Ну как, получил четкую картинку американской действительности? Если нет, сейчас я протру твои линзы. А ты сядь и послушай.
   В Нью-Йорк-Сити есть просторная территория, расстилающаяся вплоть до Тихого океана. Владеет ею компания «Атлантик энд Пасифик». Подручными туда нанимают исключительно ирландцев, причем желторотиков. По всему Линкольновскому хайвэю понатыкали ларьков с хот-догами. Заправляешься каждую сотню миль, согласно природе твоей машины. Приезжая в Альбукерк, попадаешь в заросли мескитовых деревьев и полыни; здесь к твоим услугам столовые горы, плоскогорья и, если уж так угодно, свежий шпинат, поставляемый с овощных ферм вместе с громадными арбузами и гроздьями дикого винограда. По ночам слышно койотов, поутру — фабричные гудки вперемежку со звоном каторжных цепей. На другой стороне Миссисипи, прямо под сердцем Соединенных Штатов, на ранчо разводят буйволов, а в сумерках ковбои в шелковых рубашках и десятигаллоновых шляпах распевают сельские песни для радио. Двигайся далее на юг — и угодишь на плато Озарк, в центре которого расположен рабочий колледж Мены. Добравшись до Юты, можешь раздеться и поплавать в Соленом море. Покачайся на волнах и жми на север, к пустыне Мохаве, где сплошь кактусы и лунный свет. Кое-где встретишь призрак бизона или же караван из двух десятков мулов, везущий груз борового мыла. В Нидлесе стоит спешиться и сварить в песке яйцо вкрутую. Затем плавно перемещайся в Юму, хотя бы ради красивого названия, — и продрогнешь до костей. Наконец попадаешь в Империэл-Сити, процветавший во времена древних римлян. Надумал взглянуть на остатки былой роскоши — держись проторенной туристами тропы, вдоль которой тянутся увитые плющом полуразрушенные стены старинной крепости, основанной, как утверждают, еще до прихода римлян выходцами с пропавшего континента Mieux (читай: «My»). В городе Талса по сей день находят древние следы обитания исчезнувшей расы — когда бурят нефтяные скважины или просто копают уборную во дворе. Истинный житель Талсы до сих пор говорит, прищелкивая языком, как и в стародавние времена.
   (Я все же тешу себя упованием: вдруг кто-нибудь явится и пригласит отобедать. А что, сейчас ведь только полвторого!)
   Эх, время поджимает. Жаль, «Виндам» не отходит раньше пятницы. У меня верхнее место, и в каюте будет еще три джентльмена. Хоть бы уж попались американцы. Общество голландцев — это для меня чересчур. Впрочем, я слышал, голландский завтрак очень даже неплох. Буду вставать по утрам прежде всех и ждать, когда прозвучит гонг. Если верить Кронстадту, целых два десятка читателей обоего пола в Нью-Йорке уже знают, что я гений. А гению нужно есть и пить. Надеюсь, они помнят об этом. И еще надеюсь, ты встретишь меня на берегу с приличным угощением. Как бы мне хотелось уже очутиться за обеденным столом на Вилле Сера! Боюсь, завтра будет слишком поздно. К тому времени я успею чем-нибудь перекусить. А голод разбирает прямо сейчас, и клянусь Богом, если святость и пустой желудок — одно и то же, я больше не желаю быть святым! Тут на днях скончался человек — по слухам, он имел два желудка и попросту не успевал набивать оба. Это его доконало. У меня же всего один маленький желудок, да и тот с каждым днем сжимается. Надеюсь, моя гениальность в состоянии прокормить хотя бы его? Ведь это единственное, чего я желаю. Умять славную тарелку «морского обеда», как окрестили американцы блюдо, состоящее из улиток, гребешков, устриц, моллюсков, креветок, жареного барашка, хлебных крошек, чеснока, ливерной колбасы, sauerbraterinote 37 , лука, romaine saladnote 38, маслин, стеблей сельдерея, спаржи, арбузных корок, sauerkrautnote 39, мелко порубленной куриной печенки, голубиных яиц, колбаски, взбитого белка и толстого слоя горчицы.
   Нет, все-таки гений не должен голодать всем телом. Наполовину или на три четверти — согласен. Пускай в складочках опустевшей «продовольственной корзины» застрянет всего пара-другая крошек, но только безотлагательно! Я чувствую себя выскобленной и законопаченной шаландой, которая готова сорваться в самое далекое плавание, а вместо этого выцветает и сохнет на солнечном берегу. Говорят, на голодный желудок легко удариться в мистику. Я же, напротив, становлюсь чрезвычайно практичным и хитрым. Полминуты назад моя изворотливость достигла такой степени, что я пошел и занял денег у коридорного. Просил четвертак, но парень отвалил целый доллар. Вот что значит гениальность!.. Кстати, Джои, не хочу, чтобы ты сильно огорчался, читая эти строки: к тому времени я уже буду плыть в открытом море. Между приемами пищи — и джина! — стану прогуливаться по корме; бьюсь об заклад, рядом непременно окажется какой-нибудь зануда, готовый поведать историю собственной жизни.
   Сперва я планировал начать следующую книгу уже на борту, однако испугался, как бы не заставили платить пошлину за провоз печатной машинки. Ну да ладно, все равно в голове работа идет полным ходом. Можно сказать, книга почти готова. Я вижу ее от первой до последней страницы. Достаточно выбить пробку, и строки польются, как вино из бездонной бочки. Сюжет разбежится подобно кругам на зеркальной глади пруда: с одной стороны, при этом сохраняется полная свобода, с другой — возникает иллюзия поступательного движения. Путешествовать лучше налегке, о багаже пусть заботится «Америкэн Экспресс». Что означает: долой анализ и самонаблюдение, за борт сюрреализм и расовую логику, к чертям собачьим стиль и форму! История, которую я намерен изложить, настолько человечна, что ее рассказал бы и безродный пес. Понятно, с моими литературными способностями (а они на целый дюйм превышают собачьи) она слегка затянется, однако суть не изменится. Это будет рассказ об одиночестве и неотступном голоде — я не имею в виду лишь нехватку еды и секса, но всего сразу. Я словно погляжу на свою жизнь из бортового иллюминатора, и та помчится мимо, мало-помалу погружаясь, как четырехмачтовая шхуна в бурю. Каждый, кто пожелает, получит слово, причем вдосталь. Здесь же, в книге, я буду есть и спать, а когда приспичит, помочусь прямо на страницы. Все это пришло мне в голову во время прогулки по Бродвею. Вокруг суетилась такая шумная толпа, что внезапно меня охватило жуткое одиночество. Лучше бы уж тыкали в бок локтями, толкали, пихали, наступали на ноги, плевали в лицо… Гомон вдруг необъяснимо затих, и перед мысленным взором в полной тишине загорелся зеленый свет — ослепительная вспышка на пути к новой книге. И я рванул вперед на всех парах. Я мог вызвать из прошлого любую подробность, да еще со всеми тончайшими связями и самыми причудливыми ассоциациями. Все, что мне нужно теперь, — это сказать: «Привет! А вот и мы… Как поживаете?» Остальное покатится, как по маслу. История моей жизни — тема неисчерпаемая. Странно, почему писателей тянет изображать чужие приключения? Ведь это водоворот с дыркой посередине! Уже на последней строчке он неизбежно засасывает и тебя, и твой собственный опыт. Пусть даже мы с моей жизнью идем ко дну — не вздумайте бросать нам спасательный круг. Киньте лучше чего-нибудь пожевать! И капните соуса. Представьте себе, даже гений любит жаркое с подливкой. Не надо вустерширского соуса или там йоркширского пудинга — можно просто ложку черной, чуть кисловатой подливки; впрочем, если завалялись лишние Kartoffelklosse — картофельные клецки, — положите их тоже. (Надеюсь, хоть на сей раз я написал слово «клецки» правильно? Насчет точек над буквами не волнуйся, они придут позже, а теперь — время перекусить.)
 
   «Мэйсон Жерар» — ресторан в стиле Старого Света, расположенный на Тридцать Третьей улице напротив почты. Внутри он смахивает на сумасшедший дом, только mignonnote 40. Все lyimignon, вплоть до плевательниц. На каждую мелочь кто-то поплевал и вытер поверхность грязной тряпицей. За зданием растет старосветский сад, оснащенный качелями, гамаками, столиками для пинг-понга, креслами-качалками, моррисовыми кресламиnote 41 и прочей рухлядью, какую хозяин умудрился впихнуть сюда. Ужасающая безвкусица, однако до умиления mignon. Мосье Жерар лично показал мне заведение — на тот случай, если я еще когда-нибудь наведаюсь в Америку и буду искать подходящий пансион.
   Как я уже упоминал, «Мэйсон Жерар» обладает теплой, уютной притягательностью настоящей психушки. Блюдечки позаимствованы из бистро на Менильмонтан, прошлогодние зонтики, швейная машинка Зингера, фортепиано модели тысяча девятьсот третьего года, подушечки для кошек и все в таком духе. Еда тоже сумасшедшая — еще более сумасшедшая, чем туалет, который недавно подновили. Подходящее местечко, чтобы зайти холодным зимним днем, присесть и почитать «Voyage au Bout de la Nuit» note 42. Мадам Жерар, супруга владельца, как две капли воды похожа на мадам Бонэ из «Мэйсон Бонэ», Тридцать Третья улица, та же широта и долгота. В смысле, обе калеки и ходят вразвалку, обе своекорыстны и остры на язык, обе обладают той притворно-обаятельной улыбкой, которая пристала бы ключнице, отлично знающей что почем, и которая мгновенно сползает с лица, как только закрывается рот. Будто выключателем щелкнули. Эта улыбка — воплощение французской торговли, и мне она нравится.
   Прогуливаясь после обеда по Восьмой авеню, я вдруг припомнил впечатление, полученное в тот день, когда я стоял на крыше Эмпайр-Стейт-Билдинг. Эта часть города похожа на чуть поношенные декорации «Метрополиса»: игрушечные блоки, соединенные меж собой, миллионы и миллионы одинаковых окон, и лишь забравшись на небоскреб, начинаешь видеть, как из перегноя зданий вырастает фантастический мир, собранный из гигантского детского конструктора. Глядя на закоптелые постройки красного кирпича, воображаешь Нью-Йорк островом, над которым пронеслись бесчисленные стаи грязных мигрирующих птиц. Сам город, кажется, вымазан их пометом. У любого старого здания непременно есть портик и коринфские колонны. Католические храмы, вроде костела святого Антония, напоминают собственные жалкие останки с плакальщиками, что маршируют по ступеням к алтарю. Синагоги как одна смахивают на турецкие бани; обычно это заброшенные лютеранские церкви с витражами на окнах. Много я погулял вокруг рыбных базаров, покойницких и домов для умалишенных. Люблю прибрежные лечебницы с их солнечными террасами на железных подмостках, похожими на грезы Мантеньи. Вся разница в том, что здесь грезы огнеупорные.
   А теперь могу рассказать тебе, как подлинный гений развлекается в городе вроде Нью-Йорка. Идешь на север до Сорок Второй улицы. Пять несуразных домов (все, даже черно-коричневый, принадлежат евреям) сплочены в единый блок публичного клозета. Внутри — закусочные, где торгуют сандвичами, залы игральных автоматов (игра — пенни) и киношки по пятнадцать центов за сеанс. Особые фильмы с набором пятнадцатицентовых актеров и актрис, сплошь низкопробные дебилы с чистыми сердцами, склонные смотреть зрителю прямо в глаза. Эдакий бесконечный поток дерьма, плавно текущий с экрана с восьми утра до полуночи. Когда-то все эти киношные домики были приличными театрами; сейчас же они битком набиты узкоглазыми, макаронниками, поляками, литовцами, хорватами, финнами и т. д. Кое-где попадаются полоумные стопроцентные америкашки из какого-нибудь Гэллапа или Терре-Хота. Вот что я прочел на стене туалета: «Бей Гитлера, спасай жидов. Вступайте в Еврейский флот: кто-то должен доставлять свинину в Иерусалим». Чуть ниже красовалась реклама братьев Ригли, последняя строчка которой гласила: «Лучшая жвачка со времен сотворения мира!» Gallup, Terre Haute.
   Как-то вечером у дверей одной забегаловки я наткнулся на Джека Квеллера с Брайтон-Бич, моего бывшего курьера из «Вестерн Юнион». Парень чудовищно разжирел с тех пор и обзавелся кепкой с рекламой дешевого данс-холла. Одним словом, вышибала, да и только. Стоило мне заикнуться о годах, проведенных в Париже, Джек с ходу спросил:
   — Знаешь Генри Барбюсаnote 43?
   Я сказал, что до личной встречи дело у нас не дошло, чему собеседник вроде бы даже удивился. Сам-то он познакомился с Генри Барбюсом в Клубе Джона Ридаnote 44… Ну, тут пошли разглагольствования об антропологии, женском вопросе, расовом самоубийстве, проституции, марксистской диалектике, и так далее, и тому подобное. Оставив «Вестерн Юнион», Джек, по его словам, не терял времени даром. Вплоть до начала кризиса он довольно успешно производил игрушки. Мне вспомнился простодушный Квеллер, которого я знал в дни олимпийского бурлеска. Тогда парень работал билетером в Там-мани-Холл и частенько за небольшие чаевые подсовывал мне самые удобные места. Как-то раз Джек отвел меня в сторонку и попросил устроить его курьером, что я и сделал. Квеллер рьяно взялся за работу. Трудился он в ночную смену по двенадцать часов в сутки, без выходных, получая в неделю семнадцать с половиной долларов, и со временем отложил некую сумму, позволившую ему заняться «игрушечным» бизнесом. И вот, сделавшись настоящим экспертом в своем деле, Джек принялся изучать антропологию, этнологию, политические науки, социологию, экономику и прочие бесполезные дисциплины, которые любого продвигают в карьере, даже несмотря на кризис. Я бы назвал их науками для евреев. Ибо ныне предмет желаний всякого трудолюбивого, уважающего себя еврея — поступить в Школу политических наук, или в Клуб Джона Рида, или же в Рэндовскую Школу социальных исследований, а лучше во все три заведения сразу. Это позволяет человеку познать мир, держать руку на пульсе эпохи, оставаться аиcourantnote 45 усекаешь? Отправляясь к Автомату, дабы сэкономить еще десять центов, Квеллер берет с собой книгу. И потом, стоя, как лошадь у яслей, пережевывает свои ненаглядные политнауки вприкуску с черствым хлебом и кетчупом. Еврей запросто читает во время прогулки по улице, особенно научные труды, которые, как известно, испокон веков отличались невообразимой толщиной.
   На прощание Джек дал мне визитку и пригласил заглянуть когда-нибудь в «Бэнн-Бокс», посидеть, заказать дешевую выпивку центов этак за шестьдесят пять и, возможно, найти себе смазливую партнершу для танцев из «Зигфилд Фоллиз».
   «Бэнн-Бокс» — мелкая забегаловка в одном из темных проулков. Зайти туда легко, а вот выбраться сложнее. Вступая на порог, я отлично знал: денег в карманах не хватит ни «посидеть», ни потанцевать с девчонкой. Но что поделаешь, если подобные места — моя слабость. Короче, захожу с видом бойкого гуляки, ушки на макушке, в глазах оживленный блеск, подруливаю к бармену и с самым невинным выражением лица невзначай интересуюсь, мол, не подскажет ли он, как поживает мой старый приятель Джек Квеллер. Бармен отправил меня к мордастому вышибале. Сохраняя невозмутимый вид человека со средствами, я и этого бандита спросил о здоровье старинного друга. Дескать, после десяти лет на Аляске… вроде как я привез Джеку весточку от одного из тамошних золотоискателей, нашего общего кореша. Разумеется, мне тут же сообщили, что Квеллер находится снаружи, у дверей данс-холла. Я сердечно поблагодарил за информацию и клятвенно пообещал затащить Джека внутрь, как только тот освободится. Вышибалу обрадовала моя затея; подхватив меня под руку, он сопровождает дорогого гостя к бару и заказывает выпивку за счет заведения. Начинаю отнекиваться, прикидываюсь, будто ищу бумажник, однако этот простак ничего не желает слышать. В пылу воодушевления я даже предложил угостить в ответ его, но к счастью, какие-то срочные дела заставили мордастого отказаться и спешно уйти. Не представляю, как бы я иначе выкручивался. Наверное, удрал бы в уборную и попытался выбить окно в задний дворик. Так или иначе, Джои, вот тебе пример положения, когда немного внешнего лоска может очень даже пригодиться. Главное — выглядеть как огурчик, смотреть прямо в глаза и невинно хлопать ресницами. А еще говорить, что ты прибыл либо с Аляски, либо с Таити. Я выбрал второе, поскольку слишком бледен лицом для первого. Сам порой удивляюсь, откуда столько смекалки у простого гоя?
   И вот я прогуливаюсь по Бродвею, который кишмя кишит шлюхами. Нет, не теми дамочками тысяча девятьсот восьмого — десятого годов, а новенькими — без чулок, стройными, ухоженными, сочными, с тонкими полосками из меха скунса или обезьяны вокруг тонких шей. Охотницы с сигаретками в зубах выпрыгивают из темных переулков и несколько мгновений беспомощно щурятся на яркие огни, озираясь в поисках жертвы. От их взглядов — отнюдь не притягательных, манящих и полных чувственности, но сверлящих и гипнотизирующих, точно ацетиленовые факелы вдоль ночных автомобильных дорог — тебя пробирает насквозь. Все американки, от шлюх до герцогинь, смотрятся одинаково. Европейская женщина имеет тысячи разных обличий; здешней доступно лишь одно. Ее глаза похожи на прожектор, свет которого вызывает мурашки по спине, но никогда не согреет сердце; он говорит тебе о чистой наличке, быстроте и санитарных условиях. Причем количество выпивки не играет ни малейшей роли. Забудь о сексе — перед тобою мощный аппарат, сокрытый в задней доле мозга. Нечто вроде музыкального автомата или машины, выдающей жвачку, или лондонского газометра. Бросаешь монетку в щель, прибор гудит, жужжит, внутри что-то щелкает, на экране загораются буквы — ровно настолько, чтобы ты успел прочесть написанное, и тотчас гаснут. Думаешь, к тебе станут приставать на улице? Размечтался! Хищница ждет в темноте подъезда; завидев мужчину, она внезапно выпрыгнет и пойдет в ногу с тобой, постепенно сближаясь, не отставая ни на шаг, пока ваши руки не соприкоснутся, потом бедра, и, когда вы достаточно потретесь друг о друга, словно пара дворовых кошек, она позволит тебе разинуть варежку и прицениться — бесстрастная, пресыщенная, равнодушная, холодная, как цемент, продолжая шагать на своих каучуковых каблучках той напряженной американской походкой, что создает впечатление устремленности к невидимой цели, к примеру, к бару за углом, почему бы и нет, не желаете угостить даму, нет, ну и ладно, пропади ты пропадом.
   С тех пор как я в последний раз бывал здесь, все как-то помолодело, включая шлюх и их расценки. Интересно, куда девали прежних? Скорее всего послали на скотобойню, пустили на лошадиные сбруи, ремни и обивку для кожаных кресел. Бродвей принадлежит юности, что касается женского пола. Мужским особям дозволено выглядеть на средние лета, иметь лысину, брюшко, бесформенные, кривобокие фигуры, страдать пьяным косоглазием, приливами желчи, ревматизмом, астмой и артритом, но дамы обязаны молодеть. Быть юными, бодрыми, крепкими, не знающими износа, как новые здания, новые лифты, новые машины, нержавеющие ножи и вилки, столь же действенные и острые, словно серебряные лезвия Горхама. Бродвей полон розовощеких адвокатов и политиканов с двойными подбородками и рысьими глазами, на шеях — белоснежные крахмальные воротнички, в нагрудных карманах (у каждого!) торчат свежевыстиранные, изящно свернутые платочки, костюмы скроены по последней моде, галстуки подобраны в тон, на брюках отутюженные складки, обувь ослепительно сверкает. Плевать на кризис: никто не появится на людях в прошлогодней шляпе. Сделав тебе стрижку, парикмахер больше не возьмется за ту же гребенку, пока ее не продезинфицируют и снова не упакуют в целлофан. Ткань, что была обернута вокруг твоей шеи, по пневматическим трубам доставляется в прачечную, дабы на следующее утро вернуться идеально чистой. Что ни возьми, все работает без обеда и выходных, даже если никому это не нужно. Непрошеные услуги оказываются так стремительно, что ты не успеваешь раздобыть деньжат, чтобы заплатить. Туфли, например, чистят даже в дождь, ибо «крем предохраняет обувь от сезонного разложения». Везде, на входе и на выходе, по твоему костюму неизбежно пройдутся щеткой. Чувствуешь себя, как в сосисочном автомате, из которого нет исхода — разве что сесть на корабль и уплыть подальше. Впрочем, и тогда нельзя быть ни в чем уверенным. На беду, весь наш дурацкий мир становится все больше похож на сплошную Америку. Заразу трудно остановить.
   Знаешь, это напомнило мне о великой американской новелле «Время и Река», реклама которой висит нынче в каждом автобусе, проезжающем через Пятую авеню. Речь об одной из тех великих американских новелл, что всегда получают статус «той единственной великой и т. д.», а через месяц уходят в забвение, ибо подпорки, на коих держался их шаткий каркас, прогнили и разваливаются на глазах. Подобно своим сородичам, она просто заполняет собой пустоту. «Время и Река» существует в трех измерениях, вот только четвертого ей не дано. Новелла разрастается подобно раковой опухоли. Она не обжигает, не ревет, не шипит, не плюет искрами, не полыхает ине дымится. Начинаясь, как и все американские шедевры, с большого пальца ноги, она методично поднимается вверх. Уже на голени читатель теряет направление среди бесчисленных фолликул от волос, которые американкам вечно приходится удалять с тела. По-настоящему великая книга берет начало в груди, где-то у диафрагмы, а затем пробивается наружу. От первой до последней страницы она насквозь пропитана жизнью, да и возникает не для того, чтоб заполнить пустоту, а потому что голод и вера властно требуют свидетельства, конкретного символа, жилища, места для отдыха. Может, я и несправедлив к великому американскому писателю: признаться, я прочел всего лишь страниц сорок. С другой стороны, разве человеку, или его душе, так уж недостаточно четырех десятков страниц, чтобы хоть как-то проявить себя? Не спорю, встречались и всплески эмоций — правда, они скорее напоминали питьевые фонтанчики. И потом, мой желудок не в состоянии переварить столько генеалогии за один раз! Терпеть не могу книги, берущие начало в колыбели и шаг за шагом сходящие в могилу. Даже обычная жизнь не течет подобным образом, что бы там люди ни думали. Истинная жизнь возникает в минуту духовного рождения, которое может случиться и в восемнадцать, ив сорок семь лет. И уж конечно, смерть — это не цель. Жизнь, и только жизнь! Больше жизни!Кто-нибудь должен вставить палки в колеса этой пространственно-временной машины, созданной американцами; реки должны побежать вспять, как река Сент-Джонс! Стоит Господу сотворить новый бурный поток, люди возводят плотину, чтобы тот честно «отрабатывал свое». Нет уж, пусть волны мчат, как им угодно; лишь тогда мы получим довольно ила, пригодного на что-нибудь хорошее. Не нужны нам генеалогические новеллы, тем более история американского континента, увиденная глазами шведской семьи Робинсон. Кто-нибудь обязан запустить кошку в этот вентилятор. И я чувствую себя этим славным парнем, Джои, я поверну воды вспять. Во имя американских бизонов и краснокожих индейцев, во имя теней Монтесумыnote 46 и Кецалькоатляnote 47. Ради этого я даже готов оттяпать себе голову. А что, клево было бы пройтись по улице, лучше по Бродвею, с черепком под мышкой, и чтобы из всех моих «газопроводов» струился сладкий аромат. Шагать пружинистой походкой и смотреть на мир астрологически. Только представил — уже полегчало, повеселел даже. Пожалуй, голову можно оставить на Вилле Сера, хватит Бродвею и моего тела. Возьму с собою книгу, большую железную книгу, пристегнутую к поясу. Ох и странные же вещи запишу я туда! Я стану первосвященником великой американской новеллы, бегущей вверх по холму впервые со дня сотворения мира, — и пожалуйста, пошлите в Иерусалим чудесной вестфальской ветчинки.
 
   Только что получил письмо от старушки Джульет. «Почему вы не заглянули к нам раньше? Почему вы сделали своим перманентным домом Париж? Да зачем вам отплывать непременно четырнадцатого июня? Да почему вы продолжаете вести жизнь экспатрианта?» Меня так и разбирает ответить ей прямо сейчас. Вот, полюбуйся, Джои…