– А мы уже знаем! Поздравляем вас.
   Наверное, им всё-таки не давала покоя мысль, что их секретные пакеты с протоколами бюро ЦК получает и вскрывает в Елгаве сын врага народа. Теперь вопрос закрылся.
   Но я всё острее чувствовал, что занимаюсь не своим делом. Стал думать о том, чтобы куда-нибудь уйти. Полного удовлетворения не давало и то, что я снова поступил в университет – на сей раз на филологический факультет. Заочно, разумеется.
   В те времена объявили набор в милицию людей с образованием: для улучшения качественного состава. Во мне взыграло юридическое прошлое. И когда в райком пришёл начальник райотдела, с которым я был на дружеской ноге, как и со всеми районными руководителями (помощник секретаря – человек, с которым секретарь нередко советуется: он и самый близкий в аппарате работник, находящийся в курсе всех дел, и в то же время не конкурент), я сказал капитану:
   – Поговори с хозяином, чтобы отпустил меня к тебе.
   – А ты что – в самом деле пойдешь?
   Он не мог поверить, что мне нужна не должность, а работа.
   – Пойду.
   – Поговорю обязательно.
   Я пропустил его к секретарю. Вышел он скоро – красный, как из парной.
   – Ну?
   Капитан махнул рукой:
   – Еле ноги унёс…
   Позже досталось и мне. Однако вскоре, когда освободилось место прокурора района, сам же секретарь предложил прокуратуре республики мою кандидатуру. На этот раз не согласилась республика: у них был свой кандидат, да и опыта у меня на самом деле было маловато. Хотя тот прокурор, с которым я работал раньше, на эту должность попал из вторых секретарей райкома.
   Уйти по-хорошему никак не выходило.
   Итак, выход из душевной неудовлетворённости почудился мне в обращении (наконец-то!) к литературной работе. Было мне тогда уже под тридцать.
   То, что я тогда писал, не имело к фантастике никакого отношения. Начал я со вполне реалистических рассказов, для которых воспользовался наблюдениями, почерпнутыми в колхозах. Написал три рассказа, из которых один был сразу же опубликован в районной газете, выходившей на обоих языках, и потом перепечатан в нескольких других районах. Он оказался злободневным, был связан с тем, что в то время начали возвращаться из лагерей люди, участвовавшие в войне по другую сторону фронта – бывшие легионеры СС. Несколько позже этот же рассказ был напечатан в альманахе «Парус». Это издание, принадлежавшее русской секции Союза писателей Латвии, выходило два раза в год ничтожным по тем временам тиражом. Но для меня это было тогда великим событием.
   Другой рассказ, тоже на колхозную тему, несколько позже опубликовал рижский журнал «Звайгзне» – издание типа московского «Огонька». Третий нигде не пришёлся ко двору – и слава богу.
   Потому что писать реалистические рассказы мне вдруг расхотелось, и я принялся за юмор и сатиру. Мне почудилось, что к этой литературе у меня есть какие-то особые способности.
   Будучи идеологически выдержанным, жало своей сатиры я прежде всего обратил против враждебного нам капиталистического строя и его крупнейших представителей. США, в частности.
   Незадолго до этого в Риге начал выходить новый журнал под названием «Дадзис» – чертополох, или репейник. Он соответствовал московскому «Крокодилу», то есть был именно юмористическим и сатирическим. Туда я и отвёз свой первый сатирический опус. Там прочитали, одобрили и попросили писать ещё. Я с ходу написал второй рассказ. Он понравился ещё больше. Его опубликовали первым, а первый рассказ – вторым. Я стал получать гонорары. В редакции журнала меня признали. Я начал сотрудничать там регулярно, всё чаще переходя и на внутренние темы.
   Редакция журнала была немногочисленной, люди подобрались там очень хорошие, с ними хотелось дружить и работать. В отличие от райкома, где нравы требовали, мягко выражаясь, постоянно наблюдать друг за другом, не прощая и малейших отклонений от принятых норм поведения. Мне хотелось работать так, как работали ребята в журнале: свободно, без формальностей и чинопочитания. И однажды я сказал, как бы между прочим:
   – Если у вас когда-нибудь освободится местечко – я бы с радостью…
   Я был уверен, что такое вряд ли случится: из таких редакций люди по доброй воле не уходят.
   Редактор ответил:
   – Ладно, будем иметь в виду.
   Время шло, я продолжал работать в райкоме. Ко мне уже относились серьёзно, первый секретарь считал, что мне пора вырасти. Его друг, возглавлявший Лиепайский горком партии, предложил мне подумать – не хочу ли я пойти к нему третьим секретарём. Раньше я согласился бы, не задумываясь: продвигаться на работе мне казалось совершенно естественным. Но теперь я сказал лишь, что подумаю: до поры отчётно-выборных партконференций в районах ещё оставалось время.
   И вдруг мне позвонили из журнала:
   – Ты говорил, что хочешь к нам.
   – Конечно!
   – Сейчас как раз есть возможность…
   Я бросился к секретарю.
   Он пытался меня отговорить. Однако ему было известно, что я пишу, да и почувствовал, что я на этот раз настроен решительно.
   – Да зачем тебе в журнал? Обожди немного – я тебя в газету устрою. В «Циню», не куда-нибудь!
   «Циня» – «борьба» – было названием республиканской партийной газеты, латышской «Правды». Но идти из партийного комитета в партийную же газету мне вовсе не улыбалось.
   Наконец, он сдался. Махнул рукой:
   – Ладно. Проводим как следует. Был ты всегда со мной, как топор за поясом…
   Проводили. На память вручили папку с серебряной плакеткой, с соответственной надписью.
   Так закончилась моя райкомовская жизнь. Продолжалась она пять лет. Чему-то научила, но во многом разочаровала.
   Но только ли меня? Мать, вернувшись после семнадцати лет отсутствия, и многие-многие её товарищи – и по партии, и по несчастью – не узнали партии, в которой были восстановлены (с перерывом стажа). В их времена все были на «ты» даже и с первым секретарём. Звали друг друга по имени. Всё было, по словам матери, проще и свободнее. Теперь партийный аппарат сделался первостатейно бюрократическим. Секретаря именовали только по имени-отчеству. Никакого панибратства. Мать не осудила меня за то, что я сошёл с этой линии жизни.

3. Ранний палеозой

   Новая жизнь приняла меня не сразу. Вернее, наоборот: я не смог сразу же принять её. Обе предыдущих – и армейская, и райкомовская – слишком не походили на неё.
   В Риге у меня жилья не было, и на работу в редакцию я ездил из Елгавы на электричке. Приезжал – таково было расписание поездов – рано, за полчаса до начала официального рабочего дня. В редакции таким образом появлялся первым. Мне сразу же сказали, что это не обязательно: народ наш собирался не раньше двенадцати дня, так что утром делать мне было почти нечего. Но я ещё долго упрямо продолжал являться рано поутру. Дело в том, что я ещё не мог представить, что если работа начинается в девять, то прийти можно и к двенадцати. В райкоме опоздание на пять минут являлось уже событием. Об армии и не говорю.
   Точно так же далеко не сразу стало обычным, что можно спорить с любым журнальным начальством: с ответственным секретарём, заместителем редактора и даже с самим главным. И никогда спор не прерывался классическим: «Я начальник – ты дурак».
   И ещё. Я привык, что у человека должна быть зарплата. И он должен находиться на штатном месте. Иначе невозможно. Не хочу сказать, что нам не платили зарплату. Платили, как везде, дважды в месяц, и ещё дважды были гонорарные дни. У каждого из нас что-то обязательно шло в каждом номере, а иногда и не по одному материалу; пришлось срочно обзаводиться псевдонимами. У меня их набралось, уж не помню, пять или шесть. Таким образом, каждую неделю мы, как тогда говорилось, приобщались к государственному бюджету и зарабатывали вовсе не плохо. Понятно, что мне это очень понравилось.
   Однако… меня смущало то, что я находился не на своём месте. Меня приняли, когда журнал получил новую штатную единицу, так что вроде бы всё было в порядке. Однако единица называлась «художественный сотрудник», а не «литературный». Иными словами – то было место художника. На самом деле ещё один художник в редакции вовсе не требовался, их было двое штатных и десятка полтора постоянно сотрудничавших внештатников, среди них – хорошо известные мастера, и не только графики. И новую ставку редакция использовала так, как сочла нужным. Но я боялся: вот придёт проверка (какая-нибудь; я привык к тому, что всё и вся время от времени проверяют), меня разоблачат и выгонят на улицу; и что я тогда?
   В редакции над моими страхами только посмеивались: какая проверка? Кому какое дело, как и что мы используем? Но к этому ощущению относительной независимости мне удалось привыкнуть не сразу.
   И ещё больше времени понадобилось, чтобы я привык к мысли: можно жить и не в штате, и даже неплохо. Если бы мне тогда сказали, что впоследствии я буду многие годы жить именно так, я просто не поверил бы.
   Итак, я пустился, что называется, во все тяжкие, в сатиру. Помимо фельетонов, основанных на конкретных материалах, писал сверхкороткие – на полстранички – рассказики, более похожие на анекдоты, только не услышанные где-то, а придуманные опять-таки на основе реальных фактов нашей тогдашней жизни. Рассказы эти пошли неплохо; кроме нашего журнала, их печатал «Крокодил», журналы других республик, переводили и публиковали в подобных же журналах стран соцлагеря, включались в сборники – рижские и московские. Такая судьба была, конечно, не у всех рассказов, но меня и это воодушевляло. Кроме своих материалов, приходилось обрабатывать и авторские, содержавшие интересные факты, но написанные людьми, в литературе не искушёнными. Себя же я считал почти уже готовым специалистом. Изредка меня посылал в командировки «Крокодил» – не по Латвии, конечно, а по стране; я привозил какие-то материалы, и крокодильские зубры учили меня писать – так, как им представлялось нужным. Я с ними не спорил, но у себя дома продолжал работать так, как мне казалось правильным.
   Жил я уже почти целиком в мире латышского языка, и проблем с ним у меня оставалось всё меньше, стало казаться даже, что он у меня с детства. Сложнее всего было с произношением: латышская фонетика местами представляет для русскоязычного немалые сложности. Мне говорили, что акцент у меня сохранялся, но какой-то неопределённый, не русский, не немецкий, никакой. Потом, узнав, что корни мои – в Латгалии, стали объяснять его именно этим обстоятельством: в Латгалии, где веками сосуществовали латышский, латгальский, русский, польский, еврейский языки, произношение у разных людей действительно сильно отличалось от нормы. Но грамматически я с самого начала говорил совершенно правильно; некоторые этому удивлялись, потом привыкли. Вскоре я поймал себя на том, что и мысли стали формулироваться на латышском, и даже сны сниться… Но чего я так и не сделал – не стал писать своё по-латышски. Обработку чужих материалов – делал, позже приходилось писать статьи, рецензии, но своё, хотя бы те же рассказики, писал только на русском. Что же касается разговора, то днями, а порой и неделями не приходилось произносить по-русски ни единого слова.
   Наше общение в редакции не ограничивалось рабочим временем; закончив работу, мы – пусть не каждый вечер, но чуть ли не каждый второй – отправлялись посидеть в ближайший ресторан, а ещё чаще – в бар. Нас там хорошо знали, и когда в баре появлялось что-то интересное, оттуда специально звонили и приглашали. У нас возникло правило: раз позвонили – пусть в редакции будет только одна живая душа, дежурная (когда все разъезжались по командировкам), то эта самая дежурная душа обязательно пойдёт, закажет и посидит – чтобы не портить репутации коллектива. Мы могли это себе позволить: зарабатывали неплохо.
   Интересно: обходясь без родного языка, я никогда не чувствовал себя чем-то обделённым, ущербным. Потому, может быть, что в свободное время не только писал, но и читал по-русски – этого хватало, видимо.
   Понемногу я привык к редакционной «свободе нравов». Но всё же продолжал приезжать раньше остальных, и потому меня стали считать трудоголиком (хотя слова такого тогда ещё не знали). И когда в редакции начались перестановки, они коснулись и меня. Я уже говорил, что из этой редакции никто не уходил добровольно; один только литсотрудник, уже тогда – заметный латышский прозаик из поколения, которое тогда только входило в литературу, – ушёл, когда его пригласили на должность консультанта по прозе в Союз писателей. Это было естественным: в Союзе моральная обстановка была, пожалуй, не хуже, чем у нас, а платили больше; тем более что писатель этот юмором и сатирой как раз занимался меньше всего. Но перестановки были связаны не с его уходом, а с событием куда более трагическим: скоропостижно умер наш главный редактор – прекрасный человек, работать с которым было одно удовольствие. Мы горевали, конечно. Но и сразу же стали пытаться решить возникшую проблему. Мы не хотели, чтобы ЦК прислал к нам нового главного: от того, кто сидит в этом кресле, зависит и обстановка в редакции, да и сама работа. Мы послали в ЦК одного из наших ребят, и ему удалось втолковать там, что журнал отлично обойдётся своими силами. Там в конце концов поверили. Мы выдвинули своего кандидата; им оказался не заместитель главного, как можно было ожидать, но ответственный секретарь. Зам главного был тоже прекрасным человеком (а других у нас и не было), но со своими особенностями: был медлительным и не всегда решительным, секретарь же разбирался с возникающими задачами быстро и хорошо. ЦК с нами согласился. Заместителя же, чтобы он не очень переживал, что его обошли, все мы поздравляли с тем, что ему удалось открутиться от этого нелёгкого и хлопотного дела и шумно удивлялись его хитрости, которая помогла ему сохранить спокойную жизнь. Он поверил – или сделал вид, что поверил, что именно так всё и обстояло.
   Когда с редакторским постом утряслось, ответственным секретарём назначили меня. Я не стал отказываться. Из большой и светлой общей комнаты пришлось переселиться в тесную каморку, где помещался ответственный секретарь и тут же – машинистка, единственная женщина в нашей конторе. И сразу надо было войти в новый круг обязанностей.
   Тут сказалась моя чиновничья подготовка, полученная в райкоме партии. Наши ребята не отличались аккуратностью, материалы номера сдавались техническому редактору с опозданиями. Типография была недовольна. Пришлось прибегнуть к палочной дисциплине: не сдал в свой день и час – материал в этот номер не пойдёт. Наши сперва решили, что это шутки; но быстро поняли, что угроза была обоснованной. Достаточно было раз-другой остаться без ожидаемого гонорара. Материалы стали поступать вовремя, а типография – получать их минута в минуту. На совещаниях в издательстве журнал принялись хвалить.
   В этом секретарском кабинетике я и начал вскоре писать первый свой фантастический рассказ. Но об этом – в свой черёд.
   Работа в журнале меня удовлетворяла. Хотя иногда мне казалось, что кое-что можно было бы делать иначе. Ставить вопросы более значительные. И критиковать острее. Я понимал, конечно, что возможности сатиры в наших тогдашних условиях были весьма ограниченны. Совсем по Крылову: «Суди, дружок, не выше сапога…» Разносные фельетоны – на уровне управдома, никак не выше. В редакции на эти темы никогда не разговаривали, понимая, что именно таковы условия жизни, – и казалось, что с этим ничего и никогда не поделать. Рамки были установлены не нами, и мы старались в них вмещаться.
   Я проработал в этом журнале пять лет. И не помню, чтобы там когда-либо возникали разговоры, которые можно было бы счесть антирусскими или антисоветскими. Но даже мне, со всем моим воспитанием, чем дальше – тем большее было не по вкусу. Не зря же я тогда пристрастился к слушанию «голосов», которые, как их ни глушили, всегда можно было, проявив терпение и находчивость, отыскать в эфире. Не думаю, что и коллегам моим все нравилось. Просто жизнь приучила их к терпеливости – до первой реальной возможности, которую они впоследствии и использовали, отделившись. Их стремления мне понятны; но, откровенно говоря, я не считаю, что перспективы наших прибалтийских соседей радужны. Они перестали быть Западом для России, и стали тем, чем, собственно, всегда и являлись: дальним Востоком для Западной Европы.
   Но как бы там ни было, жили мы тогда не грустно. Ежегодно устраивали конференции, посвящённые юмору и сатире; в них участвовали три прибалтийских журнала и белорусский «Вожык». Конференция проводилась по очереди в Латвии, Литве и Эстонии. День уходил на обсуждения, премирование лучших карикатур и прочую «теорию», потом начиналась практика – на целую неделю. Пили и гуляли, каждая редакция, когда приходила её очередь, старалась придумать что-нибудь похлеще. Осталась в памяти одна их таких конференций, в Эстонии. Отработав день в Таллине, погрузились в автобус и поехали в Пярну. Там нас посадили на рыбачьи шаланды и повезли на Кихну – маленький островок, на котором жили рыбаки. Мы должны были выступить перед населением; язык общения был, естественно, русским. Но перед тем было угощение на лоне природы: бочка пива, литров на двести, и здоровенные тазы со свежекопчёными угрями. Мы пили и ели, и жалко было, что на всю жизнь не наешься.
   Это, однако, оказалось лишь началом: когда мы направились в Дом культуры, где и надо было выступать, то обнаружили, что попасть туда не так-то просто: дом взяли в кольцо рыбаки, у каждого была бутылка в руке, другие – в оттопыренных карманах, и чтобы пройти за оцепление, надо было всерьёз приложиться к бутылке, симуляция пресекалась. В результате выступавшие оказались в хорошем градусе – но и зрители им не уступали. Так прошла ночь, утром тронулись в обратный путь, и хозяева занялись всеобщей опохмелкой. Так оно бывало везде, только латыши и литовцы устраивали всё на материке по причине отсутствия обитаемых островов. На эти конференции приезжали и москвичи – из тех, кого приглашали, никто не отказывался. Это считалось балтийской экзотикой.
   Вообще, прибалты многим отличаются от славян – но только не отношением к ней, проклятой: в выпивке никогда не уступали. Скорее наоборот. Однако на работу это у них влияло как-то меньше, чем мы привыкли.
   Между тем начались уже шестидесятые годы, хотя тогда никто не знал, что они впоследствии обособятся в истории как некая эпоха. Я работал по-прежнему в журнале, в отпуск ездил чаще всего в Москву, к маме. Во времена, предшествовавшие Двадцатому съезду, для пересмотра дела нужно было, чтобы кто-нибудь подал просьбу об этом в соответствующие инстанции: реабилитация ещё не стояла на потоке. Я написал такое письмо, и дело пошло. Мать получила в Москве комнату, дали ей и пенсию; как и многие реабилитированные, она рассчитывала на другое: на возвращение к активной жизни и работе. Но уступать вернувшимся места никто не собирался, и вообще они, как бы законсервированные в лагерях, сохранившие (во всяком случае, большинство их) свои взгляды и представления о стране и жизни, столкнулись, по сути дела, совсем с другой жизнью – иными стали не только времена, но и нравы. Они, конечно, переживали это – одни сильнее, другие слабее, сумев где-то пристроиться. Мы с мамой много говорили о жизни, о политике, о партии. Вспоминать о лагерном прошлом она не хотела. Там, в её комнате, я написал многие из своих рассказиков.
   В Риге я сделался постоянным посетителем Союза писателей, его русской секции, куда носил свои опусы на обсуждение. Но там не очень хотели этим заниматься: по мнению наших тогдашних мэтров (а мы, всё ещё молодые, считали таковым каждого члена Союза писателей), юмор был всё-таки не совсем литературой или, во всяком случае, не «настоящей» литературой. Я обижался, ссылался на Марка Твена, на О’Генри, на Ильфа и Петрова (Зощенко был ещё не в чести). Мне глубокомысленно отвечали: «Ну, так то Ильф и Петров…» Я чувствовал, что моё желание заниматься сатирой усыхает на глазах.
   Тем не менее на Четвёртое Всесоюзное совещание молодых писателей я был приглашён именно как сатирик. Благодарить за это я должен был редакцию «Крокодила». Именно при этом журнале несколько раньше возник Всесоюзный семинар молодых юмористов и сатириков, и я был включён в его состав. Среди участников семинара были люди, чьи имена сейчас хорошо известны: Аркадий Арканов, Григорий Горин, Марк Розовский, тогда, кажется, ещё не помышлявший о режиссёрской карьере. Нас учили (или пытались учить) тогдашние мастера жанра – Виктор Ардов, именовавший себя «Старшиной цеха сатириков», фельетонист Григорий Рыклин, Дыховичный, Слободской, Эмиль Кроткий, написавший на Дыховичного и Слободского очень злободневную в те времена эпиграмму:
 
Молодость! Ни званий, ни регалий,
Смех свободно рвётся из груди…
Их ещё ни разу не ругали —
Всё, как говорится, впереди!
 
   Под руки, как патриарха, к нам выводили Заславского, короля политического фельетона. Уже можно было говорить о Михаиле Кольцове, расстрелянном в 1937-м. Шли последние годы хрущёвской оттепели, но мы не предчувствовали перемен к худшему. И устраивали овацию, когда Эмиль Кроткий, заключая выступление, читал свою эпиграмму:
 
Бойтесь кричащих «Сатиру – долой!»:
Мусор всегда недоволен метлой.
 
   На это совещание я приехал уже со своей первой книгой. Но это не был сборник моей сатиры и юмора. Хотя по объёму мною было написано уже достаточно, чтобы собрать книжку, я на это так и не решился ни тогда, ни когда-либо потом. И правильно сделал.
   (Хотя потом сатирические интонации будут находить в моих книгах. И они там, надо полагать, действительно есть. Но то, как они проявлялись в тогдашних моих рассказах и фельетонах, меня, как я, всерьёз задумавшись, понял, не устраивало.)

4. Поздний палеозой

   Книжка, которую я привёз на совещание в Москву, была фантастической повестью и называлась «Особая необходимость».
   История её возникновения кажется мне достаточно забавной. В ней странным образом соединились случайности и закономерности.
   (Впоследствии мне не раз приходилось, встречаясь с читателями, слышать вопрос: «Почему вы пишете фантастику, а не что-нибудь другое?» Сперва я старался ответить членораздельно. Потом стал сердиться и отвечать так: «Вы ведь не спрашиваете у поэта, почему он пишет стихи, а не, допустим, очерки?»)
   К закономерностям я отношу то, о чём, собственно, уже сказал выше. Любовь к чтению фантастики. Интерес к освоению космоса. И даже романтический склад характера: не будучи романтиком, человек вряд ли станет фантазировать в таких масштабах. Закономерны также возникновение в то время новой волны русской фантастики – «Туманность Андромеды» Ефремова и первые же вещи Стругацких. Немалое впечатление произвел и первый (насколько помню) вышедший у нас в издательстве «Иностранная литература» в 1960 году сборник американских фантастических рассказов в русском переводе. Он помог раскрепощению мысли, переходу от фантастики близкого прицела к мышлению космическому – без ограничений в пространстве и времени (хотя многим авторам моего поколения переход этот дался нелегко, внутренний цензор сидел в нас слишком глубоко, пресекая многие возникавшие у нас мысли, всё ещё по привычке казавшиеся еретическими). Конечно, немалое влияние оказала и сама реальность – начало практического освоения космоса: и первый спутник, и ещё более – полёт Гагарина.
   Всё это, вероятно, так или иначе привело бы меня к фантастике. Но, быть может, значительно позже. И вот тут начали срабатывать случайности.
   Первая из них, хотя и не решающая, заключалась в том, что в редакции «Дадзиса» был ещё один серьёзный любитель фантастической литературы. Он никогда не пытался писать фантастику, но был страстным читателем и строгим ценителем. Мы с ним постоянно разговаривали о фантастике – как и о современной физике и астрономии. Без этих разговоров я вряд ли набрался бы храбрости, чтобы попробовать свои силы в этой области. Вообще – решусь сказать – латышам в массе не свойственно романтическое мышление, история учила их другому; может быть, именно поэтому в Латвии так и не возникло сколько-нибудь серьёзной национальной фантастики. Но этот мой друг и не был латышом, его звали Исаак Лившиц, в редакции он был Айк. Позже он стал прообразом одного из героев единственного моего нефантастического романа «Один на дороге». Снимаю шляпу перед его памятью.
   Второй случайностью оказалось неожиданное обращение ко мне одного из рижских русских писателей, того, на которого была возложена подготовка очередного номера альманаха «Парус». Об этом издании я уже упоминал. Оно, как выражались некогда, влачило жалкое существование. Заполнялось оно произведениями русских авторов, живших в Латвии. Не могу сказать, что там не было заметных имён; упомяну хотя бы Николая Задорнова (в наши дни известность его сына, сатирика, далеко превзошла отцовскую; но во всяком случае он был серьёзным писателем, его исторические романы на дальневосточные темы читались с интересом). Но я, откровенно говоря, не помню, была ли хоть одна его вещь опубликована в «Парусе»: они выходили в столичных журналах, гораздо более оперативных, чем неповоротливый альманах. Жил в Риге и Дмитрий Нагишкин, автор известного тогда романа «Сердце Бонивура». Остальные же авторы были, как говорится, широко известны в весьма узком кругу.