Наверное, легче встретиться с Тадэсиной, но после ее неудачной попытки самоубийства Киёаки испытывал к старой женщине какое-то отвращение. Мало того, что своей предсмертной запиской она продала Киёаки отцу, она явно получала удовольствие, предавая людей, которых сама же и свела. Тадэсина научила Киёаки тому, что есть люди, которые выращивают цветы только затем, чтобы потом обрывать их лепестки.
   С другой стороны, отец почти перестал общаться с сыном. Мать тоже, вслед за мужем, думала только о том, как бы предоставить сына самому себе.
   Бушующий маркиз на самом деле был в панике. У главного входа поставили по его просьбе еще одногo полицейского, задние ворота теперь тоже охраняли два затребованных полицейских. Но никаких угроз не последовало: высказывания Иинумы не получили широкой огласки,- так заканчивался этот год.
   Обычно из домов, которые сдавались внаем европейцам, приходили приглашения на рождественские вечера. Было бы несправедливо предпочесть какое-то из них, поэтому никуда не ходили, а посылали в оба дома подарки детям, но в этом году Киёаки захотелось как-то расслабиться в счастливом семейном кругу соседей, и он через мать попросил у отца разрешения пойти, но тот не разрешил.
   Отец не привел в качестве причины, что предпочесть одно приглашение другому было бы несправедливо, а сказал, что, отвечая на приглашение арендатора, Киёаки наносит урон достоинству члена титулованной семьи. Это снова был намек на то, что отец сомневается в способности Киёаки поступать достойно.
   В конце года в доме маркиза каждый день по частям делали ту большую уборку, которую невозможно было сделать в большом поместье традиционно за один день - 31 декабря, и все были очень заняты.
   Киёаки было решительно нечем заняться. Грудь сжимало пронзительное чувство: "Вот кончается этот год", и с каждым днем крепло ощущение того, что именно он был вершиной его жизни и никогда не повторится.
   Киёаки решил оставить усадьбу с хлопочущими людьми и покататься на лодке по пруду. Ямада было заявил, что пойдет с ним, но Киёаки грубо отказался.
   Когда, ломая сухой тростник и стебли лотоса, он выводил лодку, в воздух взлетела стайка чаек. Громко хлопая крыльями, птицы взмыли в ясное зимнее небо, на их плоских маленьких брюшках шелком блестели мягкие, сухие перышки. Птицы разрезали воздух над зарослями тростника, нарушая неподвижность пейзажа.
   Отражавшиеся в пруду голубое небо и облака обдавали холодом. Киёаки обратил внимание на тяжелые круги, разбегавшиеся по потревоженной веслом водной глади. Того, о чем говорила темная, тяжелая вода, не было ни в хрустальном зимнем воздухе, ни в облаках - нигде.
   Он положил весла и обернулся в сторону парадного зала главного дома. Копошившиеся там люди выглядели актерами на далекой сцене. Отчетливо слышен был шум скрытого горой незамерзшего водопада, на северном склоне горы через сухие ветки просвечивали пятна грязного снега.
   Вскоре Киёаки, привязав лодку в маленьком заливчике на острове, поднялся на вершину, где сосны казались выцветшими. Два чугунных журавля задрали к небу клювы, чудилось, они острыми железными стрелами целятся в зимнее небо.
   Киёаки сразу заметил пригреваемое солнцем местечко на траве и повалился там на спину. Так его никто не видит, он может остаться совершенно один. Пальцы рук, закинутых за голову, еще немели после гребли, и вдруг сердце кольнуло острое чувство утраты, которое он скрывал ото всех. В душе отчетливо отозвалось: "Да... мои годы проходят! проходят! Вместе с мимолетными облаками". И, словно добавляя горечи, откуда-то из души стали выплескиваться одна за другой безжалостные, в чем-то пышные фразы. Слова, которые прежний Киёаки запрещал себе произносить:
   "Все ужасно. Я утратил умение восторгаться. Страшный реализм: кажется, поскреби ногтем, и все небо отзовется стеклом, предстанет пред тобой в мельчайших подробностях, страшная ясность правит миром. И вместе с тем это явное ощущение заброшенности. Такое же явное, как жар супа, который невозможно взять в рот, не подув на него как следует, и этот суп всегда стоит передо мной. Вот бы закрыться от всех такой же толстой, как у белой суповой миски, привычной стенкой.
   Кто заказал для меня этот суп?
   Меня бросили. Любовный пыл остыл. Проклятие судьбе. Бесконечные блуждания души. Бесцельные желания... Жалкий экстаз. Жалкая самозащита. Жалкий самообман. Пламенем охватывающее тело раскаяние оттого, что утрачено время, утрачено многое. Пустые годы жизни. Жалкая праздность юности. Обида на жизнь за то, что она никчемна... Комната на одного... Ночи в одиночестве. Эта отчаянная пропасть между тобой и миром, людьми... Зов. Зов, который не слышен. Пышность снаружи... Показная знатность... И все это я!"
   Он слушал, как разом подняли крик вороны, облепившие голые ветви деревьев на Кленовой горе, и захлопали крыльями у него над головой, перелетая к холму, где был Храм.
   50
   Почти сразу после Нового года во дворце устраивали чтение стихов. С тех пор как Киёаки исполнилось пятнадцать лет, Аякура каждый год приглашал его на них, считая это дополнением к воспитанию утонченности, которое он давал Киёаки в детстве; Мацугаэ думали, что в этом году приглашение вряд ли последует, но из управления двора пришло разрешение присутствовать. Граф без тени смущения и в этом году выполнял обязанности распорядителя, стало ясно, что о приглашении Киёаки просил он. Маркиз Мацугаэ, когда сын показал ему разрешение, увидав среди имен организаторов имя Аякуры, недовольно сдвинул брови. Он уже убедился, как изменилась, огрубела былая утонченность.
   - Так было заведено, что ты каждый год туда ходил, так что лучше и сейчас пойти. Если на этот раз ты не появишься, найдутся такие, кто подумает, что между нами и Аякурой что-то не так; по существу, ведь это не имеет отношения к тому, что произошло между нами,- высказался маркиз.
   Киёаки привык к этой ежегодной церемонии и даже получал от нее удовольствие. Граф нигде не был столь значителен и столь на месте, как там. Теперь видеть его просто мучительно, но Киёаки хотелось взглянуть на то, что осталось от стихов, когда-то поселившихся и в его душе. Он пойдет туда и будет вспоминать Сатоко.
   Киёаки уже перестал ощущать себя "колючкой утонченности", впившейся в здоровый палец семейства Мацугаэ. И не потому, что осознал: ему тоже неизбежно предстояло стать одним из его здоровых пальцев. Дух утонченности, которую он прежде лелеял в себе, отлетел, легкой печали - души поэзии - не осталось и следа, вместо этого внутри гулял опустошающий ветер. Киёаки еще никогда не ощущал себя таким, как теперь, далеким от утонченности, даже некрасивым.
   Но именно сейчас он и становился по-настоящему красивым. Вот такой без чувств, без эмоций, равнодушный к страданиям, не чувствующий явной боли. Он казался себе чуть ли не прокаженным, что делало его еще неотразимей.
   Киёаки потерял привычку смотреться в зеркало, а потому не замечал, что проступившие у него на лице изнурение и меланхолия придают ему черты портрета "Юноша, поглощенный страстью".
   Однажды, когда он ужинал дома один, на столе появился хрустальный резной стаканчик, наполненный темно-красной жидкостью. Ему было неохота расспрашивать, и, решив, что это красное вино, он проглотил какую-то густую жидкость. На языке остался странный привкус.
   - Что это?
   - Свежая кровь черепахи,- ответила служанка.- Мне нельзя было говорить, пока вы не спросите. Повар выловил из пруда и приготовил черепаху, он сказал: "Это придаст молодому господину силы".
   Пока Киёаки ждал, когда же эта неприятная, вязкая масса опустится в желудок, он вспомнил, как его в детстве пугали слуги, и опять перед глазами встал отвратительный призрак, высунувший из темного пруда голову и заглядывающий в его комнату. Призрак зарывался в тину, скопившуюся на дне, иногда всплывал на поверхность, раздвигая полупрозрачную воду, коварные водоросли и рассекающие время сны, много лет он пристально следил, как Киёаки растет, а сейчас вдруг это заклятие исчезло, черепаху убили, и, он, не ведая того, выпил ее свежую кровь. Неожиданно что-то оборвалось. Страх где-то в желудке постепенно перерастал в непонятную, необъяснимую живую силу.
   Поэтический вечер во дворце проходил в таком порядке: сначала читали стихи придворных кавалеров, потом дам. Только у первого автора прочли полностью тему, дату, затем ранг и фамилию, у следующих авторов тему и дату уже не читали, а, назвав ранг и фамилию, переходили к тексту.
   Граф Аякура выполнял почетную роль чтеца-декламатора. Император с императрицей, наследный принц заняли свои места, и раздался высокий, кристально звонкий голос Аякуры. Голос лился свободно, в нем не чувствовалось скрываемой вины, звучала лишь светлая печаль, монотонность чтения напоминала движения священника, шаг за шагом поднимающегося по залитым зимним солнцем каменным ступеням. Этот голос не принадлежал ни мужчине, ни женщине.
   Когда голос Аякуры, единственный, наполнял абсолютную тишину дворцовой залы, он отделялся от слов, звучал сам по себе, не имел ничего общего с человеком. Светлая, не ведающая стыда, печальная утонченность вырывалась из горла Аякуры и стелилась по залу как легкая дымка, подернувшая рисунки в старом свитке. Стихи придворных все были прочитаны по одному разу, но стихотворение наследного принца граф повторил дважды, сопроводив словами: "Вот озаренное светом творение, которое мне дозволено прочитать". Стихи, написанные императрицей, он повторил три раза, разделяя строки, сначала он прочитал начальную строфу, а со второй все вместе прочитали хором. Когда читали стихотворение императрицы, придворные и другие участники вечера, даже наследный принц, внимали стоя.
   В нынешнем году на поэтическом вечере исполненное благородства стихотворение императрицы было особенно изящно. Киёаки, слушавший его стоя, осторожно бросил взгляд на листки специальной бумаги, которые держал в своих маленьких белых, совсем женских руках Аякура,- бумага была цвета распустившихся лепестков красной сливы. Киёаки был поражен тем, что, несмотря на все пережитые потрясения, в голосе Аякуры не слышно ни малейшей дрожи, не чувствуется скорби отца по удалившейся от мира дочери. Он был по-прежнему красивым, чистым и каким-то беспомощным. И через тысячу лет граф будет петь сладкоголосой птицей.
   Поэтический вечер вступил наконец в завершающую фазу. Должно было читаться стихотворение самого императора.
   Декламатор почтительно приблизился к священной особе, взял стихи со столика и пять раз пропел строфы.
   Голос графа звучал особенно звонко, он завершил чтение словами: "...Великие строки, которые мне было дозволено прочитать".
   Киёаки все это время со страхом взирал на лицо императора: на него нахлынули воспоминания о том, как ныне покойный император когда-то гладил его по голове, но более слабый на вид нынешний, слушая, как читают его стихотворение, хранил на своем лице выражение ледяного спокойствия, без малейшего намека на причастность к творению, и Киёаки содрогнулся, словно ощутив, хотя этого не могло быть, скрытый гнев императора, направленный на него, Киёаки. "Ты обманул императора. Ты должен умереть",- внезапная мысль пронзила Киёаки, равнодушного ко всему среди аромата благовоний.
   51
   Наступил февраль: потерявший ко всему интерес Киёаки держался в стороне от одноклассников, озабоченных приближающимися выпускными экзаменами. Хонда готов был помочь ему с занятиями, но особенно не докучал, чувствуя, что тот откажется. Хонда хорошо знал, что Киёаки больше всего не терпит назойливости в дружбе.
   В это время отец неожиданно предложил Киёаки пойти учиться дальше в Оксфордский колледж. Он был основан в XIII веке, имел давние традиции, по словам отца, туда можно просто попасть по протекции ректора, а для этого достаточно только сдать выпускные экзамены в школе Гакусюин. Маркиз задумался о том, как помочь сыну, заметив, что сын, который вскоре получит пятый ранг при дворе, день ото дня бледнеет и теряет силы. Это предложение заинтересовало Киёаки, но совсем не так, как рассчитывал отец. Киёаки просто решил сделать вид, что доволен.
   Когда-то он, как и все, очень хотел попасть в Европу, но теперь сердце его было привязано к одной, самой чудесной точке в Японии, и он, глядя на карту, чувствовал, что не только привольно раскинувшиеся за морем чужие страны, но и сама Япония, похожая на маленькую красную креветку, кажется ему грубой и вульгарной. Его Япония не имеет этих четких контуров, затянута дымкой легкой печали, и она намного синее.
   Отец велел повесить на стену в бильярдной большую карту мира. Он собирался дать Киёаки освоиться с новыми масштабами. Но того не трогала холодная плоскость картографического моря: в памяти вставало море той летней ночью в Камакуре, ночное, похожее на огромного черного зверя, теплое, пульсирующее кровью, зовущее,- море, воспоминание о котором теперь отзывалось в душе страданием.
   Он никому не жаловался, но у него начались частые головокружения, легкие головные боли. Усиливалась бессонница. Ночью, лежа в постели, он в деталях рисовал себе картины: вот именно завтра придет письмо от Сатоко, она сообщает о времени и месте побега, и он встречает ее где-то на углу маленького, никому не известного городка у жалкого здания тамошнего банка, вот сжимает в объятьях руками, хранящими память о ее теле. Но в этих фантазиях присутствовало почти невесомое ощущение их нереальности, и порой темным пятном проступала наружу холодная действительность. Киёаки обливал слезами подушку и до поздней ночи безнадежно повторял имя Сатоко. И тогда Сатоко неожиданно, как живая, являлась где-то на границе сна и реальности. Скоро его сны нельзя уже было занести в дневник как рассказ или наблюдение. В забытьи сменяли друг друга мольба и отчаяние, явь казалась сном, а сон явью, возникали неясные линии, будто оставленные на берегу волнами, и в зеркале воды, отступающей по гладкому песку, вдруг отразилось лицо Сатоко. Никогда еще оно не было столь прекрасным и столь печальным. И это мерцающее ночной звездой лицо разом исчезло, когда Киёаки потянулся к нему губами.
   Днем воспоминания, от которых он хотел спастись, еще прочнее занимали свое место в его душе. Все: и время - утро ли, вечер ли, день или ночь; и природа - небо, деревья, облака, ветер,- твердили ему, что нужно смириться, и он захотел, если уж его так терзают неясные мучения, своими силами добиться определенности - услышать хоть одно слово из уст Сатоко. Пусть не услышать, пусть только взглянуть на ее лицо. Сердце словно обезумело.
   Да и слухи в обществе быстро утихли. Постепенно забывался неслыханный скандал, когда с высочайшего разрешения на брак дело шло к помолвке, а потом, прямо перед церемонией, сватовство было расторгнуто; ныне негодование общества перекинулось на взяточничество во флоте.
   Киёаки решил убежать из дома. Но из предосторожности ему совсем не давали карманных денег, поэтому ему не на что было обрести свободу.
   Хонда вообще-то удивился, когда Киёаки попросил у него взаймы. Но, не задав другу ни единого вопроса, взял всю сумму с небольшого счета, которым он мог по разрешению отца распоряжаться самостоятельно.
   Утром 21 февраля Хонда принес деньги в школу и вручил их Киёаки. Стояла ясная, очень холодная погода. Взяв деньги, Киёаки робко предложил:
   - До урока еще минут двадцать. Проводи меня, а...
   - Куда это? - удивленно спросил Хонда, так как знал, что у ворот застыл Ямада.
   - Туда.- Киёаки, улыбнувшись, показал в сторону рощи. Хонда с радостью отметил оживление, наконец вернувшееся к Киёаки, но от этого напряженно бледное, осунувшееся лицо не порозовело, а, наоборот, будто покрылось тонкой ледяной корочкой.
   - Ты в порядке?
   - Да вроде немного простудился. Но все нормально.- Киёаки ответил уже на ходу, бодро шагая впереди товарища по тропинке. По вернувшейся к другу энергичной походке Хонда понял, куда тот направляется, но ничего не сказал. Бросив взгляд на мрачно лежащее под ногами болото, на поверхности которого там и сям вмерзли в лед опавшие листья, они прошли через гомонящую птицами рощу и вышли к восточной границе школы. Здесь небольшой обрыв кончался у рабочего квартала, и вместо ограды была небрежно натянута железная сетка, через дырки в ней часто пролезали дети. За сеткой еще некоторое время тянулся поросший травой склон, а у низкой каменной ограды, идущей вдоль дороги, был уступ.
   У сетки они остановились. Справа были железнодорожные пути, внизу сверкал остроконечными крышами залитый утренним солнцем заводской пейзаж, рев различных станков в массе звучал как грохот моря. Печально возвышались трубы, дым тянулся над крышами, затягивая примыкавшие к заводу жилища бедноты. Встречались дома, где из-под крыши выступал балкон, уставленный деревцами в горшках. Что-то вспыхнуло и погасло. Кусачки на поясе сидевшего на электрическом столбе монтера? Призрак пламени за окнами химического завода?.. Гул, словно решив рассредоточиться, распался на цепь ухающих ударов бьющего по железу молота.
   Вдали ярко сияло солнце. Сразу внизу видна была белая лента тянущейся вдоль школы дороги, по ней, наверное, и отправится Киёаки, на дороге четко отпечатались тени низких домов; вон дети играют в "классики". Проехал тусклый, ржавый автомобиль.
   - Ну, пока,- сказал Киёаки. Это прозвучало как прощание. Хонда почувствовал, как по-юношески это было сказано. Оставив в классе портфель, в одном пальто поверх школьной формы, с изящно распахнутым воротником и пуговицами, изображающими цветок сакуры, пальто, под которым обнажились тонкая ослепительно белая линия воротничка над стоячим воротом кителя и юношеский кадык, проступающий под нежной кожей, Киёаки, улыбнувшись из-под козырька фуражки, отогнул рукой в кожаной перчатке часть порванной железной сетки и боком вылез наружу.
   Исчезновение Киёаки смертельно напугало маркиза с женой. И опять всеобщее смятение улеглось, когда высказала свое мнение бабушка:
   - Разве непонятно?! Вы успокоились, что он обрадовался возможности учиться в Англии. Может, он и собирается туда поехать, но перед этим отправился попрощаться с Сатоко. Решил, что, если скажет куда, вы его не пустите, поэтому поехал не предупредив. Только и всего.
   - Но Сатоко не будет с ним встречаться!
   - Ну, тогда он смирится и вернется. Надо дать молодому человеку сделать это, чтобы он успокоился. Вы слишком связали его, и вот результат.
   - Но, мама, разве это не естественно, после того, что случилось.
   - То, что он убежал, тоже естественно.
   - Да, но будет ужасно, если это как-то всплывет, нужно сейчас же сообщить начальнику полиции, пусть его тайно разыщут.
   - Зачем искать? Ведь ясно, куда он направился.
   - Нужно его поймать и вернуть!
   - Вот это уж совсем ни к чему,- гневно сверкнула глазами пожилая женщина, повысив голос.- Ни к чему. Если вы это сделаете, бог знает, что может случиться.
   Конечно, на всякий случай можно поручить полиции тайно разыскать его. Пусть найдут, сообщат нам и все. Мы знаем, куда и зачем он отправился, так что достаточно поручить полицейскому издали незаметно наблюдать за ним. И здесь то же самое: не связывая его в действиях, следить за ним издали. Незаметно, без скандалов. Нет других способов уладить это дело. Сделаем сейчас ошибку - раздуем целую историю. Вот что я вам скажу.
   Вечером 21-го числа Киёаки остановился в гостинице в Осаке, утром следующего дня покинул гостиницу, доехал на поезде по линии Сакураи до станции Оби-токэ и снял там комнату на постоялом дворе для торгового люда под громким названием "гостиница Лиана". Договорившись о комнате, сразу приказал позвать рикшу, чтобы отправиться в Гэссюдзи. Он торопил рикшу на подъеме и вышел у ворот с приподнятой на углах крышей.
   У входа с плотно сдвинутыми дверьми-стенами он подал голос. Вышел храмовый привратник, узнал имя и дело, которое привело сюда гостя, велел подождать, и через какое-то время появилась пожилая монахиня. Однако, не впуская его в прихожую, она довольно резко ответила, что настоятельница передает, что не станет с ним встречаться, послушница же вообще не может ни с кем встречаться. Киёаки, с самого начала ожидавший чего-то в этом роде, не стал настаивать и вернулся в гостиницу.
   Он связывал свои надежды с завтрашним днем. Хорошенько подумав, он решил, что с самого начала все не заладилось, потому что он на рикше доехал до самого входа в храм. Его нетерпение объяснялось только желанием, не медля ни минуты, встретиться с Сатоко, но как бы ему ни хотелось увидеть ее, он должен был отпустить рикшу по меньшей мере у внешних ворот. Во всяком случае, следовало как-то соблюсти приличия.
   Комната на постоялом дворе была грязной, еда невкусной, ночью было холодно, но, в отличие от Токио, мысль о том, что здесь, совсем рядом, живет Сатоко, принесла душе заметное утешение. В эту ночь он впервые за долгое время крепко спал.
   На следующий день, 23-го числа, полный энергии, он один раз с утра и дважды во второй половине дня, оставив рикшу ждать у внешних ворот, поднимался по длинной дороге к храму, но встречал все тот же холодный отказ. По пути назад он начал кашлять, в груди покалывало, поэтому, вернувшись в гостиницу, он не стал принимать ванну.
   На ужин подали угощение, невиданное на деревенском постоялом дворе, обращение на глазах изменилось. Его, несмотря на протесты, переселили в самую лучшую комнату. Киёаки спросил было служанку, в чем дело, но ответа не получил. После настойчивых расспросов загадка наконец разрешилась. По словам служанки, сегодня, в отсутствие Киёаки, приходил местный полицейский, интересовался им, сообщил, что это юноша из очень знатной семьи и обходиться с ним следует крайне любезно, сказал также, что полицейские расспросы нужно сохранить от юноши в тайне и безотлагательно известить полицию, если тот соберется уезжать. Киёаки изнывал от нетерпения, понимая, что должен спешить.
   Утром следующего дня, уже 24-го числа, ему было трудно подняться, голова отяжелела, тело ломило. Но он считал, что нет иного способа встретиться с Сатоко, как действовать, пренебрегая трудностями, и он, не вызывая рикшу, прошел пешком от постоялого двора до храма без малого четыре километра. Был погожий, ясный день, но идти было тяжело. Кашель усиливался, и временами он чувствовал в груди такую боль, будто туда насыпали песку. Когда он стоял у входа в храм, его опять сотряс приступ ужасного кашля, но вышедшая уже знакомая монахиня по-прежнему холодно снова повторила ему те же слова отказа.
   На следующий день, 25-го числа, его стало знобить. Появился жар. Сначала он собирался было не ездить, но, позвав рикшу, поехал и снова вернулся, ничего не добившись. Надежды Киёаки начали рушиться. В горящей голове бродили путаные мысли, он не знал, что предпринять. В конце концов попросил слугу с постоялого двора послать телеграмму Хонде: "Немедленно приезжай. Прошу. Обитокэ по линии Сакураи, гостиница "Лиана". Ни в коем случае не говори этого моим родителям. Мацугаэ Киёаки".
   Проведя тяжелую ночь, он встретил утро 26-го числа.
   52
   В этот день по равнине кружились в вихре желтые цветочки травы сусуки. Их было не так много, чтобы сравнить зрелище с весенним снегом, они скорее напоминали порхающих мотыльков. Но когда в просветах между тучами, окрашивая небо, слабо пробивалось солнце, становилось ясно, что это мерцает снежная пороша. Холод был намного сильнее, чем обычно в снежные дни.
   Киёаки, умостив голову на подушке, все думал о том, как ему выразить Сатоко свою преданность. Вчера он, перепробовав все, обратился за помощью к Хонде, и тот, конечно, сегодня примчится. Может быть, дружеская поддержка Хонды заставит сердце настоятельницы дрогнуть. Но до этого он должен сделать это сам. Он должен попытаться. Без чьей либо помощи, один, в последний раз выказать преданность. Ведь если подумать, у него до сих пор не было случая продемонстрировать Сатоко свои искренние чувства. Или он из трусости избегал таких случаев.
   Сегодня он может только одно. Чем сильнее болезнь, тем больше смысла и сил действовать, невзирая на болезнь. Может быть, Сатоко откликнется на такую преданность. Но сейчас, пусть он и не смеет надеяться на это, ему необходимо действовать, чтобы успокоиться. Сначала его душу просто заполняло страстное желание хоть одним глазком взглянуть на Сатоко, но постепенно душа начала трудиться и, казалось, помимо его воли опережала и желания, и цели.
   Тело его, однако, сопротивлялось рвущейся вперед душе. Жар и боль пронзали все тело, словно прошивая тяжелой металлической нитью, ощущение было такое, словно он соткан из парчи. Мускулы рук и ног теряли силу, когда он попытался было поднять руку, мороз прошел по коже, а рука отяжелела, как наполненное доверху водой ведро. Кашель уходил все глубже в грудь, и что-то постоянно клокотало там, внутри, словно дальние раскаты грома на залитом тушью небе. Сил не было, немели кончики пальцев, только болезненный жар сотрясал вялое, безвольное тело.
   Он звал в душе Сатоко. Время проходило впустую. Сегодня на постоялом дворе впервые заметили, что он болен: нагрели комнату, всячески рвались помочь, но Киёаки категорически отказался от предложения вызвать сиделку или врача.
   После обеда, когда Киеаки приказал позвать рикшу, служанка, не зная, что делать, привела хозяина. Чтобы показать пришедшему с увещеваниями хозяину, что он здоров, Киеаки должен был встать, без посторонней помощи натянуть форму и надеть пальто. Прибыл рикша. Киеаки поехал, укутав колени одеялом, которое навязали ему в гостинице. Потом он весь закутался в него, но все равно его бил жуткий озноб.