Но на автобусной остановке, куда я наконец доковылял, меня словно обухом по голове хватило. Постой-ка, Василь Петрович, что же это получается? Вся твоя версия с розыгрышем летит к чертям собачьим. А «жигуленок»? Неужели его утопили, только чтоб посмеяться над тобой? Нет, погоди, не вяжется как-то утонувший «жигуль» с твоей версией. Слишком дорого обошелся бы им розыгрыш. «Жигуль»-то ведь, поди, не из папье-маше. Касательно Деда Мороза это еще вопрос, а вот «жигуль», тот точно был настоящим. Это уж как пить дать. Совсем я запутался, братцы.
   А тут как раз и автобус мой подкатил. Я облюбовал себе местечко у окна и с комфортом расположился. Ехать мне ровно двадцать две минуты (я засекал), так что, думаю, успею соснуть с четверть часа. И я соснул.
   Но не успел я продремать и пяти минут, как был разбужен неприятным шелестом у самого моего уха. Я разлепил веки. Шелестела газета. Рядом со мной сидел какой-то бородавчатый тип и трясущимися руками разворачивал свеженький «МК». А, чтоб тебя! Сна больше не было ни в одном глазу. И приспичило ж ему читать в переполненном автобусе!
   Бородавчатый меж тем развернул газету во всю ширь, для чего ему пришлось развести руки в разные стороны, и уткнулся своим сизым шнобелем в рубрику «Срочно в номер!». Правая его пятерня как раз зависла перед моим левым глазом.
   — Лапу убери, — рыкнул я.
   — А? — он выпялился на меня, словно баран на новые ворота, но тут до него наконец доперло, что к чему, и он быстро убрал пятерню с глаз моих долой. — Простите великодушно, если я вам помешал.
   Я на него не смотрел, но чувствовал, как он нагло пялится на мою персону. Все это начинало действовать мне на нервы.
   Бородавчатый не отставал. Придвинувшись ко мне вплотную, он поинтересовался:
   — Не скучно вам сидеть вот так, без газеты? А хотите, я вам свою дам почитать, на время? Берите, мне не жалко.
   От него воняло перегаром и нечищенными зубами. Впрочем, от меня, думаю, тоже несло не амброзией.
   — У меня своя есть, — буркнул я. — И не хуже вашей.
   — Верю, — тут же согласился он, — верю, друг, верю.
   Да ни хрена ты мне не веришь, подумал я. А вот я сейчас тебе шнобель-то твой утру.
   Я сунул руку в сумку и нащупал там две газеты, вынутые мною сегодня из почтового ящика. Наобум достал одну из них. «МК», второе января, то есть сегодняшняя. Значит там, в сумке, осталась вчерашняя.
   — Да вы прямо фокусник! — радостно пустил слюну бородавчатый. — Смотрите, и у меня «Комсомолец», и тоже за второе число.
   Я скосил глаз на его вонючую газету и убедился, что он не врет. Потом пролистал свой номер, но ничего интересного для себя не обнаружил. И чтоб уж совсем утереть ему его сопливый шнобель, я вынул из сумки вторую газету и начал методично ее просматривать. А краем глаза продолжал наблюдать за ним.
   Морда его покрылась серыми пятнами. Он громко, с присвистом засопел. Шары его полезли на лоб, в буквальном смысле, ей-Богу, не вру. Он силился что-то сказать, но не мог. Ага, проняло-таки тебя, прыщавый! Съел кукиш с маслом!
   Бородавчатый вел себя все более и более странно. Тыкал грязным пальцем в мою газету и продолжал отчаянно сопеть.
   — Э-э… а… какое у нас сегодня января? — выдавил он наконец.
   Я повернулся к нему и хотел было выдать по первое число, но осекся. Его всего колотило. Батюшки, да его сейчас кондратий хватит! Вон как зенки вылупил.
   — Число… какое сегодня число… — лепетал он, словно полоумный, и вдруг заклацал желтыми, проникотининными зубами.
   — Ну, второе, — пробурчал я, отодвигаясь от него подальше. — Ты чего, мужик, анаши обкурился?
   — У-у-у! — завыл он вдруг по-волчьи и снова ткнул пальцем в мою газету.
   Чокнутый какой-то, как пить дать. Из психушки, видать, сбежал, или еще откуда.
   Я перевел взгляд на то место, куда он тыкал своим дурацким пальцем, и… чуть было не проглотил собственный язык.
   Газета была за третье января!

Глава пятая

   Бородавчатый вдруг дико заржал и на весь автобус заявил, что сегодня тридцать третье декабря 2048 года. Потом все тем же грязным пальцем ткнул стоявшую перед ним толстую тетку в ее обширный живот, на что тетка сделалась багровой, как свекла, и пронзительно завизжала. «Зарезали!» — завопил кто-то истошно. В автобусе началась кутерьма. На следующей остановке бородавчатого выволокли под локотки на свежий воздух и воткнули в сугроб, малость остудиться. Бедолага отчаянно отбрыкивался и затих лишь тогда, когда мордой ткнулся в грязный снег. Там я его и оставил. Вряд ли он сбежал из психушки, решил я, но в том, что он туда сегодня попадет, сомнений у меня не было. Как и в том, что туда же попаду и я.
   Вся эпопея с бородавчатым типом прошла для меня как бы в тумане. Я продолжал пялиться на газету, пребывая в состоянии полнейшей прострации. Теперь я знал, как съезжают с катушек. «МК», третье января, среда. Все верно, черным по белому, от и до. Никаких сомнений, газета настоящая. Я даже понюхал ее: пахнет свежей типографской краской.
   Я точно знал, что сегодня вторник. Я не мог ошибиться. Поднатужившись, я восстановил в памяти события минувших суток — и не нашел ни единой зацепки. События четко чередовались одно за другим. Все верно, сегодня второе января, готов заявить это под присягой. Не тридцать третье декабря, и не сорок шестое мартобря, а именно второе января. Так что в психушку сегодня я, пожалуй, не попаду, рановато еще.
   Все дело в газете.
   Газета была завтрашней .
   И вот тут-то меня осенило. Ну и подарочек уготовил мне Дед Мороз, леший его забодай! Все это его проделки, не иначе, его дедморозовские штучки. И ведь предупреждал он меня, что подписка-то необычная, а я все ушами хлопал да сомненьями себя изводил. Не обманул, выходит, Санта-Клаус из Занзибара.
   Газета была завтрашней, это точно, но пришла она сегодня. А та, за второе января? Ясное дело, та появилась вчера. Все как по маслу, все тютелька в тютельку.
   А завтра я получу послезавтрашний номер, и так будет продолжаться изо дня в день, аж до конца марта. Чудеса да и только. Ну как тут крыше не поехать?
   Сердце у меня екнуло, в желудке забулькало. Я представил себе…
   — Конечная! — объявил водитель. — Дальше не поеду.
   Вот дьявол! Я и не заметил, как проскочил лишние три остановки. Теперь придется возвращаться назад.
   До работы я добрался без приключений. В цеху стоял гомон и звон посуды. Дружки мои, все до единого, проходили курс послепраздничных лечебных процедур. Лечились всем подряд: кто «Жигулевским», кто «Столичной», кто «Смирновской», а один гурман-извращенец прямо из горла лакал «Амаретто». Тех же, кто уже прошел начальный курс лечения, складировали в каптерке, где они долечивались крепким оздоровительным сном. Здоровье прежде всего, гласил наш неписаный закон. И мы этот закон уважали и блюли.
   — А вот и Васек приволокся! С прошедшим тебя, Василь Петрович, — приветствовал меня Колян, наш бригадир.
   Я настороженно огляделся. Никто не хихикал, никто зубы не скалил, никто пальцем в меня не тыкал. Выходит, не было никакого розыгрыша. Я вздохнул свободнее.
   — Стакан примешь? — спросил Колян.
   — Приму. Мог бы и не спрашивать.
   — О'кей. Две штуки гони.
   — Да отдам я, ты ж меня знаешь. Сначала налей.
   — Как скажешь, Васек. Ты ж меня тоже знаешь, я никогда жмотом не был. На, держи.
   И он протянул мне до краев наполненный граненый стакан.
   — Ну, будь, — толкнул я краткую речь и осушил посудину до дна.
   — Вот это по-нашему, — одобрил Колян. — Кремень ты, Васька, душой и телом преданный нашему общему делу. Горжусь я тобой, это я тебе как бригадир заявляю.
   — Да и ты мужик что надо, — разомлев, сказал я и захрумкал соленым огурчиком. На душе полегчало. Теперь-то я был в своей тарелке, в родной, так сказать, стихии.
   — Эй, Григорич! — крикнул Колян. — Сгоняй-ка еще за парой.
   — Бабки гони, — отозвался Григорич, потомственный пролетарий в шестом колене. — Без бабок не пойду.
   — А без бабок тебе никто и не даст. — Колян повернулся ко мне. — Составишь компанию, а, Василь Петрович?
   — Как не составить, составлю, — кивнул я.
   В голове у меня уже изрядно шумело.
   — Вот за что я тебя люблю, Васька, так это за твою отзывчивость. — Колян так растрогался, что даже слезу пустил. — С тебя еще пару штук, всего четыре.
   Я положил на стол пятерку.
   — Сдачи не надо.
   Словно из-под земли выросший Григорич тут же смахнул пятерку себе в карман. Колян добавил еще три штуки, и потомственный гонец помчался в ближайший магазин.
   Вернулся он через семь минут и тут же грохнул на стол два пузыря «Московской».
   — Молоток, Григорич, свое дело знаешь. Закусон взял?
   — Обижаешь, начальник. — Григорич выложил на стол шмоток колбасы и полбуханки черного хлеба.
   — Порядок, — одобрил бригадир. — Ну-с, господа, вздрогнули. За нас.
   Григорич между тем покромсал колбасу и вскрыл один из пузырей. Мы выпили. Потом выпили еще. И еще. Потом нас оказалось четверо, потом пятеро, потом я сбился со счета. Григорич еще несколько раз гонял за водкой. В последний раз он уже не вернулся. Но никто этого не заметил. Те, кто послабее, уползали в каптерку, а оттуда приползали свежие силы. Гудела вся бригада без исключения.
   Нет, вру, одно исключение все же имелось. Саддам Хусейн, тот самый тип, которого монтировкой по чайнику ухандохали, сидел поодаль, один-одинешенек, и в общем загуле участия не принимал. Бедняга обложился газетами и проглатывал их одну за другой со скоростью курьерского поезда. Совсем у бедолаги крыша сползла. Вот что значит от коллектива отрываться!
   И тут я вспомнил про свою газету. Про ту, за третье января. И мне снова стало не по себе.
   Кореша мои меж тем поочередно травили анекдоты и заразительно ржали. Порой и я вставлял что-нибудь эдакое, и тогда ржанье возобновлялось. Один лишь Колян сидел насупившись и тоскливо глядел в пустой стакан. Он всегда был немножко философом, особенно после изрядной выпивки. Любил потолковать о бытии, о смысле жизни, о вещи-в-себе, о Фрейде, Ницше и Канте. Бригадир наш был человек уникальный, и мало кто мог понять его, когда он заводил речь о высших материях. Бригада его тут же начинала зевать от скуки и пялиться в потолок. Но Колян уже ничего не замечал: оседлав своего любимого конька, он несся во весь опор сквозь дремучие дебри крутых философских наворотов.
   Сейчас, похоже, настал именно тот момент, когда он готов был начать длиннющий монолог на одну из своих излюбленных тем. Дабы упредить его и не дать развернуться бригадирскому красноречию, от которого у всех нас начинали вянуть уши, я сунул ему под нос газету.
   — Глянь, Колян, что у меня есть.
   — Газета, — с полнейшим философским безразличием произнес бригадир, еле ворочая языком. — Ну и что?
   — Да ты на число глянь.
   — Ну, глянул. — Он икнул.
   — И?
   — Ну, третье. — Он снова икнул.
   — А сегодня какое?
   Он уперся в меня тяжелым, мутным взглядом — и тут я понял, что сейчас его прорвет. Я не ошибся. Колян икнул в третий раз, скривил рот в снисходительной усмешке, скосил и без того уже косые глаза на кончик своего носа и взял слово.
   — Узок круг твоего восприятия, Васька, чрезвычайно узок. А знаешь ли ты, Васька, друг мой закадычный, что вопросом своим — ик! — поверг ты меня в уныние и тоску невы… невыраз-зимую? Что ты видишь в этой своей серой, будничной жизни? Одну лишь видимость бытия. А я, Васька, зрю в корень, в самую что ни на есть антиномистически-монодуалистическую полноту абсолютной реальности. Ик! Зрю, Васька, и вижу м-многое. У-у, чего я только там не вижу. Такое порой приви… привидится, что… А, да ты все одно не поймешь, ибо погряз ты в рутине своего невежества. Погряз, Васька, и нету у тебя, Васька, стержня, оси, идеи… Дай я тебя п… п… целую. Не желаешь? Ик. Не желаешь.
   — Желаю, — мотнул я головой.
   — Врешь, не желаешь. Я душу твою, Васька, насквозь вижу. А моя душа для тебя все равно что потемки беспросветные. С-сумерки, Васька, темень ночная. Непостижимое инобытие. А непостижимое, Васька, постигается через постижение его непостижимости. Какое, спрашиваешь, нынче число? Отвечу тебе словами великого Сократа: а хрен его знает!
   Вовка-прессовщик, здоровенный бугай под два метра ростом, свалить которого можно было не иначе как шестью бутылками водки, внезапно встрепенулся и мечтательно произнес:
   — Знавал я одного Сократа, братцы. Головастый был мужик, скажу я вам. Тоже, бывало, любил о жизни потрепаться и идеи всякие говорил. Лысый был, как моя коленка, с бородавкой на носу, в очках. Чудной был человек. Такое порой отмочит, что хоть башкой об стенку бейся. Я и бился поначалу, а потом ничего, привыкать начал.
   — Где ж ты с ним столкнулся-то, а? — спросил кто-то.
   Вовка уставился на вопрошавшего налитыми кровью глазами.
   — В Кащенке, где ж еще. Со мной тогда рецидив приключился, на почве чрезмерного увлечения спиртом «рояль», вот меня и спровадили туда для поправки здоровья.
   — И что же Сократ?
   — А что Сократ? Ничего Сократ. Выписали мужичка — сразу же, как отрекся от этого своего блудословия. А вот Христос, так тот до сих пор бока на койке казенной пролеживает. Видно, долго ему еще люминал глушить. Стойкий мужик, братцы, кремень каких мало. «Не отрекусь, говорит, от истины, и все тут. Истина, говорит, превыше всего». Все ожидал, бедолага, нашествия жидо-масонов, ждал, когда же распнут его, сердешного, за правду-матку. Он и крест-то уже изготовил, мелом на палатной двери изобразил, как раз по своему росточку плюгавому, все примерялся к нему, пристраивался. Уважал я его, братцы, за многое. Водку, к примеру, только «кристалловскую» потреблял.
   — Иди ты! — ахнул кто-то.
   Вовка надулся и обиженно засопел.
   — Дурак ты. Я брехать не стану.
   — Я б так не смог. Коли нутро горит, любую бормоту примешь.
   — Такое только Христу под силу, — авторитетно заметил Вовка. — Кремень, а не человек.
   Последнее сообщение Вовки-прессовщика произвело на бригаду сильнейшее впечатление.
   — Вот гляжу я на вас, мужики, — вновь подал голос Колян, — и разбирает меня тоска. Просто уши вянут вас слушать. И до чего ж вы, мужики, темный народец!
   Он закатил глаза и икнул мощно, с надрывом, так что кадык его аж в самый подбородок уперся. Потом хлопнул очередной стакан и медленно, с достоинством, сполз под стол, где и отключился.
   — Братва, волоки бригадира в каптерку, — распорядился Вовка. — Пущай прочухается.
   Философа бережно подняли и отволокли отсыпаться. Вовка же, вернувшись к столу, наполнил до краев стакан и официально заявил:
   — Все, братцы, шестой пузырь добиваю. — Он проглотил водку, даже не поморщившись. — Сейчас окосею.
   И окосел. Взгляд его остекленел и стал бессмысленно-блаженным, рожа побагровела, на толстых, как у папуаса, губах заиграла идиотская ухмылка, массивная челюсть отвисла, и на мою газету, и без того обильно усеянную окурками и залитую водкой, упал тлеющий бычок. Я и глазом моргнуть не успел, как в дедморозовском подарке, вокруг вовкиного бычка, образовалась дыра.
   И тут надо мною нависла чья-то зловещая тень. Откуда-то из-за спины появилась рука и сдернула мою газету со стола.
   — Не трожь, — предостерег я, едва ворочая языком, и оглянулся.
   Вором оказался Саддам ибн Хусейн, леший его забодай. Стянув мою газетку, он тут же уволок ее в свой угол, где и принялся жадно читать. Как обычно: снизу вверх и справа налево, начиная с последней страницы. Как и положено правоверному последователю Аллаха. Я махнул рукой — грех обижаться на юродивого.
   Оглядевшись, я произвел следующее наблюдение. Лыка не вязал уже никто, разговоры как-то разом прекратились, все кивали, сопели и пускали пузыри. Нужная кондиция была достигнута.
   Чего уж греха таить, я и сам был на грани помутнения рассудка. Вскоре я тоже закивал и отключился.
   Так прошел мой первый трудовой день в новом году. Если верить Светке, то домой в тот день я приполз на карачках. А я ей верю.

Глава шестая

   Всю ночь по моей квартире кружила стая бутылочного цвета змеев-горынычей и злобно косилась на мою спящую персону. У одних были шашечки на чешуйчатых боках, словно у такси, другие сжимали в своих лапищах по одной, а то и по паре монтировок. Утром, едва продрав глаза, я твердо решил: все, баста, больше никакой водки, а то ведь недолго и в Кащенку угодить. Психушки мне сейчас только и не хватало для полного счастья. Хорош, мужики, пора завязывать.
   Светки дома не оказалось. Сегодня, вспомнил я, у нее дневное дежурство. Что ж, придется выбираться из дерьма в одиночку. Ну да не впервой.
   Смахнув со спинки кровати зазевавшегося змееныша, я кое-как поднялся. Мир воспринимался с трудом, сквозь муть в глазах, шум в ушах и пелену в мозгах. Организм трясло, как при армянском землетрясении, в нутре бушевал пожар, правый глаз заплыл, а рук и ног я не чувствовал вообще. Хреново твое дело, Василь Петрович, сказал я себе, тебе ведь еще на работу пилить. Не отбросить бы тебе с перепою коньки.
   Коньки я не отбросил. По крайней мере, на этот раз все обошлось. Кое-как собрался и отправился на смену.
   Внизу, в подъезде, у почтовых ящиков, нос к носу столкнулся я с Иван Иванычем, нашим почтальоном, классным мужиком и большим любителем заложить за воротник. Распил я с ним, помню, не одну бутылочку, это уж точно.
   Он остановился как вкопанный и уставился на меня, словно на инопланетянина.
   — Ну и видок у тебя, Василь Петрович, — покачал он головой, соболезнуя.
   — Что, совсем хреновый, да? — прохрипел я, едва ворочая распухшим языком.
   — Не то слово. Крепко перебрал вчера?
   — Крепко, — признался я.
   — Оно и видно. — Он начал раскладывать газеты по почтовым ящикам. — Погоди-ка, а не ты тут вчера с двумя бомжами поцапался?
   — Да нет вроде… — неуверенно пробормотал я.
   — Ну точно, ты, — непонятно чему обрадовался старик. — Один из них тебе еще фингал под глазом поставил. — Он присмотрелся ко мне повнимательнее. — Ага, так и есть, светится-то фонарь. А уж какую, Вась, ахинею ты нес! Будто вернулся ты только что из командировки… э-э… из какой-то там Занзибарской губернии, где вместе с каким-то Сократом новенькими «жигулями» одаривал тамошних психов, и что был ты Дедом Морозом, а этот твой Сократ вроде как в учениках у тебя ходил и мешок с «жигулями» за тобой таскал. — Он снова покачал головой. — Плохи твои дела, Василь Петрович, заговариваться начинаешь. Как бы рецидив у тебя не вышел. Что, так ничего и не помнишь?
   Я ощущал, как запылали у меня уши. Стыдобень да и только!
   — Ни-че-го, — развел я руками. — Ничего, Иваныч. Хоть режь.
   — Нельзя так, Вась, меру знать надо. Послушай меня, старика, уж я-то в этих делах толк понимаю.
   — Стоп, Иваныч, осади назад. Я и сам секу, что я кретин, идиот и безмозглый осел, и поэтому читать мне мораль бесполезно. Не надо, Иваныч, мне мозги продувать, там так и так ветер гуляет.
   — Так я ж хочу как лучше…
   — Все хотят как лучше, а выходит все наоборот, — философски заметил я. — Жизнь, она ведь непредсказуема, Иваныч, а мы все равно как слепые кроты, тычемся своими сизыми носами и ни хрена не видим. Вот ты, к примеру, знаешь, что бывают настоящие Деды Морозы?
   Иван Иваныч снова закачал головой, продолжая соболезновать и сокрушаться.
   — А! — завопил я. — Я так и знал! Думаешь, я с катушек съехал? Думаешь, думаешь, не крути башкой-то. Только ты дико ошибся во мне, Иваныч, я, к твоему сведению, трезв и в твердой памяти, и с котелком у меня все в норме, это уж точно.
   — Вот и вчера ты то же самое твердил, — давя на меня косяка, прошамкал Иваныч и опасливо отодвинулся от греха подальше.
   — Ага, значит и вчера я был трезв!
   — Да уж трезвее некуда.
   — Нет-нет, ты послушай, Иваныч!..
   Но Иваныч слушать больше не желал. Он торопливо запихивал корреспонденцию в почтовые ящики и явно намеревался улизнуть от меня в первый же удобный момент. Я видел, как трясутся у него руки — то ли тоже с перепою, то ли со страху. Я снова затосковал.
   Иваныч тем временем закончил свою почтальонскую деятельность и собирался было уже дать деру, но тут…
   — Э, э, погоди, — остановил я его, хватая за плечо, — ты что же, Иваныч, мой ящик-то пропусти? Думаешь, я не видел? Почему, спрашивается, газету в него не вложил?
   Иваныч совсем сник и уставился на меня, как таракан на вошь.
   — А для тебя нету никакой газеты, — пролепетал он таким тоном, словно я предложил ему собственной задницей опробовать новую модель электрического стула.
   — Как это нету? — взъерепенился я. — Как это, спрашивается, нету? Всем есть, а мне, значит, нету? Ты, Иваныч, не темни, выкладывай начистоту: где газета?
   Теперь я держал его за грудки, ноги его едва касались пола. Я был страшно зол и возмущен до глубины души.
   — Ой, Василь Петрович, не надо, — заскулил Иваныч, выкатив круглые, как у совы, шары, — я желудком слаб, ты же знаешь. Как бы… того… чего не вышло…
   Я опустил старого козла на землю.
   — Засранец, — процедил я сквозь зубы. — Значит, говоришь, не было для меня газеты?
   Он затряс головой так, будто уже сидел на электрическом стуле и к электродам подвели максимальное напряжение.
   — Ладно, хрен с тобой. Ты, Иваныч, на меня не серчай, — хлопнул я его по плечу — не сильно, а так, слегка, чтобы чертов его желудок, не дай Бог, не воспринял это как сигнал к началу бурной деятельности, — это я сгоряча на тебя полкана спустил, вчерашние дрожжи в нутре еще бродят, на мозги давят. Вспыльчив я, Иваныч, есть такой грех. Просто люблю я во всем порядок, даже в мелочах. А с газетой я разберусь, это я обещаю. Понимаешь, Иваныч, должна быть газета, должна. За четвертое января.
   Его аж всего передернуло.
   — Третье сегодня, Василь Петрович, третье, готов на Библии присягнуть,
   — заблеял он, истово крестясь и полязгивая вставной челюстью. Его снова заколотило.
   — А газета должна быть за четвертое, — запальчиво заявил я, недобро на него взглянув.
   Не надо было мне произносить этих последних слов, теперь я это понимаю. Иваныч вдруг взвизгнул, вытаращил зенки, схватился за штаны и со словами «Ой, батюшки!» пулей вылетел из подъезда. Хлопнувшей дверью меня обдало густым ароматом бесплатного общественного сортира. М-да, подумал я, мысленно разделяя несчастье горемыки-почтальона, желудок мой — враг мой. Это уж точно.
   Газету было жалко. Я так толком ничего и не понял: либо Иваныч что-то перепутал, либо все это дедморозовские штучки. Но факт оставался фактом: газеты не было. Я своими собственными глазами видел, как этот старый засранец пропустил мой почтовый ящик. И все же…
   Иваныч Иванычем, а Дед Мороз Дед Морозом. Чем черт не шутит, может, в мешке этого занзибарского чудотворца наряду с детскими игрушками и руководство по материализации завтрашних газет припасено, а? Дай-ка, думаю, взгляну я в ящик-то.
   И взглянул, мысленно посмеиваясь над самим собой.
   Газета была на месте.
   Дрожащей рукой я отпер свою ячейку и извлек заветную газету на свет Божий.
   «МК», четвертое января, четверг.
   Зря я, выходит, Иваныча до поноса довел. Зря.

Глава седьмая

   Ежели человеку что-то очень надо, или же он хочет что-то такое купить, о чем мечтал, быть может, еще с самых пеленок, или вообще чокнулся на какой-либо идее-фикс, то такой человек будет переть напролом, пока своего не добьется. А добившись, зачастую забрасывает приобретенную вещь в пыльный угол и забывает. Вычеркивает, можно сказать, из памяти. А почему, спрашивается? Отвечаю: потому что мое . Чувство собственника удовлетворено — и баста, теперь хоть трава не расти. Важна не сама вещь, а лишь ее приобретение, потому-то и любим мы класть глаз на чужое, когда свое есть ничуть не хуже. Прискорбно, конечно, да только от натуры своей куда денешься?
   Помню, был у меня кореш, Федька Крапивин, вместе за одно партой штаны протирали. На заре своей молодости страстно мечтал он поступить в институт. И поступил, вот ведь где парадокс зарыт! А поступив, тут же плюнул на всю учебу, и через год Федьку из института со свистом вышибли. А почему, спрашивается? Потому, отвечаю, что целью его была не учеба в институте, а только поступление в него. Ему бы надо было сразу переключиться на иную цель, да он расслабился, впал в эйфорию (как же! в институт поступил! это ж не каждому дано), ударился в пьянки-гулянки, а там пошло-поехало, завертело Федьку, засосало, чем дальше, тем глубже. Канул на дно и выбраться уже не сумел. Диву потом давался, как только его цельный год там терпели!
   К чему это я прошлое ворошить удумал? А вот к чему.
   Зря я, говорю, обидел старика Иваныча, и зря, выходит, он в штаны наложил. Обложался, как нынче говорят. Попер я на него все равно что танк на изгородь, а ради чего, спрашивается? Ради какой-то вшивой газетки, которую так и так читать не стану. И не стал, потому как не в состоянии был в тот день глядеть на печатную продукцию. Но — раз мое, значит, вынь да положь, а не положишь, так я сам тебе в штаны наложу, и не один раз. Потому как мое, а все что мое — священно и охраняется государством, блюдется, так сказать, законом и Генеральным нашим прокурором. Иначе бы мы давно уже к коммунизму пришли.