Пришёл я к этому не сразу. После долгих блужданий в потёмках человеческой мысли я обратился наконец к некоторым религиозным учениям и принял на веру идею о бессмертии души. Снова иллюзия? Что ж, не исключено. Впрочем, исследования Раймонда Моуди и Элизабет Кюблер-Росс убедительно доказывают обратное.
   И всё же человек смертен. Данный, конкретный человек смертен. То, что живёт после смерти — будь то бестелесная душа (христианство) или душа, обретшая иную плоть (индуизм) — уже не есть тот , прежний человек. Человек смертен именно как органическое единство плоти и души — смерть нарушает это единство. Умирает человек, но не умирает плоть, ибо она всего лишь набор химических элементов; не умирает и душа, ибо она вечна.
   Но что мне до того? Всё это — лишь аспекты внешнего, чуждого мне бытия, бытия-яви. Явь же как форма жизни бесконечно далека моему внутреннему «я», или, выражаясь с предельной точностью, явь та глубоко обрыдла мне. (Как же беден французский язык! стал бы иначе Сартр «обрыдлость» называть «тошнотой»?)
   Что же сон? Обрывается ли жизнь сна после смерти человека, или смерть — всего лишь один из аспектов внешнего бытия-яви? Может быть там, в глубине, в бездне, внутри моего «я» смерть проходит незамеченной, необязательной? Вопросы, вопросы, на которые нет ответов….
   Жизнь являет себя человеческому «я» в двух формах — яви и сна. Жизнь в форме яви бренна, конечна, ибо «я» здесь — всего лишь смертный человек; иное дело — сон… Во сне моё «я» становится Богом.
   Человек есть маленький бог в своём собственном
   мире, или в микрокосме, управляемом им на свой манер; он творит в нём нечто удивительное. ( 11 )
   Что ж, очевидность неумолима: человек смертен — но смертен ли Бог? И если да, то переживёт ли сновидение сновидца? В мире объектов творения, как правило, долговечнее своих творцов…
   От вопросов пухнет голова, вскипают, плавятся мозги. Проблема смерти завела меня в тупик, идея о бессмертии души всё ещё не привела меня к конечной истине. Я не знаю, как отразится смерть на моём внутреннем мире, мире сновидений; я не знаю, умрёт ли во мне Бог. Роковой предел скрывает от меня бесконечность посмертного существования — это ложь, что существует опыт смерти, я действительно его не имею. Опыт предполагает качественную неизменность субъекта, наблюдающего опыт, и возможность изменения объекта, над которым данный опыт ставится. Опыт смерти сливает воедино наблюдателя с подопытным кроликом; заведомо известный результат, заключённый в качественном изменении объекта, делает невозможной неизменчивость субъекта. Меняясь, субъект перестаёт быть самим собой, опыт теряет смысл, со смыслом исчезает и сам опыт. Остаётся чистая, голая смерть… Нет, смерть мне неведома — пока неведома.
   Что мы знаем о смерти?
   О, если б что-нибудь знали! ( 12 )
   Вечный сон…
   Так порой называют смерть. Что может быть более далёкое от истины, чем подобная аналогия? Сон — и смерть. Жизнь — и ничто… Нет, нет, вечный сон — если таковой, конечно, существует — есть как раз та скрытая, невидимая форма внутренней жизни, которая единственно возможна — о, если бы только она была возможна! — после смерти. Может быть, вечный сон и есть обратная сторона бессмертия души? Быть может, бытие бессмертной души в мире внешних объектов сопряжено с инобытием вечного сна в мире внутреннего «я»? И единство то нерасчленимо? Ибо свет возможен только как противоположность тьмы…
   Все мы ходим под Богом. Под нашим, общим Богом. И судя по тому, что мир погряз в пороке, зле и страданиях, наш Бог ещё не умер. Сновидения — лишь эпизоды в Его жизни, ещё недосуг Ему обратить Свой божественный лик — навечно, а не время от времени — к единственному Своему творению. Лишь со смертью Его приидет на землю истинное Царствие Божие.
   Лишь смерть способна соединить Меня, Бога, с миром Моих грёз — на веки вечные. Может быть, тогда мир-сон приоткроет Мне тайны свои?..
   Дикая мысль вздыбилась в моём мозгу: входя в мир сновидений, не встречу ли я там Бога, как одно из своих творений?
   Лента Мёбиуса….


СОН


   В полдень монарший указ был обнародован, а уже к вечеру во Дворец Каземата потянулись толпы оговоренных в указе лиц: кто добровольно, кто — под усиленной стражей. Голан Первый величественно восседал на троне, справа от него мельтешил Вислоухий, полукругом вокруг трона расположились вновь избранные высшие сановники государства. В руках Голан нетерпеливо вертел титановую спицу. Вскоре Палата Церемоний наполнилась толпой явившихся пред светлое око монарха толстунов, вызванных для расправы. Огромный зал не мог вместить всех, и потому большая их часть осталась ждать своей участи вне Палаты. Изловленный у самых границ Империи бывший монарх и кучка его приспешников жались в тени громадной колонны слева от трона. Чуть поодаль сгрудились мрачные анархисты, вызывающе вели себя коммунисты, смело смотрели в глаза монарху пацифисты. Судейские чиновники испуганно озирались по сторонам, не ведая грядущего; их напудренные парики и чёрные мантии казались жалким и бутафорскими. Десятка два палачей невозмутимо, скрестив руки на груди, стояли у самых дверей в залу. Вход в Палату Церемоний охранял усиленный наряд дворцовой стражи.
   Голан поднялся и обвёл толпу надменным взглядом.
   — С сего дня, — прогремел его голос под сводами зала, — я, Голан Первый, сам намерен вершить суд в моём государстве. Я — единственный Верховный Судья!
   — Но, сир, есть же закон… — неуверенно возразил было один из судейских.
   — Закон — это я, — возвестил Голан, — и нет закона высшего для моих подданных. А посему любой суд, помимо моего, отныне незаконен. — Он сделал знак судейским чиновникам приблизиться; те безропотно повиновались. — Вы подлежите смерти как вредные для монархии элементы, и карать вас буду я!
   Судейские затряслись, кто-то грохнулся в обморок. Голан приблизился к первому из них, занёс над ним титановую спицу и глубоко вонзил в тело несчастного.
   — На, получай!
   Мрачная улыбка искривила его губы. Судейский обмяк, пронзённый насквозь, лёгкое облачко аммиака зависло над местом казни. Голан подошёл ко второму — и та же процедура повторилась вновь. В зале стояла мёртвая тишина, и лишь изредка роптал кое-кто из оппозиционеров. Более часа расправлялся монарх с судейским чиновниками, и вот последний из них пал жертвой монаршей кары. По сигналу Вислоухого стражники тут же выволокли груду мешкообразных тел в чёрных мантиях вон.
   — Теперь черёд палачей, — объявил Голан, разминая уставшую кисть. — Подходите по одному.
   Палачей было значительно меньше, и держались они куда спокойнее судейских: видимо, привычка к чужой смерти сделала их нечувствительными к смерти собственной. Они подчинились безропотно, молча.
   Голан с уважением оглядел шеренгу палачей. Мимолётная тень сожаления, вызванная чувством профессиональной солидарности — и Голан, и палачи были убийцами, каждый в своём роде, — на миг мелькнула в его единственном глазе, но только на миг: уже в следующую секунду взгляд его окреп, посуровел, губы плотно сжались.
   — Вы мне больше не нужны.
   Палачи умирали молча, со скрещенными на груди руками. До самого последнего вздоха ими владела полнейшая апатия.
   Но вот и их тела были убраны из Палаты.
   — Теперь ты! — Голан ткнул спицей в сторону бывшего монарха. — И все вы! — Он сделал широкий жест остриём, охватывая всех его приспешников. — Живее!
   — Нет! — завопил бывший монарх. — Я жить хочу! Слышишь, жить!
   — Такова моя воля, — тихо, но отчётливо произнёс Голан. — Не заставляй меня ждать, смерд.
   Бывший монарх упал на пол и забился в истерике. Двое стражников подхватили его под руки и подтащили к ногам грозного Повелителя.
   — Не-е-ет! — заорал обречённый, выпучив от ужаса единственный глаз.
   — Да! — словно ударил Голан и воткнул в него спицу.
   Бывшие сановники не заставили себя долго ждать и понуро потянулись к трону.
   Вислоухий от души наслаждался этим зрелищем, широкая сладострастная гримаса не сходила с его ухмыляющейся лоснящейся рожи; тенью скользил он за своим Повелителем, действием оправдывая свой высокий чин.
   Покончив с бывшим монархом и его приспешниками, Голан обратил свой божественный взор на многочисленную оппозицию. Их здесь было большинство, и они-то как раз вызывали наибольшую ненависть Верховного Правителя, ибо смели быть непокорными ему, Голану Первому.
   — Что ж, перейдём к главному пункту нашей сегодняшней программы, — усмехнулся он, и единственный его глаз злобно, торжествующе заблестел. — Есть добровольцы?
   — Есть! — крикнул молодой анархист и отважно выступил вперёд.
   — Вот как? — Голан удивлённо вскинул бровь. — Что ж, подходи.
   — У него бомба! — взвизгнул Вислоухий и опрометью нырнул под трон.
   Быстрым движением смельчак-анархист выхватил из-за спины ручную гранату, замахнулся, но… Ближайший к нему стражник оказался проворнее его; словно тигр, бросился он на молодого террориста, выхватил из его рук гранату и швырнул в окно. Спустя секунду-другую с улицы донёсся взрыв, посыпались цветные оконные витражи. Скрученный анархист был доставлен к ногам монарха. По Палате пронеслась волна смятения и запоздалого ужаса…
   — Та-ак, — протянул Голан, умело скрывая дрожь в голосе. Лицо его посерело, глаз налился краснотой. — Ты смел, но глуп, молокосос, смел, потому что поднял руку на своего государя, глуп, потому что обрёк на смерть не только себя самого, но и всю свою вонючую родню. Доставить ко мне родственников этого мерзавца! — рявкнул он, обращая к стражникам грозный свой лик. Потом с силой всадил в отважного анархиста свою смертоносную спицу. — На, получай, щенок!
   Теперь дело пошло быстрее. Ночь была на исходе, Голан явно устал, рука плохо повиновалась ему. Чувства притупились, смерть врагов пресытила его сверх всякой меры, да и шок от неудавшегося покушения на его царственную особу дал о себе знать: нервы его были на пределе. Вислоухий ходил за ним, поминутно спотыкаясь и откровенно зевая. А толпа врагов тем временем редела всё больше и больше. Уже в преддверии Палаты Церемоний было пусто, все оставшиеся в живых без труда разместились в центре залы, теснимые от стен стражей. Обречённые на смерть роптали теперь во весь голос, они тоже устали, устали ждать своей очереди, и грядущая смерть уже казалась им избавлением. Они откровенно клеймили Голана бранными словами, называли его диктатором, тираном, узурпатором, убийцей, садистом-шизофреником, растлителем малолетних и похотливым котом. Они смотрели ему прямо в лицо, не скрывая своей ненависти и презрения — Голан лишь хохотал им в ответ и крикунов приканчивал первыми. Последним пал старый коммунист, перед кончиной пообещавший вздернуть всю эту дворцовую мразь на сотнях виселиц.
   Впрочем, осталось ещё несколько толстунов — тот самый конный разъезд, посмевший накануне подвергнуть сомнению божественность Верховного Правителя и не пасть пред ним ниц по первому же его повелению. Все они тряслись от страха и жалобно скулили.
   — Пощади нас, Повелитель! — возопил глава разъезда, бухнувшись перед ним на колени; остальные не раздумывая последовали его примеру. — Туман неведения застлал глаза наши в тот роковой для нас час, когда ты, о Великий, с триумфом въезжал в столицу нашего благословенного государства. Пощади!
   — Пощадить, что ли? — с полувопросом обернулся Голан к засыпающему на ходу Вислоухому. Ему надоело карать, но и миловать он не умел.
   — Пощадить, — кивнул Вислоухий машинально.
   — А, так ты вступаешься за этих псов? — заорал монарх и пнул Тень так, что тот врезался в гущу полусонных сановников. — Ну нет, теперь-то им пощады ни за что не будет.
   Ослабевшей рукой вонзал он спицу в тугие покорные тела солдат; стражники следом выволакивали сдувшиеся безжизненные мешки из зала.
   — Всё, с крамолой в Империи покончено. Раз и навсегда. — Он в бессилии плюхнулся на трон. — Уйдите все. Тень, останься.
   Когда сановники, шатаясь и похрапывая на ходу, покинули Палату Церемоний, Голан ухватил Вислоухого за нос и притянул его к себе.
   — А теперь, Вислоухий, двинем в Камеру Жизни. В глотке пересохло так, словно там кирпичи обжигали.
   Вислоухий визгливо заржал, сонная одурь мигом слетела с него.
   — Дело говоришь, Голан. Вот только… — он замялся.
   — Опять?! — загремел монарх сурово.
   Слуга кивнул и виновато развёл руками.
   — Физиология моего организма настоятельно требует… — начал было он.
   — Заткнись, засранец, — рявкнул Голан и устало махнул рукой. — Ладно, валяй, только отойди в сторонку. Не выношу вида твоего жирного зада…
   Утром следующего дня Голан снова очухался первым, но будить Вислоухого не стал. Перешагнув через распростёртое у порога тело слуги, он покинул Камеру Жизни. Сегодня Тень ему была не нужна.
   Сегодня путь его лежал на Кладбище Заброшенных Душ.


ЯВЬ


   Наконец-то я нашёл нужное слово!
   Фридмон.
   Фридмон — размером с ничто, если смотреть на него снаружи, и становящийся бесконечностью для того, кто оказывается внутри. Целый мир сокрыт в нём, оставаясь невидимым для поверхностного, незрячего взгляда слепца — и взрывающийся мириадами звёздных галактик для нашедшего путь к его сердцу, ключ к его тайнам. Наш мир, гигантский мир внешних объектов — тот же фридмон для тех, кто находится вне его. Для Бога, пока он не спит.
   Каждый из нас носит в себе такой фридмон, свой фридмон. Имя тому Фридмону — сон. Погружаясь в мир сновидений, человек врывается в свой фридмон и становится частью его, плоть от плоти его, но уже не фридмона, а мира иного — нового, бесконечного, грандиозного, необъятного, вечного. Прежний же, покинутый мир сжимается в ничто и сам становится фридмоном — до тех пор, пока обратный процесс не ввергнет человеческое «я» в состояние бодрствования. Периодичность подобных «путешествий» обычно равна земным суткам и определяется психофизиологической природой телесной составляющей человеческого существа. Покидая внешний мир, человек оставляет в нём своё тело, которое продолжает функционировать подобно заведённым часам. Когда же завод иссякает, «я» воссоединяется с телом — человек пробуждается.
   Таким образом, внешний мир постоянно держит нас в тисках необходимости — необходимости возвращения. Отпуская в «путешествие» по мирам иным человеческое «я», он берёт в залог его тело — и ждёт своего часа, чтобы востребовать обратно то, что считает принадлежащим себе по праву. И лишь смерть приносит освобождение от этой тягостной, неумолимой зависимости.
   Рука смерти подобна руке патриция, разящей, но и дарующей освобождение. ( 13 )
   Освобождение!
   Какое верное слово. Когда-то, ещё до обращения, я считал, что смерть есть освобождение от жизни, теперь же понял: нет, смерть — это освобождение для жизни, для вечной жизни в мире сновидений, в мире-фридмоне, в котором становишься истинным Богом.
   Тот, иной, мир наполнен иными существами, подобным людям или, наоборот, на людей совершенно непохожими — постичь ли нам его отсюда , из-вне? — и каждое такое существо несёт в себе свой фридмон, в который оно погружается, когда отходит ко сну. Каждое творит во сне целый мир, творя же — становится его Богом. Есть ли предел череде таких миров-фридмонов? Скольких Богов творю я во сне? Полчища… легионы…
   Некто, сотворённый мною в процессе сна, погружается в свой фридмон, в свой сон, — и вдруг оказывается во внешнем для меня мире объективной реальности — возможно ли это? Вряд ли: твари в мир Бога путь закрыт. Царствие Божие ожидает её, тварь, не на небесах, внешних по отношению к её миру-фридмону, а непосредственно в её мире-фридмоне — но лишь после того, так Бог умрёт. Не она поднимется ко Мне, а Я спущусь к ней, переступив черту собственной смерти. Но Я ещё не умер — и потому обречён влачить существование полу-бога, полу-человека.
   Я постиг одну важную истину: система фридмонов подчинена строгой иерархии. Обладая своим собственным фридмоном, я в то же самое время есть часть другого фридмона, владельцем и творцом которого является Господь Бог. Но и Он в свою очередь всего лишь песчинка в безбрежном море таких же песчинок, над которыми господствует иной, высший Бог. Эту цепочку можно продлить в обе стороны до бесконечности…
   А не смыкается ли та цепочка в кольцо? И не сотворён ли Бог, в конечном итоге, собственным творением? Творение творца есть творец своего творца — где же искать первопричину? Извечный вопрос о яйце и курице…
   …удар по плечу. Я мгновенно захлопнул свой фридмон и запрятал его как можно глубже — внешний мир снова вторгался в моё уединение. Обернулся.
   Лысыватый субъект в очках пританцовывал прямо передо мной и широко улыбался.
   — Андрюха! — воскликнул он радостно, порывисто хватая меня за руку. — Вот уж кого не ожидал встретить!
   Я молча наблюдал за ним. Субъект не вызывал у меня никаких чувств, кроме раздражения. Я даже не пытался понять, имел ли он ко мне какое-нибудь отношение в прошлом. В том прошлом, в котором я был всего лишь человеком.
   Его распирало от удовольствия и радости. Слепец! Сказать ли ему, что он тоже — Господь Бог?
   — Где ты сейчас обитаешь? Небось, большим человеком стал? — Он напирал на меня, словно танк.
   Я пожал плечами.
   — Что, неужели не повезло? — Он сочувственно округлил глаза, и мощные линзы его очков округлились вдесятеро. — Всё также прозябаешь в своей конторе? Простым инженером?
   — Простым инженером, — эхом отозвался я, надеясь, что он скорее отвяжется, если узнает правду. Но надеждам моим не суждено было сбыться.
   — Вот невезуха-то, — он покачал головой, и очки его заволокло туманом сострадания и жалости. — А я, брат, в начальники выбился, отделом руковожу! Так-то. А помнишь, как я у тебя сопромат списывал? — Он заговорщически подмигнул и слегка двинул меня плечом.
   «А я стал Богом», — чуть было не брякнул я, но вовремя спохватился. Зачем? Зачем пробуждать в людях смятение и зависть? Опыт, который я обрёл в сновидениях, не даётся в беседе с забытым однокашником. Пусть уж остаётся в неведении — и до потери пульса упивается сознанием собственного величия, которое соизмеримо для него с должностью начальника какого-то там отдела… Рождённый ползать, так сказать…
   — Помню, — сказал я безжизненно, хотя даже понятия не имел, что такое сопромат.
   — Да что с тобой, Андрей? — Он озабоченно заглянул мне в глаза и перестал улыбаться. — Ты словно неживой какой-то.
   Проницательности ему не занимать. Ведь я, действительно, не живу, пока обитаю в чуждом мне мире.
   Я молча скучал и ждал, когда он от меня отвяжется.
   Кажется, он начал что-то понимать. Как-то весь обмяк, ссутулился, померк.
   — Ладно, Андрюха, я пойду, — пробормотал он неловко, глядя куда-то в сторону, — дела, знаешь ли… — Он торопливо сунул мне ладонь и уже на ходу бросил: — Звони. Телефон тот же.
   Я остался один. Люди однообразным серым потоком обтекали меня с обеих сторон, пытаясь вовлечь в вязкую уличную толчею. Боги. Десятки, сотни, тысячи незрячих Богов…
   Я — один в безбрежной человеческой пустыне. Единственный прозревший Бог, не желающий более быть человеком.
   И вновь устремил я взор в недра собственного «я», пытаясь отыскать взлелеянный мною фридмон.
   Надорвалась, треснула вдруг плотная завеса в моей памяти, и прошлое, это проклятое прошлое, выплеснулось наружу отчётливыми образами.
   Я вспомнил: это был Серёга Малахов, непроходимый троечник и мой лучший друг в бытность мою (и его) студентом… энергетического? кажется, энергетического института. И он действительно списывал у меня сопромат. Что-то похожее на ностальгию стиснуло сердце. Не отпускает, держит внешний мир, противится моему бегству…
   Прошлое наползает, цепляется друг за друга, тянет за собой всё новые и новые воспоминания. Призраки минувшего — так, кажется, это называется… Ещё одна завеса спала с моего «архива»: я женат, у меня две дочери. Так-то. Это уже не прошлое, это — настоящее.
   А недавно у меня родился сын.
   Или ещё одна дочь?
   Неважно.
   Ибо впереди — будущее. Вечность. Мир-фридмон. Боговоплощение… …Чистый, девственно-белый лист бумаги. На нём — ни точки, ни чёрточки, ни единого штриха. Это — прообраз будущего фридмона, заготовка, ещё не раскрытая возможность, идея. Это ничто . Меня ещё нет, я только в проекте, но я буду, я обязательно буду, моё появление на свет предопределено как законами природы, так и законами причинности. Моё будущее рождение — тоже возможность, но возможность единственная, неизбежная, детерминированная всем ходом того, что именуется «прошлым». Я уже «почти» есть.
   И вот я становлюсь Человеком. Но лист бумаги всё ещё чист — фридмон ещё не сотворён. Проходит час, два, день, три дня, неделя… Когда новорождённому начинают сниться сны? Пусть в первую же ночь я увижу свой первый сон. Вот он — миг! Рождается новый мир, мир-фридмон, несовершенный, примитивный, едва-едва заметный — но он уже есть, этот мир, он уже начал быть! Следующий сон продолжает творение, наполняет мир-фридмон новым содержанием — и так до тех пор, пока нескончаемая череда снов не сольётся в один-единственный «вечный сон».
   Знакомая картина? Ещё бы! Книга Бытия толкует сотворение мира примерно в тех же выражениях. «Сначала Бог сотворил небо и землю». «Сначала» — значит в первый раз; младенец творит свои «небо и землю» в первом же сновидении. Господь Бог, согласно Писанию, создаёт мир на протяжении семи дней, то есть не сразу, не единовременно, а постепенно, день ото дня совершенствуя его, добавляя на чистом листе всё новые и новые штрихи. Аналогичным образом совершенствуется и мир-фридмон сновидца. Большинство богословов сходятся на том, что седьмой день творения ещё не завершён. Бог продолжает творить, «вносить коррективы» в уже сотворённое и по сей день. И снова прямая аналогия с творческой деятельностью сновидца: очередное сновидение не только воссоединяет его (сновидца) с миром-фридмоном, но и предполагает активное вмешательство сновидца (часто не осознанное им после пробуждения) во внутреннюю жизнь его творения.
   Фридмон рождается с первым сновидением человека, и отныне существует вечно. Смерть человека не означает смерти творца, ибо творец бессмертен. Со смертью двойственная природа человеко-Бога исчезает, уступает место единосущности Бога — Бог навсегда сливается со своим творением. Этого в Библии нет и быть не может, ибо это — уже восьмой день творения.
   Третий Завет…


СОН


   Кладбище начиналось сразу же за чертой города и тянулось до самого горизонта. Сюда сваливали трупы казнённых преступников, а также умерших своей смертью от времени и болезней горожан. К умершим в Империи относились без должного почтения, смерть здесь считалась явлением позорным и презренным, и потому никакого специального обряда погребения у толстунов не существовало. Усопшего просто отволакивали на территорию кладбища и бросали поверх слоя трупов, доставленных сюда раньше. Трупы лежали здесь веками, не подвергаясь ни тлению, ни разложению. О мертвецах забывали сразу же после их смерти, на Кладбище никто не приходил, кроме могильщиков, никто не вспоминал родственников и близких, отбывших в мир иной.
   Голан был исключением. Его влекла смерть во всех её проявлениях, на всех её стадиях. Он часто приходил сюда в бытность свою государственным преступником, часто оставался здесь, скрываясь от погони — он знал, что никто его здесь искать не станет. Груды пыльных трупов-мешков влекли уродливую душу венценосного некрофила, он наслаждался их видом, впивался в них единственным глазом, скалился в ответ на мёртвые оскалы зубастых мертвецов, получал поистине физическое удовольствие от вида тысяч и тысяч Заброшенных Душ. Он единственный навещал их после смерти. Шарил взором по потухшим глазам, нежно гладил посеревшие, обтянутые высохшим пергаментом лица, с жадностью вдыхал воздух Кладбища — и свежие, новые силы вливались в него, распирали его тучное тело, зажигали блеск в его глазе. Часто, в тёплые погожие ночи он устраивался здесь на ночлег, зарываясь в груду мертвецов, и засыпал с блаженной улыбкой на порочных губах.
   Неожиданный взлёт на самую вершину иерархической пирамиды не изменил его привычек, не уничтожил его пристрастия к смерти. Здесь, на Кладбище Заброшенных Душ, он черпал свою жизнь — так же как черпал её в Камере Жизни, упиваясь нашатырём до потери сознания, как черпал её и в Палате Церемоний, лично карая государственных преступников и просто неугодных ему лиц. Получив неограниченную власть над жизнями своих подданных, он жаждал лишь одного — их смерти. Смерть нужна ему была, как воздух.
   Монарх остановился перед грудой свежих трупов — тех самых, что были казнены им, Голаном, накануне. Груда возвышалась над всеми остальными и затмевала собой солнце. Голан сыто улыбнулся.
   — Неплохо, приятель. Этой ночью ты потрудился на славу. Заря моего правления ознаменовалась поистине великим убийством. Святым убийством.
   Натруженная за ночь рука плетью висела вдоль его уродливого тела, стискивая верную титановую спицу. Отныне он решил не расставаться с ней ни днём, ни ночью. Подобно скипетру, спица стала символом его монаршей власти.