Вскоре после обеда от крепостных ворот прискакал гонец и доложил князю, что во главе хозарского отряда прибыл один из высших сановников кагана – чаушиар и просит разрешения въехать в стольный град Чернигов. Князь приказал. распахнуть ворота, не скупиться перед нежданными гостями, оказать им гостеприимство, как подобает славянам.
   Встречать хозар выехали лучшие люди Чернигова: стольник – исполнитель дипломатических поручений, окольничий – ведающий помещениями князя, мужи ратные и думные.
   Такая встреча, видно, пришлась по душе чаушиару. Держал он себя учтиво, не по летам бодро. Об отдыхе и слушать не хотел, твердил, что честь и обычай велят ему сначала поклониться властителю земли Северянской, другу и брату наместника бога на земле – прославленного кагана.
   Черный ожидал чаушиара в гостиной зале, на отчем золотом престоле, в пышном княжеском одеянии. Чаушиар прошел между стоявшими с двух сторон именитыми огнищанами и, приложив в знак особого доброжелательства руку к сердцу, низко и почтительно поклонился князю.
   – Слава тебе, повелитель северного края!
   – Слава и тебе, доблестный муж, – отозвался князь. – Какими судьбами ты здесь? Долг или злосчастье привели тебя в наши земли?
   Чаушиар снова поклонился, теперь уже легко, едва заметно.
   – Солнце всходит на земле хозарской, – улыбнулся он Черному, – а заходит на земле Северянской. Птенчик начинает свою жизнь в гнезде, а подрастает – взлетает в небо. Князь, думаю, поверит, что и у меня уже окрепли крылья и мне пора побывать на той земле, где отдыхает солнце.
   – Хвалю за мысли молодецкие, – усмехнулся Черный, – дивлюсь только, что державному мужу Итиля захотелось податься с востока на запад, в ту сторону, где заходит солнце. Ведь птица любит встречать солнце на восходе, ее больше влечет рассвет, нежели сумрак.
   – Но ведь птица птице рознь, – отшутился чаушиар, и они оба весело рассмеялись.
   – Жаль, – продолжал Черный, – я вынужден разочаровать державного мужа Хозарии: солнце не отдыхает на земле Северянской. Оно уходит дальше на запад. Но земля Северянская, – добавил князь, – гостеприимна. Кто приходит к нам с доброй волей, к услугам того и краса ее.
   – Большое спасибо тебе, князь, – поклонился чаушиар, – каган не забудет твоего благорасположения к нему.
   – Как поживает наш покровитель? Что слышно в каганате?
   – Хвала небу, все хорошо. Каган во славе и здоровье. Повелел кланяться тебе и принять из рук моих его скромные дары.
   Чаушиар снова поклонился, прижимая руку к сердцу, а Черный смотрел на него, с трудом скрывая свое удивление.
   «Мне, подвластному, дары? – думал он. – С чего бы это?» Широко улыбаясь, князь благодарил за милость, за дары.
   – Склоняю голову перед щедростью покровителя нашего, – осторожно начал он.
   – Но скажи, за что мне честь такая, чем заслужил я высокое благоволение кагана?
   – Каган – наместник бога на земле, – так же осторожно ответил чаушиар. – Он знает, кто друг ему, кто недруг.
   – Спасибо, – поклонился Черный и, оглядев пристальным взглядом своих людей, стукнул посохом о пол. На пороге появился отрок.
   – Огнищного ключника сюда!
   – Слушаюсь, княже.
   Амбал проскользнул между неподвижно стоявшими придворными к княжьему престолу, низко склонился перед своим властелином. «Клянусь небом, – испуганно думал он, стараясь избегать взгляд хозар, – они поедают меня глазами, они узнают меня!..»
   – Объяви всему люду, – громко приказал князь, – в Чернигов прибыл самый близкий друг и сановник славного нашего повелителя кагана. Радость эту князь хочет разделить со всеми поселянами градскими и приглашает их всех на пир. А сейчас, – добавил он тихим и ласковым голосом, – отведи гостей в покои княжеские и позаботься об их отдыхе.
   …Давно отзвучали шаги непрошеных гостей, не слышно ржания коней на подворье, улеглась суета домочадцев, а Черный все ходит в своем покое, ломает голову. Что означают эти дары? Что задумал каган, чего хочет он от князя? Поддержки в бранных столкновениях с Олегом? С печенегами? А может быть, готовит западню? Хозары на все способны. А если уж дары присылают, надо быть особо осторожным. Того и гляди, в этой лести словесной укус змеиный запрятан. Знать бы только, откуда ждать его. Да, это главное; откуда ждать, куда ужалит эта коварная змея?
   За дверью послышался говор. Князь не успел расслышать, чьи это голоса, в покой вбежала его дочь. – Отец, – крикнула она с порога, – посмотрите, как идет мне этот наряд! На ней белоснежная длинная туника, поверх туники легкий голубой плащ, ласкающий взор, такой красивый, что глаз не отведешь; через плечо золотой лор – широкий шарф, который носят, по дворцовому обычаю, только княгини, в руках лук и стрелы.
   Князь взглянул и залюбовался дочерью. До чего же хороша! Словно цветок весенний. Роскошные черные волосы падают на плечи, а глаза, как зори, светят веселым блеском. И лицо пылает.
   Повертевшись перед отцом в новом наряде, она подбежала к князю и обняла его. То ли ласка дочери, то ли радость ее растопили лед, отогнали мрачные думы, лицо князя просветлело.
   – Откуда у тебя этот восточный наряд? – улыбаясь спросил он. – Нянька добыла у заморских гостей или, может быть…
   – Да нет, – засмеялась девушка, – хозары привезли из Итиля. От кагана, говорят.
   – Тебе от кагана?
   Черный уставился на нее, потом побледнел и тяжело опустился на скамью.
   Княжна испугалась внезапной перемены, присела около отца:
   – Да что случилось, батюшка? Вам тоже навезли всякого добра: и шелка и бархата. А ковры какие – персидские! Ключник показывал, где ваше, где мое… А вот смотрите, золотой лук и стрелы. Каган знает о моей любви к охоте и приказал вручить их как особый дар. Но я не буду стрелять из этого лука, а особливо в лебедей. Золотая стрела должна нести любовь, а не смерть.
   – Доченька, иди к себе, – с трудом вымолвил князь, нежно погладив свою любимицу. – Я хочу побыть один.
   – Нет, нет, батюшка, – не согласилась она, – я посижу с вами. Никак, вам плохо?
   – Не беспокойся. Иди к себе. Уже все прошло. Неохотно вышла княжна Черная из отцовских покоев. А придя к себе в терем, стала перед окном и задумалась. «Чем плохи они, дары эти? Что могло так огорчить отца?»

IV. ОГОНЬ И СВЕТ

   Разгневался нынче Перун[17] на северян. Над краем их собрал он черные тучи, накликал ветры из просторов морских да пустынных и грозится теперь, носясь над лесами, огнем, треском и громовыми раскатами, бросает на землю смертоносные стрелы.
   Ночь – хоть глаз выколи! Черная, бурная! Погаснет молния, и не то что леса не видишь – ногой не знаешь куда ступить. Все слилось в сплошную непроглядную тьму.
   А Перун лютует. Вон вспыхнула одна, за ней другая молния, с такой силой ударил гром! Валятся будто подкошенные деревья, и кажется, сама земля с грохотом летит в неведомую бездну.
   Посреди крепкого, рубленного из толстого дуба жилья пылает в очаге огонь. Свет его то блеснет в темных углах горницы, то уходит из них, бессильный перед наступающей отовсюду ночью. У очага – Осмомысл. Широкая борода его свисает до самого пояса, усы шевелятся от легкого движения губ, а брови, седые, кустистые, грозно сошлись на переносье. Он молится перед земным огнем, чтобы тот вознесся с его просьбой к огню небесному; молится тихо, но голос его иногда возвышается, и тогда вместо шепота слышен густой, эхом отдающийся в просторной горнице рокот.
   Боже, Даждь-боже[18], спаси нас от гнева, Ты дал нам огонь свой, не дай ему сгинуть, Жизнь на земле подарил всему люду, Будь же, наш боже, с нами повсюду!
   Не покидай нас в горе, в разлуке, Смилуйся, боже, – мы твои внуки.
   Но бог северян, дающий людям тепло и свет, видно, бессилен перед Перуном: за окном все так же сверкают молнии. И буря не утихает, свистит и воет, ломает деревья в лесу, бьет в окна косым дождем.
   Прислушивается Осмомысл, спокойный и строгий. Ни громы, ни молнии, ни страх перед самим Перуном не колеблют его воли, не ломят нрава. Старик поднялся, вышел в кладовую, потом вернулся оттуда с высокой посудиной, наполненной бараньими костями. Осторожно, с жертвенным благоговением высыпал их в огонь и, преклонив колени на разостланную шкуру, поднял к небу длинные и крепкие еще руки. Теперь он взывал уже к богу-громовику, умолял его принять жертву и смилостивиться, обойти своим гневом покорное жилище, не поразить его огнем и громом.
   Всеволод сидит у священного очага. Его не тревожат удары грома, он будто и не слышит грозы, сидит задумавшись, весь уйдя в свои мысли…
   Старик закончил жертвоприношение, вынес и разбил посудину, чтобы никто не воспользовался ею, принося жертву другому богу. Подошел к окну, постоял, прислушиваясь к шуму соснового бора, потом обернулся и сел против сына на колоду, покрытую медвежьей шкурой.
   – Грустишь, Всеволод? – тихо спросил отец. Сын тяжело вздохнул:
   – Да, батько, кручина забралась в сердце.
   – Кручина, говоришь? С чего бы это?
   – Сегодня был я на том месте, где сокол княжны заклевал несчастную лебедицу. И знаете, что увидел? Лебедя! Сидел, горемычный, около своей подруги и плакал. А потом взвился высоко в небо, крикнул на прощание, сложил крылья и упал камнем вниз. Насмерть разбился возле лебедицы. Вот я и думаю: почему он это сделал, зачем?
   – Закон у них такой, – ответил Осмомысл. – Верны они до самой смерти любви своей лебединой. Умирает одна – умирает и другой. Нет среди птиц равных лебедям. Видишь, как они прекрасны. А все прекрасное умирает гордо…
   Снова наступила тишина. Сын думал о своем, отец о своем.
   – А зачем ты поехал туда, к месту, где погибла лебедица? – нарушил молчание конюший. – Ведь это вон как далеко!
   – Да все из-за той же кручины, – снова вздохнул юноша, Конюший насторожился. И голос и вздохи сына какие-то необычные – и знакомые, и незнакомые… Долго молчал он, глядя на него, словно вспоминая, когда и где он слышал этот голос.
   Наконец заговорил:
   – До сей поры веселым ты был на пастбище. Гулял на конях по полянам и просекам, на досуге в лесу забавлялся с птицами, за зверем охотился, с друзьями на копьях состязался и во всем находил утеху и радость молодецкую. А сейчас, говоришь, печаль закралась в сердце. Что же стряслось, мой сын, кто нарушил твой покой в нашей забытой богом и людьми глуши? Может, гроза, ненастье? Всеволод грустно покачал головой.
   – Нет, батько, наверно, время. – И, помолчав, добавил: – А может быть, и люди…
   – Люди?! – Осмомысл долго и как-то растерянно смотрел на сына. – Люди… Вот оно что! Ну, значит, время твое настало: пора идти в люди. Но, как отец, советую тебе; будь осторожен, сын мой, и сердца сгоряча никому не вверяй.
   – Никому? – удивился сын.
   – Я говорю: сгоряча…
   – Не понимаю. Может, отец, откроете вы сыну истинную мудрость жизни? Конюший нахмурился:
   – Тебе это трудно понять. Ты молод, не жил среди людей, не знаешь беды. А я уже обжегся в свое время, как тот мотылек, что летел на свет и упал, опаленный огнем.
   Всеволод поднял на отца недоуменный взгляд:
   – Что же так сильно страшит вас в людях, батько?
   – Коварство их, козни. Не знаю, встретишь ли ты там друзей, а вот врагов – наверняка.
   – Может статься… Но… – Юноша запнулся на слове и, поразмыслив, добавил сочувственно: – Я знаю, батько, князь разорил наш дом и люто вас обидел. Да ведь среди людей не все князья…
   Подняв седые кустистые брови, Осмомысл пристально глядел сыну в глаза.
   – Зато там есть княгини… – Старик помолчал. – И даже хуже… есть княжна… – тяжело вздохнув, закончил он.
   Всеволод покраснел и опустил глаза. Но юношеское любопытство ничем не укоротишь, оно и стыд преодолеть способно.
   – Вы, батько, десять лет загадками со мною говорили и князя ворогом считали каждый раз. Теперь и княжну… Почему так? За что постигла нас беда такая?
   Осмомысл не спешил с ответом, думал, долго думал, уставясь в пол. Потом поднял голову, печально глядя на бушевавшую за окном грозовую ночь.
   – Прости меня, сын мой, – заговорил он наконец громко и решительно. – Я скрывал от тебя тайну. Не только князь причина моих бедствий. Может, я и сам немало в них повинен. Но не по злому умыслу. Надругательство над моей жизнью и семьей понудили меня на преступление…
   – Вас? На преступление? – в крайнем изумлении промолвил юноша.
   – Да, сын мой, – горестно воскликнул старик. – Если бы ты знал, как трудно отцу сказать такое слово. Но нет уж больше сил моих. Тяжким камнем лежит оно на сердце. Ты уже вырос и должен знать… – Старик умолк, закрыв глаза, глубокая печаль, страдание отразились на его лице. – Скажи, – очнулся он вдруг, – скажи, сможешь ты простить отцу своему убийство?
   – Какое убийство? О чем вы говорите, батько! – испуганно промолвил Всеволод.
   – Нет, нет, скажи: простишь?
   Юноша растерялся. Никогда не видел он отца в горе, в раскаянии. Сколько помнит, всегда старик был сильным, мужественным, суровым и строгим… А сейчас вдруг заговорил о прощении… Что случилось с ним? Что за тяжкое бремя несет он в своем сердце?
   Осмомысл по-своему понял молчание сына.
   – Ты, вижу, не решаешься… Ну что ж, суди тогда как знаешь…
   – Да что вы, батько, как я могу судить вас! – горячо возразил Всеволод. – Я верю, не могли вы учинить того по злому умыслу. Скажите, чье надругательство толкнуло вас на страшное дело?
   – Давно это было, сын мой, – тяжело вздохнул Осмомысл. – Мне тогда минуло двадцать пятое лето. Я был, как ты сейчас, и молод, и отважен, и красив. На зверя в лес ходил без страха и сомнения, случалось, и с медведем схватывался вручную… Да, я был тогда молод и счастлив. Роксана, матушка твоя, была из красавиц красавица. Жили мы с ней в согласии и любви. Пойду, бывало, в леса на день, на два, а то и на неделю, она себе места не находит, все ждет, высматривает мужа своего. Какую любовь мне дарила, доброту, заботу, ласку! Жили мы с нею в Сновске, у самого вала, над рекой. Пристали как-то к берегу заезжие купцы. Несли люди, понес и я продать добытые в лесах меха, хотя, признаться, очень не хотелось сбывать их за бесценок. Стою в раздумье, а тут прямо на меня идет торговый гость[19]. «Продаешь?» – спрашивает, показывая на товар. «А как же?» – отвечаю. Вижу, купец не на пушнину смотрит, меня оглядывает с ног до головы. Потом и говорит: «Товар у тебя хоть куда! За морем и цены ему нет. Хочешь, пойдем со мной к арабам. Свою пушнину дорого продашь, и за службу заплачу немало». Назвал он цену, и я не устоял: пошел с караваном за море. Вернулся уже под осень… Хорошо заработал. Правду говорил купец: меха свои продал дороже, чем здесь дают. Охранял я караван, и за то заплатил купец… Потом снова пошел я с ним… Ох, сын мой! Не знал бы я краев тех заморских! А пуще всего – злата! Оно меня с ума свело, оно и погубило!
   – Что же приключилось с вами, батько, там, в арабах?
   – Нет, не в арабах. Дома. Прибыл я с караваном из-за моря, вот так, как сейчас, в глухую полночь, в бурю-непогоду. Во град, известно, ночью не попасть – заперты все ворота. Да и не спешит туда купецкая ватага, она не дома, ей и под шатром не худо. А мне не то что спать – сидеть невмочь на месте, все тянет под родную кровлю, к жене и к сыну.
   Не дождался я дня – пробрался все-таки во град. Нелегко было: ненастье, темень. Да что они? Путь ведь лежал к родному очагу, а стены и валы так знаю, что и во тьме всегда найду дорогу… Уж лучше б я сорвался со стены и утонул во рву… Там в своем доме я не застал уже в живых своей жены. Погибла твоя матушка, мой сын.
   – Да как же то стряслось?
   – Сгубил ее подлец посадник[20]. Темной ночью напал он на наш дом и силой хотел увести мою Роксану. Мать защищалась как могла, да где ей было выстоять против мечей и дубин разбойников! Видя, что не миновать ей злой доли, наложила на себя руки матушка.
   Всеволод замер, уставясь широко раскрытыми, испуганными глазами на отца.
   – Так вы…
   – Не выдержал я, сын мой. В страшном гневе той же ночью пробрался в хоромы посадника и заколол его.
   Гром над головой и тот не поразил бы так Всеволода, как это нежданное и страшное признание. Ошеломленный, потрясенный, стоял он перед отцом, еще не веря только что услышанному слову: заколол.
   – И это вас мучит? – опомнился наконец Всеволод. – Да ведь тот посадник другого и не заслужил!
   – И я так думал. Да по-иному князь решил. Меня судили. Князь за посадника наложил двойную виру[21] и холопами, рабами, сделал нас…
   – Кого это – нас?
   – Тебя и меня. Из семьи только двое нас осталось: я, вдовец, да ты, сирота.
   – Вот оно как! – крикнул Всеволод. – А меня… меня-то за что?
   – За то, что ты мой кровный сын, за то, что отец твой простой поселянин, а он, вишь, князь! Он и ни в чем не повинного ребенка холопом может сделать, а простого человека и подавно.
   – Почему же не наказал он за надругательство кровных посадника?
   – Ворон ворону глаз не выклюет. Для князя посадник – опора, а простой человек – пыль под ногами. Вот и топчет он нас.
   Гнев и ненависть жарким пламенем вспыхнули в сердце юноши. Но сразу натолкнулись на встречную волну мыслей и начали гаснуть… «Князь – ворог наш, сказал отец… А княжна? Как быть тогда с княжной, прекрасной, как свет зари? Забыть? Возненавидеть?..» Тихо в горнице. Отец не знает, чем утешить сына. А тот погружен в свои думы, не знает, как быть… И видится ему смуглое лицо княжны, ее чистые, нежные, как у ребенка, глаза… Что сулят они ему? Не откроют ли тайну? Спасительную нить в этом запутанном клубке?..
   А лес шумит и шумит за окном. И дождь не унимается, то сеет тихий и мерный, то с ветром и посвистом налетит, ударит в окно, отбежит куда-то в темноту, и снова еле слышишь его, будто сквозь сон… Непроглядна ночь, никакого просвета. Только гроза ушла уже куда-то за леса, за долы и откликается оттуда приглушенным, но все еще раскатистым и грозным гулом. Словно из бездны голос подает.
   Осмомысл нарушил молчание.
   – Прости меня, дитя мое, – промолвил он надломленным голосом. – Я повинен, что завел тебя в холопы еще младенцем…
   – Не мне судить вас, батько, – с мучительной тоской ответил Всеволод, – да как перенести такую весть?.. Холоп я… – Он помолчал и уже решительно добавил: – Я, батько, уйду, наверно.
   Конюший насторожился:
   – Куда, мой сын?
   – Скоро дни Ивана Купалы. Около Чернигова, в Згурах, будет веселый праздник. Там друг мой живет. Младан.
   Поеду к нему на время.
   Холодом обдало сердце Осмомысла.
   – Дни Ивана Купалы? Подле Чернигова? – Он замолчал, пораженный внезапной догадкой, и, не выдержав, воскликнул: – Ты хочешь все же лететь на огонь?
   – На свет, батько, – спокойно и твердо ответил юноша. Они как бы поменялись местами: отец сидел перед сыном ослабевший, подавленный; сын – суровый и сейчас уже уверенный в своих намерениях, в избранном пути.
   – Подумай, сын мой, – умолял Осмомысл. – О доле отца родного вспомни!
   – Эх, батько, мне ли вас учить? Вам лучше ведомо: в делах этих не разум, а воля сердца верх берет.
   – Но ведь она – княжна! Ты идешь на верную погибель! – Ну что же, – ответил Всеволод, – а хоть бы и так. Ради света стоит идти на огонь! Да и не верю я, что на погибель! Не верю!

V. НОЧЬ ПОД ИВАНА КУПАЛУ

   Девчата днем еще насобирали голубых, как небо, цветов, пахучих васильков, полевого маку, зверобоя, нарвали за плотами мяты, за селеньем – полыни, что должна охранять их от ведьм и русалок, сплели себе роскошные венки. Шли они теперь веселые, нарядные, неся впереди себя марену – соломенное чучело, надетое на палку, и идола – Купалу, в женской сорочке и в венке, большом, на диво красочном. В радостном ожидании праздника, девчата спешили, обгоняя друг друга, и пели:
 
Купала, Купала!
Где ты зимовал?
Я в лесу зимовал,
Под застрехой ночевал.
Зимовал я в перышках,
А все лето красное —
В травушке-муравушке.
Купала, Купала!
 
   Парни тоже не сидели без дела: собрали старое тряпье, уложили на воз и вывезли его на поляну близ Десны. Потом наносили из лесу хвороста, притащили соломы и сложили несколько стогов возле места будущего костра, чтобы хватило на всю ночь. А когда увидели девчат, стали судить да рядить, что делать дальше, как у них марену отнять. Но девчата окружили ее тесным кольцом, украшали ее разноцветными лентами, венками. На идола Купалу надевали монисто, перстни, бусы – все украшения неприхотливой северянской девушки. Потом взялись за руки и пошли хороводом, напевая:
 
Вокруг маренушки ходили девушки,
Стороною дождик идет.
Стороной, да на мою алу розочку.
Ой на море волна, а в долине роса,
Стороною дождик идет.
Стороной, да на мой барвиночек зеленый.
Кругом маренушки ходили девушки,
Стороною дождик идет.
Стороной, да на любисточек кустистый мой.
Ой на море волна, а в долине роса,
Стороною дождик идет
Стороной – василечки мои низенькие…
 
   Среди девушек и княжна Черная. Еще вчера покинула она княжьи хоромы, не выдержав тоски, владевшей ею после разговора с отцом, и украдкой перебралась на левый берег Десны к подруженьке Милане. С тех пор как погибла мать княжны, зареченская Милана стала для Черной не только подругой – сестрицею родной. С ней ходила в лес по ягоды, собирала цветы на лугах, водила в праздник хороводы. Среди подруг забывала она грусть и одиночество. Радость и веселье просыпались в ее сердце, будто весенний ветер рассеивал их там легкой рукой.
   Любо, хорошо было здесь княжне, а особенно сегодня, перед праздником Купалы. С рассвета собирала целебные травы, цветы для венков, искала среди крапивы траву Чернобыль, под корнем которой растет уголь, несущий удачу. Резво бегала с девчатами по лугам и, спустившись позже к речке, купалась в быстрой и студеной Десне. Весь день хлопотали, готовясь к празднику. И вот он начался.
   Девчат и в два круга не вберешь. Раскраснелись как маков цвет, танцуя в хороводе. Но и парней не меньше, с обоих сел сошлись на поляну – и с Заречного, и со Згуров. Шаровары на них широкие, перехваченные поясами рубахи щедро вышиты по подолу, на рукавах, на расстегнутых теперь воротах. Сбитые на затылок шапки невесть как держатся на головах. А сами – как дубки молодые: высокие, крепкие, так и веет от них здоровьем и силой. Минуты не стоят на месте: хотят разорвать девичий круг.
   Но вот зашло солнце, на землю спустились первые сумерки. Парни оставили девчат, пошли добывать живой огонь, чтобы разжечь костер.
   На сухой траве, неподалеку от хвороста, лежит заранее приготовленная толстая колода с провернутыми в ней дырками. В одной из них – похожий на веретено волчок с длинными, подогнутыми кверху ремнями. Два коренастых парня садятся лицом к лицу и, упираясь ногами в колоду, берут в руки ремни. Третий жмет на волчок сверху, сыплет на колоду сухую, мелко протертую, как пыль, траву.
   Быстро и уверенно работают молодцы, все быстрее ходит вокруг оси волчок, все сильнее нагревается дерево.
   Молодежь толпится у колоды затаив дыхание – ждут появления живого огня. А сумерки все гуще и гуще. И лес, что возвышается кругом поляны, подступил еще ближе, словно встал на цыпочки, чтоб заглянуть через дюжие молодецкие плечи, узнать, что делают там люди, сбившись в кучу. Тени от него упали на всю поляну, легли на широкий плёс красавицы Десны.
   Тихо и тревожно стало вокруг. Но вот задымилась колода, сверкнули искры, и сразу вспыхнул огонек. Лица парней прояснились, взволнованно следили они за этим дрожащим, трепещущим язычком пламени. Вот он, живой, священный огонь! Его именем издавна называют жилье, он один может умолить огонь небесный, чтобы светил он людям, гнал от них тьму – прародителя и хранителя злых духов. Силой живого огня всякий раз возвращается к ним из мрака ночи солнце, светит и греет, растит урожай, дарит им свою всепобеждающую силу – силу жизни. Огонь – надежда их, он охраняет людей от злых духов, от мора и бесплодия. А особливо сегодня, в ночь под Ивана Купалу! Сегодня он не только всепобеждающая, но и всеочищающая сила.
   Огонь словно пробудил окрестности. На берегах Десны, Стрижня, Белоуса – по всей Северянщине запылали костры. Сначала появились несмелые, едва заметные огни за рощами, лесами и урочищами; потом взлетели они жарким пламенем в небо и залили светом всю округу. Будто огненные цветы трепетали над лесом, величавые и прекрасные в нависшем над землею мраке!
   Ожили и люди на поляне. Шум, возбужденные крики вместе с искрами разлетаются над костром и, ударившись о высокие стены леса, звенят под темными сводами неба. Девчата снова берутся за руки, ходят вокруг марены, поют песни. Но парни бурей налетают со всех сторон, разбивают круг. Теперь уже каждый ищет свою избранницу, норовит схватить ее за руку и повести на очищающий от злых духов и благословляющий на брачные узы огонь.
   Не затихают смех и крики, то раскатисто басовитые, то высокие, визгливые.