Страница:
— Господин Редлинг! Небо… падает!..
Сэр Чарльз, не прекращавший брюзжания ни на минуту, ворчливо и назидательно, уткнувшись багровым, в крупных капельках едкого пота, носом в какие-то расчёты, провозгласил:
— Небо, Маркус, упасть не может, ибо оно суть лишь кажущийся свод, а на деле — атмосфера толщиной в десятки миль, то есть воздух. А воздух, как тебе известно, не падает. Это галлюцинации, Маркус. От жары. Хлебни из фляги, поможет. Мне тоже поначалу всякая чертовщина мерещилась, а потом привык — и ничего; мираж, одним словом. Пройдёт.
А небо действительно приближалось…
Полчаса спустя забеспокоился второй помощник Чарльза Редлинга, Виктор Зак.
— Неужели и у меня началось? — прошептал он, с тревогой щурясь на солнце.
Но вот заёрзал и вечно невозмутимый бедуин. Он то и дело прикладывался к биноклю и оглядывал далёкий горизонт, пытаясь найти там причину своего безотчётного волнения. В воздухе явно наблюдалось напряжение.
Небо медленно опускалось на землю…
Ещё час спустя Чарльз Редлинг, оторвавшись наконец от своих дел, поднял глаза и замер с открытым ртом.
— Боже! — прошептал он удивлённо. — Оно и в самом деле — падает!
Небесный свод теперь стремительно нёсся вниз, сплющивая видимое пространство. Воздух стал тяжёлым и густым, с трудом проникающим в человеческие лёгкие. Было нестерпимо душно. Хотелось выть от тоски и ужаса, солнце сделалось кроваво-красным и пекло уже с удвоенной, утроенной, удесятерённой силой. Шерсть на верблюдах стала тлеть и слегка дымиться. Безумными глазами смотрел бедуин на корчащийся в судорогах мир и был теперь не величественно-бронзовым, как прежде, а мертвенно-голубым, с отливающей бледностью и лоснящейся жиром кожей. Кровавый пот выступил на лбу Чарльза Редлинга, кожа на суставах вдруг с треском лопнула.
Небо падало, сокрушая примитивные законы классической физики… Четверо людей тряслись от ужаса, жадно хватая распахнутыми ртами вязкий, словно кисель, воздух, жуя его и глотая, не в состоянии вдохнуть, как ещё минуту назад. Зак вдруг истерически захохотал, но внезапный порыв огненного ветра сбросил его наземь, оборвав тем самым эти похожие на лай бешеного пса воющие звуки.
— Что это, Редлинг?! — успел крикнуть Маркус, но тут же язык его лопнул и истёк сукровицей на дымящуюся гриву верблюда. Волосы под пробковым шлемом лезли, падали и истлевали на лету, не достигнув ещё земли. Корабли пустыни, эти бедные животные, хрипели и тряслись под непомерной тяжестью взбесившейся атмосферы.
А небо неудержимо неслось вниз, вниз, вниз — искривляя пространство, время, материю…
Люди, уже сошедшие с ума, пытались орать, выть, визжать, но их языки либо растекались тут же закипавшей жидкостью, либо вдруг ссыхались и превращались в порошок, — они могли только мычать, тоскливо, протяжно, исступлённо. Одежда давно уже истлела на них, и теперь кожа струпьями слезала с их тел, обнажая чёрные, в запёкшейся крови, язвы. Глаза безумными пузырями ещё смотрели на мир, но уже не понимали его. Всё гудело вокруг, вибрировало и металось — но ветра не было. Ветра не было, потому что воздух был твёрд, тяжёл и неподвижен, как гранит. Внезапный призыв муэдзина пронёсся над жёлтым песком — и смолк, словно одумавшись.
Некогда бездонное, а теперь обретшее дно, ставшее твердью, но всё такое же голубое, кристально чистое, небо было совсем уже рядом. Вот оно, можно рукой коснуться…
Оно упало, уйдя сквозь песок.
Тишина, покой и безмолвие снизошли на землю. Ставший вдруг каменным монолитом песок нестерпимо блестел, сверкал, отражая ядовитый свет ярко-белого светила, жадно лижущего ультрафиолетовыми языками беззащитную и безжизненную пустыню. Чёрная, глубокая, вечная пустота, мерцающая редкими холодными звёздами, висела над землёй. Восемь скелетов — четыре человеческих и четыре верблюжьих — украшали каменный ландшафт матовыми костями. Одинокое, неведомо откуда взявшееся белое голубиное перо медленно падало, несмотря на глубокий вакуум, и печально кружилось, хотя ветра не было, над мёртвой пустыней. Вот оно коснулось застывшего в неподвижности бархана и…
Громовой голос, родившийся из пустоты, возвестил: «За грехи твои, человек!..»
Сэр Чарльз, не прекращавший брюзжания ни на минуту, ворчливо и назидательно, уткнувшись багровым, в крупных капельках едкого пота, носом в какие-то расчёты, провозгласил:
— Небо, Маркус, упасть не может, ибо оно суть лишь кажущийся свод, а на деле — атмосфера толщиной в десятки миль, то есть воздух. А воздух, как тебе известно, не падает. Это галлюцинации, Маркус. От жары. Хлебни из фляги, поможет. Мне тоже поначалу всякая чертовщина мерещилась, а потом привык — и ничего; мираж, одним словом. Пройдёт.
А небо действительно приближалось…
Полчаса спустя забеспокоился второй помощник Чарльза Редлинга, Виктор Зак.
— Неужели и у меня началось? — прошептал он, с тревогой щурясь на солнце.
Но вот заёрзал и вечно невозмутимый бедуин. Он то и дело прикладывался к биноклю и оглядывал далёкий горизонт, пытаясь найти там причину своего безотчётного волнения. В воздухе явно наблюдалось напряжение.
Небо медленно опускалось на землю…
Ещё час спустя Чарльз Редлинг, оторвавшись наконец от своих дел, поднял глаза и замер с открытым ртом.
— Боже! — прошептал он удивлённо. — Оно и в самом деле — падает!
Небесный свод теперь стремительно нёсся вниз, сплющивая видимое пространство. Воздух стал тяжёлым и густым, с трудом проникающим в человеческие лёгкие. Было нестерпимо душно. Хотелось выть от тоски и ужаса, солнце сделалось кроваво-красным и пекло уже с удвоенной, утроенной, удесятерённой силой. Шерсть на верблюдах стала тлеть и слегка дымиться. Безумными глазами смотрел бедуин на корчащийся в судорогах мир и был теперь не величественно-бронзовым, как прежде, а мертвенно-голубым, с отливающей бледностью и лоснящейся жиром кожей. Кровавый пот выступил на лбу Чарльза Редлинга, кожа на суставах вдруг с треском лопнула.
Небо падало, сокрушая примитивные законы классической физики… Четверо людей тряслись от ужаса, жадно хватая распахнутыми ртами вязкий, словно кисель, воздух, жуя его и глотая, не в состоянии вдохнуть, как ещё минуту назад. Зак вдруг истерически захохотал, но внезапный порыв огненного ветра сбросил его наземь, оборвав тем самым эти похожие на лай бешеного пса воющие звуки.
— Что это, Редлинг?! — успел крикнуть Маркус, но тут же язык его лопнул и истёк сукровицей на дымящуюся гриву верблюда. Волосы под пробковым шлемом лезли, падали и истлевали на лету, не достигнув ещё земли. Корабли пустыни, эти бедные животные, хрипели и тряслись под непомерной тяжестью взбесившейся атмосферы.
А небо неудержимо неслось вниз, вниз, вниз — искривляя пространство, время, материю…
Люди, уже сошедшие с ума, пытались орать, выть, визжать, но их языки либо растекались тут же закипавшей жидкостью, либо вдруг ссыхались и превращались в порошок, — они могли только мычать, тоскливо, протяжно, исступлённо. Одежда давно уже истлела на них, и теперь кожа струпьями слезала с их тел, обнажая чёрные, в запёкшейся крови, язвы. Глаза безумными пузырями ещё смотрели на мир, но уже не понимали его. Всё гудело вокруг, вибрировало и металось — но ветра не было. Ветра не было, потому что воздух был твёрд, тяжёл и неподвижен, как гранит. Внезапный призыв муэдзина пронёсся над жёлтым песком — и смолк, словно одумавшись.
Некогда бездонное, а теперь обретшее дно, ставшее твердью, но всё такое же голубое, кристально чистое, небо было совсем уже рядом. Вот оно, можно рукой коснуться…
Оно упало, уйдя сквозь песок.
Тишина, покой и безмолвие снизошли на землю. Ставший вдруг каменным монолитом песок нестерпимо блестел, сверкал, отражая ядовитый свет ярко-белого светила, жадно лижущего ультрафиолетовыми языками беззащитную и безжизненную пустыню. Чёрная, глубокая, вечная пустота, мерцающая редкими холодными звёздами, висела над землёй. Восемь скелетов — четыре человеческих и четыре верблюжьих — украшали каменный ландшафт матовыми костями. Одинокое, неведомо откуда взявшееся белое голубиное перо медленно падало, несмотря на глубокий вакуум, и печально кружилось, хотя ветра не было, над мёртвой пустыней. Вот оно коснулось застывшего в неподвижности бархана и…
Громовой голос, родившийся из пустоты, возвестил: «За грехи твои, человек!..»
ЯВЬ
Видение апокалипсиса…
Это странное, наполненное ирреальным ужасом видение ввергло меня в какое-то мистическое возбуждение: словно бездна разверзлась вдруг под моими ногами, и я лечу в неё, лечу в вечность, в никуда — и нет тому полёту ни конца, ни границ. Но прошло мгновение (час? день? год?), и мрачное преддверие конца света покинуло меня, ушло на задний план, осело где-то в анналах моей памяти — я словно прозрел. Свет истины внезапной вспышкой озарил мой разум, путь, на который толкнуло меня отчаяние, открылся мне во всей своей очевидности и ясности.
Закрой глаза и смотри. ( 5 )
Сон вторгся в моё «я» как чётко осязаемая очевидность (или я стал частицей мира сна?), подобно гигантской волне, захлестнул меня всего, без остатка, смыв последние наносы внешнего мира, вызвал к жизни инобытие, воплотился в него, обрёл статус высшей реальности (или реальность явила себя посредством сновидения?) — я более не сомневался: избранный мною путь интраверта есть единственно истинный и единственно верный путь познания самого себя. Мистический опыт, пережитый мною во сне, облёк во плоть ту мысль, которая до сего момента была лишь плодом умственных спекуляций.
Откуда-то из глубин сознания всплыли слова того индийского пророка со священной Горы Аруначалы: нет различия между бодрствованием и сновидением, ибо оба эти состояния — нереальны. Что ж, мудрец отринул и мир внешней реальности, и мир сновидений, и своё собственное «я» — чтобы раствориться в Брахмане, Абсолюте, первичной недвойственной Реальности, которая и есть Истинная Природа человека. Он прошёл весь путь до конца и постиг истину в её первозданности. Не стану оспаривать его опыт, не стану подвергать сомнению его путь — наши пути различны, хотя и берут начало в общей исходной точке. Слова мудреца обрели для меня иной смысл, наполнились иным содержанием, я вдруг постиг, на собственном опыте испытал, что реальность мира бодрствования и реальность мира сновидений — реальности одного порядка, одного уровня значимости; возможно, они лишь тени той недвойственной Реальности, о которой твердит Махарши, — но что мне до неё? какое мне дело до Абсолюта? Мир грёз вполне устраивает меня в качестве среды обитания моего отверженного «я»; если же и этот мир когда-нибудь породит во мне чувство «обрыдлости», — что ж, тогда, быть может, я продолжу свой путь и завершу его в священном Храме Господа Аруначалы. Как знать.
А пока — пока я понял (не понял — постиг) одно: не внешний мир утратил свою реальность, а я утратил чувство реальности по отношению к нему; я отвернулся от него, дабы обрести не менее реальный, но куда более богатый мир сновидений — и не раскаиваюсь в своём шаге. Обратный путь мне заказан, впереди же — бесконечность…
…Визг телефонного звонка вырвал меня из моего «я»-бытия и швырнул в мир объектов. К горлу подкатила тошнота — возвращение, даже на миг, было тягостным, болезненным, совершенно ненужным.
Кажется, я вздрогнул. Откуда-то сзади, из-за миллиона световых лет, донёсся ехидный басок:
— Спал? Ай, нехорошо! На рабочем-то месте? В разгар рабочего дня! Фи, как не стыдно!
(Как же его… а, вспомнил! Вадим. Впрочем, уверенности у меня не было. Как и желания копаться в памяти).
Телефон надрывался. Я судорожно сорвал трубку с аппарата.
— Галин? — Голос шефа резанул по ушам подобно острому стилету. — Зайди ко мне. Срочно.
Гудки. Отбой. Я осторожно положил трубку — и только тогда открыл глаза.
Просторное помещение. Одна из ламп дневного освещения агонизирует, посылая в пространство предсмертный бред на языке Морзе. Двенадцать столов. Одиннадцать бесполых сотрудников имитируют бурную деятельность, яростно переписывая никому не нужную документацию и складируя исписанные листы в кипы никому не нужной готовой макулатуры. Двенадцатый — я, Галин. Я на работе. Роюсь в своей памяти и извлекаю на свет Божий очередную информацию: я — инженер. Этого вполне достаточно, чтобы определиться в пространственно-временном континууме мира объективной реальности. Обречённой реальности.
Не успел я переступить порог кабинета шефа, как в мою переносицу, всего на миг, упёрся укоризненно-холодный взгляд.
— Садись, — сухо кивнул шеф на стул возле своего стола-динозавра. Он с остервенением листал телефонный справочник. Шеф тоже неплохо умел имитировать бурную деятельность, когда того требовали обстоятельства. Похоже, сейчас обстоятельства того требовали. Я сел.
Шеф отшвырнул справочник в сторону и поднял на меня глаза. Теперь в них таился едва сдерживаемый гнев.
— В каком состоянии эскизный проект Экспериментальной установки Р-2? — спросил он официально.
— Проект? — похоже, я удивился.
— Да, проект! — Его вдруг прорвало. — У тебя что, Галин, с памятью стало туго? Или ты бессрочную забастовку объявил? Может, ты болен, а, Галин? А, понял — ты шпион!
Он вскочил с кресла и стремительно зашагал по кабинету.
— Ты затесался, Галин, в наши дружные ряды, дабы подорвать работу ведущего отдела, так сказать, изнутри. Отвечай, Галин, затесался?! — Он вдруг замер и вперил в меня внимательно-сострадательный взгляд; гнев его как-то разом иссяк. — Послушай, Андрей, может быть, у тебя дома что-нибудь не так?
Дома? Что значит — дома? Ах да, каждому человеку свойственно иметь свой дом. Есть, наверное, он и у меня.
Я пожал плечами. Как ему объяснить, что дом мой — это я сам!
Лицо шефа снова посуровело.
— Мне говорили, что ты связался с кришнаитами. Так? — я снова пожал плечам. — Хорошо. — Он сел в кресло и снова принялся за телефонный справочник. Я для него больше не существовал. — Можешь медитировать сколько хочешь, Галин, меня это более не интересует. Считаю своим долгом предупредить: со следующего месяца начнётся обещанное сокращение, и твоя кандидатура в списке стоит под номером первым. Иди.
Боже, как он мне надоел! Единственное, что я хочу от людей, это чтобы меня оставили в покое. Ведь это так мало!
Я встал и вышел. У самой двери обернулся и тихо сказал:
— Я не шпион.
— А? — шеф удивлённо вскинул брови, но меня в кабинете уже не было.
Это странное, наполненное ирреальным ужасом видение ввергло меня в какое-то мистическое возбуждение: словно бездна разверзлась вдруг под моими ногами, и я лечу в неё, лечу в вечность, в никуда — и нет тому полёту ни конца, ни границ. Но прошло мгновение (час? день? год?), и мрачное преддверие конца света покинуло меня, ушло на задний план, осело где-то в анналах моей памяти — я словно прозрел. Свет истины внезапной вспышкой озарил мой разум, путь, на который толкнуло меня отчаяние, открылся мне во всей своей очевидности и ясности.
Закрой глаза и смотри. ( 5 )
Сон вторгся в моё «я» как чётко осязаемая очевидность (или я стал частицей мира сна?), подобно гигантской волне, захлестнул меня всего, без остатка, смыв последние наносы внешнего мира, вызвал к жизни инобытие, воплотился в него, обрёл статус высшей реальности (или реальность явила себя посредством сновидения?) — я более не сомневался: избранный мною путь интраверта есть единственно истинный и единственно верный путь познания самого себя. Мистический опыт, пережитый мною во сне, облёк во плоть ту мысль, которая до сего момента была лишь плодом умственных спекуляций.
Откуда-то из глубин сознания всплыли слова того индийского пророка со священной Горы Аруначалы: нет различия между бодрствованием и сновидением, ибо оба эти состояния — нереальны. Что ж, мудрец отринул и мир внешней реальности, и мир сновидений, и своё собственное «я» — чтобы раствориться в Брахмане, Абсолюте, первичной недвойственной Реальности, которая и есть Истинная Природа человека. Он прошёл весь путь до конца и постиг истину в её первозданности. Не стану оспаривать его опыт, не стану подвергать сомнению его путь — наши пути различны, хотя и берут начало в общей исходной точке. Слова мудреца обрели для меня иной смысл, наполнились иным содержанием, я вдруг постиг, на собственном опыте испытал, что реальность мира бодрствования и реальность мира сновидений — реальности одного порядка, одного уровня значимости; возможно, они лишь тени той недвойственной Реальности, о которой твердит Махарши, — но что мне до неё? какое мне дело до Абсолюта? Мир грёз вполне устраивает меня в качестве среды обитания моего отверженного «я»; если же и этот мир когда-нибудь породит во мне чувство «обрыдлости», — что ж, тогда, быть может, я продолжу свой путь и завершу его в священном Храме Господа Аруначалы. Как знать.
А пока — пока я понял (не понял — постиг) одно: не внешний мир утратил свою реальность, а я утратил чувство реальности по отношению к нему; я отвернулся от него, дабы обрести не менее реальный, но куда более богатый мир сновидений — и не раскаиваюсь в своём шаге. Обратный путь мне заказан, впереди же — бесконечность…
…Визг телефонного звонка вырвал меня из моего «я»-бытия и швырнул в мир объектов. К горлу подкатила тошнота — возвращение, даже на миг, было тягостным, болезненным, совершенно ненужным.
Кажется, я вздрогнул. Откуда-то сзади, из-за миллиона световых лет, донёсся ехидный басок:
— Спал? Ай, нехорошо! На рабочем-то месте? В разгар рабочего дня! Фи, как не стыдно!
(Как же его… а, вспомнил! Вадим. Впрочем, уверенности у меня не было. Как и желания копаться в памяти).
Телефон надрывался. Я судорожно сорвал трубку с аппарата.
— Галин? — Голос шефа резанул по ушам подобно острому стилету. — Зайди ко мне. Срочно.
Гудки. Отбой. Я осторожно положил трубку — и только тогда открыл глаза.
Просторное помещение. Одна из ламп дневного освещения агонизирует, посылая в пространство предсмертный бред на языке Морзе. Двенадцать столов. Одиннадцать бесполых сотрудников имитируют бурную деятельность, яростно переписывая никому не нужную документацию и складируя исписанные листы в кипы никому не нужной готовой макулатуры. Двенадцатый — я, Галин. Я на работе. Роюсь в своей памяти и извлекаю на свет Божий очередную информацию: я — инженер. Этого вполне достаточно, чтобы определиться в пространственно-временном континууме мира объективной реальности. Обречённой реальности.
Не успел я переступить порог кабинета шефа, как в мою переносицу, всего на миг, упёрся укоризненно-холодный взгляд.
— Садись, — сухо кивнул шеф на стул возле своего стола-динозавра. Он с остервенением листал телефонный справочник. Шеф тоже неплохо умел имитировать бурную деятельность, когда того требовали обстоятельства. Похоже, сейчас обстоятельства того требовали. Я сел.
Шеф отшвырнул справочник в сторону и поднял на меня глаза. Теперь в них таился едва сдерживаемый гнев.
— В каком состоянии эскизный проект Экспериментальной установки Р-2? — спросил он официально.
— Проект? — похоже, я удивился.
— Да, проект! — Его вдруг прорвало. — У тебя что, Галин, с памятью стало туго? Или ты бессрочную забастовку объявил? Может, ты болен, а, Галин? А, понял — ты шпион!
Он вскочил с кресла и стремительно зашагал по кабинету.
— Ты затесался, Галин, в наши дружные ряды, дабы подорвать работу ведущего отдела, так сказать, изнутри. Отвечай, Галин, затесался?! — Он вдруг замер и вперил в меня внимательно-сострадательный взгляд; гнев его как-то разом иссяк. — Послушай, Андрей, может быть, у тебя дома что-нибудь не так?
Дома? Что значит — дома? Ах да, каждому человеку свойственно иметь свой дом. Есть, наверное, он и у меня.
Я пожал плечами. Как ему объяснить, что дом мой — это я сам!
Лицо шефа снова посуровело.
— Мне говорили, что ты связался с кришнаитами. Так? — я снова пожал плечам. — Хорошо. — Он сел в кресло и снова принялся за телефонный справочник. Я для него больше не существовал. — Можешь медитировать сколько хочешь, Галин, меня это более не интересует. Считаю своим долгом предупредить: со следующего месяца начнётся обещанное сокращение, и твоя кандидатура в списке стоит под номером первым. Иди.
Боже, как он мне надоел! Единственное, что я хочу от людей, это чтобы меня оставили в покое. Ведь это так мало!
Я встал и вышел. У самой двери обернулся и тихо сказал:
— Я не шпион.
— А? — шеф удивлённо вскинул брови, но меня в кабинете уже не было.
СОН
Голан дёрнулся, зашипел и стал надуваться. Серый, смрадный воздух со свистом вливался в его обмякшее тело, рождая в нём жизнь, биение пульса и живительную пустоту. Тяжёлое, слипшееся веко единственного глаза приоткрылось, и сумрачный взгляд воскресшего объял видимый мир.
— Инкарнация! Инкарнация! — в исступлении завизжала толпа у его ног.
Голан вздохнул полной грудью и расправил затёкшие плечи. Сжиженный аммиак потёк по его жилам, жизнь снова вошла в это уродливое тело — душа слилась со своей материальной оболочкой. Палач с длинной, остро отточенной металлической спицей в страхе попятился, оступился, скатился с эшафота на землю и, подгоняемый хохотом, гневными воплями, свистом и пинками, обратился в бегство.
— Инкарнация! Хвала Богу! — неслось отовсюду.
Голан, убийца и насильник, был казнён прилюдно, всенародно, но Господь вдохнул в него новую жизнь, вошёл в него, слился с ним в нерасторжимое единство, стал им самим, и теперь Голан — Инкарнация Бога в посюстороннем материальном мире, Верховный Правитель, ибо миром правит Бог, только Бог, никто кроме Бога. Он — претендент на престол, и место его — во Дворце Каземата.
Он спустился на землю и вошёл в толпу. Толстуны визжали, брызгали слюной и изливали на Голана верноподданнические чувства, а круглые, туго накачанные животы их мерно колыхались в сумеречном вечернем свете, подпрыгивали, словно мячи, с глухими ударами бились друг о друга, деформировались, мялись, скрипели. Голан с ненавистью взирал на их мерзкие лоснящиеся рожи, ещё минуту назад обрёкшие его на позорную смерть, а теперь готовые восхвалять Творца за ниспослание им Своей Инкарнации в его, Голана, образе.
— Свиньи, — прошипел претендент с омерзением. — Грязные, вонючие свиньи.
Прямо перед ним приплясывал, захлёбываясь от восторга, толстый, обрюзгший тип с заплаткой на брюхе и жрал Голана лезущим из орбиты единственным глазом.
— Вот ты! — Голан ткнул в него пальцем. — Повторяй: я — грязная свинья, пёс шелудивый, презренный раб. Ну!
Толстун, на которого пал выбор Верховного Правителя, осклабился, взвыл от восторга, завибрировал всем своим тучным телом и с готовностью повторил, потом повторил ещё раз, потом ещё, ещё и ещё…
— Хватит! — рявкнул Голан и резким движением вонзил толстый длинный ноготь мизинца в его тугое брюхо. Тот испуганно затрепетал, заморгал, забулькал, стал неуклюже оседать, а из отверстия в брюхе тонкой струйкой, со свистом, окутывая стоявших рядом существ полупрозрачным белесым облачком, стал вырываться аммиак, унося с собой жизнь, тепло и пустоту. Тело обмякло, бесформенной оболочкой осело на пыльную землю и тут же было затоптано десятками ног.
Новый взрыв верноподданнического восторга исторгся из сотен лужёных глоток и потряс материальный мир. Верховный Правитель имел право карать или миловать своих вассалов, не испрашивая на то ничьей санкции.
— Хвала Верховному Правителю! Война! Святая война! Изъяви волю! О, Инкарнация!
По законам материального мира, подвластного Господу, или Верховному Правителю, восходящая на престол Инкарнация должна объявить войну — всё равно кому. Таков порядок. Достаточно указующего перста, чтобы изъявить монаршую волю и направить толпы покорных вассалов на смерть и победу. Голан знал это. Длинный указательный палец его средней руки взметнулся вверх, и Голан на мгновение замер, стоя у подножия эшафота — того самого эшафота, где его, Голана, только что казнили. Мстительная усмешка искривила его фиолетовые губы, обнажив нестройный ряд редких гнилых зубов.
— Враг там! — возвестил он, и толпа, грозно улюлюкая и хрипя, покатилась в ту сторону, куда указывал монарший перст, сметая всё на своём пути, сметая эшафот, сметая лёгкий кустарник, сметая хлипкие деревянные постройки, растаскивая попутно колья и брёвна и вооружаясь ими, взметая ввысь тучи голубовато-белесой пыли, клубы которой тенью ложились на багровое предзакатное солнце. И лишь три одинокие фигуры, три толстуна остались на опустевшем поле. В отличие от других, они были худы и тщедушны.
— Пацифисты?! — прогремел Голан и радостно заржал, предвкушая расправу.
— Мы против убийства, — сказал один из них, бесстрашно глядя в единственный глаз Правителя. — Останови бойню, монарх.
— Война священна! Это закон, — громогласно возвестил Голан, упиваясь властью. — Или ты не согласен с законом, смерд?! Говори!
— Убивать грех, — возразил толстун, становясь землистого цвета, — и это высший закон. Спаси свой народ, монарх, отмени бойню.
Момент настал. Вот оно, счастливое мгновение! Теперь Голан мог убивать открыто, не боясь кары, не страшась возмездия, на глазах у толпы, у всего мира, у всей Вселенной, ибо он — Инкарнация Господа, Верховный Правитель, Монарх-Самодержец и Высший Закон в едином лице. Он зловеще ухмыльнулся, занёс среднюю руку над головой непокорного вассала-пацифиста, взмахнул длинным, остро отточенным ногтём и рассёк толстуна надвое, словно саблей — этот жест у него был отработан в совершенстве. Толстун обмяк и сдулся, выпустив в лицо Голану туманное облачко живительного аммиака.
— Псов надо учить, — нравоучительно провозгласил удовлетворённый Голан, вдыхая жизнь поверженного бунтовщика, и грозно взглянул на тех двоих, что остались в живых. — Ну, а вы тоже против святого убийства?
Пацифисты задрожали, попятились, блея на ходу что-то в своё оправдание, потом разом повернулись и что было сил бросились наутёк.
— То-то, — подвёл черту Голан. — Вислоухий!
Из ближайших кустов выкатился толстун с гнусной рожей и заржал.
— А здорово ты их, а, Голан? Лихо! Вот бы мне так научиться.
Он вскочил на пустую бочку из-под маринованных сморчков и заплясал, вихляя массивным задом и цокая языком от блаженства.
— Вот потеха! Ты теперь Верховный Правитель! Ха-ха-ха! Умора!
— Сократись! — гаркнул Голан. — Пока я не проткнул твоё жирное брюхо!
Физиономия Вислоухого удивлённо вытянулась.
— Ты чего, Голан? Ты что, забыл?
— Это ты забыл, смерд, что стоишь перед Инкарнацией Господа Бога, Верховным Правителем, Голаном Первым! Пади ниц, Вислоухий!
Вислоухий медленно сполз с бочки и испуганно округлил единственный глаз,
— Голан, ты что?.. — шёпотом спросил он.
— Ниц!! Ну! — взревел Голан, и Вислоухий бухнулся в голубую пыль. — Так-то. Будешь послушен — сделаю своей Тенью. Понял?
— Понял, мой Повелитель.
— Тогда — во Дворец!
Голан влез в бочку. Вислоухий повалил её на бок и покатил на восток, пыхтя, кряхтя и отдуваясь. Неожиданная спесь старого друга и сообщника чрезвычайно удручали его. Но стать Тенью не мог мечтать он даже в лучших своих снах.
Из-за холма вылетела группа всадников и в один миг окружила Повелителя и его Тень.
— Кто? — рванул лужёную глотку глава разъезда.
— Верховный Повелитель материального мира, — испуганно молвил Вислоухий и дрожащим пальцем указал на бочку.
Голан неуклюже выскочил из бочки и надменно воззрился на главного всадника.
— Ниц, псы!
Дружный, квакающий хохот послужил ему ответом.
— Вы слышали? Ниц! Ха-ха-ха!
— Тень! — Голан в ярости обернулся к Вислоухому. — Во Дворец Каземата!
— Стоять! — гаркнул всадник. — За псов ты ответишь, убийца. Я узнал тебя: ты — Голан. По тебе плачет спица палача, преступник.
— Голан казнён, — возразила Тень чуть слышно. — В его теле — Инкарнация Господа Бога.
— Инкарнация? — удивлённо спросил всадник, теряя уверенность. — Что ты мелешь, дурак?
— Запомни эти рожи, Тень, — молвил Голан зловеще. — С них и начнём.
Всадники испуганно попятились. Они уже начали понимать, что эти двое не блефуют.
Голан снова втиснул своё жирное тело в бочку.
— Во Дворец! — раздался его утробный глас.
Вислоухий, озираясь на двигавшихся за ними на почтительном расстоянии всадников, вновь покатил бочку на восток.
Внезапный порыв ветра вместе с поднявшейся пылью донёс до них отчётливую аммиачную вонь. Не дожидаясь монаршего указа, Вислоухий остановился и обратил единственный глаз в ту сторону, откуда примчался ветер. Голан высунул нос из бочки и принюхался.
— Война окончена, — сказал он и смачно сплюнул под ноги Вислоухому. — Победа и смерть. Моя победа и их смерть.
Словно в подтверждение его слов очередной порыв ветра швырнул ему в лицо нечто похожее на пустой полотняный мешок. Ещё пара таких мешков вяло, подобно кустам перекати-поля, проволоклись по пыльной земле. Всадники обалдело вертелись на своих неказистых лошадёнках, пытаясь постичь происходящее. Вскоре уже вся долина пестрела прыгающими, скачущими, переваливающимися с боку на бок пустыми мешками.
Это были трупы погибших толстунов, которых Голан своей монаршей властью послал умирать в ознаменование своего восшествия на великий престол.
Верховный Правитель самодовольно ухмыльнулся.
— Дело сделано, господа. Святое убийство свершилось.
Испуганные всадники бросились врассыпную.
— Инкарнация! Инкарнация! — в исступлении завизжала толпа у его ног.
Голан вздохнул полной грудью и расправил затёкшие плечи. Сжиженный аммиак потёк по его жилам, жизнь снова вошла в это уродливое тело — душа слилась со своей материальной оболочкой. Палач с длинной, остро отточенной металлической спицей в страхе попятился, оступился, скатился с эшафота на землю и, подгоняемый хохотом, гневными воплями, свистом и пинками, обратился в бегство.
— Инкарнация! Хвала Богу! — неслось отовсюду.
Голан, убийца и насильник, был казнён прилюдно, всенародно, но Господь вдохнул в него новую жизнь, вошёл в него, слился с ним в нерасторжимое единство, стал им самим, и теперь Голан — Инкарнация Бога в посюстороннем материальном мире, Верховный Правитель, ибо миром правит Бог, только Бог, никто кроме Бога. Он — претендент на престол, и место его — во Дворце Каземата.
Он спустился на землю и вошёл в толпу. Толстуны визжали, брызгали слюной и изливали на Голана верноподданнические чувства, а круглые, туго накачанные животы их мерно колыхались в сумеречном вечернем свете, подпрыгивали, словно мячи, с глухими ударами бились друг о друга, деформировались, мялись, скрипели. Голан с ненавистью взирал на их мерзкие лоснящиеся рожи, ещё минуту назад обрёкшие его на позорную смерть, а теперь готовые восхвалять Творца за ниспослание им Своей Инкарнации в его, Голана, образе.
— Свиньи, — прошипел претендент с омерзением. — Грязные, вонючие свиньи.
Прямо перед ним приплясывал, захлёбываясь от восторга, толстый, обрюзгший тип с заплаткой на брюхе и жрал Голана лезущим из орбиты единственным глазом.
— Вот ты! — Голан ткнул в него пальцем. — Повторяй: я — грязная свинья, пёс шелудивый, презренный раб. Ну!
Толстун, на которого пал выбор Верховного Правителя, осклабился, взвыл от восторга, завибрировал всем своим тучным телом и с готовностью повторил, потом повторил ещё раз, потом ещё, ещё и ещё…
— Хватит! — рявкнул Голан и резким движением вонзил толстый длинный ноготь мизинца в его тугое брюхо. Тот испуганно затрепетал, заморгал, забулькал, стал неуклюже оседать, а из отверстия в брюхе тонкой струйкой, со свистом, окутывая стоявших рядом существ полупрозрачным белесым облачком, стал вырываться аммиак, унося с собой жизнь, тепло и пустоту. Тело обмякло, бесформенной оболочкой осело на пыльную землю и тут же было затоптано десятками ног.
Новый взрыв верноподданнического восторга исторгся из сотен лужёных глоток и потряс материальный мир. Верховный Правитель имел право карать или миловать своих вассалов, не испрашивая на то ничьей санкции.
— Хвала Верховному Правителю! Война! Святая война! Изъяви волю! О, Инкарнация!
По законам материального мира, подвластного Господу, или Верховному Правителю, восходящая на престол Инкарнация должна объявить войну — всё равно кому. Таков порядок. Достаточно указующего перста, чтобы изъявить монаршую волю и направить толпы покорных вассалов на смерть и победу. Голан знал это. Длинный указательный палец его средней руки взметнулся вверх, и Голан на мгновение замер, стоя у подножия эшафота — того самого эшафота, где его, Голана, только что казнили. Мстительная усмешка искривила его фиолетовые губы, обнажив нестройный ряд редких гнилых зубов.
— Враг там! — возвестил он, и толпа, грозно улюлюкая и хрипя, покатилась в ту сторону, куда указывал монарший перст, сметая всё на своём пути, сметая эшафот, сметая лёгкий кустарник, сметая хлипкие деревянные постройки, растаскивая попутно колья и брёвна и вооружаясь ими, взметая ввысь тучи голубовато-белесой пыли, клубы которой тенью ложились на багровое предзакатное солнце. И лишь три одинокие фигуры, три толстуна остались на опустевшем поле. В отличие от других, они были худы и тщедушны.
— Пацифисты?! — прогремел Голан и радостно заржал, предвкушая расправу.
— Мы против убийства, — сказал один из них, бесстрашно глядя в единственный глаз Правителя. — Останови бойню, монарх.
— Война священна! Это закон, — громогласно возвестил Голан, упиваясь властью. — Или ты не согласен с законом, смерд?! Говори!
— Убивать грех, — возразил толстун, становясь землистого цвета, — и это высший закон. Спаси свой народ, монарх, отмени бойню.
Момент настал. Вот оно, счастливое мгновение! Теперь Голан мог убивать открыто, не боясь кары, не страшась возмездия, на глазах у толпы, у всего мира, у всей Вселенной, ибо он — Инкарнация Господа, Верховный Правитель, Монарх-Самодержец и Высший Закон в едином лице. Он зловеще ухмыльнулся, занёс среднюю руку над головой непокорного вассала-пацифиста, взмахнул длинным, остро отточенным ногтём и рассёк толстуна надвое, словно саблей — этот жест у него был отработан в совершенстве. Толстун обмяк и сдулся, выпустив в лицо Голану туманное облачко живительного аммиака.
— Псов надо учить, — нравоучительно провозгласил удовлетворённый Голан, вдыхая жизнь поверженного бунтовщика, и грозно взглянул на тех двоих, что остались в живых. — Ну, а вы тоже против святого убийства?
Пацифисты задрожали, попятились, блея на ходу что-то в своё оправдание, потом разом повернулись и что было сил бросились наутёк.
— То-то, — подвёл черту Голан. — Вислоухий!
Из ближайших кустов выкатился толстун с гнусной рожей и заржал.
— А здорово ты их, а, Голан? Лихо! Вот бы мне так научиться.
Он вскочил на пустую бочку из-под маринованных сморчков и заплясал, вихляя массивным задом и цокая языком от блаженства.
— Вот потеха! Ты теперь Верховный Правитель! Ха-ха-ха! Умора!
— Сократись! — гаркнул Голан. — Пока я не проткнул твоё жирное брюхо!
Физиономия Вислоухого удивлённо вытянулась.
— Ты чего, Голан? Ты что, забыл?
— Это ты забыл, смерд, что стоишь перед Инкарнацией Господа Бога, Верховным Правителем, Голаном Первым! Пади ниц, Вислоухий!
Вислоухий медленно сполз с бочки и испуганно округлил единственный глаз,
— Голан, ты что?.. — шёпотом спросил он.
— Ниц!! Ну! — взревел Голан, и Вислоухий бухнулся в голубую пыль. — Так-то. Будешь послушен — сделаю своей Тенью. Понял?
— Понял, мой Повелитель.
— Тогда — во Дворец!
Голан влез в бочку. Вислоухий повалил её на бок и покатил на восток, пыхтя, кряхтя и отдуваясь. Неожиданная спесь старого друга и сообщника чрезвычайно удручали его. Но стать Тенью не мог мечтать он даже в лучших своих снах.
Из-за холма вылетела группа всадников и в один миг окружила Повелителя и его Тень.
— Кто? — рванул лужёную глотку глава разъезда.
— Верховный Повелитель материального мира, — испуганно молвил Вислоухий и дрожащим пальцем указал на бочку.
Голан неуклюже выскочил из бочки и надменно воззрился на главного всадника.
— Ниц, псы!
Дружный, квакающий хохот послужил ему ответом.
— Вы слышали? Ниц! Ха-ха-ха!
— Тень! — Голан в ярости обернулся к Вислоухому. — Во Дворец Каземата!
— Стоять! — гаркнул всадник. — За псов ты ответишь, убийца. Я узнал тебя: ты — Голан. По тебе плачет спица палача, преступник.
— Голан казнён, — возразила Тень чуть слышно. — В его теле — Инкарнация Господа Бога.
— Инкарнация? — удивлённо спросил всадник, теряя уверенность. — Что ты мелешь, дурак?
— Запомни эти рожи, Тень, — молвил Голан зловеще. — С них и начнём.
Всадники испуганно попятились. Они уже начали понимать, что эти двое не блефуют.
Голан снова втиснул своё жирное тело в бочку.
— Во Дворец! — раздался его утробный глас.
Вислоухий, озираясь на двигавшихся за ними на почтительном расстоянии всадников, вновь покатил бочку на восток.
Внезапный порыв ветра вместе с поднявшейся пылью донёс до них отчётливую аммиачную вонь. Не дожидаясь монаршего указа, Вислоухий остановился и обратил единственный глаз в ту сторону, откуда примчался ветер. Голан высунул нос из бочки и принюхался.
— Война окончена, — сказал он и смачно сплюнул под ноги Вислоухому. — Победа и смерть. Моя победа и их смерть.
Словно в подтверждение его слов очередной порыв ветра швырнул ему в лицо нечто похожее на пустой полотняный мешок. Ещё пара таких мешков вяло, подобно кустам перекати-поля, проволоклись по пыльной земле. Всадники обалдело вертелись на своих неказистых лошадёнках, пытаясь постичь происходящее. Вскоре уже вся долина пестрела прыгающими, скачущими, переваливающимися с боку на бок пустыми мешками.
Это были трупы погибших толстунов, которых Голан своей монаршей властью послал умирать в ознаменование своего восшествия на великий престол.
Верховный Правитель самодовольно ухмыльнулся.
— Дело сделано, господа. Святое убийство свершилось.
Испуганные всадники бросились врассыпную.
ЯВЬ
— Ваш билет!
Я с неохотой возвращаюсь в серый будничный мир объектов. Надо мной завис контролёр. Вернее, зависла, ибо это — женщина. Немолодая, некрасивая, с красным от напряжения лицом, во взгляде — настороженность и готовность к прыжку. Тигрица, вышедшая на охоту.
Любопытно. Все контролёры считают, что безбилетник — это некая норма, пассажир же с билетом (или с прокомпостированным талоном, что более отвечает духу современности) являет собой вопиющее отклонение от нормы. Едва поднявшись на первую ступеньку автобуса (или любого другого вида городского транспорта), контролёр a priori видит в плотной толпе пассажиров потенциально нормальных людей, то есть безбилетников. Просеивая их сквозь своё контролёрское сито, он пытается выявить этих потенциально нормальных, и всякий раз, когда ему это удаётся, испытывает неописуемую радость. Радость не только оттого, что не перевелись ещё на Руси нормальные люди, а от предстоящего бурного объяснения с ними, которое, как показывает опыт, неизбежно: ни один нормальный, или иначе «заяц», никогда не спешит сознаться в своей нормальности. И свой долг этот потрошитель пассажирских душ видит именно в том, чтобы втолковать этому нормальному «зайцу», что он нормален, нормален до мозга костей, и в знак своей правоты суёт ему квитанцию. И уже совершенно неважно, что квитанция та стоит десять тысяч рублей (когда-то она обходилась всего в один рубль).
Я порылся в карманах, но билета там не нашёл. Тигрица замерла, почуяв добычу, глаза её засветились хищной радостью. Наконец-то хоть один нормальный! — словно говорили они.
— Ваш билет! — повысила голос контролёрша. Лицо её пошло лиловыми пятнами — наверное, решил я, от предвкушения схватки.
Я пожал плечам. И тут же почувствовал, как в моё тело, где-то в области ключицы, впиваются костлявые пальцы. Хватка поистине оказалась железной — тигрица охотилась всерьёз.
— Только не говорите, что вы его потеряли! — взвизгнула она на весь автобус, умело скрывая ликование под маской профессионального гнева.
Вот ещё! Я и не собирался ничего говорить. Зачем? Меня это касается менее всего.
Как правило, поимка контролёром безбилетника приковывает внимание остальных пассажиров. Этот раз не был исключением. Мощная аура, кишащая бурными страстями и испускаемая контролёршей в душную атмосферу автобусного салона, заразила, затопила весь автобус. Затаив дыхание, пассажиры — и нормальные, и те, кто таковыми не являлись — с жадностью взирали, прислушиваясь и принюхиваюсь, к разыгрывающемуся поединку. На чьей стороне окажется перевес?
— Так это что же получается, у вас нет билета? — с крепнущей надеждой, почти с уверенностью, вопросила контролёрша.
Я снова пожал плечами. (Похоже, этот жест стал для меня единственной реакцией на любые поползновения мира объектов вторгнуться в мир моего «я»).
— Я так и знала! — обрадовано взвизгнула тигрица. — У него же всё на лице написано! (то есть то, что я нормален; осталось лишь выдать свидетельство о моей нормальности и взять с меня, так, между прочим, для проформы, причитающуюся ей мзду).
Далее ритуал предписывал определённую, отнюдь не малую, порцию нравоучений. Констатация факта моей нормальности умело вуалировалась негодующим словоизвержением, обвинениями в порочности, аморальности и всех возможных земных грехах. Видимо, имелось в виду, что я должен был почувствовать себя закоренелым преступником, в лучшем случае — убийцей с многолетним стажем или насильником малолетних. Не сомневаюсь, что окружающие именно это и почувствовали. Пузатый тип с обширной плешью, сидевший рядом со мной и до сего момента с жадностью прислушивавшийся к обвинительной речи новоявленного прокурора, с опаской отодвинулся от меня. Но гневная речь контролёрши пропала втуне: я был надёжно защищён и от неё, и от всего эфемерного мира объектов своим интравертирующим сознанием; вовне меня просто не существовало, мой мир был ограничен моею телесною оболочкой, служившей мне надёжным экраном. Я остался невозмутим и спокоен.
Плечо мое заныло от судорожного прикосновения её когтистых пальцев: она довела себя до исступления, почти до экстаза.
— Платите штраф, гражданин! — выпалила она сакраментальную фразу, строго следуя предписанному сценарию.
Очередное пожатие плечами. Я не собирался ерепениться (зачем? пассивность — единственный способ сосуществования с миром внешней экс-псевдореальности). Сунул руку в карман и нащупал истрёпанный прямоугольник картона… Любопытно, что это?
Прокурор иссяк, надо мной снова зависла тигрица, уже ощерившая пасть в последней готовности вцепиться в горло своей жертве. И тут я вынимаю проездной.
Обыкновенный проездной, уже не новый и плоть от плоти мира внешних объектов. Он жил в моём кармане неведомо для моего внутреннего «я»; в нужный момент рука извлекла его оттуда и предъявила куда-то вовне, тем самым ограждая меня от неизбежных конфликтов с этим самым «вне». Сейчас же произошёл какой-то сбой; видимо, автоматизм был нарушен вмешательством моего «я» в этот совершенно ненужный и пустой процесс общения с миром забытых вещей.
Я нарушил ритуал — это было ясно видно по растерянному, разочарованному лицу контролёрши. Я сыграл против правил — и тут же был наказан гневным шипением тигрицы, челюсти которой, клацнув, сомкнулись в пустоте; жертва ушла из-под самого её носа. Теперь гнев её был истинным, а не ритуально-завуалированным. Надежда, которой она жила в последние минуты, рухнула, уступив место разочарованию, и виноват тому крушению был я: я не соответствовал её меркам о нормальном человеке! Гнев с шипением вырывался из нутра обманутой тигрицы, словно из туго накачанной автомобильной камеры, обволакивая меня жгучим эмоциональным туманом. Когти, почти уже готовые вырвать ключицу из моего плеча, в последний момент судорожно дёрнулись, напряглись и отпрянули, словно в омерзении…
(Возможно, когда-нибудь мир перевернётся вверх тормашками и понятие о «нормальности» сменит свой знак на противоположный — нормальными станут считать тех, кто оплатил свой проезд, — о, тогда контролёр в городском транспорте будет выдавать квитанции именно этим «новым» нормальным, присовокупляя к сим квитанциям изрядное денежное вознаграждение — за их нормальность. Тогда, наверное, время потечёт вспять).
Я с неохотой возвращаюсь в серый будничный мир объектов. Надо мной завис контролёр. Вернее, зависла, ибо это — женщина. Немолодая, некрасивая, с красным от напряжения лицом, во взгляде — настороженность и готовность к прыжку. Тигрица, вышедшая на охоту.
Любопытно. Все контролёры считают, что безбилетник — это некая норма, пассажир же с билетом (или с прокомпостированным талоном, что более отвечает духу современности) являет собой вопиющее отклонение от нормы. Едва поднявшись на первую ступеньку автобуса (или любого другого вида городского транспорта), контролёр a priori видит в плотной толпе пассажиров потенциально нормальных людей, то есть безбилетников. Просеивая их сквозь своё контролёрское сито, он пытается выявить этих потенциально нормальных, и всякий раз, когда ему это удаётся, испытывает неописуемую радость. Радость не только оттого, что не перевелись ещё на Руси нормальные люди, а от предстоящего бурного объяснения с ними, которое, как показывает опыт, неизбежно: ни один нормальный, или иначе «заяц», никогда не спешит сознаться в своей нормальности. И свой долг этот потрошитель пассажирских душ видит именно в том, чтобы втолковать этому нормальному «зайцу», что он нормален, нормален до мозга костей, и в знак своей правоты суёт ему квитанцию. И уже совершенно неважно, что квитанция та стоит десять тысяч рублей (когда-то она обходилась всего в один рубль).
Я порылся в карманах, но билета там не нашёл. Тигрица замерла, почуяв добычу, глаза её засветились хищной радостью. Наконец-то хоть один нормальный! — словно говорили они.
— Ваш билет! — повысила голос контролёрша. Лицо её пошло лиловыми пятнами — наверное, решил я, от предвкушения схватки.
Я пожал плечам. И тут же почувствовал, как в моё тело, где-то в области ключицы, впиваются костлявые пальцы. Хватка поистине оказалась железной — тигрица охотилась всерьёз.
— Только не говорите, что вы его потеряли! — взвизгнула она на весь автобус, умело скрывая ликование под маской профессионального гнева.
Вот ещё! Я и не собирался ничего говорить. Зачем? Меня это касается менее всего.
Как правило, поимка контролёром безбилетника приковывает внимание остальных пассажиров. Этот раз не был исключением. Мощная аура, кишащая бурными страстями и испускаемая контролёршей в душную атмосферу автобусного салона, заразила, затопила весь автобус. Затаив дыхание, пассажиры — и нормальные, и те, кто таковыми не являлись — с жадностью взирали, прислушиваясь и принюхиваюсь, к разыгрывающемуся поединку. На чьей стороне окажется перевес?
— Так это что же получается, у вас нет билета? — с крепнущей надеждой, почти с уверенностью, вопросила контролёрша.
Я снова пожал плечами. (Похоже, этот жест стал для меня единственной реакцией на любые поползновения мира объектов вторгнуться в мир моего «я»).
— Я так и знала! — обрадовано взвизгнула тигрица. — У него же всё на лице написано! (то есть то, что я нормален; осталось лишь выдать свидетельство о моей нормальности и взять с меня, так, между прочим, для проформы, причитающуюся ей мзду).
Далее ритуал предписывал определённую, отнюдь не малую, порцию нравоучений. Констатация факта моей нормальности умело вуалировалась негодующим словоизвержением, обвинениями в порочности, аморальности и всех возможных земных грехах. Видимо, имелось в виду, что я должен был почувствовать себя закоренелым преступником, в лучшем случае — убийцей с многолетним стажем или насильником малолетних. Не сомневаюсь, что окружающие именно это и почувствовали. Пузатый тип с обширной плешью, сидевший рядом со мной и до сего момента с жадностью прислушивавшийся к обвинительной речи новоявленного прокурора, с опаской отодвинулся от меня. Но гневная речь контролёрши пропала втуне: я был надёжно защищён и от неё, и от всего эфемерного мира объектов своим интравертирующим сознанием; вовне меня просто не существовало, мой мир был ограничен моею телесною оболочкой, служившей мне надёжным экраном. Я остался невозмутим и спокоен.
Плечо мое заныло от судорожного прикосновения её когтистых пальцев: она довела себя до исступления, почти до экстаза.
— Платите штраф, гражданин! — выпалила она сакраментальную фразу, строго следуя предписанному сценарию.
Очередное пожатие плечами. Я не собирался ерепениться (зачем? пассивность — единственный способ сосуществования с миром внешней экс-псевдореальности). Сунул руку в карман и нащупал истрёпанный прямоугольник картона… Любопытно, что это?
Прокурор иссяк, надо мной снова зависла тигрица, уже ощерившая пасть в последней готовности вцепиться в горло своей жертве. И тут я вынимаю проездной.
Обыкновенный проездной, уже не новый и плоть от плоти мира внешних объектов. Он жил в моём кармане неведомо для моего внутреннего «я»; в нужный момент рука извлекла его оттуда и предъявила куда-то вовне, тем самым ограждая меня от неизбежных конфликтов с этим самым «вне». Сейчас же произошёл какой-то сбой; видимо, автоматизм был нарушен вмешательством моего «я» в этот совершенно ненужный и пустой процесс общения с миром забытых вещей.
Я нарушил ритуал — это было ясно видно по растерянному, разочарованному лицу контролёрши. Я сыграл против правил — и тут же был наказан гневным шипением тигрицы, челюсти которой, клацнув, сомкнулись в пустоте; жертва ушла из-под самого её носа. Теперь гнев её был истинным, а не ритуально-завуалированным. Надежда, которой она жила в последние минуты, рухнула, уступив место разочарованию, и виноват тому крушению был я: я не соответствовал её меркам о нормальном человеке! Гнев с шипением вырывался из нутра обманутой тигрицы, словно из туго накачанной автомобильной камеры, обволакивая меня жгучим эмоциональным туманом. Когти, почти уже готовые вырвать ключицу из моего плеча, в последний момент судорожно дёрнулись, напряглись и отпрянули, словно в омерзении…
(Возможно, когда-нибудь мир перевернётся вверх тормашками и понятие о «нормальности» сменит свой знак на противоположный — нормальными станут считать тех, кто оплатил свой проезд, — о, тогда контролёр в городском транспорте будет выдавать квитанции именно этим «новым» нормальным, присовокупляя к сим квитанциям изрядное денежное вознаграждение — за их нормальность. Тогда, наверное, время потечёт вспять).