Страница:
А уже на следующий день утром, знакомя с кем-то своегонового друга, Бурлюк был неудержим:
- Не знаете? Мой гениальный друг. Знаменитый поэт Маяковский.
На смущенные подталкивания новорожденного поэта отвечал непреклонно, жестко:
- Теперь пишите. А то вы меня ставите в глупейшее положение.
«Пришлось писать. Я и написал первое (первое профессиональное, печатаемое) - «Багровый и белый» и другие».
Это было начало.
Вот почему Маяковский с благодарным чувством говорит о Бурлюке как об учителе. И еще потому, что тот читал ему «французов и немцев», всовывал книги, а кроме того, «выдавал ежедневно 50 копеек. Чтоб писать не голодая».
Но действительно ли Маяковский «совершенно неожиданно... стал поэтом»? Признание его относится к эпизоду, случаю («В этот вечер...»). Вспомним еще раз про тетрадку стихов, написанную в Бутырках. Он безжалостно оценил эти стихи: «ходульно и ревплаксиво». И даже так: «Спасибо надзирателям - при выходе отобрали. А то бы еще напечатал».
Тем не менее Маяковский разыскивал потом эту тетрадку. Значит, что-то в ней, может быть, в самом факте ее появления, Владимиру Владимировичу казалось важным. Ведь не случайно Маяковский считал началом своей литературной работы не 1912-й (когда были написаны и напечатаны первые, как он сам называл, профессиональные стихи), а 1909 год, год «рождения» пропавшей тетрадки.
Время, проведенное в тюрьме, когда он наряду с Байроном, Шекспиром, Л. Толстым поглощал современную беллетристику, символистов, Маяковский считает «важнейшим» для себя. У символистов (Белого, Бальмонта) его увлекла «формальная новизна». По духу, по сути их поэзия была «чужда» ему («Темы, образы не моей жизни» ). Когда попробовал сам « т_а_к_ _ж_е_ _п_р_о_ _д_р_у_г_о_е»- получилось плохо.
Тогда, по выходе, разочаровавшись в своих поэтических способностях, подумал: «Стихов писать не могу». И как будто бы окончательно решил посвятить себя живописи.
Окончательно ли?
Маяковский уже в юности был не тот человек, который, что-то начав, в чем-то себя попробовав, мог успокоиться, не доведя начатое до конца. Образы «другой» жизни не находили воплощения в живописи. Он Келина уговаривал бросить писать портреты и попробовать «что-нибудь другое», а сам терялся в традиционных, еще во многом ученических сюжетах. Его, по-видимому, все время тревожила возможность «другое» выразить словом.
Л. Ф. Жегин вспоминает: «Забравшись в какой-нибудь отдаленный угол мастерской, Маяковский, сидя на табуретке и обняв обеими руками голову, раскачивался вперед и назад, что-то бормоча себе под нос. Точно так же (по крайней мере в ту пору), путем бесконечных повторений и изменений создавал Маяковский и свои графические образы».
Не в графике ли почудились свои, уже ни на чьи не похожие образы внешнего мира? Представим:
Никому еще не удалось раскрыть тайну рождения поэтического слова, но в приближении к ней у Маяковского открывается постепенно вызревавшее желание найти тот образный язык, которым он мог бы сказать «про другое» по-своему. Поэзия дала ему большие, чем живопись, возможности сделать это.
Восторженная оценка Бурлюка его смутила: в самом деле он поэт?.. Но слово было сказано человеком, которому Маяковский верил. Впрочем, скажи это слово кто другой, он, пожалуй, тоже поверил бы, ибо слово было сказано о том, что скрытой мечтой жило в нем, - о поэзии. Совсем не исключено, что он ждал этого слова, и его оказалось достаточно, чтобы вскоре уже преодолеть сомнения.
Прошло немного времени, примерно год, когда перед поэтом Бенедиктом Лившицем предстал молодой человек, одетый не по сезону легко, в черную пелерину, в широкополой шляпе, надвинутой на самые брови, показавшийся ему почему-то похожим на террориста, игрою случая заброшенного на Петербургскую сторону, и этот молодой человек, Володя Маяковский, защищал свои первые, не понравившиеся Лившицу, стихи «с упорством, достойным лучшего применения».
Не значит ли это, что приходило уже осознание своего пути в искусстве, в жизни?.. Пусть еще не до конца, не до точки, но перемены в нем видны, поэзия мощным магнитом втягивает его в себя. Стихи постепенно заслоняют собою профессоров училища. Уже и Бурлюк видится по-иному.
Сохраняя весь пиетет к «учителю», высказывая слова благодарности к нему, Маяковский в то же время не забывает подчеркнуть и разницу между ним и собой: «У Давида - гнев обогнавшего современников мастера, у меня - пафос социалиста, знающего неизбежность крушения старья».
После этого сказано: «Родился российский футуризм». Однако футуризм не есть некий симбиоз из «обогнавшего» время мастерства Бурлюка и социалистического сознания Маяковского. В том-то и заключалась разница, что «пафос социалиста» часто приводил Маяковского в противоречие с программными установками футуризма, где главным было «самовитое» слово.
Но к этому времени еще нет отчетливых взглядов, нет программы, нет, как такового, футуризма, есть только «домаяковский» футуристический сборник «Садок судей».
В ноябре 1912 года Маяковский приглашен в Петербург на выставку художников «Союз молодежи» (он был представлен одним портретом). Бурлюк выступал с лекцией на тему «Что такое кубизм». А 17 ноября в артистическом подвале «Бродячая собака» состоялось первое публичное выступление Маяковского с чтением стихов. Через три дня, 20 ноября, в Троицком театре он выступает с докладом «О новейшей русской поэзии».
Живопись не остается в забвении. Посетив выставку общества «Бубновый валет», куда входили художники П. Кончаловский, И. Машков, М. Ларионов и другие, Маяковский принимает участие в ее обсуждении, выступает основательно, «почти академически» (А. Крученых). А в начале 1913 года он возникает как яростный полемист на «Втором диспуте о современном искусстве», организованном все теми же бубновалетцами. Здесь выступление Маяковского носило уже отнюдь не академический характер, здесь он «ругательски ругал» «валетов» за консерватизм. И здесь же, кажется, впервые его выступление сопровождалось легким скандалом, в котором, судя по газетному отчету, уже проявился характер Маяковского как полемиста.
«Некто Маяковский, громадного роста мужчина, с голосом, как тромбон, - писала на следующий день после диспута «Московская газета», - заявил, что он футурист, желает говорить первым. По каким-то причинам выступление Маяковского было, очевидно, не на руку организаторам диспута. Они настаивали, что очередь Маяковского - только седьмая. Футурист зычно апеллировал к аудитории: «Господа, прошу вашей защиты от произвола кучки, размазывающей слюни по студню искусства». Аудитория, конечно, стала на сторону футуриста... Целых четверть часа в зале стоял стон от аплодисментов, криков «долой», свиста и шиканья. Все-таки решительность Маяковского одержала победу».
Дух протеста против буржуазного миропорядка, питавшийся идеями социализма и бурно проявлявший себя у юноши Маяковского во время арестов, сейчас приобретает привкус анархического бунтарства, эпатажа, который потом сопутствовал выступлениям футуристов в Москве и во время их поездки по другим городам России.
1913 год стал для Маяковского годом его поэтического крещения. Маяковский ощутил в себе силу, он уже больше не колебался в своем призвании и со всем пылом отдался поэзии. И не только сочинению стихов. Он много выступает. Читает свои стихи и стихи товарищей в различных аудиториях. Вступает в дискуссии. Делает доклады «О новейшей русской литературе», «О достижениях футуризма», пишет статьи, хлопочет о постановке и ставит в Петербурге трагедию «Владимир Маяковский».
Многие выступления Маяковского и его друзей проходят в атмосфере скандала, печать полна сенсационных сообщений об этих скандалах, которые, конечно, сильно обеспокоили «генералитет» училища, ведь они с Бурлюком оставались его учениками. Сначала «генералитет» предложил своим ученикам «прекратить критику и агитацию», ну а затем совет преподавателей под председательством князя Львова, поскольку учащиеся Маяковский и Бурлюк не вняли этому предупреждению, - исключил их в феврале 1914 года из училища.
Отдавшись целиком поэзии, Маяковский в это время забросил практические занятия живописью.
Известие об исключении из училища застало Маяковского и Бурлюка в Полтаве, куда они вместе с Василием Каменским приехали выступать, и сообщил им об этом полицеймейстер. Маяковский тут же прокомментировал решение об изгнании его из училища:
- Это все равно, что выгнать человека из отхожего места на чистый воздух.
Его угнетала атмосфера застоя в училище, где лелеяли подражателей, а самостоятельных выгоняли. Исключение было актом политического характера, но для Маяковского, как и для Бурлюка, оно еще означало разрыв с академической рутиной.
Другая муза властно овладела сердцами и помыслами друзей, по крайней мере, Маяковского. Зато полицеймейстеру факт изгнания из училища был достаточен для того, чтобы не разрешить Маяковскому, Бурлюку и Каменскому выступать в Полтаве.
Давид Бурлюк еще в училище развернул активную деятельность по созданию группы художников и писателей, оппозиционно настроенных к отжившим и отживающим формам буржуазного искусства, в том числе - символизма. В нее вошли три брата Бурлюка - Давид, Николай и Владимир, Василий Каменский, Велимир (Виктор Владимирович) Хлебников, Елена Гуро. Чуть позднее к ним присоединился Маяковский.
Они еще не называли себя футуристами - не хотели быть похожими на футуристов Запада, на итальянских футуристов, открещивались от Маринетти. Маяковский вместе с поэтами К. Большаковым, с которым дружил, и В. Шершеневичем в начале 1914 года подписал письмо в редакцию газеты «Новь» об отрицательном отношении русских футуристов к Маринетти, к «италофутуристам». Пока группа Бурлюка называла себя хлебниковским «титулом» - будетлянами, то есть людьми, деятелями будущего, приближающими будущее. Различие с итальянским футуризмом, который приобретал фашистскую окраску, все время подчеркивалось. Понимание войны, как средства «гигиены мира и величия Италии», империалистические устремления и открытый «антисоциализм», разумеется, резко отталкивали от Маринетти русских футуристов с их стихийным демократизмом, хотя и путаной, окрашенной в анархические краски, но явно выраженной антибуржуазностью. Вот почему они так бурно протестовали против любых попыток сближения их с «италофутуристами» и их вождем Маринетти и устраивали обструкции во время его выступлений в Петербурге и Москве в 1914 году. И поэтому, когда в 1925 году Маяковский встретился в Париже с Маринетти, встреча вышла натянутой, советскому поэту не о чем было говорить с человеком чернорубашечного социального оттенка, и они из вежливости перекинулись лишь несколькими фразами.
Итальянский футуризм действительно имел мало общего с русским футуризмом. Разрыв с культурным наследием прошлого, провозглашенный им, был едва ли не единственной точкой сближения этих авангардистских течений. Их решительно разводил культ насилия, жестокости, эстетизации войны как «единственной гигиены мира», идея суперменства и «гения-индивида». Все это не могло не привести и в конце концов привело итальянских футуристов к пропаганде милитаризма, к фашизму.
Но и в области литературной они шли гораздо дальше русских футуристов. Дальше - в разрушении гуманистических традиций культурного наследия, объявляя ненужными, вредными «слабостями» идеалы добра, справедливости, любви и счастья, и противопоставляя им силу, бездушие, жестокость «механического человека». «Жар, исходящий от куска дерева или железа, нас волнует больше, чем улыбка и слезы женщины». Этот тезис Маринетти вряд ли бы подписал кто-нибудь из русских футуристов.
Из-за резких расхождений программного характера они не хотели поначалу называть себя футуристами. Но в печати это название закрепилось за ними, и уже в ноябре 1913 года Маяковский выступил в Политехническом музее с докладом «Достижения футуризма», не раз повторял этот доклад во время турне по городам России. Бурлюк читал доклад «Кубизм и футуризм», а В. Каменский - профессиональный авиатор, летчик - «Аэропланы и поэзия футуристов». Так что теперь уже и официально литературная группа, созданная Бурлюком и включавшая в себя довольно разнородный состав, стала именоваться футуристами, литературно-художественное течение, обозначенное ею, - футуризмом (от латинского futurum - будущее).
С этой группой, с этим течением связано появление Маяковского в русской поэзии XX века.
Русский футуризм как течение представлен не только группой Бурлюка. Почти одновременно возникли кружки в Петербурге, где самой значительной фигурой был Игорь Северянин. Петербуржцы, группировавшиеся вокруг издательства «Петербургский глашатай», именовали себя эгофутуристами. В Москве, помимо группы Бурлюка, называвшейся позднее кубофутуристами, давшей себе имя «Гилея», была еще одна группа эгофутуристов, куда входили В. Шершеневич, Р. Ивнев, К. Большаков и другие. Они открыли издательство «Мезонин поэзии». В группу «Центрифуга» входили Б. Пастернак, Н. Асеев, С. Бобров, И. Аксенов.
Амбициозность и разноголосица этих групп и входивших в них по преимуществу молодых литераторов не говорили о единстве устремлений, Горький считал, что «русского футуризма нет. Есть просто Игорь Северянин, Маяковский, Бурлюк, В. Каменский».
С точки зрения программы это действительно так. И тем не менее были декларации, сборники, другие издания. Некоторые считают началом этого движения в России сборник «Пролог эгофутуризма» Северянина (1911). Он и сам считал себя основателем нового поэтического течения, поскольку все-таки в соавторстве с К. Олимповым написал листовку «Скрижали Академии эгопоэзии (вселенский футуризм)». Вероятно, на том же основании можно отнести к началу и будетлянский сборник «Садок судей». Василий Каменский, например, рассказывая о подготовке этого сборника как о самой веселой и энтузиастической поре жизни, утверждал, что именно вокруг него в 1909 году основался в Петербурге российский футуризм.
Сборник этот, вопреки утверждению (и конечно - желанию) Василия Каменского, не стал «яркоцветной ракетой», не стал «бомбой, начиненной динамитом первого литературного выступления», хотя в нем и было заложено зерно будущего русского футуризма, но вряд ли есть достаточные основания «Садком судей» обозначать дату его рождения. Логичнее все-таки родословную футуризма вести от альманаха «Пощечина общественному вкусу» (1912), в котором был опубликован манифест футуризма.
При всей неоднородности российского футуризма, можно выделить некоторые его общие идеи, например, отрицание культурного наследия, отрицание исторического опыта вообще во имя будущего; анархо-индивидуалистический бунт против действительности и идея главенствующего значения творчества над нею; борьба против мещанства и буржуазности, против капитализма как общественного порядка с позиций анархо-индивидуализма, призыв к революции в искусстве, к созданию нового языка искусства.
Кубофутуристы, и особенно самый радикальный из них Алексей Крученых, а некоторое время даже и Каменский, проповедовали заумь, якобы способную передавать индивидуальное настроение пишущего, и писали заумные стихи.
На знамени футуризма были начертаны лозунги «свободы» творчества, «свободы» от смысла во имя «самовитого слова».
«Пощечина общественному вкусу» привлекла внимание литературной общественности.
Это издание прежде всего поражало внешним видом, обложка была из мешковины, тексты отпечатаны на желтой оберточной бумаге. («Садок судей» напечатан на обратной стороне обоев.) Принципиальный антиэстетизм осуществлялся тотально. Но, конечно, гвоздем издания был манифест, провозглашавший полный разрыв с искусством прошлого.
«Только м_ы- л_и_ц_о_ _н_а_ш_е_г_оВремени. Рог времени трубит нами в словесном искусстве.
Прошлое тесно. Академия и Пушкин непонятнее гиероглифов.
Бросить Пушкина, Достоевского, Толстого и проч. и проч. с Парохода современности».
Легко догадаться, какую реакцию вызвал этот манифест в самой разнообразной литературной и читающей среде. Шквал иронических, издевательских и просто ругательских откликов обрушился на авторов манифеста - В. Хлебникова, В. Маяковского, Д. Бурлюка, А. Крученых. Никто даже не пытался понять, что призыв бросить классиков с Парохода современности - не более, чем полемический прием, что манифест своим острием направлен против символизма - господствовавшего в то время литературно-художественного течения. Резкие выпады были направлены по адресу Константина Бальмонта, стихи которого характеризовались как «парфюмерный блуд», Леонида Андреева, чья проза объявлялась «грязной слизью». Это был открытый, грубый по форме вызов, заранее рассчитанный на эпатаж, но и искренний в неприятии его авторами буржуазного декадентского искусства.
Символизм как литературное течение доживал свой век. Еще предпринимались попытки преодолеть его глубокий кризис, Вячеслав Иванов в 1910 году выступил с докладом «Заветы символизма», придав ему сугубо религиозную окраску и тем самым еще больше изолировав от жизни. Вслед за ним, в том же Обществе ревнителей художественного слова, в порядке ответа на доклад Иванова, выступил Блок - с докладом «О современном состоянии русского символизма», - и тоже высказал мысль о его кризисе и пытался указать выход: «прежде всего - ученичество, самоуглубление, пристальность взгляда и духовная диета». Рецепт «на все болезни».
Доклады Иванова и Блока вызвали бурную полемику - в печати, в переписке, - в которой приняли участие Брюсов, Городецкий, Мережковский, - но не вдохнули жизнь в символизм. Идеалистическая философская основа лишала его перспективы.
Конечно же, такие поэты, как Брюсов, Блок, Андрей Белый, Бальмонт, не укладываются в общую философскую и эстетическую схему символизма. Каждый из них - самостоятельное и крупное художественное явление. Один только Александр Блок - это, по словам Маяковского, «целая поэтическая эпоха». Но это и преодоление символизма внутри себя, в своем многогранном, богатом различным содержанием и формами творчестве. Это путь от стихов о Прекрасной Даме - к поэме «Двенадцать», от мистических или полумистических откровений до сурового реализма революционных будней.
Блока спасло от опустошения души и застревания в декадентском болоте могучее чувство гармонии, которое у него было почти безграничным. А гармония - это жизнь: в развитии, в динамике, в историческом протяжении. И это - мечта. Блок жил мечтой о прекрасном, неуклонно стремясь к добру и свету. Это и есть «сокрытый двигатель» его души, причина и следствие глубинного лирического волнения, которое вы ощущаете почти немедленно, как только начинаете читать стихи поэта. Лирика Блока - это и исповедь и проповедь. Исповедь правдолюбца, человека «бесстрашной искренности» (М. Горький), пережившего трагический разлад со своим классом и его гибель и вставшего на сторону революции, исповедь патриота и сына России; проповедь патриота и сына России; проповедь добра и справедливости.
Блока привела к поэме «Двенадцать» его любовь к России, к ее истории, к ее народу. Можно сказать несколько иначе: многовековая культура русского народа, его историческое бытие и связанное с ним чувство родины, чувство пути. Те его «собратья» по символизму, у которых чувство истории, чувство пути было ослаблено, не выдержали испытаний войнами и революцией, оказались в эмиграции, пережили творческий крах.
Принял революцию Брюсов, он сотрудничал с Советской властью, и, по слову Пастернака, «сонному гражданскому стиху... первый настежь в город дверь» открыл. Андрей Белый, трагически путавшийся в поисках целостного мировоззрения, - это особая статья. Да и каждый из крупных поэтов-символистов требует отдельного аналитического подхода к его творчеству. Но в целом символизм как самое влиятельное литературное течение начала века себя изжил, поскольку он утрачивал чувство пути.
Несмотря на то, что поэзия символизма развивались в атмосфере неприятия буржуазной действительности, она была далека от того, чтобы приобрести социальную окраску. Абстрактно выраженное недовольство буржуазным миропорядком лишь могло порождать и порождало скепсис... Символизм как литературное течение сошел со сцены не в результате появления новых, опровергавших его течений - акмеизма и футуризма, - а в результате своей исчерпанности, своей неспособности соответствовать развитию общественной жизни в канун первой мировой войны.
Поэзия предреволюционной поры переживала серьезный кризис, однако пафос ее отрицания, заданный футуристами, не должен помешать разглядеть стремление к обновлению, к поискам новых структур и нового статуса существования поэзии в обществе. Футуризм и был одним из выраженных ферментов этого внутреннего брожения.
Но поэзию творили не символизм, акмеизм, футуризм и прочие «измы», они лишь что-то улавливали, пытались втиснуть в теоретические схемы мозаику, а творчество крупных поэтов не укладывалось в них, но оно реально определяло пути обновления поэзии.
Маяковский вместе со своими соратниками тоже подводил теоретическую базу под здание футуризма. Не выдержав напора жизни, это здание рухнуло, а Маяковский, еще цепляясь за его обломки, выбирался на отражения реальной жизни.
Футуризм, устраивавший пляску над «трупом» символизма, не мог подняться на высокий уровень общественного бытия. Не мог соответствовать ему и акмеизм, течение философски худосочное и социально пассивное. Но в футуризме привлекала энергия отрицания, энергия критики и обличения буржуазных порядков. Он был неоднородным по составу и даже формально (эгофутуристы, кубофутуристы, «Центрифуга»), и также не имел серьезной философской базы, но эстетика футуризма включала в себя демократические элементы, приближающие искусство к реальной жизни. Футуризм обогащал искусство слова.
В 1922 году, оглядываясь назад, Маяковский справедливо говорил: «Футуризма как единого точно формулированного течения в России до Октябрьской Революции не существовало». Манифест, крикливо названный «Пощечина общественному вкусу», - соответственно названию выражал цели футуризма «в эмоциональных лозунгах». А что же было в поэтической практике, на которую ссылается Маяковский?
Футуристы проявляли интерес к материальной культуре города: урбанистические, городские мотивы отчетливо зазвучали в первых же стихах Маяковского. Большое внимание уделялось работе над словом. В то же время теория «самовитого слова» - автономности языка поэзии, - грубый антиэстетизм, возведенный в принцип и осуществлявшийся как в поэтической практике, так и в формах общения с аудиторией (выступления и вечера футуристов), в оформлении книг, отвлекали от содержания искусства, его нравственной, человеческой, общественной задачи.
Почему же все-таки футуризм привлек молодого Маяковского?
Маяковский, по сути дела, сам ответил на вопрос, почему он не примкнул к символистам. Это течение было чуждо ему по духу, и он, еще юношей, читая символистов в Бутырках, понял: «Темы, образы не моей жизни». Хотя прочтенное было «новейшим». Пролетарская поэзия в эти годы (1912-1914) еще не дала достаточно могучих ростков, которые бы привлекли Маяковского, а жизнь пока не свела его ни с кем из тех людей, которые направляли развитие искусства по революционному пути.
Обстоятельства сблизили его с теми людьми, которые стояли у истоков футуризма. Это была та культурная среда в сфере поэтического искусства, живописи, к тому же принявшая его с восторгом, которая оказалась первой для Маяковского. Он ощутил в этой среде близкий ему дух протеста, дух перемен, дух новаторства. Здесь тоже хотели сказать «про другое», и сказать по-своему, не так, как символисты. И, естественно, он вошел в эту среду, с воодушевлением принялся осуществлять ее идеи и замыслы. С тех пор как ночью на Сретенском бульваре прозвучали поразившие его своею неожиданностью слова: «Да вы же ж гениальный поэт!» - в жизнь, заполнив ее огромным смыслом, вошла п_о_э_з_и_я. «Пришлось писать», - сказано нарочито сдержанно в автобиографии.
Владимиру Маяковскому в это время было всего лишь девятнадцать лет.
Первыми профессиональными, печатаемыми стихотворениями были «Ночь» и «Утро». Они и вошли в альманах «Пощечина общественному вкусу». В них как будто все соответствовало поэтике футуризма.
Декларативный антиэстетизм был в стихах Бурлюка:
- Не знаете? Мой гениальный друг. Знаменитый поэт Маяковский.
На смущенные подталкивания новорожденного поэта отвечал непреклонно, жестко:
- Теперь пишите. А то вы меня ставите в глупейшее положение.
«Пришлось писать. Я и написал первое (первое профессиональное, печатаемое) - «Багровый и белый» и другие».
Это было начало.
Вот почему Маяковский с благодарным чувством говорит о Бурлюке как об учителе. И еще потому, что тот читал ему «французов и немцев», всовывал книги, а кроме того, «выдавал ежедневно 50 копеек. Чтоб писать не голодая».
Но действительно ли Маяковский «совершенно неожиданно... стал поэтом»? Признание его относится к эпизоду, случаю («В этот вечер...»). Вспомним еще раз про тетрадку стихов, написанную в Бутырках. Он безжалостно оценил эти стихи: «ходульно и ревплаксиво». И даже так: «Спасибо надзирателям - при выходе отобрали. А то бы еще напечатал».
Тем не менее Маяковский разыскивал потом эту тетрадку. Значит, что-то в ней, может быть, в самом факте ее появления, Владимиру Владимировичу казалось важным. Ведь не случайно Маяковский считал началом своей литературной работы не 1912-й (когда были написаны и напечатаны первые, как он сам называл, профессиональные стихи), а 1909 год, год «рождения» пропавшей тетрадки.
Время, проведенное в тюрьме, когда он наряду с Байроном, Шекспиром, Л. Толстым поглощал современную беллетристику, символистов, Маяковский считает «важнейшим» для себя. У символистов (Белого, Бальмонта) его увлекла «формальная новизна». По духу, по сути их поэзия была «чужда» ему («Темы, образы не моей жизни» ). Когда попробовал сам « т_а_к_ _ж_е_ _п_р_о_ _д_р_у_г_о_е»- получилось плохо.
Тогда, по выходе, разочаровавшись в своих поэтических способностях, подумал: «Стихов писать не могу». И как будто бы окончательно решил посвятить себя живописи.
Окончательно ли?
Маяковский уже в юности был не тот человек, который, что-то начав, в чем-то себя попробовав, мог успокоиться, не доведя начатое до конца. Образы «другой» жизни не находили воплощения в живописи. Он Келина уговаривал бросить писать портреты и попробовать «что-нибудь другое», а сам терялся в традиционных, еще во многом ученических сюжетах. Его, по-видимому, все время тревожила возможность «другое» выразить словом.
Л. Ф. Жегин вспоминает: «Забравшись в какой-нибудь отдаленный угол мастерской, Маяковский, сидя на табуретке и обняв обеими руками голову, раскачивался вперед и назад, что-то бормоча себе под нос. Точно так же (по крайней мере в ту пору), путем бесконечных повторений и изменений создавал Маяковский и свои графические образы».
Не в графике ли почудились свои, уже ни на чьи не похожие образы внешнего мира? Представим:
Почти все графически представимо. Бери карандаш, лист бумаги и переводи в рисунок. А на слух - раскачивающийся ритм («основа всякой поэтической вещи»). Может быть, вначале это был тот самый «гул», из которого «начинаешь вытаскивать отдельные слова» («Как делать стихи?»). Ведь это одно из первых двух стихотворений («Утро»). Графика уже зрелого Маяковского не представима без стихов. Некоторые стихи, не говоря уже о плакатах, не представимы без его графики.
Угрюмый дождь скосил глаза.
А за
решеткой
четкой
железной мысли проводов -
перина.
И на
нее
встающих звезд
легко оперлись ноги.
Никому еще не удалось раскрыть тайну рождения поэтического слова, но в приближении к ней у Маяковского открывается постепенно вызревавшее желание найти тот образный язык, которым он мог бы сказать «про другое» по-своему. Поэзия дала ему большие, чем живопись, возможности сделать это.
Восторженная оценка Бурлюка его смутила: в самом деле он поэт?.. Но слово было сказано человеком, которому Маяковский верил. Впрочем, скажи это слово кто другой, он, пожалуй, тоже поверил бы, ибо слово было сказано о том, что скрытой мечтой жило в нем, - о поэзии. Совсем не исключено, что он ждал этого слова, и его оказалось достаточно, чтобы вскоре уже преодолеть сомнения.
Прошло немного времени, примерно год, когда перед поэтом Бенедиктом Лившицем предстал молодой человек, одетый не по сезону легко, в черную пелерину, в широкополой шляпе, надвинутой на самые брови, показавшийся ему почему-то похожим на террориста, игрою случая заброшенного на Петербургскую сторону, и этот молодой человек, Володя Маяковский, защищал свои первые, не понравившиеся Лившицу, стихи «с упорством, достойным лучшего применения».
Не значит ли это, что приходило уже осознание своего пути в искусстве, в жизни?.. Пусть еще не до конца, не до точки, но перемены в нем видны, поэзия мощным магнитом втягивает его в себя. Стихи постепенно заслоняют собою профессоров училища. Уже и Бурлюк видится по-иному.
Сохраняя весь пиетет к «учителю», высказывая слова благодарности к нему, Маяковский в то же время не забывает подчеркнуть и разницу между ним и собой: «У Давида - гнев обогнавшего современников мастера, у меня - пафос социалиста, знающего неизбежность крушения старья».
После этого сказано: «Родился российский футуризм». Однако футуризм не есть некий симбиоз из «обогнавшего» время мастерства Бурлюка и социалистического сознания Маяковского. В том-то и заключалась разница, что «пафос социалиста» часто приводил Маяковского в противоречие с программными установками футуризма, где главным было «самовитое» слово.
Но к этому времени еще нет отчетливых взглядов, нет программы, нет, как такового, футуризма, есть только «домаяковский» футуристический сборник «Садок судей».
В ноябре 1912 года Маяковский приглашен в Петербург на выставку художников «Союз молодежи» (он был представлен одним портретом). Бурлюк выступал с лекцией на тему «Что такое кубизм». А 17 ноября в артистическом подвале «Бродячая собака» состоялось первое публичное выступление Маяковского с чтением стихов. Через три дня, 20 ноября, в Троицком театре он выступает с докладом «О новейшей русской поэзии».
Живопись не остается в забвении. Посетив выставку общества «Бубновый валет», куда входили художники П. Кончаловский, И. Машков, М. Ларионов и другие, Маяковский принимает участие в ее обсуждении, выступает основательно, «почти академически» (А. Крученых). А в начале 1913 года он возникает как яростный полемист на «Втором диспуте о современном искусстве», организованном все теми же бубновалетцами. Здесь выступление Маяковского носило уже отнюдь не академический характер, здесь он «ругательски ругал» «валетов» за консерватизм. И здесь же, кажется, впервые его выступление сопровождалось легким скандалом, в котором, судя по газетному отчету, уже проявился характер Маяковского как полемиста.
«Некто Маяковский, громадного роста мужчина, с голосом, как тромбон, - писала на следующий день после диспута «Московская газета», - заявил, что он футурист, желает говорить первым. По каким-то причинам выступление Маяковского было, очевидно, не на руку организаторам диспута. Они настаивали, что очередь Маяковского - только седьмая. Футурист зычно апеллировал к аудитории: «Господа, прошу вашей защиты от произвола кучки, размазывающей слюни по студню искусства». Аудитория, конечно, стала на сторону футуриста... Целых четверть часа в зале стоял стон от аплодисментов, криков «долой», свиста и шиканья. Все-таки решительность Маяковского одержала победу».
Дух протеста против буржуазного миропорядка, питавшийся идеями социализма и бурно проявлявший себя у юноши Маяковского во время арестов, сейчас приобретает привкус анархического бунтарства, эпатажа, который потом сопутствовал выступлениям футуристов в Москве и во время их поездки по другим городам России.
1913 год стал для Маяковского годом его поэтического крещения. Маяковский ощутил в себе силу, он уже больше не колебался в своем призвании и со всем пылом отдался поэзии. И не только сочинению стихов. Он много выступает. Читает свои стихи и стихи товарищей в различных аудиториях. Вступает в дискуссии. Делает доклады «О новейшей русской литературе», «О достижениях футуризма», пишет статьи, хлопочет о постановке и ставит в Петербурге трагедию «Владимир Маяковский».
Многие выступления Маяковского и его друзей проходят в атмосфере скандала, печать полна сенсационных сообщений об этих скандалах, которые, конечно, сильно обеспокоили «генералитет» училища, ведь они с Бурлюком оставались его учениками. Сначала «генералитет» предложил своим ученикам «прекратить критику и агитацию», ну а затем совет преподавателей под председательством князя Львова, поскольку учащиеся Маяковский и Бурлюк не вняли этому предупреждению, - исключил их в феврале 1914 года из училища.
Отдавшись целиком поэзии, Маяковский в это время забросил практические занятия живописью.
Известие об исключении из училища застало Маяковского и Бурлюка в Полтаве, куда они вместе с Василием Каменским приехали выступать, и сообщил им об этом полицеймейстер. Маяковский тут же прокомментировал решение об изгнании его из училища:
- Это все равно, что выгнать человека из отхожего места на чистый воздух.
Его угнетала атмосфера застоя в училище, где лелеяли подражателей, а самостоятельных выгоняли. Исключение было актом политического характера, но для Маяковского, как и для Бурлюка, оно еще означало разрыв с академической рутиной.
Другая муза властно овладела сердцами и помыслами друзей, по крайней мере, Маяковского. Зато полицеймейстеру факт изгнания из училища был достаточен для того, чтобы не разрешить Маяковскому, Бурлюку и Каменскому выступать в Полтаве.
Давид Бурлюк еще в училище развернул активную деятельность по созданию группы художников и писателей, оппозиционно настроенных к отжившим и отживающим формам буржуазного искусства, в том числе - символизма. В нее вошли три брата Бурлюка - Давид, Николай и Владимир, Василий Каменский, Велимир (Виктор Владимирович) Хлебников, Елена Гуро. Чуть позднее к ним присоединился Маяковский.
Они еще не называли себя футуристами - не хотели быть похожими на футуристов Запада, на итальянских футуристов, открещивались от Маринетти. Маяковский вместе с поэтами К. Большаковым, с которым дружил, и В. Шершеневичем в начале 1914 года подписал письмо в редакцию газеты «Новь» об отрицательном отношении русских футуристов к Маринетти, к «италофутуристам». Пока группа Бурлюка называла себя хлебниковским «титулом» - будетлянами, то есть людьми, деятелями будущего, приближающими будущее. Различие с итальянским футуризмом, который приобретал фашистскую окраску, все время подчеркивалось. Понимание войны, как средства «гигиены мира и величия Италии», империалистические устремления и открытый «антисоциализм», разумеется, резко отталкивали от Маринетти русских футуристов с их стихийным демократизмом, хотя и путаной, окрашенной в анархические краски, но явно выраженной антибуржуазностью. Вот почему они так бурно протестовали против любых попыток сближения их с «италофутуристами» и их вождем Маринетти и устраивали обструкции во время его выступлений в Петербурге и Москве в 1914 году. И поэтому, когда в 1925 году Маяковский встретился в Париже с Маринетти, встреча вышла натянутой, советскому поэту не о чем было говорить с человеком чернорубашечного социального оттенка, и они из вежливости перекинулись лишь несколькими фразами.
Итальянский футуризм действительно имел мало общего с русским футуризмом. Разрыв с культурным наследием прошлого, провозглашенный им, был едва ли не единственной точкой сближения этих авангардистских течений. Их решительно разводил культ насилия, жестокости, эстетизации войны как «единственной гигиены мира», идея суперменства и «гения-индивида». Все это не могло не привести и в конце концов привело итальянских футуристов к пропаганде милитаризма, к фашизму.
Но и в области литературной они шли гораздо дальше русских футуристов. Дальше - в разрушении гуманистических традиций культурного наследия, объявляя ненужными, вредными «слабостями» идеалы добра, справедливости, любви и счастья, и противопоставляя им силу, бездушие, жестокость «механического человека». «Жар, исходящий от куска дерева или железа, нас волнует больше, чем улыбка и слезы женщины». Этот тезис Маринетти вряд ли бы подписал кто-нибудь из русских футуристов.
Из-за резких расхождений программного характера они не хотели поначалу называть себя футуристами. Но в печати это название закрепилось за ними, и уже в ноябре 1913 года Маяковский выступил в Политехническом музее с докладом «Достижения футуризма», не раз повторял этот доклад во время турне по городам России. Бурлюк читал доклад «Кубизм и футуризм», а В. Каменский - профессиональный авиатор, летчик - «Аэропланы и поэзия футуристов». Так что теперь уже и официально литературная группа, созданная Бурлюком и включавшая в себя довольно разнородный состав, стала именоваться футуристами, литературно-художественное течение, обозначенное ею, - футуризмом (от латинского futurum - будущее).
С этой группой, с этим течением связано появление Маяковского в русской поэзии XX века.
Русский футуризм как течение представлен не только группой Бурлюка. Почти одновременно возникли кружки в Петербурге, где самой значительной фигурой был Игорь Северянин. Петербуржцы, группировавшиеся вокруг издательства «Петербургский глашатай», именовали себя эгофутуристами. В Москве, помимо группы Бурлюка, называвшейся позднее кубофутуристами, давшей себе имя «Гилея», была еще одна группа эгофутуристов, куда входили В. Шершеневич, Р. Ивнев, К. Большаков и другие. Они открыли издательство «Мезонин поэзии». В группу «Центрифуга» входили Б. Пастернак, Н. Асеев, С. Бобров, И. Аксенов.
Амбициозность и разноголосица этих групп и входивших в них по преимуществу молодых литераторов не говорили о единстве устремлений, Горький считал, что «русского футуризма нет. Есть просто Игорь Северянин, Маяковский, Бурлюк, В. Каменский».
С точки зрения программы это действительно так. И тем не менее были декларации, сборники, другие издания. Некоторые считают началом этого движения в России сборник «Пролог эгофутуризма» Северянина (1911). Он и сам считал себя основателем нового поэтического течения, поскольку все-таки в соавторстве с К. Олимповым написал листовку «Скрижали Академии эгопоэзии (вселенский футуризм)». Вероятно, на том же основании можно отнести к началу и будетлянский сборник «Садок судей». Василий Каменский, например, рассказывая о подготовке этого сборника как о самой веселой и энтузиастической поре жизни, утверждал, что именно вокруг него в 1909 году основался в Петербурге российский футуризм.
Сборник этот, вопреки утверждению (и конечно - желанию) Василия Каменского, не стал «яркоцветной ракетой», не стал «бомбой, начиненной динамитом первого литературного выступления», хотя в нем и было заложено зерно будущего русского футуризма, но вряд ли есть достаточные основания «Садком судей» обозначать дату его рождения. Логичнее все-таки родословную футуризма вести от альманаха «Пощечина общественному вкусу» (1912), в котором был опубликован манифест футуризма.
При всей неоднородности российского футуризма, можно выделить некоторые его общие идеи, например, отрицание культурного наследия, отрицание исторического опыта вообще во имя будущего; анархо-индивидуалистический бунт против действительности и идея главенствующего значения творчества над нею; борьба против мещанства и буржуазности, против капитализма как общественного порядка с позиций анархо-индивидуализма, призыв к революции в искусстве, к созданию нового языка искусства.
Кубофутуристы, и особенно самый радикальный из них Алексей Крученых, а некоторое время даже и Каменский, проповедовали заумь, якобы способную передавать индивидуальное настроение пишущего, и писали заумные стихи.
На знамени футуризма были начертаны лозунги «свободы» творчества, «свободы» от смысла во имя «самовитого слова».
«Пощечина общественному вкусу» привлекла внимание литературной общественности.
Это издание прежде всего поражало внешним видом, обложка была из мешковины, тексты отпечатаны на желтой оберточной бумаге. («Садок судей» напечатан на обратной стороне обоев.) Принципиальный антиэстетизм осуществлялся тотально. Но, конечно, гвоздем издания был манифест, провозглашавший полный разрыв с искусством прошлого.
«Только м_ы- л_и_ц_о_ _н_а_ш_е_г_оВремени. Рог времени трубит нами в словесном искусстве.
Прошлое тесно. Академия и Пушкин непонятнее гиероглифов.
Бросить Пушкина, Достоевского, Толстого и проч. и проч. с Парохода современности».
Легко догадаться, какую реакцию вызвал этот манифест в самой разнообразной литературной и читающей среде. Шквал иронических, издевательских и просто ругательских откликов обрушился на авторов манифеста - В. Хлебникова, В. Маяковского, Д. Бурлюка, А. Крученых. Никто даже не пытался понять, что призыв бросить классиков с Парохода современности - не более, чем полемический прием, что манифест своим острием направлен против символизма - господствовавшего в то время литературно-художественного течения. Резкие выпады были направлены по адресу Константина Бальмонта, стихи которого характеризовались как «парфюмерный блуд», Леонида Андреева, чья проза объявлялась «грязной слизью». Это был открытый, грубый по форме вызов, заранее рассчитанный на эпатаж, но и искренний в неприятии его авторами буржуазного декадентского искусства.
Символизм как литературное течение доживал свой век. Еще предпринимались попытки преодолеть его глубокий кризис, Вячеслав Иванов в 1910 году выступил с докладом «Заветы символизма», придав ему сугубо религиозную окраску и тем самым еще больше изолировав от жизни. Вслед за ним, в том же Обществе ревнителей художественного слова, в порядке ответа на доклад Иванова, выступил Блок - с докладом «О современном состоянии русского символизма», - и тоже высказал мысль о его кризисе и пытался указать выход: «прежде всего - ученичество, самоуглубление, пристальность взгляда и духовная диета». Рецепт «на все болезни».
Доклады Иванова и Блока вызвали бурную полемику - в печати, в переписке, - в которой приняли участие Брюсов, Городецкий, Мережковский, - но не вдохнули жизнь в символизм. Идеалистическая философская основа лишала его перспективы.
Конечно же, такие поэты, как Брюсов, Блок, Андрей Белый, Бальмонт, не укладываются в общую философскую и эстетическую схему символизма. Каждый из них - самостоятельное и крупное художественное явление. Один только Александр Блок - это, по словам Маяковского, «целая поэтическая эпоха». Но это и преодоление символизма внутри себя, в своем многогранном, богатом различным содержанием и формами творчестве. Это путь от стихов о Прекрасной Даме - к поэме «Двенадцать», от мистических или полумистических откровений до сурового реализма революционных будней.
Блока спасло от опустошения души и застревания в декадентском болоте могучее чувство гармонии, которое у него было почти безграничным. А гармония - это жизнь: в развитии, в динамике, в историческом протяжении. И это - мечта. Блок жил мечтой о прекрасном, неуклонно стремясь к добру и свету. Это и есть «сокрытый двигатель» его души, причина и следствие глубинного лирического волнения, которое вы ощущаете почти немедленно, как только начинаете читать стихи поэта. Лирика Блока - это и исповедь и проповедь. Исповедь правдолюбца, человека «бесстрашной искренности» (М. Горький), пережившего трагический разлад со своим классом и его гибель и вставшего на сторону революции, исповедь патриота и сына России; проповедь патриота и сына России; проповедь добра и справедливости.
Блока привела к поэме «Двенадцать» его любовь к России, к ее истории, к ее народу. Можно сказать несколько иначе: многовековая культура русского народа, его историческое бытие и связанное с ним чувство родины, чувство пути. Те его «собратья» по символизму, у которых чувство истории, чувство пути было ослаблено, не выдержали испытаний войнами и революцией, оказались в эмиграции, пережили творческий крах.
Принял революцию Брюсов, он сотрудничал с Советской властью, и, по слову Пастернака, «сонному гражданскому стиху... первый настежь в город дверь» открыл. Андрей Белый, трагически путавшийся в поисках целостного мировоззрения, - это особая статья. Да и каждый из крупных поэтов-символистов требует отдельного аналитического подхода к его творчеству. Но в целом символизм как самое влиятельное литературное течение начала века себя изжил, поскольку он утрачивал чувство пути.
Несмотря на то, что поэзия символизма развивались в атмосфере неприятия буржуазной действительности, она была далека от того, чтобы приобрести социальную окраску. Абстрактно выраженное недовольство буржуазным миропорядком лишь могло порождать и порождало скепсис... Символизм как литературное течение сошел со сцены не в результате появления новых, опровергавших его течений - акмеизма и футуризма, - а в результате своей исчерпанности, своей неспособности соответствовать развитию общественной жизни в канун первой мировой войны.
Поэзия предреволюционной поры переживала серьезный кризис, однако пафос ее отрицания, заданный футуристами, не должен помешать разглядеть стремление к обновлению, к поискам новых структур и нового статуса существования поэзии в обществе. Футуризм и был одним из выраженных ферментов этого внутреннего брожения.
Но поэзию творили не символизм, акмеизм, футуризм и прочие «измы», они лишь что-то улавливали, пытались втиснуть в теоретические схемы мозаику, а творчество крупных поэтов не укладывалось в них, но оно реально определяло пути обновления поэзии.
Маяковский вместе со своими соратниками тоже подводил теоретическую базу под здание футуризма. Не выдержав напора жизни, это здание рухнуло, а Маяковский, еще цепляясь за его обломки, выбирался на отражения реальной жизни.
Футуризм, устраивавший пляску над «трупом» символизма, не мог подняться на высокий уровень общественного бытия. Не мог соответствовать ему и акмеизм, течение философски худосочное и социально пассивное. Но в футуризме привлекала энергия отрицания, энергия критики и обличения буржуазных порядков. Он был неоднородным по составу и даже формально (эгофутуристы, кубофутуристы, «Центрифуга»), и также не имел серьезной философской базы, но эстетика футуризма включала в себя демократические элементы, приближающие искусство к реальной жизни. Футуризм обогащал искусство слова.
В 1922 году, оглядываясь назад, Маяковский справедливо говорил: «Футуризма как единого точно формулированного течения в России до Октябрьской Революции не существовало». Манифест, крикливо названный «Пощечина общественному вкусу», - соответственно названию выражал цели футуризма «в эмоциональных лозунгах». А что же было в поэтической практике, на которую ссылается Маяковский?
Футуристы проявляли интерес к материальной культуре города: урбанистические, городские мотивы отчетливо зазвучали в первых же стихах Маяковского. Большое внимание уделялось работе над словом. В то же время теория «самовитого слова» - автономности языка поэзии, - грубый антиэстетизм, возведенный в принцип и осуществлявшийся как в поэтической практике, так и в формах общения с аудиторией (выступления и вечера футуристов), в оформлении книг, отвлекали от содержания искусства, его нравственной, человеческой, общественной задачи.
Почему же все-таки футуризм привлек молодого Маяковского?
Маяковский, по сути дела, сам ответил на вопрос, почему он не примкнул к символистам. Это течение было чуждо ему по духу, и он, еще юношей, читая символистов в Бутырках, понял: «Темы, образы не моей жизни». Хотя прочтенное было «новейшим». Пролетарская поэзия в эти годы (1912-1914) еще не дала достаточно могучих ростков, которые бы привлекли Маяковского, а жизнь пока не свела его ни с кем из тех людей, которые направляли развитие искусства по революционному пути.
Обстоятельства сблизили его с теми людьми, которые стояли у истоков футуризма. Это была та культурная среда в сфере поэтического искусства, живописи, к тому же принявшая его с восторгом, которая оказалась первой для Маяковского. Он ощутил в этой среде близкий ему дух протеста, дух перемен, дух новаторства. Здесь тоже хотели сказать «про другое», и сказать по-своему, не так, как символисты. И, естественно, он вошел в эту среду, с воодушевлением принялся осуществлять ее идеи и замыслы. С тех пор как ночью на Сретенском бульваре прозвучали поразившие его своею неожиданностью слова: «Да вы же ж гениальный поэт!» - в жизнь, заполнив ее огромным смыслом, вошла п_о_э_з_и_я. «Пришлось писать», - сказано нарочито сдержанно в автобиографии.
Владимиру Маяковскому в это время было всего лишь девятнадцать лет.
Первыми профессиональными, печатаемыми стихотворениями были «Ночь» и «Утро». Они и вошли в альманах «Пощечина общественному вкусу». В них как будто все соответствовало поэтике футуризма.
Декларативный антиэстетизм был в стихах Бурлюка:
Но и Маяковский, не очень обременяясь смыслом, поражает грубоватыми метафорами, выхватив взглядом «враждующий букет бульварных проституток», толпу, похожую на «пестрошерстную быструю кошку», услышав «шуток колющий смех», возрастающий «из желтых ядовитых роз»...
Поэзия - истрепанная девка,
А красота - кощунственная дрянь.