Страница:
Вы наверняка придете в ярость, но беременность барышни касается обеих наших семей, пожалуйста, умоляю, проявите Вашу обычную осмотрительность и мудрость. На коленях взываю к Вашей милости: пожалейте спешащую к смерти старуху, позаботьтесь о Сатоко. Преданная Вам Тадэсина".
Киёаки, прочитав письмо, отбросил трусливое чувство облегчения, которое он на миг испытал, заметив, что в письме не упомянуто его имя, он не хотел, чтобы в его глазах отец разглядел притворство. Но губы пересохли, а в висках жарко стучала кровь.
- Прочитал? "Беременность барышни касается обеих наших семей... проявите вашу осмотрительность и мудрость", ты это прочитал? Как бы мы ни были близки, не скажешь, что у нас общие семейные дела. А Тадэсина упорно считает их общими. ...Если у тебя есть что рассказать, лучше расскажи. Здесь, перед портретом деда... Прошу прощения, если я ошибаюсь в своих предположениях. Как отцу мне совсем не хотелось бы строить подобные догадки. Это отвратительно. Даже как предположение. Экая мерзость!
Обычно легкомысленный и жизнерадостный маркиз сейчас выглядел грозным, даже величественным. Он стоял, гневно постукивая кием по ладони, а за спиной у него висел портрет предка и картина морского сражения времен японо-русской войны.
Картина маслом изображала японский флот, готовый к встрече с врагом в Японском море: больше половины картины занимало темное, бушующее море. Вечером, в свете ламп, волны сливались с темной поверхностью стены и были лишь пятнами мрака, но днем густо насыщенный лиловый цвет создавал впечатление, что они возвышаются прямо над тобой; среди темной зелени местами попадались светлые пятна - это рассыпались белыми брызгами гребни, и с поразительной ясностью угадывалось, как неистовое море расширяет фарватер готовящейся к сражению флотилии. Дым кораблей, создающий вертикаль картины, тянулся вправо. Небо было холодно-зеленым и напоминало бледную зелень майской травы, растущей где-нибудь на севере.
По контрасту с этим портрет одетого в парадную форму деда давал почувствовать обаяние твердой воли, и сейчас казалось, что дед не осуждает Киёаки, а, особенно не упирая на свою власть, чему-то учит. Такому деду, почудилось Киёаки, можно рассказать обо всем. Мягкий, нерешительный характер внука будто мигом отвердел в присутствии этого лица с набрякшими веками, бородавкой на щеке и толстой нижней губой.
- Мне нечего рассказывать. Все так, как вы предположили. Это мой ребенок,- Киёаки смог вытворить это, не опуская глаз.
Маркиз Мацугаэ, несмотря на весь свой грозный вид, пришел в крайнее замешательство. Оказаться в подобном положении было совсем ему не свойственно. И вместо того, чтобы сразу обрушиться на Киёаки с грубой бранью, он произнес всего лишь несколько слов:
- Эта бабка Тадэсина уже второй раз приносит мне неприятные вести. Раньше речь шла о распутстве слуги, теперь - собственного сына... И еще собиралась умереть, чтобы спрятать концы. Только на это и способна!
Маркиз, всегда разрешавший тонкие душевные проблемы раскатистым хохотом, не знал, что делать, когда на деликатность следовало бы отреагировать яростью.
Этого краснолицего, плотного мужчину разительно отличало от его отца деда Киёаки - то, что он даже перед собственным сыном старался выглядеть бесчувственным, грубым мужланом. Маркиз боялся, как бы гнев не сделал его старомодным,- и понял, что в результате ярость теряет силу. С другой стороны, он также сознавал, что в подобной ситуации у когокого, а у него меньше всего оснований для праведного гнева.
Некоторое замешательство отца придало Киёаки храбрости. И словно чистая вода хлынула из трещины - юноша произнес самые естественные в жизни слова:
- В любом случае Сатоко - моя.
- Ты сказал "мо"?! Ну-ка, повтори! Ты сказал "моя"?!
Маркиз был доволен, что сын подлил масла в огонь его гнева. Теперь он мог изобразить слепую ярость.
- Что ж ты говоришь об этом теперь?! Разве, когда Сатоко получила предложение от принца, я не допытывался, "нет ли у тебя возражений"? Разве я не говорил: "Сейчас еще можно повернуть назад, скажи, если это как-то тебя касается"?
Маркиз в гневе повышал голос не там, где нужно, и получалось, что брань звучала мягко, а обычные слова - бранно. Когда он двинулся к подставке с шарами, заметно было, как дрожит рука, держащая кий, И тут Киёаки впервые испугался.
- Ты тогда что сказал? А? Что ты сказал? "Меня это абсолютно не трогает". Это были слова мужчины. Ведь ты, в конце концов, мужчина? Я жалел, что воспитывал тебя слишком мягко, но чтобы дошло до такого... Ты не просто коснулся невесты принца, когда уже получено Высочайшее разрешение на брак, ты ей ребенка сделал. Оскорбил имя принца, запятнал собственных родителей. Нет на свете большего вероломства, большего неуважения. Раньше бы я, как отец, обязан был бы сделать харакири, вымаливая прощение у императора. Отвратительно, просто жи-вотно... это твое поведение. Ты сам-то что себе думаешь? Отвечай. Не хочешь говорить?!
Конвульсивные вздохи прервали речь отца, Киёаки откачнулся, пытаясь избежать занесенного над ним кия, но получил сильнейший удар по спине, потом, когда увернулся, защищая спину,- по правой руке; получив сразу же следующий удар, рука онемела. Направленный в голову удар пришелся по переносице, когда Киёаки уже устремился к двери. Он налетел на стоявший рядом стул и вместе с ним упал. Из носа сразу хлынула кровь, но кий больше его не преследовал.
Киёаки, наверное, вскрикивал при каждом ударе. Потому что открылась дверь, и появились мать с бабушкой. Супруга маркиза дрожала, спрятавшись за спину свекрови.
Маркиз, все еще сжимая в руках кий, судорожно задыхаясь, буквально остолбенел.
- Что тут у вас? - спросила бабушка.
И только тогда маркиз заметил мать, но вид у него был такой, словно он не мог поверить своим глазам. Он даже не предполагал, что жена, почуяв неладное, кинулась звать свекровь. Чтобы пожилая женщина хоть на шаг двинулась из своего дома - такого еще не бывало.
- Киёаки такое натворил... Да сами поймете, прочтите предсмертную записку Тадэсины, вон она на столе.
- Что, Тадэсина покончила с собой?
- Я получил ее по почте и позвонил Аякуре...
- Ну, и что дальше? - Мать села на стул рядом со столиком, не спеша достала из-за пояса очки. Внимательно, словно кошелек, открыла футляр из черного бархата. Жена маркиза в первый раз видела, чтобы свекровь не удостоила взглядом лежавшего на полу внука. Своим видом она выражала готовность принять на себя гнев маркиза. Убедившись в этом, жена маркиза поспешила к Киёаки. Тот уже вытащил платок и прижал его к окровавленному носу. Заметных Царапин на нем не было.
- Ну, и что дальше? - снова спросила пожилая Женщина, разворачивая бумажный свиток. У маркиза словно что-то сломалось внутри.
- Я позвонил и узнал, что ее спасли, она поправляется, но граф недоумевал, как это я в курсе. Он, видно, не знал, что она послала мне письмо. Я же заметил графу, что надо постараться, чтобы разговоры о попытке Тадэсины отравиться не просочились в общество... Но, что ни говори, а виноват во всем нащ Киёаки, нельзя упрекать только их,- вот разговор и вышел какой-то неопределенный. Я сказал графу, что хочу с ним поскорее встретиться и все обсудить, но я не могу действовать, пока мы не решили между собой, как быть.
- Да. Да,- куда-то в пространство говорила бабушка, пробегая глазами письмо.
Ее мясистое лоснящееся лицо, загар, который до сих пор сохранился на этом будто одним движением резца сотворенном лице; просто постриженные седые волосы, небрежно окрашенные в черный цвет... - весь ее типично деревенский облик как нельзя лучше подходил к этой викторианской бильярдной.
- Но в этом письме Киёаки ведь нигде не назван?
- Посмотрите, там написано про наши общие семейные дела. Сразу видно, на что она намекает... И Киёаки сам сознался, что это его ребенок. Это значит, что у вас, матушка, будет правнук. Незаконнорожденный правнук.
- Может, Киёаки кого-нибудь покрывает и сам на себя наговорил.
- Не знаете, так не говорите. Можете сами его спросить.
Она наконец повернулась к внуку и доброжелательно, словно обращаясь к пятилетнему ребенку, сказала:
- Ну, Киёаки. Посмотри на бабушку. Отвечай, глядя мне в глаза, тогда ты не соврешь. Это правда, что сейчас сказал отец?!
Киёаки повернулся, пересиливая боль в спине, сжимая окровавленный платок, которым он промокая не перестающую течь из носа кровь. На идеальном лице с влажными глазами нос с кое-как вытертыми пятнышками крови походил на влажный нос щенка и выглядел очень по-детски.
- Правда,- бросил Киёаки гнусаво и опять поспешно зажал его новым носовым платком, который достала мать.
И тут бабушка сказала нечто такое, что, как топот копыт свободно несущихся коней, разбросало все, что было выстроено в таком безупречном порядке.
- Наградить ребенком невесту принца - вот здорово! Ваши трусливые нынешние мужчины этого не могут. Вот это да! Киёаки настоящий внук своего деда! Ну, посадят в тюрьму. Не казнят же!
Бабушка явно радовалась. Жесткая линия губ смягчилась, исчезла копившаяся в течение долгих лет тоска, она была так довольна, что смогла своими словами возмутить болото, в котором погрязло при нынешнем маркизе все имение. И в этом была вина не только его, ее сына. Голос бабушки определенно прозвучал из мятежного, сейчас уже забытого прошлого, когда никто не боялся тюрьмы и казни,- прозвучал в ответ врагам, окружившим усадьбу и собиравшимся раздавить бредущую к концу жизни женщину. Когда-то призраки смерти и тюрьмы бродили рядом с жизнью. Так или иначе, бабушка принадлежала к тому времени, когда женщины спокойно мыли посуду в реке, которая несла трупы. Вот была жизнь! И теперь этот, на первый взгляд, изнеженный внук чудесным образом воскресил призраки тех времен. На лице бабушки некоторое время держалось выражение восторга, и жена маркиза, не зная, какими словами вернуть ее к происходящему, издали ошеломленно смотрела на торжественное, грозное лицо старой женщины с явными признаками простой сельской жизни, которые она, как мать маркиза, не хотела выставлять на всеобщее обозрение.
- О чем вы говорите?! - маркиз, словно очнувшись, возразил лишенным сил голосом.- Это конец дому Мацугаэ. Отец не простил бы нам этого.
- Да,- сразу отозвалась старая мать.- Ты сейчас должен думать не о наказании Киёаки, а о том, как спасти дом Мацугаэ. Нужно думать о государстве, но и о себе тоже. Государство - это важно, но дом Мацугаэ - не менее важно. Мы ведь не то что семья Аякуры, которые двадцать семь поколений получают от императора жалованье... Что ты собираешься делать?
- Остается сделать вид, что ничего не было, и довести дело до свадьбы.
- Это замечательная идея, но нужно как можно скорее уладить дело с ребенком Сатоко. Делать это где-то в Токио... Ужасно будет, если пронюхают газетчики. Нет ли у тебя чего-нибудь на этот случай?
- Можно в Осаке,- после некоторого раздумья выдавил из себя маркиз.Доктор Мори сделает все в строжайшей тайне. Но нужен предлог, чтобы отвезти Сатоко в Осаку.
- Ну, у Аякуры там полно родственников, послать ее с визитами по случаю помолвки - это уже повод.
- Но заставлять ее встречаться с родственниками... Кто-нибудь да заметит ее положение,- это никуда не годится... А-а, у меня есть мысль. Лучше всего, пожалуй, послать ее с прощальным визитом к настоятельнице храма Гэссюдзи в Наре. Настоятелями там когда-то были члены императорской семьи, так что визит вполне по правилам. С любой точки зрения это выглядит естественно. И настоятельница знает и любит Сатоко с детства... Итак, сначала послать ее в Осаку, там доктор Мори делает что нужно, пару дней она отдохнет, а потом можно ехать в Нару. Мать Сатоко, наверное, тоже с ней поедет ...
- Вдвоем им ехать нельзя,- строго заметила мать маркиза.- Госпожа Аякура всегда на виду. Нельзя, чтобы кто-то за ней проследил и обнаружил, чем занимается доктор. Нужна еще какая-то женщина... А, Цудзико, вот ты и поезжай.- Она повернулась к невестке.
- Хорошо.
- Ты едешь присматривать. В Нару тебе ехать незачем. Убедишься, что нужное сделано, и сразу возвращайся в Токио, расскажешь тут нам все.
- Делай как говорит мать. Я посоветуюсь с графом по поводу дня отъезда, нужно ничего не упустить.
Киёаки отодвинули на задний план, его поведение, любовь - с ними обращались как с уже мертвыми вещами: казалось, бабушка и отец с матерью подробно обсуждают похороны, не заботясь о том, что умирающий еще их слышит. Нет, что-то было погребено еще до похорон. И Киёаки, с одной стороны, был умирающим, а с другой - растерянным ребенком...
Все полностью решалось независимо от воли виновника события, с полным игнорированием воли семейства Аякуры. Даже бабушка, с ее опасными речами, влилась в это упоительное занятие по улаживанию чрезвычайного конфликта. Характер бабушки никогда не имел ничего общего с деликатностью Киёаки, первобытная мораль, оправдывающая подлинное проявление чувств, сочеталась у нее со способностью скрывать эти чувства во имя спасения чести Дома - это она не впитала с солнцем Кагосимы, этому она научилась от мужа и благодаря мужу.
Маркиз посмотрел на Киёаки впервые после того, как избил его кием.
- С сегодняшнего дня ты должен вести себя осмотрительно, вернуться к школьным обязанностям и отдаться занятиям, чтобы сдавать экзамены в университет. Ну, договорились?! Я больше ничего не скажу. Ты перед выбором либо стать мужчиной, либо не стать им. С Сатоко, конечно, больше не встречаться.
- Как говорили когда-то, ты "под домашним арестом". Надоест заниматься - можешь зайти ко мне в гости,- добавила бабушка.
И Киёаки понял, что теперь отец оказался в таком положении, когда, опасаясь за свою репутацию, не может даже отречься от сына.
40
Граф Аякура очень боялся ран, болезней, смерти.
Утром, когда поднялся шум по поводу того, что Тадэсина не встает с постели, предсмертную записку, обнаруженную у изголовья, сразу принесли госпоже Аякура, а та отправила ее графу; граф взял записку кончиками пальцев, как заразную, и распечатал. В ней было написано, что Тадэсина просит прощения у господина и госпожи, а также у Сатоко за свой поступок и благодарит за то, что в течение долгих лет они были к ней так добры,- такую записку можно было показать кому угодно.
Супруга графа сразу вызвала врача; граф сам, конечно, ни в чем не участвовал, а только выслушал потом подробное сообщение жены.
- Похоже, она проглотила калмотин, таблеток сто двадцать. Это врач так предположил: сама она была еще без сознания. И откуда у старой женщины такая сила: размахивает руками и ногами, выгибается дугой, шумит,- наконец все навалились, ей сделали укол, промыли желудок (промывание желудка унизительная процедура, я этого не видела). Но врач поручился, что жизнь ей спасет.
Специалисты, конечно, разные бывают. Этот ничего не сказал, только принюхался к ее дыханию и сразу определил: "А-а, пахнет чесноком. Это калмотин".
- Когда она поправится?
- Врач сказал, дней десять ей нужно провести в покое.
- Никак нельзя, чтобы это вышло наружу. Нужно сказать служанкам, чтобы попридержали язык, и врача попросить. Как Сатоко?
- Закрылась у себя в комнате. Не хочет заходить к Тадэсине. Может, в ее положении это ей неприятно, да еще, когда Тадэсина открыла нам, что произошло, Сатоко перестала с ней разговаривать - теперь-то, наверное, проявит желание навестить Тадэсину, но хорошо бы, чтоб сделала это неприметно.
Когда пять дней назад Тадэсина, передумав обо всем на свете, открыла графу и графине, что Сатоко беременна, она, в общем-то, предполагала, что граф, скорее всего, растеряется, но не станет бранить ее, хотя равнодушие, с которым было встречено это известие, заставило Тадэсину занервничать - и она, послав маркизу Мацугаэ предсмертную записку, выпила калмотин.
Сатоко с самого начала не хотела следовать советам Тадэсины и, хотя опасность нарастала с каждым днем, только приказывала: "Никому не говори", сама же никаких решений не принимала. Тадэсина после долгих раздумий, нарушив приказ Сатоко, рассказала о ее беременности отцу с матерью, но те, видимо оттого, что были ошеломлены, выглядели так, словно слушают историю о том, как кошка утащила курицу из курятника на заднем дворе.
На следующий день после этого неприятного сообщения и позже, граф, встречаясь с Тадэсиной, не обнаруживал никакого желания касаться Этой темы.
Он был в очень трудном положении. Будь это возможно, граф просто бы выбросил из головы дело, уладить которое одному ему было не по силам; а с кем-то советоваться по его поводу было стыдно. Супруги договорились не обсуждать этого с Сатоко, пока не найдут какой-нибудь выход, но Сатоко, ставшая чрезвычайно подозрительной, учинила Тадэсине допрос и, узнав, что та проболталась, перестала с ней разговаривать и затворилась у себя в комнате. В доме повисло странное молчание. Тадэсина не отвечала на телефонные звонки, приказав говорить, что она больна.
Граф даже в разговорах с женой не касался неприятной темы. Положение действительно было отчаянное, дело не терпело отлагательств, а он, хотя и не верил в чудо, все откладывал решение со дня на день.
В этой медлительности, однако, была своего рода утонченность. Решить ничего нельзя: ясно, что каждое из возможных решений может быть неверным, но он не был скептиком в обычном смысле этого слова. Граф Аякура, хотя его и одолевали тяжелые мысли, не желал полагаться только на эмоции, не хотел принимать единственно возможное решение. Его размышления походили на расчеты предков - игроков в футбол. Они знали: как высоко ни брось мяч, он все равно вскоре упадет на землю. Вот, например, Намба Мунэтакэ, поймав, послал высоко вверх белый с пурпуром мяч из оленьей кожи, тот, под восхищенные возгласы зрителей, перелетел через высокую крышу дворца в Киото, но тут же упал во дворе малого дворца.
В любом решении есть свои просчеты, и лучше подождать, пока они скажутся на ком-нибудь еще. Упавший мяч должен принять другой игрок. Мяч, Даже подброшенный тобой, в воздухе может сам по себе развернуться и полететь в неожиданном направлении.
Графу отнюдь не рисовались картины разорения или крушения всей его жизни. Если его не потрясло то, что его дочь, по императорскому соизволению невеста принца, носит в себе дитя другого мужчины, следовательно, в этом мире для него ничто не имело значения: ни один мяч не будет вечно в твоих руках. Появится кто-то, кому придется его принять.
В силу своего характера граф был не в состоянии осуждать себя, поэтому получалось, что он всегда осуждал других.
На следующий день после неудавшегося самоубийства Тадэсины граф по телефону поговорил с маркизом Мацугаэ.
Было невероятно, что маркиз уже в курсе их семейных дел. Граф теперь уже не удивлялся, что у него в доме есть соглядатай, но Тадэсина, которую он подозревал в этом, вчера целый день была без сознания, и это давало пищу самым разным предположениям.
Поэтому граф, услышав от жены, что состояние Тадэсины намного лучше она может говорить, и аппетит появился,- собрав все свое мужество, вознамерился один навестить больную.
- Тебе лучше не ходить. Если я приду один, она скорее скажет правду.
- Там комната в беспорядке, ей будет неловко от вашего неожиданного прихода. Я предупрежу ее и прикажу прибрать.
- Ну хорошо, пусть так.
После этого графа заставили прождать два дня: больная должна была начать пользоваться косметикой.
Тадэсине специально выделили комнату в главном доме, но она была темной и крошечной: почти всю ее занимала постель. Графу не приходилось бывать здесь. Когда наконец настал момент посещения, то для него поставили стул, постель убрали, и Тадэсина в стеганом ночном кимоно встретила хозяина, облокотившись на несколько положенных друг на друга подушек, и старалась при поклоне прижаться к ним лбом.
Граф заметил, что она была еще слишком слаба для того, чтобы тщательно до самого края волос наложить густые белила, да и при поклоне между подушкой и лбом оставалась крошечная щель.
- Ужасное событие. Хорошо, что тебя спасли. Теперь можно не беспокоиться,- произнес граф, не задумываясь над тем, насколько это странно - вот так сидеть на стуле и смотреть на больную сверху, стараясь не обнаружить своих эмоций.
- Я так виновата. Доставила вам столько неприятностей. Если б вы могли простить меня...
Тадэсина с опущенной головой достала бумажную салфетку и приложила ее к уголкам глаз, но граф понял, что это она все еще пудрится.
- Врач сказал, что через десять дней ты окончательно поправишься. Не думай ни о чем, только о своем здоровье.
- Спасибо. Не пришлось умереть. Мне так стыдно.
В ее скорчившейся фигуре, накрытой стеганым ночным кимоно с мелкими хризантемами по красному полю, чувствовалось что-то зловещее, отделившее ее от людей, пометившее как человека, возвращенного с пути в обитель мрака. Граф нервничал: ему казалось, что в этой крошечной комнате даже к шкафчику с чайной посудой пристала какая-то скверна, странно отвратительными выглядели у склонившей голову Та-дэсины и старательно набеленная сзади шея, и тщательно причесанная без единого выбившегося волоска голова.
- Сегодня звонил маркиз Мацугаэ, я удивился, что он в курсе наших дел. Хочу спросить, не причастна ли ты к этому... - этот вопрос вылетел у графа случайно, на него он мог ответить сам: заговорив об этом, он вздрогнул, заранее предчувствуя ответ, и именно в этот момент Тадэсина подняла голову.
Лицо Тадэсины больше, чем обычно, было покрыто гримом, типичным для Киото. Губы накрашены пурпурного цвета помадой, поверх тщательно растертых по лицу, скрывающих морщины белил положены еще белила - они были так не к месту на этой нечистой после принятого яда коже, вся косметика выглядела как покрывшее лицо плесень. Граф отвел взгляд и продолжал:
- Ты ведь заранее послала маркизу предсмертное письмо?
- Да.- Тадэсина, глядя на графа, ответила не дрогнувшим голосом.- Я действительно хотела умереть, поэтому послала записку, чтобы все было улажено.
- И ты все написала? - - Нет. - Так есть еще что-то, о чем ты не написала?
- Да. Много чего,- безмятежно отозвалась Тадэсина.
41
Графа, в общем-то, не очень занимало, что реально известно маркизу, но когда он услышал, что есть еще немало, о чем Тадэсина умолчала, то вдруг забеспоко-ился:
- Что ж это такое, о чем ты не написала?
- О чем вы? Вы только что спросили: "И ты все написала?", я вам на это ответила; если ж вы меня расспрашиваете, значит, у вас что-то есть на сердце.
- Не морочь мне голову. Я пришел к тебе один, думал, мы сможем поговорить, никого не стесняясь. Скажи прямо.
- Ну, много есть того, о чем я не написала. Восемь лет назад в доме Китадзаки узнала я от вас одну вещь и думала умереть, сохранив ее в своем сердце.
- Китадзаки...
Граф содрогнулся, услышав это имя, оно было предвестием несчастья. Он сразу понял, что Тадэсина имеет в виду. Понял, но тревога все росла, и ему захотелось еще раз уточнить:
- Что же я сказал там у Китадзаки?
- Еще вечером дождь шел. Может быть, вы и забыли. Барышня взрослела, тогда ей было тринадцать. В тот день приезжал маркиз Мацугаэ, который у нас бывал редко, когда он уехал, вам было не по себе, и вы пошли развлечься к Китадзаки. Вы мне в тот вечер кое-что сказали...
...Он уже понял, что собирается сказать Тадэсина. Восприняв тогдашние слова графа как наказ, она собиралась свалить теперь вину на него, и у графа сразу возникли сомнения, действительно ли Тадэсина, принимая яд, намеревалась умереть. Сейчас ее глаза поверх положенных друг на друга подушек выглядели на густо набеленном лице как две пробитые в белой стене бойницы.
За этой стеной во мраке пряталось прошлое, оттуда, из глубокой тьмы, сюда, где он был весь на свету, были нацелены стрелы.
- Что теперь говорить. Я ведь тогда сказал это в шутку.
- Действительно в шутку?
Глаза-бойницы сузились, и графа словно обдало выплеснувшимся изнутри мраком.
- Но ведь в тот вечер, у Китадзаки...
Китадзаки, Китадзаки. Губы Тадэсины упорно повторяли это имя, которое граф хотел бы забыть, но которое прочно засело в памяти. Дом Китадзаки, куда он не ступал ногой уже лет восемь, во всех деталях встал перед глазами. Дом у подножия холма, обнесенный деревянным забором, без ворот, без привратницкой. Сырую, темную, чуть не со слизняками на стенах прихожую заполняют несколько пар черных сапог, мелькают и желтые пятна кожи: внутри сапоги сопрели от пота и жира; на грязной широкой полоске бумаги, вывешенной из прихожей наружу, написано имя хозяина. Уже в прихожей слышно громкое пение, чтение стихов. Достаточно приличный вид, который придает этому дому безопасное в разгар японско-русской войны занятие - пансион для офицеров, и еще запах конюшни. Граф, пока его вели по дому, все боялся коснуться рукавом стены, словно шел по коридору больничного изолятора, где лежат заразные больные. Он просто ненавидел запах человеческого пота.
В тот дождливый вечер восемь лет назад, проводив гостя - маркиза Мацугаэ, граф был в каком-то взвинченном настроении. Тадэсина, заметив это по его лицу, предложила:
- Китадзаки заполучил что-то интересное и говорит, что обязательно хочет показать это вам. Может быть, выйдете сегодня вечером развеяться?
Киёаки, прочитав письмо, отбросил трусливое чувство облегчения, которое он на миг испытал, заметив, что в письме не упомянуто его имя, он не хотел, чтобы в его глазах отец разглядел притворство. Но губы пересохли, а в висках жарко стучала кровь.
- Прочитал? "Беременность барышни касается обеих наших семей... проявите вашу осмотрительность и мудрость", ты это прочитал? Как бы мы ни были близки, не скажешь, что у нас общие семейные дела. А Тадэсина упорно считает их общими. ...Если у тебя есть что рассказать, лучше расскажи. Здесь, перед портретом деда... Прошу прощения, если я ошибаюсь в своих предположениях. Как отцу мне совсем не хотелось бы строить подобные догадки. Это отвратительно. Даже как предположение. Экая мерзость!
Обычно легкомысленный и жизнерадостный маркиз сейчас выглядел грозным, даже величественным. Он стоял, гневно постукивая кием по ладони, а за спиной у него висел портрет предка и картина морского сражения времен японо-русской войны.
Картина маслом изображала японский флот, готовый к встрече с врагом в Японском море: больше половины картины занимало темное, бушующее море. Вечером, в свете ламп, волны сливались с темной поверхностью стены и были лишь пятнами мрака, но днем густо насыщенный лиловый цвет создавал впечатление, что они возвышаются прямо над тобой; среди темной зелени местами попадались светлые пятна - это рассыпались белыми брызгами гребни, и с поразительной ясностью угадывалось, как неистовое море расширяет фарватер готовящейся к сражению флотилии. Дым кораблей, создающий вертикаль картины, тянулся вправо. Небо было холодно-зеленым и напоминало бледную зелень майской травы, растущей где-нибудь на севере.
По контрасту с этим портрет одетого в парадную форму деда давал почувствовать обаяние твердой воли, и сейчас казалось, что дед не осуждает Киёаки, а, особенно не упирая на свою власть, чему-то учит. Такому деду, почудилось Киёаки, можно рассказать обо всем. Мягкий, нерешительный характер внука будто мигом отвердел в присутствии этого лица с набрякшими веками, бородавкой на щеке и толстой нижней губой.
- Мне нечего рассказывать. Все так, как вы предположили. Это мой ребенок,- Киёаки смог вытворить это, не опуская глаз.
Маркиз Мацугаэ, несмотря на весь свой грозный вид, пришел в крайнее замешательство. Оказаться в подобном положении было совсем ему не свойственно. И вместо того, чтобы сразу обрушиться на Киёаки с грубой бранью, он произнес всего лишь несколько слов:
- Эта бабка Тадэсина уже второй раз приносит мне неприятные вести. Раньше речь шла о распутстве слуги, теперь - собственного сына... И еще собиралась умереть, чтобы спрятать концы. Только на это и способна!
Маркиз, всегда разрешавший тонкие душевные проблемы раскатистым хохотом, не знал, что делать, когда на деликатность следовало бы отреагировать яростью.
Этого краснолицего, плотного мужчину разительно отличало от его отца деда Киёаки - то, что он даже перед собственным сыном старался выглядеть бесчувственным, грубым мужланом. Маркиз боялся, как бы гнев не сделал его старомодным,- и понял, что в результате ярость теряет силу. С другой стороны, он также сознавал, что в подобной ситуации у когокого, а у него меньше всего оснований для праведного гнева.
Некоторое замешательство отца придало Киёаки храбрости. И словно чистая вода хлынула из трещины - юноша произнес самые естественные в жизни слова:
- В любом случае Сатоко - моя.
- Ты сказал "мо"?! Ну-ка, повтори! Ты сказал "моя"?!
Маркиз был доволен, что сын подлил масла в огонь его гнева. Теперь он мог изобразить слепую ярость.
- Что ж ты говоришь об этом теперь?! Разве, когда Сатоко получила предложение от принца, я не допытывался, "нет ли у тебя возражений"? Разве я не говорил: "Сейчас еще можно повернуть назад, скажи, если это как-то тебя касается"?
Маркиз в гневе повышал голос не там, где нужно, и получалось, что брань звучала мягко, а обычные слова - бранно. Когда он двинулся к подставке с шарами, заметно было, как дрожит рука, держащая кий, И тут Киёаки впервые испугался.
- Ты тогда что сказал? А? Что ты сказал? "Меня это абсолютно не трогает". Это были слова мужчины. Ведь ты, в конце концов, мужчина? Я жалел, что воспитывал тебя слишком мягко, но чтобы дошло до такого... Ты не просто коснулся невесты принца, когда уже получено Высочайшее разрешение на брак, ты ей ребенка сделал. Оскорбил имя принца, запятнал собственных родителей. Нет на свете большего вероломства, большего неуважения. Раньше бы я, как отец, обязан был бы сделать харакири, вымаливая прощение у императора. Отвратительно, просто жи-вотно... это твое поведение. Ты сам-то что себе думаешь? Отвечай. Не хочешь говорить?!
Конвульсивные вздохи прервали речь отца, Киёаки откачнулся, пытаясь избежать занесенного над ним кия, но получил сильнейший удар по спине, потом, когда увернулся, защищая спину,- по правой руке; получив сразу же следующий удар, рука онемела. Направленный в голову удар пришелся по переносице, когда Киёаки уже устремился к двери. Он налетел на стоявший рядом стул и вместе с ним упал. Из носа сразу хлынула кровь, но кий больше его не преследовал.
Киёаки, наверное, вскрикивал при каждом ударе. Потому что открылась дверь, и появились мать с бабушкой. Супруга маркиза дрожала, спрятавшись за спину свекрови.
Маркиз, все еще сжимая в руках кий, судорожно задыхаясь, буквально остолбенел.
- Что тут у вас? - спросила бабушка.
И только тогда маркиз заметил мать, но вид у него был такой, словно он не мог поверить своим глазам. Он даже не предполагал, что жена, почуяв неладное, кинулась звать свекровь. Чтобы пожилая женщина хоть на шаг двинулась из своего дома - такого еще не бывало.
- Киёаки такое натворил... Да сами поймете, прочтите предсмертную записку Тадэсины, вон она на столе.
- Что, Тадэсина покончила с собой?
- Я получил ее по почте и позвонил Аякуре...
- Ну, и что дальше? - Мать села на стул рядом со столиком, не спеша достала из-за пояса очки. Внимательно, словно кошелек, открыла футляр из черного бархата. Жена маркиза в первый раз видела, чтобы свекровь не удостоила взглядом лежавшего на полу внука. Своим видом она выражала готовность принять на себя гнев маркиза. Убедившись в этом, жена маркиза поспешила к Киёаки. Тот уже вытащил платок и прижал его к окровавленному носу. Заметных Царапин на нем не было.
- Ну, и что дальше? - снова спросила пожилая Женщина, разворачивая бумажный свиток. У маркиза словно что-то сломалось внутри.
- Я позвонил и узнал, что ее спасли, она поправляется, но граф недоумевал, как это я в курсе. Он, видно, не знал, что она послала мне письмо. Я же заметил графу, что надо постараться, чтобы разговоры о попытке Тадэсины отравиться не просочились в общество... Но, что ни говори, а виноват во всем нащ Киёаки, нельзя упрекать только их,- вот разговор и вышел какой-то неопределенный. Я сказал графу, что хочу с ним поскорее встретиться и все обсудить, но я не могу действовать, пока мы не решили между собой, как быть.
- Да. Да,- куда-то в пространство говорила бабушка, пробегая глазами письмо.
Ее мясистое лоснящееся лицо, загар, который до сих пор сохранился на этом будто одним движением резца сотворенном лице; просто постриженные седые волосы, небрежно окрашенные в черный цвет... - весь ее типично деревенский облик как нельзя лучше подходил к этой викторианской бильярдной.
- Но в этом письме Киёаки ведь нигде не назван?
- Посмотрите, там написано про наши общие семейные дела. Сразу видно, на что она намекает... И Киёаки сам сознался, что это его ребенок. Это значит, что у вас, матушка, будет правнук. Незаконнорожденный правнук.
- Может, Киёаки кого-нибудь покрывает и сам на себя наговорил.
- Не знаете, так не говорите. Можете сами его спросить.
Она наконец повернулась к внуку и доброжелательно, словно обращаясь к пятилетнему ребенку, сказала:
- Ну, Киёаки. Посмотри на бабушку. Отвечай, глядя мне в глаза, тогда ты не соврешь. Это правда, что сейчас сказал отец?!
Киёаки повернулся, пересиливая боль в спине, сжимая окровавленный платок, которым он промокая не перестающую течь из носа кровь. На идеальном лице с влажными глазами нос с кое-как вытертыми пятнышками крови походил на влажный нос щенка и выглядел очень по-детски.
- Правда,- бросил Киёаки гнусаво и опять поспешно зажал его новым носовым платком, который достала мать.
И тут бабушка сказала нечто такое, что, как топот копыт свободно несущихся коней, разбросало все, что было выстроено в таком безупречном порядке.
- Наградить ребенком невесту принца - вот здорово! Ваши трусливые нынешние мужчины этого не могут. Вот это да! Киёаки настоящий внук своего деда! Ну, посадят в тюрьму. Не казнят же!
Бабушка явно радовалась. Жесткая линия губ смягчилась, исчезла копившаяся в течение долгих лет тоска, она была так довольна, что смогла своими словами возмутить болото, в котором погрязло при нынешнем маркизе все имение. И в этом была вина не только его, ее сына. Голос бабушки определенно прозвучал из мятежного, сейчас уже забытого прошлого, когда никто не боялся тюрьмы и казни,- прозвучал в ответ врагам, окружившим усадьбу и собиравшимся раздавить бредущую к концу жизни женщину. Когда-то призраки смерти и тюрьмы бродили рядом с жизнью. Так или иначе, бабушка принадлежала к тому времени, когда женщины спокойно мыли посуду в реке, которая несла трупы. Вот была жизнь! И теперь этот, на первый взгляд, изнеженный внук чудесным образом воскресил призраки тех времен. На лице бабушки некоторое время держалось выражение восторга, и жена маркиза, не зная, какими словами вернуть ее к происходящему, издали ошеломленно смотрела на торжественное, грозное лицо старой женщины с явными признаками простой сельской жизни, которые она, как мать маркиза, не хотела выставлять на всеобщее обозрение.
- О чем вы говорите?! - маркиз, словно очнувшись, возразил лишенным сил голосом.- Это конец дому Мацугаэ. Отец не простил бы нам этого.
- Да,- сразу отозвалась старая мать.- Ты сейчас должен думать не о наказании Киёаки, а о том, как спасти дом Мацугаэ. Нужно думать о государстве, но и о себе тоже. Государство - это важно, но дом Мацугаэ - не менее важно. Мы ведь не то что семья Аякуры, которые двадцать семь поколений получают от императора жалованье... Что ты собираешься делать?
- Остается сделать вид, что ничего не было, и довести дело до свадьбы.
- Это замечательная идея, но нужно как можно скорее уладить дело с ребенком Сатоко. Делать это где-то в Токио... Ужасно будет, если пронюхают газетчики. Нет ли у тебя чего-нибудь на этот случай?
- Можно в Осаке,- после некоторого раздумья выдавил из себя маркиз.Доктор Мори сделает все в строжайшей тайне. Но нужен предлог, чтобы отвезти Сатоко в Осаку.
- Ну, у Аякуры там полно родственников, послать ее с визитами по случаю помолвки - это уже повод.
- Но заставлять ее встречаться с родственниками... Кто-нибудь да заметит ее положение,- это никуда не годится... А-а, у меня есть мысль. Лучше всего, пожалуй, послать ее с прощальным визитом к настоятельнице храма Гэссюдзи в Наре. Настоятелями там когда-то были члены императорской семьи, так что визит вполне по правилам. С любой точки зрения это выглядит естественно. И настоятельница знает и любит Сатоко с детства... Итак, сначала послать ее в Осаку, там доктор Мори делает что нужно, пару дней она отдохнет, а потом можно ехать в Нару. Мать Сатоко, наверное, тоже с ней поедет ...
- Вдвоем им ехать нельзя,- строго заметила мать маркиза.- Госпожа Аякура всегда на виду. Нельзя, чтобы кто-то за ней проследил и обнаружил, чем занимается доктор. Нужна еще какая-то женщина... А, Цудзико, вот ты и поезжай.- Она повернулась к невестке.
- Хорошо.
- Ты едешь присматривать. В Нару тебе ехать незачем. Убедишься, что нужное сделано, и сразу возвращайся в Токио, расскажешь тут нам все.
- Делай как говорит мать. Я посоветуюсь с графом по поводу дня отъезда, нужно ничего не упустить.
Киёаки отодвинули на задний план, его поведение, любовь - с ними обращались как с уже мертвыми вещами: казалось, бабушка и отец с матерью подробно обсуждают похороны, не заботясь о том, что умирающий еще их слышит. Нет, что-то было погребено еще до похорон. И Киёаки, с одной стороны, был умирающим, а с другой - растерянным ребенком...
Все полностью решалось независимо от воли виновника события, с полным игнорированием воли семейства Аякуры. Даже бабушка, с ее опасными речами, влилась в это упоительное занятие по улаживанию чрезвычайного конфликта. Характер бабушки никогда не имел ничего общего с деликатностью Киёаки, первобытная мораль, оправдывающая подлинное проявление чувств, сочеталась у нее со способностью скрывать эти чувства во имя спасения чести Дома - это она не впитала с солнцем Кагосимы, этому она научилась от мужа и благодаря мужу.
Маркиз посмотрел на Киёаки впервые после того, как избил его кием.
- С сегодняшнего дня ты должен вести себя осмотрительно, вернуться к школьным обязанностям и отдаться занятиям, чтобы сдавать экзамены в университет. Ну, договорились?! Я больше ничего не скажу. Ты перед выбором либо стать мужчиной, либо не стать им. С Сатоко, конечно, больше не встречаться.
- Как говорили когда-то, ты "под домашним арестом". Надоест заниматься - можешь зайти ко мне в гости,- добавила бабушка.
И Киёаки понял, что теперь отец оказался в таком положении, когда, опасаясь за свою репутацию, не может даже отречься от сына.
40
Граф Аякура очень боялся ран, болезней, смерти.
Утром, когда поднялся шум по поводу того, что Тадэсина не встает с постели, предсмертную записку, обнаруженную у изголовья, сразу принесли госпоже Аякура, а та отправила ее графу; граф взял записку кончиками пальцев, как заразную, и распечатал. В ней было написано, что Тадэсина просит прощения у господина и госпожи, а также у Сатоко за свой поступок и благодарит за то, что в течение долгих лет они были к ней так добры,- такую записку можно было показать кому угодно.
Супруга графа сразу вызвала врача; граф сам, конечно, ни в чем не участвовал, а только выслушал потом подробное сообщение жены.
- Похоже, она проглотила калмотин, таблеток сто двадцать. Это врач так предположил: сама она была еще без сознания. И откуда у старой женщины такая сила: размахивает руками и ногами, выгибается дугой, шумит,- наконец все навалились, ей сделали укол, промыли желудок (промывание желудка унизительная процедура, я этого не видела). Но врач поручился, что жизнь ей спасет.
Специалисты, конечно, разные бывают. Этот ничего не сказал, только принюхался к ее дыханию и сразу определил: "А-а, пахнет чесноком. Это калмотин".
- Когда она поправится?
- Врач сказал, дней десять ей нужно провести в покое.
- Никак нельзя, чтобы это вышло наружу. Нужно сказать служанкам, чтобы попридержали язык, и врача попросить. Как Сатоко?
- Закрылась у себя в комнате. Не хочет заходить к Тадэсине. Может, в ее положении это ей неприятно, да еще, когда Тадэсина открыла нам, что произошло, Сатоко перестала с ней разговаривать - теперь-то, наверное, проявит желание навестить Тадэсину, но хорошо бы, чтоб сделала это неприметно.
Когда пять дней назад Тадэсина, передумав обо всем на свете, открыла графу и графине, что Сатоко беременна, она, в общем-то, предполагала, что граф, скорее всего, растеряется, но не станет бранить ее, хотя равнодушие, с которым было встречено это известие, заставило Тадэсину занервничать - и она, послав маркизу Мацугаэ предсмертную записку, выпила калмотин.
Сатоко с самого начала не хотела следовать советам Тадэсины и, хотя опасность нарастала с каждым днем, только приказывала: "Никому не говори", сама же никаких решений не принимала. Тадэсина после долгих раздумий, нарушив приказ Сатоко, рассказала о ее беременности отцу с матерью, но те, видимо оттого, что были ошеломлены, выглядели так, словно слушают историю о том, как кошка утащила курицу из курятника на заднем дворе.
На следующий день после этого неприятного сообщения и позже, граф, встречаясь с Тадэсиной, не обнаруживал никакого желания касаться Этой темы.
Он был в очень трудном положении. Будь это возможно, граф просто бы выбросил из головы дело, уладить которое одному ему было не по силам; а с кем-то советоваться по его поводу было стыдно. Супруги договорились не обсуждать этого с Сатоко, пока не найдут какой-нибудь выход, но Сатоко, ставшая чрезвычайно подозрительной, учинила Тадэсине допрос и, узнав, что та проболталась, перестала с ней разговаривать и затворилась у себя в комнате. В доме повисло странное молчание. Тадэсина не отвечала на телефонные звонки, приказав говорить, что она больна.
Граф даже в разговорах с женой не касался неприятной темы. Положение действительно было отчаянное, дело не терпело отлагательств, а он, хотя и не верил в чудо, все откладывал решение со дня на день.
В этой медлительности, однако, была своего рода утонченность. Решить ничего нельзя: ясно, что каждое из возможных решений может быть неверным, но он не был скептиком в обычном смысле этого слова. Граф Аякура, хотя его и одолевали тяжелые мысли, не желал полагаться только на эмоции, не хотел принимать единственно возможное решение. Его размышления походили на расчеты предков - игроков в футбол. Они знали: как высоко ни брось мяч, он все равно вскоре упадет на землю. Вот, например, Намба Мунэтакэ, поймав, послал высоко вверх белый с пурпуром мяч из оленьей кожи, тот, под восхищенные возгласы зрителей, перелетел через высокую крышу дворца в Киото, но тут же упал во дворе малого дворца.
В любом решении есть свои просчеты, и лучше подождать, пока они скажутся на ком-нибудь еще. Упавший мяч должен принять другой игрок. Мяч, Даже подброшенный тобой, в воздухе может сам по себе развернуться и полететь в неожиданном направлении.
Графу отнюдь не рисовались картины разорения или крушения всей его жизни. Если его не потрясло то, что его дочь, по императорскому соизволению невеста принца, носит в себе дитя другого мужчины, следовательно, в этом мире для него ничто не имело значения: ни один мяч не будет вечно в твоих руках. Появится кто-то, кому придется его принять.
В силу своего характера граф был не в состоянии осуждать себя, поэтому получалось, что он всегда осуждал других.
На следующий день после неудавшегося самоубийства Тадэсины граф по телефону поговорил с маркизом Мацугаэ.
Было невероятно, что маркиз уже в курсе их семейных дел. Граф теперь уже не удивлялся, что у него в доме есть соглядатай, но Тадэсина, которую он подозревал в этом, вчера целый день была без сознания, и это давало пищу самым разным предположениям.
Поэтому граф, услышав от жены, что состояние Тадэсины намного лучше она может говорить, и аппетит появился,- собрав все свое мужество, вознамерился один навестить больную.
- Тебе лучше не ходить. Если я приду один, она скорее скажет правду.
- Там комната в беспорядке, ей будет неловко от вашего неожиданного прихода. Я предупрежу ее и прикажу прибрать.
- Ну хорошо, пусть так.
После этого графа заставили прождать два дня: больная должна была начать пользоваться косметикой.
Тадэсине специально выделили комнату в главном доме, но она была темной и крошечной: почти всю ее занимала постель. Графу не приходилось бывать здесь. Когда наконец настал момент посещения, то для него поставили стул, постель убрали, и Тадэсина в стеганом ночном кимоно встретила хозяина, облокотившись на несколько положенных друг на друга подушек, и старалась при поклоне прижаться к ним лбом.
Граф заметил, что она была еще слишком слаба для того, чтобы тщательно до самого края волос наложить густые белила, да и при поклоне между подушкой и лбом оставалась крошечная щель.
- Ужасное событие. Хорошо, что тебя спасли. Теперь можно не беспокоиться,- произнес граф, не задумываясь над тем, насколько это странно - вот так сидеть на стуле и смотреть на больную сверху, стараясь не обнаружить своих эмоций.
- Я так виновата. Доставила вам столько неприятностей. Если б вы могли простить меня...
Тадэсина с опущенной головой достала бумажную салфетку и приложила ее к уголкам глаз, но граф понял, что это она все еще пудрится.
- Врач сказал, что через десять дней ты окончательно поправишься. Не думай ни о чем, только о своем здоровье.
- Спасибо. Не пришлось умереть. Мне так стыдно.
В ее скорчившейся фигуре, накрытой стеганым ночным кимоно с мелкими хризантемами по красному полю, чувствовалось что-то зловещее, отделившее ее от людей, пометившее как человека, возвращенного с пути в обитель мрака. Граф нервничал: ему казалось, что в этой крошечной комнате даже к шкафчику с чайной посудой пристала какая-то скверна, странно отвратительными выглядели у склонившей голову Та-дэсины и старательно набеленная сзади шея, и тщательно причесанная без единого выбившегося волоска голова.
- Сегодня звонил маркиз Мацугаэ, я удивился, что он в курсе наших дел. Хочу спросить, не причастна ли ты к этому... - этот вопрос вылетел у графа случайно, на него он мог ответить сам: заговорив об этом, он вздрогнул, заранее предчувствуя ответ, и именно в этот момент Тадэсина подняла голову.
Лицо Тадэсины больше, чем обычно, было покрыто гримом, типичным для Киото. Губы накрашены пурпурного цвета помадой, поверх тщательно растертых по лицу, скрывающих морщины белил положены еще белила - они были так не к месту на этой нечистой после принятого яда коже, вся косметика выглядела как покрывшее лицо плесень. Граф отвел взгляд и продолжал:
- Ты ведь заранее послала маркизу предсмертное письмо?
- Да.- Тадэсина, глядя на графа, ответила не дрогнувшим голосом.- Я действительно хотела умереть, поэтому послала записку, чтобы все было улажено.
- И ты все написала? - - Нет. - Так есть еще что-то, о чем ты не написала?
- Да. Много чего,- безмятежно отозвалась Тадэсина.
41
Графа, в общем-то, не очень занимало, что реально известно маркизу, но когда он услышал, что есть еще немало, о чем Тадэсина умолчала, то вдруг забеспоко-ился:
- Что ж это такое, о чем ты не написала?
- О чем вы? Вы только что спросили: "И ты все написала?", я вам на это ответила; если ж вы меня расспрашиваете, значит, у вас что-то есть на сердце.
- Не морочь мне голову. Я пришел к тебе один, думал, мы сможем поговорить, никого не стесняясь. Скажи прямо.
- Ну, много есть того, о чем я не написала. Восемь лет назад в доме Китадзаки узнала я от вас одну вещь и думала умереть, сохранив ее в своем сердце.
- Китадзаки...
Граф содрогнулся, услышав это имя, оно было предвестием несчастья. Он сразу понял, что Тадэсина имеет в виду. Понял, но тревога все росла, и ему захотелось еще раз уточнить:
- Что же я сказал там у Китадзаки?
- Еще вечером дождь шел. Может быть, вы и забыли. Барышня взрослела, тогда ей было тринадцать. В тот день приезжал маркиз Мацугаэ, который у нас бывал редко, когда он уехал, вам было не по себе, и вы пошли развлечься к Китадзаки. Вы мне в тот вечер кое-что сказали...
...Он уже понял, что собирается сказать Тадэсина. Восприняв тогдашние слова графа как наказ, она собиралась свалить теперь вину на него, и у графа сразу возникли сомнения, действительно ли Тадэсина, принимая яд, намеревалась умереть. Сейчас ее глаза поверх положенных друг на друга подушек выглядели на густо набеленном лице как две пробитые в белой стене бойницы.
За этой стеной во мраке пряталось прошлое, оттуда, из глубокой тьмы, сюда, где он был весь на свету, были нацелены стрелы.
- Что теперь говорить. Я ведь тогда сказал это в шутку.
- Действительно в шутку?
Глаза-бойницы сузились, и графа словно обдало выплеснувшимся изнутри мраком.
- Но ведь в тот вечер, у Китадзаки...
Китадзаки, Китадзаки. Губы Тадэсины упорно повторяли это имя, которое граф хотел бы забыть, но которое прочно засело в памяти. Дом Китадзаки, куда он не ступал ногой уже лет восемь, во всех деталях встал перед глазами. Дом у подножия холма, обнесенный деревянным забором, без ворот, без привратницкой. Сырую, темную, чуть не со слизняками на стенах прихожую заполняют несколько пар черных сапог, мелькают и желтые пятна кожи: внутри сапоги сопрели от пота и жира; на грязной широкой полоске бумаги, вывешенной из прихожей наружу, написано имя хозяина. Уже в прихожей слышно громкое пение, чтение стихов. Достаточно приличный вид, который придает этому дому безопасное в разгар японско-русской войны занятие - пансион для офицеров, и еще запах конюшни. Граф, пока его вели по дому, все боялся коснуться рукавом стены, словно шел по коридору больничного изолятора, где лежат заразные больные. Он просто ненавидел запах человеческого пота.
В тот дождливый вечер восемь лет назад, проводив гостя - маркиза Мацугаэ, граф был в каком-то взвинченном настроении. Тадэсина, заметив это по его лицу, предложила:
- Китадзаки заполучил что-то интересное и говорит, что обязательно хочет показать это вам. Может быть, выйдете сегодня вечером развеяться?