На днях рискнул нанести визит в театр «Радио-Сити». Джо беззаботно продрых все представление. Кажется, я уже описывал тебе гигантского спрута, парящего на газовом занавесе, пока три тысячи хористок отплясывают «Liebestraum» note 17 в целой миле от зрителя? Все здесь колоссально. По-колоссальному колоссально. Само здание театра грандиозно, выстроено согласно последнему слову современной архитектуры. Чихнуть не успеешь — зал автоматически вентилируется. При помощи термостата. Средняя температура воздуха — семьдесят два градуса по Фаренгейту, независимо от времени года. Курить запрещено. Везде. Хорошо хоть, пускать газы разрешили. Так и хочется со злости… А впрочем, я же говорил, за тобой все равно мгновенно проветрят. В фойе можно увидеть мозаику, созданную не то кем-то известным, не то его двоюродным братом. На ней изображены музы. Не удовольствовавшись классической девяткой, художник добавил еще три новых: музу инженерного искусства, здравоохранения и рекламы — вот так, любимый, хочешь верь, хочешь не верь. По утрам, в полдесятого, бессменный радиодиктор вещает об одних и тех же расчудесных рыболовных снастях и самых лучших бамбуковых удочках, которые вы можете купить в Ньюарке, штат Нью-Йорк; а заодно снять прелестный траулер почти задаром, только вырежьте купон из журнала «Ледиз хоум» страница двадцать четыре, последняя колонка, и не забудьте номер телефона два три восемь семь четыре пять, спонсор выпуска Компания Настоящих Алмазных Часов — прослушайте гонг, — сейчас ровно половина десятого по Стандартному Восточному Дневному Времени.
   Завтра буду заполнять прошение о паспорте. В графе «Цель визита во Францию» отвечу, как и в прошлый раз: «Получить удовольствие». А может, напишу: «Снова стать человеком». Нормально, да? Хорошо бы уже на борту теплохода начать новую книгу. Причем начать рассказом о событиях моей нью-йоркской жизни, произошедших восемь или девять лет назад, об «Орфеум Дане Пэлас», о том, как однажды вечером, впервые имея в кармане аж семьдесят пять баксов, я решил испытать свою судьбу и испытал ее. Напишу просто и открыто, так чтобы внуки, если они у меня появятся, вполне оценили честность деда. Это будет долгая, долгая история, и я постараюсь не выкинуть ни единой подробности. В конце концов целая жизнь впереди, куда торопиться-то?
   Увези меня, «Шамплейн». Здесь я не заработал ни гроша, ни даже тени признания. О да, Америка — величайшая страна, когда-либо созданная Богом. Один только Большой Каньон чего стоит. Поистине изо всех благословений, ниспосланных роду человеческому, наиболее значимое — Молочный Шоколад Горлика. Или в крайнем случае мужской туалет на вокзале в Пенсильвании.
   Счастлив ли я, что уплываю? Что там счастлив — я вне себя от восторга! Отныне для меня тринадцатый аррондисмент повсюду!
 
   Припоминаю один их тех несносных дней в Нью-Йорке, когда запираешься в четырех стенах, потому что на душе кошки скребут, а на улице поливает дождь. Можешь считать себя везучим, если у тебя есть такой друг, как Джо О'Реган: он останется с тобой и будет рисовать акварели, пока ты рвешь и мечешь от бессильной злобы. Понимаешь, в Америке нужно жить по правилам. Взять хотя бы машину Конроя для битья бутылок. Данное изобретение, которым торгуют франко-борт в доках или со складов по цене сто двадцать пять тысяч долларов, помогает вам держаться в рамках закона и в то же время не поранить руки. Простым нажатием на верхний рычаг ты кокаешь пустую тару из-под спиртного, дабы не нарушить нового идиотского постановления, и впредь, если федеральные агенты вздумают совершить очередной набег на твой участок, взорам их предстанут образцовые осколки, которые и спасут владельца от обременительного штрафа или даже года в исправительной колонии. Бок о бок с «Компанией Конроя» расположен ресторан «Сукеяки», предлагающий японскую пищу за шестьдесят пять йен с носа. Если угодно, у входа твои ботинки до блеска начистит ниггер, выступающий за мир во всем мире. На обувной коробке так и написано: «Миру — мир». Доплачивать за чистку не требуется.
   Чуть поодаль находится «Уголок поэта», провинциальное заведение сомнительной репутации, в котором собираются коммунисты-рифмоплеты — посидеть, пожевать сала над чашкой бледненького кофе с жирными пятнами. Вот где создаются лучшие опусы Америки. Немного дальше, на улице, их продают по десять центов за штуку. Оригиналы, нацарапанные графитовым карандашом на плохой бумаге, удобно расклеены тут же на заборе (угол площади Вашингтона и Томпсон-стрит); нередко автор царапает внизу собственное имя, пока вы читаете.
   — Купите стихи! — бодро призывает он. — Всего десять центов!
   Конечно, в такой ливень торговлю прикрывают. Тогда тебе лучше завернуть в сам «Уголок поэта» — в подвал бывшего постоянного места сборищ «злой молодежи» Джун Мэнсфилдnote 18 на Третьей улице. Художникам, надо сказать, живется проще. Эти выручают по тридцать пять, пятьдесят, а то и семьдесят центов за полотно. Дождь в их бизнесе — не помеха, ибо, как известно, масло и вода не смешиваются.
   Погоди, уж не решил ли ты, что я попусту треплю языком? Хочешь поинтересоваться, почему же тогда столь высокие гонорары в «Эсквайре» или «Вэнити Фейр»? Спрашивай, не стесняйся. И я отвечу: туда не попасть ни одному из доморощенных стихотворцев. Подобные журналы существуют исключительно для избранных вроде Хемингуэя или Джо Шрэнкаnote 19. Что меня всегда восхищало, так это хитросплетенная сеть дочерних органов печати типа «Харпер», «Вог», «Атлантик Мансли» и прочая, и прочая. Да, так к чему я собирался подвести тебя при помощи столь подробной преамбулы? К вопросу отношения к змеям, ни много ни мало. Видишь ли, в детстве О'Реган был заклинателем змей. В те годы он жил со стариком по имени Монкуре где-то в штате Виргиния. Приятель поведал мне об этом, когда мы сидели в салуне Макэлроя на Тридцать Пятой улице — ближе к вечеру здесь можно потанцевать с красивейшими девчонками, каких только поставила нам Ирландия. Через дорогу от салуна располагается Национальный еврейский ресторан, там тебе покажут увеличенный снимок, сделанный во время обеда, устроенного Лу Зигелем для товарищей по искусству — Эдди Кантораnote 20, Джорджа Джесселаnote 21, Эла Джолсона и других признанных деятелей от музыки еврейского происхождения. К твоему сведению, прямо напротив находится бар Олкотта, увековеченный мною в главе «Мастерская мужского платья»note 22 в память о моем папаше и его покойных стариканах — Корзе Пей-тоне, Томе Огдене, Чаке Мортоне и сотоварищи. Только представь, идешь ты мимо бара Олкотта, скользишь взором по Еврейскому Националю, а там увеличенный Эдди Кантор строит рожицы Джорджу Джесселу — аж мороз по коже! Сменилось всего лишь одно поколение, а что осталось от старой доброй Тридцать Второй?..
   Ну да ладно, сидели мы с Джо, беседовали о морских гребешках, пустыми раковинами которых был усеян мой письменный стол накануне, когда мы находились в особенно угнетенном расположении духа, ибо вечер пришлось коротать, наблюдая за танцами в «Кэррол клубе» через дорогу от дома. Милое местечко для бедных работающих девиц. Каждую субботу модно одетые молодые люди с Вест-Энд-авеню и Бронкса подкатывают сюда на блестящих лимузинах и тискают барышень, а мы смотрим на них с высоты двадцать третьего этажа, из окон тесной комнатушки. Нищета в Нью-Йорке грандиозна, как и все прочее. За ужасающей нуждой стоят надежды и отвага стодвадцатимиллионой армии слабоумных пижонов, отмеченных двуглавым орлом N.R.A.note 23, а что за ними? Умная Машина Конроя, позволяющая без проблем перекокать и захоронить алкогольную тару. А еще глубже? Краснокожий индеец, до такой степени ограбленный и оплеванный, что нынче его тошнит от громадных особняков, нефтяных скважин и притязаний на «белое» обхождение с собственной персоной.
   Дождь. Мы с Джо стоим у сигарного магазина Велана, что у вокзала на пересечении Тридцать Третьей улицы, Шестой авеню и Бродвея. Прохожие пялятся на нас, мы глазеем на них. Под эстакадой жмется диковинный тип — стройный парнишка в рубашке из голубого шелка и рабочих штанах из грубой бумажной ткани; шея обвязана красной банданой, на репе — громадное сомбреро, естественно, лихо сдвинутое набок. Судя по всему, он ожидал поезда. Имея семьдесят пять центов на двоих, мы долго сомневались, заводить разговор с юным ковбоем или нет. Наконец подозвали парня свистом. Чудик приблизился с довольно перепуганным и обеспокоенным видом, объяснил нам, что проспал нужный поезд и только-только прикатил из Холиуока, штат Массачусетс. Сам он, мол, из цирка, дрессирует шпицев или что-то вроде того. У молодого человека были даже большие железные шпоры, кои он извлек из кармана и с гордостью показал нам. Колесики, правда, затупились, однако парень заверил, что их очень легко наточить, а потом спросил, как найти Центральный вокзал, где должна располагаться служба помощи горе-путешественникам. И еще добавил, что Нью-Йорк — самый большой город из всех, которые он видел (причем я понял: ковбой твердо уверен, что в мире подобного добра навалом).
   — Ну и как тебе здесь? — полюбопытствовали мы.
   Циркач ответил, что провел в Нью-Йорке всего лишь полчаса и попросту мечтает отсюда выбраться. Отвели мы его в отель «Миллс», заплатили за ночлег и растолковали, куда следует завтра отправиться.
   Уже покидая гостиницу, я вдруг осознал: это же самое интересное событие, приключившееся со мной со дня приезда. Здоровый, открытый парень, обаятельный собеседник — а вернее, бессловесная скотинка, отбившаяся от своей овчарни. Помню, как мы разглядывали его шляпу, в которую вошло бы десять галлонов виски, переворачивали ее, ощупывали, взвешивали в руках, сгибали, примеряли, изучали этикетку, интересовались ценой и все в таком роде. В наших глазах девятнадцатилетний ковбой и его головной убор стоили много дороже угрюмого, напористого, тщеславного Нью-Йорка и всего, что он воплощал в себе, вместе с упаковкой и ленточкой. Парнишка был одним из нас: бродил в сильный ливень, выписывал зигзаги под эстакадой, уворачиваясь от резвых таксистов; помню его голубую рубашку, распахнутую на груди, блестящие мокрые волосы, ладную фигуру, стальные мускулы, глаза оленя, мозолистые ладони, синие штаны с карманами, скроенными по косой линии. Убей меня гром, если я не завидовал этому юноше! Он возвращался в Теннеси, на ферму, и должен был навсегда забыть о цирке. Скорее всего поутру бродяги выудят у него последние гроши, и бедолага снова будет стоять под мостом, беспомощно высматривая нужный поезд. Звали парня Селф, Уилл Селф. Превосходное американское имяnote 24, и славно звучит на любом языке. Чем-то напоминает «Единственный и его достояние»note 25, напыщенную и претенциозную анархическую книгу, прочитанную в те дни, когда я тоже изо всех сил пытался стать ковбоем — и стал бы, если б не клопы.
   Так вот, сидели мы в салуне Макэлроя, и Джо пустился в воспоминания о Майами, о великом торнадо не то двадцать седьмого, не то двадцать восьмого года, сразу после бума, о девице, с которой развлекался тогда на пляже под перевернутой шлюпкой. Не успел он взгромоздиться на подружку верхом, как налетели майамские кровососы (вроде москитов, но гораздо крупнее) и давай жалить его в зад. Тут приятель перескочил на рассказ о живописных восходах солнца в Ки-Уэст, о громадных облаках, похожих на воздушные шары, или на Буффало Билла или на Сидящего Быкаnote 26, и все в таких безумных, яростных красках… Самым прихотливым образом в его речь вплетались арки Санкт-Петербурга, дом престарелых, тучи жалящих москитов, гольф на девятнадцать лунок, чистые родники, бьющие из-под земли, лодки со стеклянным дном, ручные рыбки, что приплывают поесть крошек у тебя с ладони, река Сент-Джонс, единственная в США, которая течет с юга на север, а значит, снизу вверх… Отсюда и Понсе де Леонnote 27
   Вот и Джо, примкнув к некоему карнавальному шествию, двинулся на север, к Мэдисон-скуэр-гарден. Там-то старый Монкуре и поведал ему про змей. Приятель заявляет, а я лишь повторяю его слова, что, так как ползучих гадов с незапамятных времен преследовали и гнали, теперь им довольно капли нежности, чтобы всей душой привязаться к человеку. Трюк Джо заключался в следующем: змея проползала по его левому рукаву, затем по спине и спускалась через правый рукав, после чего получала награду в виде сырого яйца. Я спросил, как же заклинатели поступают со скорлупой. Оставляют нетронутой, ответил товарищ. И все-таки гад всегда распознает, свежим яйцом его потчуют или нет. Тухлятину ему не подсунешь. Очень уж они чистоплотные, змеи. Нипочем не станут есть разную дрянь, как варвары-китайцы. Нетушки. Время от времени, если чрезмерно изголодается, ползучая тварь требует мяса. В этом случае нужно подсадить к ней змею помоложе — «кадета». (Крыса не годится: она может и сама прикончить хищника.) Дождавшись, когда челюсти большой гадины плотно сомкнутся на шее жертвы, Джо будто бы зажимал их, вытаскивал здоровенный складной нож, делал сплошной надрез вокруг захваченной в плен головы и стягивал с маленькой змеи кожу. Потчуя ползучего питомца, следует обхватывать сырое яйцо всеми пальцами — этот жест помогает гадюке сблизиться с тобой, или тебе с ней. Заглотив угощение, она выплевывает скорлупу, вот что самое поразительное в этой истории. Представляешь, каково слопать яйцо целиком, раздавить, переварить и после извергнуть из чрева белые осколки! Нет уж, если бы я когда-нибудь искренне пожелал сблизиться со змеей, то из дружеских побуждений чистил бы яйца сам. Или хотя бы отваривал. Привязанность ведь и держится на трогательных мелочах, верно? Особенно если учесть, что немой гад не в состоянии отблагодарить вас, разве только повращать глазами…
   Теперь ты понимаешь, как занятно я провожу время в Нью-Йорке? На днях, к примеру, навестил край своего детства — Парадайз-Пойнт. Сотня миль с гаком. Дорога туда, поесть, принять душ, вернуться назад, заправиться — на все про все пять с половиной часов. Много ли тут успеешь? Наведался на берег залива Пеконик, сказал себе: «Ага», проворно отлил, подобрал несколько мертвых крабов — и назад. Это Америка, здесь иначе не бывает. Даже самое сокровенное делается на бегу. Уж как хотелось пройти стезей Свана! Мол, вот он я, законченный Пруст, помнящий каждую минуту заранее, от предвкушения лоб покрывает испарина, наконец-то видна долгожданная цель, но бац! — и быстрее, чем сверкнет молния, меня там уже нет.
   Впрочем, даже столь непродолжительная поездка дала мне новый взгляд на память и юные годы. Самое изумительное: спустя целых тридцать пять лет здешние места еще сильнее радовали глаз, чем когда-то! Может, они «живут обратно», в подтверждение закона Френкеляnote 28, с каждым днем становясь моложе и обворожительнее? В малолетстве я видел перед собой просто залив Пеконик, берег и горсть красивых ракушек, теперь же моему взору предстали Кипр, Капри, Майорка, Средиземное море и нечто большее. Просто диву даешься, почему предприимчивые евреи обошли стороной этот райский уголок? За тридцать пять лет — ни единого нового дома или хотя бы курятника. Ни одного нового лица. Как это непохоже на привычную Америку, где все растет, словно чудовищные грибы после кошмарного дождя.
   (К слову, замечу: Джо в таком восторге от собственной акварели, что рисует ее, стоя на коленях. В доме остался последний клочок бумаги, вот бедняга и корячится, пытаясь изобразить на свободных полях угол моей комнатушки. Непременно вышлю тебе его работу почтой второго класса.)
* * *
 
   Ну а теперь, прежде чем расстаться с темой Парадайз-Пойнт, хочу ответить на вопрос по поводу моих экскрементов: ты интересовался, нет ли в них крови и все такое. Мы с приятелем беседовали об этом нынче перед завтраком, по дороге в магазин, торгующий лекарствами, мороженым, кофе, журналами, косметикой и т. п. По мнению Джо, я слишком озабочен собственными испражнениями. Не стоит и голову ломать. Жители Формозы, говорит он, способны по три-четыре дня не облегчаться, и ничего, обходятся. Когда готовы, с усилием сжимают кишки — лишнее и выходит наружу. Регулярный стул-де совсем не обязателен. Что не исторгнется сразу, потихоньку само по себе рассосется. И возразить-то нечего. Уважаю такую железную логику, даже настроение поднялось. Не то чтобы меня излишне заботило пищеварение, скорее щель, или отверстие, чувствительного заднего прохода. Вообще-то после визита к доктору Ларсену беды временно отступили — ни тебе крови, ни головокружения. Вот только наведываться в его кабинет надо чуть не каждые полгода.
   Джо завершил свою акварель. Сетует, что слегка погрешил против перспективы. А по-моему, так еще и против истины. Не очень-то жизненно воспроизведена моя картина: вместо матки почему-то красуются васильки. Раздражает его, видите ли, грубый реализм. Между прочим, я и не думал рисовать матку, полагал, что творю автопортрет. Так нет же, приходит доктор Ларсен, указывает на готовое произведение и заявляет: «Это ты скопировал из моего старинного анатомического справочника». Что за человек, в голове одна лишь наука! Если пойти с ним в немецкий ресторан, доктор Ларсен с присущим ему тактом заведет беседу о горсти цианида, маленькой горсточке, которая в мгновение ока избавила бы мир от Гитлера и его шайки. Самое то, чтобы добиться расположения официанта, верно?
 
   Извини, я тут на несколько часов прерывался: бродили с приятелем по улицам, отходили себе все ноги в поисках «дружеского лица», то бишь кого-нибудь, кто одолжил бы четвертак или полдоллара на обед. Как же! В этой стране на улицах не найдешь даже пустых бутылок, которые можно было бы сдать. Когда ты на мели, лучше сразу пойти и повеситься. А теперь, затянув пояс потуже, расскажу тебе об Америке еще немного…
 
   Я вот думаю, как же хорошо просто жить на Земле и не болеть, иметь здоровый аппетит и полный комплект зубов. Если доведется вернуться сюда, постараюсь проскочить Нью-Йорк и направлюсь в захолустье. Достали эти интеллектуалы — что художники, что коммунисты, что евреи. Нью-Йорк — большой аквариум, я уже говорил? Куда ни глянь — одни баламуты, хариусы, беззубые налимы, алчные акулы со свитой, и все такие жирные, обрюзгшие! Вокруг шныряет плотвица, бычки, чухонь и прочая мелочь. Рыб-клоунов тоже хоть отбавляй. Но больше всего слизняков и мерзких зеленых мурен, извивающихся в расщелинах скал и лижущих собственные хвосты. Зайди когда-нибудь в закусочную к Стюарту, где стайки инфантильных паралитиков с круглыми, как луна, мордами пожирают капустные листья и засохшую блевотину с тарелочек с бесплатными закусками — живописное зрелище! Кряхтят, обливаются потом, будто рабы на галерах, а все-таки лопают.
 
   … Кстати, это напомнило мне о пляже Сейдлера. Дело было так. Весь день мы провели на маленькой ферме у мистера Ричарда — ели и пили. Мистер Ричард — это нееврей, с которым Борисnote 29 и Кронстадтnote 30 достигли понимания, другими словами, развалились на его лужайке и устроили пикник, притворившись, будто бы намереваются купить участок дней, скажем, через десять. С наступлением вечера мы спустились по склону к океану. Я не имел ни малейшего понятия, куда мы направляемся, да и не очень беспокоился. Помню, миновали Нью-Брунсвик, который очаровал меня, полупьяного, своим псевдосредневековым романтическим ореолом. Еще припоминаю пляж Сейдлера и большое казино, где не оказалось ни души. И еще Атлантический океан — многие, многие мили простора, до самого горизонта! Стоит ночь, и я прогуливаюсь по дощатому настилу, хочу выветрить из головы остатки интеллектуализма… Должен добавить, Джои, весь день напролет меня истязали «расовой логикой». Это новая тема, увлекшая Бориса по возвращении с Аляски. Начиная с обеда, он беспрерывно ныл из-за того, что я не согласен быть психом по жизни, только в книгах. Я отвечаю, что не готов свихнуться, по крайней мере пока. А он возражает, дескать, поселись один, и сам не заметишь, как это случится. «Не сейчас», — отрезаю я. И мы молча, в полусне, продолжаем путешествие. Ред-Бэнк, Скеонк, и далее на восток… Разок затормозили у телеграфного столба — отлить. Одна очаровательная пожилая пара держит у дороги палатку с содовой шипучкой и всякой всячиной. Достаем, значит, пару бутылок виски, требуем льда и зельцерской. Бабулька — полоумная, кстати — говорит, что ничего не имеет против смерти, но хотела бы, чтоб ее «забрали быстро». Да, спохватывается Борис, мы же торопимся на пляж Сейдлера! Почему именно туда, никому не ясно, однако программа такова, и все тут. Общение со старичками, даже слегка тронутыми, здорово успокаивает нервы. Нам приносят аспирину и бромзельцера, смешиваем все с виски и содой… Ты понимаешь, Джои, о чем я? О том, как чудесно вырваться из городской суеты, стряхнуть паутину с волос, глядеть на звезды, слушать тишину, вдыхать запах соленой воды и жевать мерланга. Очень бодрит и освежает, особенно после «расовой логики».
   Казино на пляже Сейдлера чисто и вылизано, как собачья кость. Мы сразу же чувствуем себя непрошеными гостями. Moi попplus, parce диеavec ces gens-l'a pourquoi pas. Onmeprendpourunsalejuifaussi. note 31 Улавливаешь мысль? Я, конечно, притворяюсь, будто не заметил холодного приема, бросаю пятачок в щель музыкального автомата, а сам беспечно выхожу прогуляться, вдохнуть океанского воздуха полной грудью. Пусть себе другие заказывают угощение. Желая показать себя бывалыми путешественниками, они требуют Макона — «да не какого-нибудь, настоящего», а получив охлажденную бутылку, отсылают вино обратно — «пусть слегка подогреется». Затем интересуются, хороша ли еда, ибо им нужно только лучшее. И непременно желают знать имя официантки. Кронстадт, в своей игривой манере, представляется поэтом, Борис — издателем, меня тоже кем-то объявляют, но я не прислушиваюсь или просто делаю вид. Ну их к лешему, этих липовых знаменитостей! Ужин состоит из красной капусты и расовой логики. Джинсаnote 32 и Эддингтонаnote 33 подают с гарниром из пары ложек жареных соплей. Шпенглерnote 34 охлажден до комнатной температуры. Борис толкует о расовой логике и контактах. Кронстадт хохочет до слез. До меня юмор не доходит. Официантка сердито косится. Ясно: нас тут не ждали. Внезапно Джилл вспоминает, что давно не делала по-маленькому, выходит на песчаный пляж и присаживается на корточки. Снаружи ярко светят звезды, качаются на якорях шлюпы, сторожевые корабли — охотники за подлодками, и фрегаты, сохнут сети для вылавливания устриц. Смотрю я на бутылки Макона — и не верю своим глазам. Когда три такие милашки красуются прямо перед тобой, это значит, ты во Франции. А я сижу с тремя жидами, рассуждающими о расовой логике и красной капусте. Положим, был бы я в обществе трех неевреев — Эмиля Шеллокаnote 35, к примеру, Джо О'Риганаnote 36 и Билла Девара; положим, каждый из нас когда-то небезуспешно сдал школьный грамматический тест; и вот перед нами три бутылки Макона, и за окном при звездном сиянии ревут волны — думаешь, мы стали бы гробить такую ночь расовой логикой и красной капустой? Я-то уж точно нет! Представляю, как в это же самое время мы бы уже распевали, а чуть позже, наверное, вышли бы любоваться ночным небом. И увидели бы вдоль кромки океана трехфутовую стену из моллюсков, и каждый пел бы для нас из глубины разбитого сердца. Я мог бы вообразить все что угодно и кое-что похуже, но только не расовую логику!