно подошел Гриша -- я было решила, что позвякивание его бубенчика поглотил дискотечный гам. Но вместо бубенца у него на шее болтался фотоаппарат. Без этих коровьих позвякиваний он выглядел практически нормальным. Необычные сандалии с ремешками смотрелись на нем вполне органично. Осмысленный взгляд, устойчивая несуетная координация. У Гриши всегда было лицо человека, который продумывает действия и фразы, а главное -- знает зачем говорит или делает. Это меня в нем и подкупило. Да и до сих пор нравится. Это и позволит нам остаться друзьями... или все же приятелями. У Гриши всегда был настолько здоровый вменяемый вид... ему приходилось прибегать к экстаординарным мерам, чтобы выглядеть вознесшимся над толпой творцом. И танахические сандалии символизируют новый этап в жизни и творчестве. Наверняка при нашей следующей встрече на нем будет еще и хитон.
   -- Давида не видала?!-- проорал он.
   Я пожала плечами, улыбнулась и развела руками. Не я одна сегодня о Давиде думаю.
   -- Я его днем домой отвез. Сам он боялся за руль сесть.
   -- Почему?-- прокричала я.
   Гриша пожал плечами:
   -- Не в том дело! У него теперь и машина ненормальная! Мы в нее литров пять масла влили! А оно все равно на минимуме! И ниоткуда не вытекает! Представляешь?
   Я не представляла. У меня хоть и были водительские права, но не было соответствующих обязанностей, потому что машины появлялись только вместе с мужчинами. Машина ненормальная... Что у Давида вообще нормальное, кроме температуры?
   А Линь уже стоял под чучелом. В пиджаке! И на всю Геенну огненную обещал продолжать инвестировать в наши палестины. Затем неожиданно произнес мое имя и приглашающе замахал руками. Все обернулись и вычленили меня взглядами. Пришлось пробираться сквозь влажные тела, залезать на сцену и скалиться в микрофон в роли... черт его знает кого, какого-то блядского израильского наместника.
   Тут я заметила Давида, застывшего на лестнице под Синематекой. Он смотрел на меня... я больше пятнадцати лет помню его взгляд, когда он узнал, что я путалась с Кинологом... а теперь я тот взгляд забуду -- и заменю этим. Уж больно он за эти годы усовершенствовался во взглядах. Лицо Давида не выражало ничего, просто было напряженным, но черные дыры глаз вбирали пространство, втягивали, как воронка. Я хотела оторваться от него, но не получалось. Я что-то произносила, но основное действие уже перенеслось туда, к нему, на иную сцену. Давид медленно (подводные съемки) достал и раскрыл нож, только тогда отвел от меня взгляд и обернулся. Затем спустился, нагнулся к земле. Я захлебнулась на середине слова. Погас свет.
   Я взвизгнула, но, к счастью, микрофон тоже отключился. Гам усилился, перешел в какой-то звериный рев. Мне стало нехорошо. Линь словно почувствовал, взял меня за руку, мы двинулись к краю эстрады. А там, снизу, в полумраке уже протягивал ко мне руки Давид, чтобы помочь спуститься, во всяком случае Линь воспринял это так и отпустил мою ладонь. Я пригнулась, чтобы спрыгнуть, но Давид неожиданно подхватил меня и, взвалив на плечи, понес куда-то, выдыхая страшным шепотом, скорее даже себе, чем мне:
   -- Ничего, ничего, еще увидим, еще не поздно, ничего...
   Впав в странное оцепенение, я не дергалась, не протестовала, не ругалась, но и нельзя сказать, что совсем уж растерялась. Во всяком случае, я сумела нащупать нож в его кармане, вытащить и выкинуть. Он ничего не заметил...
   Давид
   Солнце сегодня не закатилось за горизонт, не дотянуло, расплавилось в хамсине, пролилось жидким темным жаром на Город, растеклось, и теперь подогревало отовсюду сумерки.
   Котенок жадно вылакал полкружки молока и теперь наблюдал с подоконника за всеми, кто подходил к подъезду. Изучал поле грядущих сражений. А напрасно, я не собирался его оставлять. Не здесь было его место. И если он не убежит до завтра, а завтра вообще наступит, то я отнесу это существо... К Ортику? Нет. Нести рыжее рыжему -- это поверхностная ассоциация. Я заброшу эту рыжую искру в дом, где много изображений котов, но ни одного живого. Где хозяева сами прячутся от людей. Где свернувшейся кошкой дремлет в блаженной лени созидательная энергия. Возможно, что-нибудь вспыхнет.