(Впоследствии мне не раз приходилось, встречаясь с читателями, слышать вопрос: «Почему вы пишете фантастику, а не что-нибудь другое?» Сперва я старался ответить членораздельно. Потом стал сердиться и отвечать так: «Вы ведь не спрашиваете у поэта, почему он пишет стихи, а не, допустим, очерки?»)
   К закономерностям я отношу то, о чём, собственно, уже сказал выше. Любовь к чтению фантастики. Интерес к освоению космоса. И даже романтический склад характера: не будучи романтиком, человек вряд ли станет фантазировать в таких масштабах. Закономерны также возникновение в то время новой волны русской фантастики – «Туманность Андромеды» Ефремова и первые же вещи Стругацких. Немалое впечатление произвел и первый (насколько помню) вышедший у нас в издательстве «Иностранная литература» в 1960 году сборник американских фантастических рассказов в русском переводе. Он помог раскрепощению мысли, переходу от фантастики близкого прицела к мышлению космическому – без ограничений в пространстве и времени (хотя многим авторам моего поколения переход этот дался нелегко, внутренний цензор сидел в нас слишком глубоко, пресекая многие возникавшие у нас мысли, всё ещё по привычке казавшиеся еретическими). Конечно, немалое влияние оказала и сама реальность – начало практического освоения космоса: и первый спутник, и ещё более – полёт Гагарина.
   Всё это, вероятно, так или иначе привело бы меня к фантастике. Но, быть может, значительно позже. И вот тут начали срабатывать случайности.
   Первая из них, хотя и не решающая, заключалась в том, что в редакции «Дадзиса» был ещё один серьёзный любитель фантастической литературы. Он никогда не пытался писать фантастику, но был страстным читателем и строгим ценителем. Мы с ним постоянно разговаривали о фантастике – как и о современной физике и астрономии. Без этих разговоров я вряд ли набрался бы храбрости, чтобы попробовать свои силы в этой области. Вообще – решусь сказать – латышам в массе не свойственно романтическое мышление, история учила их другому; может быть, именно поэтому в Латвии так и не возникло сколько-нибудь серьёзной национальной фантастики. Но этот мой друг и не был латышом, его звали Исаак Лившиц, в редакции он был Айк. Позже он стал прообразом одного из героев единственного моего нефантастического романа «Один на дороге». Снимаю шляпу перед его памятью.
   Второй случайностью оказалось неожиданное обращение ко мне одного из рижских русских писателей, того, на которого была возложена подготовка очередного номера альманаха «Парус». Об этом издании я уже упоминал. Оно, как выражались некогда, влачило жалкое существование. Заполнялось оно произведениями русских авторов, живших в Латвии. Не могу сказать, что там не было заметных имён; упомяну хотя бы Николая Задорнова (в наши дни известность его сына, сатирика, далеко превзошла отцовскую; но во всяком случае он был серьёзным писателем, его исторические романы на дальневосточные темы читались с интересом). Но я, откровенно говоря, не помню, была ли хоть одна его вещь опубликована в «Парусе»: они выходили в столичных журналах, гораздо более оперативных, чем неповоротливый альманах. Жил в Риге и Дмитрий Нагишкин, автор известного тогда романа «Сердце Бонивура». Остальные же авторы были, как говорится, широко известны в весьма узком кругу.
   «Парусу» грозило закрытие: читателя он не привлекал, хотя из полугодичного сделался ежеквартальным, похудев вдвое. И вот, в поисках средств сделать его популярным, писатель этот обратился ко мне:
   – Володя, ты же любишь фантастику. Почему бы тебе не написать фантастический рассказ? А мы его опубликуем.
   Похоже, что это был тот самый толчок, которого мне не хватало для того, чтобы прыгнуть в холодную воду. Быть может, я его даже подсознательно ждал. И, подумав для солидности, согласился.
   А вечером, поразмыслив, пожалел о том, что дал согласие. Потому что понял: для того, чтобы написать фантастический рассказ, у меня не было совершенно ничего – кроме разве что желания. Не было чего-либо, похожего на замысел. Не мелькало ни единой фантастической идеи. Словом – всё стояло на абсолютном нуле. Правда, имелось ещё немалое честолюбие. Было и нежелание осрамиться: пообещав, не сделать. И, пожалуй, ещё одно: непонятно откуда взявшаяся подсознательная уверенность, что у меня что-нибудь да получится. А кроме того – азарт. Такой, наверное, возникает у блефующего игрока в покер.
   И я принялся писать, поставив своей целью – написать рассказ страничек на тридцать. Замахнуться на большее у меня не было смелости.
   Наверное, легко объяснимо то, что я, ещё в пятом классе начавший мечтать о космических полётах, в своём первом фантастическом опусе отправил героев именно в такой полёт. Вероятно, то был путь наименьшего сопротивления. Я утешал себя тем, что в ранних книгах мастеров – и Лема, и Стругацких, в «Астронавтах» и «Стране багровых туч» герои тоже летели к планетам – и тоже в пределах Солнечной системы. Писал я главным образом в своём секретарском закутке, задерживаясь по вечерам. Писал от руки на оборотной стороне больших листов с журнальной вёрсткой.
   Работая, я понемногу начал понимать, на что я совершенно не способен: составлять планы, заранее представлять, что именно я хочу написать. Заканчивая очередную страницу, я не знал, что случится на следующей. Содержание возникало как бы само собой. Иногда, написав несколько страниц, я вдруг понимал (как будто кто-то подсказывал в этот миг), что проскочил тот перекрёсток, где нужно было свернуть, чтобы действие продолжалось по нарастающей, а не начинало замедляться, потихоньку спускаясь вниз. Лишние страницы летели в корзину, я возвращался назад и двигался в новом направлении.
   Я поначалу считал это своим недостатком, старался всё представить себе заранее, как делало это большинство моих знакомых писателей; упрямо составлял планы – и все они с завидной последовательностью не выполнялись. Пришлось признать, что только так я и могу писать, импровизируя. Возможно, думал я, так и должна возникать фантастика: писатели, о которых я говорил, были реалистами, бытописателями и искренне удивлялись тому, что книгу можно выдумать, сочинить с начала до конца. Их сюжеты приходили из жизни, у них работала в первую очередь наблюдательность, а не фантазия. Однако же, думал я, не зря же в России в былые времена писатель назывался сочинителем…
   Так я работаю и по сей день: более или менее точно знаю, что хочу сказать следующей книгой, но представление о том, как я это сделаю, в какие образы и сцены преобразуется эта мысль, остаётся самым туманным, а часто такого представления вовсе и не бывает. Но если написалось начало (пусть оно потом даже окажется лишним), текст начнёт развиваться как бы сам собой, словно программа саморазвития заложена в него изначально, как в семечко – программа дерева. И тут, наверное, основным правилом автора должно быть, как и врача: «Не навреди». Если же пойдёшь за планом, пришедшим от рассудка, а не от подсознательного ощущения, пойдёшь «наперекор стихиям», то младенец родится, чего доброго, с деформированными членами и долго не проживёт.
   Теперь уже я не пытаюсь быть умнее природы и подчас с интересом слежу, куда повернёт текст, что выкинут персонажи. Иначе писать просто не умею.
   Но вернусь к первой повести. Написав запланированные тридцать страниц, я решил, что, пожалуй, придётся расширить рамки до пятидесяти. Когда написал пятьдесят – понял, что ограничивать себя не нужно. Пусть оно пишется, как хочет, а там видно будет. В общем, вместо задуманного рассказа получилась повесть на девять листов. Но годилось это куда-нибудь или нет, было мне совершенно непонятно. Нужно было постороннее авторитетное мнение.
   Я перепечатал текст на старой, со сбитым шрифтом машинке, купленной ещё в райкомовские времена в елгавской комиссионке, – и вручил его Айку. Он прочитал – и передал рукопись своей жене Нине. Это было не просто так: она работала редактором в редакции современной художественной литературы Латгосиздата (впоследствии это издательство стало называться «Лиесма»), и все русские авторы проходили через её руки. Нина была известна строгостью суждений, и её мнения я ожидал со страхом.
   Вердикт был таким: у меня, похоже, есть способности. Но лучше бы показать Юре.
   Юрий Абызов – литературовед, критик и переводчик – был у нас наибольшим авторитетом по части словесности. Был по праву. Он прочитал. И когда мы после этого встретились в компании, где все мы регулярно бывали, подошёл ко мне, бросил рукопись на стол и заявил:
   – Как это написано?! Это же не язык. Это воляпюк какой-то! Примитив!
   Прискорбно, но он был прав. Сказалась неразработанность руки, предпочитающей выписывать привычные, знакомые слова, не поспевающей за мгновенно проносящимися мыслями и совершенно не намеренной участвовать в поисках чего-то, не столь заезженного.
   Впору было бросить рукопись в корзину и забыть. Но я заупрямился. Тогда я еще не знал, что первые варианты лучше всего не показывать вообще никому, но дать отлежаться и потом прочитать как бы со стороны, «через плечо», как это называется (когда кто-то читает твой текст, а ты заглядываешь туда же над его плечом, текст воспринимается совершенно иначе: видишь его как бы чужими глазами, и все огрехи сразу же начинают просто-таки криком заявлять о себе). Потом переписать, сделать второй вариант, который во многом будет противоположен первому; пишущий всё может извлечь только из самого себя, и учиться ему приходится прежде всего на своих ошибках. Не знал; но подумал, что если я столько написал, то переписать-то как-нибудь сумею. И сразу же взялся за работу.
   Переделанный вариант я вручил заказчику, и рукописи альманаха отправились в издательство. К той же Нине Бать.
   А вскоре меня пригласил к себе заведующий редакцией. И сказал:
   – Положение такое. Если это идёт в «Парусе», тираж будет пятьсот экземпляров. Но если ты заберешь оттуда и подашь заявку, издадим отдельной книжкой, и тираж будет – девяносто тысяч.
   Стыдно признаться, но мысли о солидарности с русскими коллегами в тот миг у меня даже не возникло. Я ведь о книжке даже и не мечтал, а тут издательство само предлагает. Конечно, я согласился.
   Уже не помню, каким именно словом охарактеризовал мой поступок коллега из русской секции. Кажется, «ренегат», но не уверен. Могу только поручиться, что слово было далеко не похвальным. Я понимал, что заслужил его. Как понимал и другое: если бы такое предложение сделали ему, он тоже не раздумывал бы ни секунды.
   Но на этом история с «Особой необходимостью» не завершилась. Вмешательство случайностей продолжалось.
   Рукопись находилась в издательстве, а я продолжал работать в редакции, когда у нас там возникли очередные гости из Москвы. К нам москвичи вообще заглядывали часто. Большинство их никак не было связано ни с юмором, ни с сатирой; просто у нашего журнала была добрая слава – многие в Москве знали, что гостей мы принимаем хорошо: напоим, накормим и развлечём по мере возможности. Нам нравилось быть гостеприимными.
   На этот раз нас навестили два человека, собиравшиеся в соавторстве написать книжку о работе латвийских таможенников: в Латвии – крупные морские порты – Рига, Лиепая, Вентспилс, а где порт – там и таможня, и контрабанда. Ребята просили посоветовать им – с кем надо разговаривать и куда ехать. Они уже устроились в гостинице без нашей помощи, так что другого содействия им вроде бы и не требовалось. Одного из них звали Володя Зыслин, он работал в журнале «Вокруг Света», а точнее – в начавшем недавно выходить приложении к журналу, называвшемся «Искатель» и существующем и поныне. Тогда это было единственное периодическое издание, публиковавшее фантастику систематически и в немалых (относительно) объёмах. Как звали его спутника, я не помню, от него сохранилось в памяти только, что он горделиво заявлял, что он не кто-нибудь, а вор в законе, хотя и занимается журналистикой. Он тоже оказался парнем компанейским.
   Мы поболтали в редакции, а к вечеру всей компанией двинулись в ресторан. Посидели хорошо. Расставаться никому не хотелось, и кто-то из москвичей, когда ресторан стали закрывать, предложил продолжить вечер у них в гостинице.
   Так и сделали. Когда темы для разговора вроде бы иссякли, Володин спутник предложил сыграть в очко – для развлечения. У нас в редакции любимой игрой были вообще-то шахматы (из восьми человек двое были кандидатами в мастера, один имел первую категорию, и ещё один играл в такую же силу, хотя официальной аттестации не имел) и «новус», или канадский бильярд, в который играют на квадратном полированном столе не шарами, а шайбами. В карты в журнале не играли. Но уметь – умели и предложение приняли. Наверное, из всех пятерых или шестерых у меня голова оставалась самой ясной – так или иначе, когда игра закончилась, оказалось, что я выиграл у обоих гостей что-то пятьсот с лишним рублей – новых, 1961 года, дорогих. Они сказали, что рассчитаются, хотя и не сразу, и мы пошли по домам.
   Назавтра москвичи появились в редакции; лица их были полезного для глаз зелёного цвета. Мы-то успели уже несколько поправиться. Тут же принялись лечить и их. А я, чтобы улучшить их настроение, сказал (мы в редакции уже успели решить, что именно так надо сделать, иначе было бы неудобно):
   – Вы, конечно, понимаете, ребята: это всё было в шутку, так что никто никому ничего не должен.
   Они воскресли прямо на глазах. И неудивительно: таких денег у них не было, а ведь надо было тут ещё работать. Но Володя, самый проигравшийся, стал искать возможность отблагодарить меня за спасение своей чести.
   Не знаю, что он придумал бы, если бы не Айк. Он сказал Зыслину по секрету, что у меня написана фантастическая повесть, но сам я стесняюсь показывать её москвичам. Володя потребовал, чтобы я дал ему экземпляр. Я так и сделал – однако без надежды на успех.
   Назавтра он сказал мне, что прочитал и ему понравилось, но тут же предупредил, что окончательное решение принадлежит не ему:
   – Что давать, а что – нет, решает у нас Лида Чешкова, у неё вся журнальная проза. А Лиде, – продолжал Володя, – фантастика уже надоела – слишком много рукописей читает. Так что за успех не ручаюсь.
   Я, впрочем, и не очень рассчитывал. Но когда через какое-то время Зыслин мне сообщил, что Лиде в общем понравилось и надо приехать, чтобы поработать с редактором, я собирался недолго.
   Приехал. Лида оказалась прелестной девушкой, в которую трудно было не влюбиться. Нет, кажется, не в тот раз, а в один из последующих приездов я забыл рукопись в такси, наверное, то был уже «Спутник „Шаг вперёд“. Редактор расправился со мною, как повар с картошкой; я только глядел ему в рот. И повесть пошла. А вскоре её запустили в производство и в Латгосиздате – после того, как была получена внутренняя рецензия. Написал её Аркадий Натанович Стругацкий, а послали рукопись ему по моей просьбе. Рецензия была от руки, занимала полстранички, и вывод был одобрительным.
   Вообще, бывая в Москве в те времена, я не стремился познакомиться с известными тогда фантастами: я всегда чисто подсознательно избегал вертеться вокруг людей известных, это свойство сохранилось и посейчас. Но было одно исключение: Аркадий Натанович. Видеть и слушать его для меня каждый раз было радостью, его эрудиция всегда потрясала. А других знакомств в те дни в Москве я не завёл. Однажды А.Н. привёл меня на семинар, который он вёл, и представил встретившемуся по дороге человеку, чуть ли не с ног до головы запелёнутому в бинты, с ногой в гипсе; передвигался он с помощью, если не ошибаюсь, костыля и палки. То был Север Гансовский; сдружились мы с ним значительно позже – к сожалению, уже немного времени оставалось до его смерти. С его сестрой я познакомился раньше, в Риге; она была женой Валентина Пикуля, у которого я изредка бывал. Сейчас я удивляюсь: почему во время таких наездов в Москву у меня не возникало чувства оторванности от центра русской фантастики, желания находиться поближе к нему? Такое чувство было бы для провинциала естественным, но у меня его не обнаруживалось. Вероятно, срабатывал своего рода инстинкт самосохранения. Я уже знал за собой слабость, свойственную, впрочем, не только мне: легко подчиняться влиянию языково-стилистической манеры авторов, которые мне нравились, производили впечатление. Я всячески старался избежать такого подчинения; в частности, собираясь начать какую-то новую вещь, заблаговременно переставал читать книги таких писателей. А будь у меня возможность общаться с ними лично, в том числе и с лучшими из наших фантастов, освободиться от их влияния было бы куда труднее. Не уверен, конечно, что и так это удавалось всегда; но всё же в отдалении от них было намного легче заговорить своим голосом.
   …Пока книжка выходила, я, воодушевлённый успехом, принялся за рассказы. Правда, был вынужденный перерыв: пришлось полежать в больнице с инсультом. Но мне и тут повезло: я попал в отделение, где врачом, среди прочих, был мой хороший приятель по компании, в которой я бывал. Впрочем, моих коллег по редакции, вскоре пришедших узнать, как мои дела, доктор не обнадёжил: сказал, что им, похоже, надо скидываться на веночек. Я этого не знал и стал благополучно выздоравливать. Потом он сказал мне, что поначалу заподозрил аневризму сосуда – а это означало, что, не успев зажить, он прорвётся снова (именно так умер мой сосед по палате, восемнадцатилетний грузчик, с виду здоровый, как молодой бычок). В конце концов мы с ним согласились на версии, что то был результат осложнения после гриппа. С той поры я продолжаю работать без такого рода приключений (тьфу, тьфу, тьфу и стучу по дереву).
   Эта хвороба меня настигла, когда я сделал очередной шаг в карьере: был назначен в журнале заместителем главного. Ситуация повторилась, с той только приятной разницей, что наш главный, живой и здоровый, был переведен на пост главного редактора журнала «Звайгзне» – того, в котором напечатали один из моих реалистических рассказов. Произошла очередная передвижка: заместитель стал наконец главным, а меня посадили на его место. Было и ещё приятное: пока я лежал в больнице, ребята (во главе с тем же Айком, нашим, кроме прочего, секретарём парторганизации) ходили в ЦК и выбили для меня комнату. Так что отпала надобность ездить ночевать в Елгаву.
   Освободившееся время пошло на литературу. Я написал несколько рассказов, из которых со временем составились сборники «Чёрные журавли», «Люди и корабли», «Исток». В республике я стал как бы монополистом на фантастику. А написанную в ту же пору повесть «Спутник „Шаг вперёд“ я предложил „Искателю“, как до того и рассказ „Чёрные журавли“, и эти вещи тоже были там опубликованы. (Позже я эту повесть расширил, и она вышла книжкой под названием „Люди Приземелья“. Эту книжку я не люблю, да и многие говорят, что журнальный вариант был лучше.)
   Всё шло как будто бы наилучшим образом. Но я чувствовал всё большую неудовлетворённость.
   Началось это вскоре после того, как я стал заместителем главного. То есть почувствовал себя руководителем. Мне стало казаться, что мой шеф слишком уж перестраховывается, не позволяет нам даже того, что казалось мне в тех условиях возможным. Во времена Хрущёва трудно было заранее сказать, к чему может привести тот или иной шаг: к одобрению – или к полному разгрому. Я считал, что нужно рисковать, и ставил в номер материалы поострее. Никто не возражал, но когда приходила вёрстка, я с изумлением видел, что на этом месте стоит совершенно другой текст – безопасный. Замену делал главный – ни слова не говоря мне, наверное, чтобы не ранить моего самолюбия. Но это было полбеды, а вторая половина, большая, заключалась в том, что материалы для замены он брал из своего стола, куда попадали главным образом вещи слабые, над которыми в лучшем случае надо было ещё работать. Раз, другой, третий – и я начал всерьёз думать о том, не пора ли искать новую работу.
   Подвернулось неплохое вроде бы предложение. Собкор «Комсомолки» уходил главным редактором в «Советскую молодёжь» и принялся сватать меня на освобождавшееся место. Почему – не знаю: с комсомолом у меня особой дружбы не было. Всё же предложение показалось мне заманчивым. Я поехал в Москву, представляться. Там посомневались – мне было уже почти тридцать четыре года, многовато вроде бы, – но решили попробовать. Договорились, что я, не уходя пока ещё из журнала, начну работать и для них.
   Из этого, однако, ничего не получилось.
   Шла весна 1963 года. В Москве состоялось Всесоюзное совещание творческой интеллигенции (не помню уже, как оно называлось официально), на котором Никита Сергеевич, мягко выражаясь, не очень разбиравшийся (при всех его достоинствах) в вопросах искусства, с подачи своих советников громил молодое творческое поколение – тех, кого потом стали называть шестидесятниками. Как обычно в таких случаях, последовали «оргвыводы»: сняли с работы многих, в том числе и главных редакторов. В Латвии снимать было вроде бы не за что; однако действия Москвы всегда служили для республиканского начальства примером для подражания, воспринимались, словно команда «Делай, как я!». Поснимали кое-кого и у нас, и, в числе прочих – главного редактора газеты «Литература ун максла»; «максла» по-латышски – искусство. Газета была органом всех творческих союзов республики и представляла собой достаточно скучное, «академического» толка издание со скромным тиражом, приносившее издательству немалые убытки. И вот меня, нежданно-негаданно, вызвали в ЦК и предложили пойти туда главным редактором.
   Было над чем подумать. Независимо от качества, газета была «святая святых» латышской интеллигенции. Послать туда русского, и мало того: даже не местного уроженца, а приезжего, было со стороны ЦК оплеухой, и не очень дружеской. Я с самого начала представлял, как меня там встретят: мордой об стол, и сознавал, что для того были все основания. И так уже немало было разговоров о русификации латышской культуры, хотя я и тогда считал, и сейчас продолжаю, что ничего подобного не происходило, да и установки такой не было. Конечно, следили за политической линией, но этого в России было куда больше, в республиках же формула «Искусство национальное по форме, социалистическое по содержанию» оставалась в силе. Так что спокойнее было бы – поблагодарить руководство за доверие и отказаться.
   Я поблагодарил – и согласился. Меня охватил азарт: захотелось сделать газету популярной, читаемой не только узким кругом специалистов, и кроме всего прочего – прибыльной. После того как я согласился, Союзу писателей предложили на выбор две кандидатуры, второй кандидат тоже был русским и тоже приезжим. Его в Союзе знали – и не хотели. Что касается меня – знали, что у меня есть книжка и что я пять лет работаю в «Дадзисе» и никаких антилатышских тенденций вроде бы не проявлял. Было это в мае 1963-го.
   Я начал там работать. Было нелегко, особенно первый год. Бывшего главного оставили моим заместителем. Затеянных мною перемен не одобрял никто. В ЦК завотделом пропаганды говорил мне: «Не увлекайтесь реформами!» В Союзе писателей упрекали в том, что газета потеряла солидность (я уменьшил её формат вдвое, сделав похожей на выходивший тогда в Москве еженедельник «Неделя», стал менять и содержание – от академического к более живому, актуальному). Редакция меня поддерживала; думаю, не потому, что внутренне соглашалась, но по свойственной латышам привычке повиноваться. Потом понемногу все стали понимать задачу, как понимал её я: сделать газету интересной для массового латышского читателя. Поняли и то, что я эти интересы знаю и учитываю. Когда газету в киосках стали раскупать в первые же часы после выхода, когда её стали читать в трамваях и троллейбусах, стало ясно, что мы побеждаем. А творческие союзы – прежде всего их молодое поколение, мои сверстники – стали нашими сторонниками, когда увидели, что для газеты исчезла категория «неприкасаемых», стали появляться острые статьи авторов, которых прежде публиковать избегали. Латышские шестидесятники посчитали меня своим – как оно по сути и было.
   Все эти дела заставили на время забыть о фантастике. Не до писания было. Я понимал, что в газете времени у меня не очень много, согласно бытовавшей тогда формуле: вновь назначенному руководителю на первый год всё прощается, на второй – его ругают, на третий – подыскивают замену. И я старался побольше успеть там, а не за своим домашним столом. Сборники рассказов, уже упомянутые раньше, выходили, правда, именно в эти годы, но всё было написано ещё в журнальные времена. Сейчас времени хватало лишь на то, чтобы записывать возникавшие порой замыслы, часть которых реализовалась потом, другая – никогда. Для автора эти годы прошли вроде бы бесследно, для человека – нет.
   Порой приходилось решать достаточно сложные задачи, не имевшие к литературе прямого отношения. Приближался очередной съезд Союза писателей Латвии; на нём ЦК собирался обновить секретариат: считалось, что тогдашние секретари недостаточно последовательно проводят линию партии. Оппозиция шестидесятников тоже хотела изменения руководства, но кандидатуры намечались совсем другие: молодые и талантливые поэты, прозаики, драматурги, критики.
   Внешне всё было тихо и спокойно. Но вот съезд открылся. Начались выступления. Мне заранее удалось выговорить бумагу, необходимую для нескольких сверхплановых номеров: в дни съезда я хотел выпускать газету каждый день, а не раз в неделю; это удалось. Мы публиковали почти не сокращённые стенограммы самых интересных, принципиальных выступлений; партийная «Циня» давала краткие изложения, часто искажая их до противоположного. Люди сравнивали. Редактор «Цини» в ЦК кричал: «Это беспартийная газета!» Инструктор ЦК стал вычитывать гранки с первой строчки до последней, черкал и сокращал. Но всё равно контраст был вопиющим.