Я поднялся по трапу («Пророчица» взбрыкивала, словно молодой мустанг) к офицерской кают-компании, постучал и вошел. Мистер Роудрик и мистер Бурхаав внимали капитану Молинё. Прочистив горло, я пожелал всем доброго утра, на что наш дружелюбный капитан ответствовал проклятием: «Оно будет совсем добрым, если вы съе-тесь отсюда, да побыстрее!»
Я невозмутимо спросил, когда у капитана найдется время выслушать известие об индейце-безбилетнике, только что появившемся из бухт канатов, загромождающих «мою так называемую каюту». Во время последовавшего молчания бледное, по-жабьи ороговевшее лицо капитана Молинё приобрело цвет жареной говядины. Прежде чем он разразился проклятиями, я добавил, что безбилетник, по его утверждению, опытный моряк, и он умоляет позволить ему отработать свой проезд.
Мистер Бурхаав опередил своего капитана с предвиденными мною обвинениями и воскликнул: «На голландских торговых судах пособники безбилетников разделяют их участь!» Я напомнил голландцу, что плывем мы под флагом английским, и озадачил его вопросом: почему же я, если прятал безбилетника под бухтами каната, снова и снова, начиная с вечера четверга, просил убрать их из моей каюты, умоляя, таким образом, чтобы мой «заговор» был раскрыт? Удачное попадание в самый центр мишени распалило во мне храбрость, и я заверил капитана Молинё, что крещеный безбилетник вынужден был прибегнуть к этой крайней мере, чтобы его хозяин, маори, который поклялся съесть его теплую печень (я немного приперчил свою версию происшедшего), не обратил свой нечестивый гнев на его спасителя.
Мистер Бурхаав выругался: «Так что, этот д-ый черномазый хочет, чтобы мы его отблагодарили?» Нет, ответил я, этот мориори просит предоставить ему возможность доказать свою полезность на «Пророчице». «Безбилетник есть безбилетник, даже если он с-т золотыми самородками! – выплюнул мистер Бурхаав. – Как его зовут?» Не знаю, ответил я, потому что не брал интервью у этого человека, но безотлагательно направился к капитану.
Наконец заговорил капитан Молинё. «Так говорите, опытный моряк первого класса? – Гнев его поостыл при перспективе заполучить ценную пару рабочих рук, в которые не придется отдавать деньги. – Индеец? Где же он просолил свои клейма?» Я повторил, что двухминутного разговора было недостаточно, чтобы узнать его историю, но инстинкт подсказывает мне, что этот индеец – малый честный.
Капитан утер себе бороду. «Мистер Роудрик, сопроводите нашего пассажира вместе с его инстинктом и доставьте их любимца-дикаря к бизань-мачте». Он бросил ключи своему первому помощнику. «Мистер Бурхаав, будьте добры, мое охотничье ружье».
Мы со вторым помощником повиновались. «Рискованное дело, – предостерег меня мистер Роудрик. – Единственным уставом на «Пророчице» является Непостоянство Старика». Другой устав, именуемый Совестью, соблюдается как lex loci[8], где только видит Бог, отозвался я. Аутуа ожидал решения своей участи, одетый в хлопчатобумажные брюки, которые я купил в Порт-Джексоне (когда он взобрался на борт «Пророчицы», на нем не было ничего, кроме дикарской набедренной повязки и ожерелья из акульих зубов). Спина его оставалась обнаженной. Обезобразившие ее рваные раны, надеялся я, послужат свидетельством его жизнелюбия и пробудят сострадание в сердцах наблюдателей.
Застенные крысы быстро распространили весть о предстоящей забаве, и большинство матросов собрались на палубе. (Генри, который был бы на моей стороне, все еще оставался в постели, не ведая, какой опасности я подвергаюсь.) Капитан Молинё взглядом измерил мориори вдоль и поперек, словно бы оценивая мула, и обратился к нему так: «Мистер Юинг, которому неизвестно, как ты попал на мое судно, говорит, что ты считаешь себя моряком».
Аутуа отвечал с мужеством и достоинством: «Да, кэп, сэр, два года на китобое «Миссисипи» из Гавра, капитан Масперо, и четыре года на «Роге изобилия» из Филадельфии, капитан Кетон, три года на одном индийском…»
Перебив Аутуа, капитан Молинё указал на его брюки. «А брюки эти ты слямзил в трюме?» Аутуа чувствовал, что я тоже подвергался испытанию. «Тот христианский джент’мен дал, сэр». Вся команда, следуя за пальцем безбилетника, уставилась на меня, и мистер Бурхаав бросился к щели в моей броне: «Он дал? Когда был вручен сей подарок?» (Я вспомнил афоризм своего тестя: «Чтобы одурачить судью, изображай обаяние, но чтобы провести весь суд, изображай скуку», – и притворился, что извлекаю из глаза соринку.) Аутуа отвечал с достойной всяческих похвал понятливостью: «Десять минут как, сэр, я, нет одежд, этот джент’мен говорит, голый не хорошо, надень это».
«Если ты моряк, – вскинул большой палец наш капитан, – позволь-ка нам посмотреть, как ты спустишь брамсель с этой грот-мачты». При этих словах безбилетник сделался неуверенным и смущенным, и я почувствовал, как сумасшедшая ставка, которую я сделал на слово этого индейца, оборачивается против меня, но Аутуа всего лишь обнаружил подвох. «Сэр, это не грот-мачта, это бизань-мачта, да?» Капитан Молинё бесстрастно кивнул. «Тогда будь любезен спустить брамсель с бизань-мачты».
Аутуа стал проворно взбираться по мачте, и я начал надеяться, что не все еще потеряно. Только что поднявшееся солнце сияло низко над водой, заставляя нас щуриться. «Зарядите мое ружье и прицельтесь, – приказал капитан мистеру Бурхааву, как только безбилетник миновал гафель спенкера, – стрелять по моей команде!»
Услышав эти его слова, я стал протестовать со всей возможной энергией, упирая на то, что этот индеец получил священное благословение, но капитан Молинё велел мне заткнуться или плыть обратно на Чатемы. Ни один американский капитан не стал бы никого, даже негра, истреблять вот таким гнусным образом! Аутуа достиг самого верхнего рея и пошел по нему с обезьяньей ловкостью, несмотря на сильное волнение моря. Глядя на то, как он распускает парус, один из самых «просоленных» на борту, суровый исландец, трезвый, обязательный и усердный парень, во всеуслышание высказал свое восхищение: «Этот темный такой же соленый, как я, да у него на ногах не ногти, а рыболовные крючки!» Такова была моя благодарность, что я готов был целовать его сапоги. Вскоре Аутуа опустил парус – а это нелегкая операция даже для команды из четырех человек. Капитан Молинё проворчал что-то одобрительное и велел мистеру Бурхааву опустить ружье. «Но можете нас-ть на меня, если я заплачу безбилетнику хоть бы цент! Он будет отрабатывать свой проезд до Гавайев. Если не станет отлынивать от работы, то там и подпишет договор обычным образом. Мистер Роудрик, он может занять койку испанца, который умер».
Я измочалил все перо, описывая волнения этого дня. Уже слишком темно, ничего не вижу.
Среда, 20 ноября
Суббота, 30 ноября
Понедельник, 2 декабря
Письма из Зедельгема
Я невозмутимо спросил, когда у капитана найдется время выслушать известие об индейце-безбилетнике, только что появившемся из бухт канатов, загромождающих «мою так называемую каюту». Во время последовавшего молчания бледное, по-жабьи ороговевшее лицо капитана Молинё приобрело цвет жареной говядины. Прежде чем он разразился проклятиями, я добавил, что безбилетник, по его утверждению, опытный моряк, и он умоляет позволить ему отработать свой проезд.
Мистер Бурхаав опередил своего капитана с предвиденными мною обвинениями и воскликнул: «На голландских торговых судах пособники безбилетников разделяют их участь!» Я напомнил голландцу, что плывем мы под флагом английским, и озадачил его вопросом: почему же я, если прятал безбилетника под бухтами каната, снова и снова, начиная с вечера четверга, просил убрать их из моей каюты, умоляя, таким образом, чтобы мой «заговор» был раскрыт? Удачное попадание в самый центр мишени распалило во мне храбрость, и я заверил капитана Молинё, что крещеный безбилетник вынужден был прибегнуть к этой крайней мере, чтобы его хозяин, маори, который поклялся съесть его теплую печень (я немного приперчил свою версию происшедшего), не обратил свой нечестивый гнев на его спасителя.
Мистер Бурхаав выругался: «Так что, этот д-ый черномазый хочет, чтобы мы его отблагодарили?» Нет, ответил я, этот мориори просит предоставить ему возможность доказать свою полезность на «Пророчице». «Безбилетник есть безбилетник, даже если он с-т золотыми самородками! – выплюнул мистер Бурхаав. – Как его зовут?» Не знаю, ответил я, потому что не брал интервью у этого человека, но безотлагательно направился к капитану.
Наконец заговорил капитан Молинё. «Так говорите, опытный моряк первого класса? – Гнев его поостыл при перспективе заполучить ценную пару рабочих рук, в которые не придется отдавать деньги. – Индеец? Где же он просолил свои клейма?» Я повторил, что двухминутного разговора было недостаточно, чтобы узнать его историю, но инстинкт подсказывает мне, что этот индеец – малый честный.
Капитан утер себе бороду. «Мистер Роудрик, сопроводите нашего пассажира вместе с его инстинктом и доставьте их любимца-дикаря к бизань-мачте». Он бросил ключи своему первому помощнику. «Мистер Бурхаав, будьте добры, мое охотничье ружье».
Мы со вторым помощником повиновались. «Рискованное дело, – предостерег меня мистер Роудрик. – Единственным уставом на «Пророчице» является Непостоянство Старика». Другой устав, именуемый Совестью, соблюдается как lex loci[8], где только видит Бог, отозвался я. Аутуа ожидал решения своей участи, одетый в хлопчатобумажные брюки, которые я купил в Порт-Джексоне (когда он взобрался на борт «Пророчицы», на нем не было ничего, кроме дикарской набедренной повязки и ожерелья из акульих зубов). Спина его оставалась обнаженной. Обезобразившие ее рваные раны, надеялся я, послужат свидетельством его жизнелюбия и пробудят сострадание в сердцах наблюдателей.
Застенные крысы быстро распространили весть о предстоящей забаве, и большинство матросов собрались на палубе. (Генри, который был бы на моей стороне, все еще оставался в постели, не ведая, какой опасности я подвергаюсь.) Капитан Молинё взглядом измерил мориори вдоль и поперек, словно бы оценивая мула, и обратился к нему так: «Мистер Юинг, которому неизвестно, как ты попал на мое судно, говорит, что ты считаешь себя моряком».
Аутуа отвечал с мужеством и достоинством: «Да, кэп, сэр, два года на китобое «Миссисипи» из Гавра, капитан Масперо, и четыре года на «Роге изобилия» из Филадельфии, капитан Кетон, три года на одном индийском…»
Перебив Аутуа, капитан Молинё указал на его брюки. «А брюки эти ты слямзил в трюме?» Аутуа чувствовал, что я тоже подвергался испытанию. «Тот христианский джент’мен дал, сэр». Вся команда, следуя за пальцем безбилетника, уставилась на меня, и мистер Бурхаав бросился к щели в моей броне: «Он дал? Когда был вручен сей подарок?» (Я вспомнил афоризм своего тестя: «Чтобы одурачить судью, изображай обаяние, но чтобы провести весь суд, изображай скуку», – и притворился, что извлекаю из глаза соринку.) Аутуа отвечал с достойной всяческих похвал понятливостью: «Десять минут как, сэр, я, нет одежд, этот джент’мен говорит, голый не хорошо, надень это».
«Если ты моряк, – вскинул большой палец наш капитан, – позволь-ка нам посмотреть, как ты спустишь брамсель с этой грот-мачты». При этих словах безбилетник сделался неуверенным и смущенным, и я почувствовал, как сумасшедшая ставка, которую я сделал на слово этого индейца, оборачивается против меня, но Аутуа всего лишь обнаружил подвох. «Сэр, это не грот-мачта, это бизань-мачта, да?» Капитан Молинё бесстрастно кивнул. «Тогда будь любезен спустить брамсель с бизань-мачты».
Аутуа стал проворно взбираться по мачте, и я начал надеяться, что не все еще потеряно. Только что поднявшееся солнце сияло низко над водой, заставляя нас щуриться. «Зарядите мое ружье и прицельтесь, – приказал капитан мистеру Бурхааву, как только безбилетник миновал гафель спенкера, – стрелять по моей команде!»
Услышав эти его слова, я стал протестовать со всей возможной энергией, упирая на то, что этот индеец получил священное благословение, но капитан Молинё велел мне заткнуться или плыть обратно на Чатемы. Ни один американский капитан не стал бы никого, даже негра, истреблять вот таким гнусным образом! Аутуа достиг самого верхнего рея и пошел по нему с обезьяньей ловкостью, несмотря на сильное волнение моря. Глядя на то, как он распускает парус, один из самых «просоленных» на борту, суровый исландец, трезвый, обязательный и усердный парень, во всеуслышание высказал свое восхищение: «Этот темный такой же соленый, как я, да у него на ногах не ногти, а рыболовные крючки!» Такова была моя благодарность, что я готов был целовать его сапоги. Вскоре Аутуа опустил парус – а это нелегкая операция даже для команды из четырех человек. Капитан Молинё проворчал что-то одобрительное и велел мистеру Бурхааву опустить ружье. «Но можете нас-ть на меня, если я заплачу безбилетнику хоть бы цент! Он будет отрабатывать свой проезд до Гавайев. Если не станет отлынивать от работы, то там и подпишет договор обычным образом. Мистер Роудрик, он может занять койку испанца, который умер».
Я измочалил все перо, описывая волнения этого дня. Уже слишком темно, ничего не вижу.
Среда, 20 ноября
Сильный восточный бриз, очень соленый и гнетущий. Генри провел обследование, и у него печальные известия, хотя не самые печальные. Мой Недуг вызван паразитом, Gusano coco cervello. Этот червь является эндемическим как для Меланезии, так и для Полинезии, но стал известен науке лишь в последние десять лет. Он водится в зловонных канавах Батавии, которые, вне сомнения, стали источником моего заражения. Попав в желудок, он пробирается по сосудам носителя к его мозгу, к переднему мозжечку. (Вот откуда мои мигрени и головокружение.) Внедрившись в мозг, он входит в фазу размножения. «Вы реалист, Адам, – сказал мне Генри, – так что не стану подслащать вам пилюлю. Как только вылупляются личинки паразита, мозг жертвы становится как цветная капуста. Гнилостные газы заставляют барабанные перепонки и глазные яблоки выпячиваться, пока они не лопнут, выпуская на свободу облако спор Gusano coco».
Так звучит мой смертный приговор, но сейчас для меня наступает время приостановки его исполнения и подачи апелляции. Смесь мочевинной щелочи и марганца Ориноко обратит моего Паразита в известь, а миррис лафридиктик его дезинтегрирует. В «аптеке» Генри эти компоненты имеются, но первостепенное значение имеет точная дозировка этого вермицида{10}. Если принимать меньше полдрахмы, то от Gusano coco не очиститься, но бо́льшая доза, излечив пациента, убивает его. Мой доктор предупреждает меня, что когда паразит умирает, то его ядовитые мешочки лопаются и выделяют свое содержимое, так что, прежде чем наступит полное выздоровление, я буду чувствовать себя еще хуже.
Генри предписал мне ни словом не выдавать своего состояния, ибо гиены, подобные Бурхааву, обманывают невежественных и легко внушаемых матросов, и те могут выказать враждебность к заболеваниям, которые им неизвестны. («Однажды я слышал о матросе, у которого появились признаки проказы через неделю после отплытия из Макао в долгий обратный рейс на Лиссабон, – вспомнил Генри, – и вся команда столкнула несчастного за борт, ничего не желая слушать».) Во время моего выздоровления Генри будет поддерживать слух, что у мистера Юинга легкая лихорадка, вызванная климатом, и сам будет за мной ухаживать. Когда я упомянул о его вознаграждении, Генри возмутился. «Вознаграждение? Вы же не какой-то там выскочивший из ума виконт, чьи подушки набиты банкнотами! Провидение вверило вас моему попечению, ибо я сомневаюсь, что хотя бы пятеро человек в этом синем океане могут вас излечить! Так что проявите милость, не поминайте о вознаграждении! Стыдно! Все, о чем я прошу, дорогой мой Адам, – будьте послушным пациентом! Будьте любезны, примите мои порошки и удалитесь к себе в каюту. Загляну к вам после последней полувахты».
Доктор мой – неграненый алмаз чистой воды. Даже сейчас, когда я пишу эти строки, на глаза у меня наворачиваются слезы благодарности.
Так звучит мой смертный приговор, но сейчас для меня наступает время приостановки его исполнения и подачи апелляции. Смесь мочевинной щелочи и марганца Ориноко обратит моего Паразита в известь, а миррис лафридиктик его дезинтегрирует. В «аптеке» Генри эти компоненты имеются, но первостепенное значение имеет точная дозировка этого вермицида{10}. Если принимать меньше полдрахмы, то от Gusano coco не очиститься, но бо́льшая доза, излечив пациента, убивает его. Мой доктор предупреждает меня, что когда паразит умирает, то его ядовитые мешочки лопаются и выделяют свое содержимое, так что, прежде чем наступит полное выздоровление, я буду чувствовать себя еще хуже.
Генри предписал мне ни словом не выдавать своего состояния, ибо гиены, подобные Бурхааву, обманывают невежественных и легко внушаемых матросов, и те могут выказать враждебность к заболеваниям, которые им неизвестны. («Однажды я слышал о матросе, у которого появились признаки проказы через неделю после отплытия из Макао в долгий обратный рейс на Лиссабон, – вспомнил Генри, – и вся команда столкнула несчастного за борт, ничего не желая слушать».) Во время моего выздоровления Генри будет поддерживать слух, что у мистера Юинга легкая лихорадка, вызванная климатом, и сам будет за мной ухаживать. Когда я упомянул о его вознаграждении, Генри возмутился. «Вознаграждение? Вы же не какой-то там выскочивший из ума виконт, чьи подушки набиты банкнотами! Провидение вверило вас моему попечению, ибо я сомневаюсь, что хотя бы пятеро человек в этом синем океане могут вас излечить! Так что проявите милость, не поминайте о вознаграждении! Стыдно! Все, о чем я прошу, дорогой мой Адам, – будьте послушным пациентом! Будьте любезны, примите мои порошки и удалитесь к себе в каюту. Загляну к вам после последней полувахты».
Доктор мой – неграненый алмаз чистой воды. Даже сейчас, когда я пишу эти строки, на глаза у меня наворачиваются слезы благодарности.
Суббота, 30 ноября
Порошки Генри – поистине чудодейственное снадобье. Я вдыхаю драгоценные крупицы с ложечки слоновой кости, и в этот миг ослепительная радость опаляет все мое существо. Все чувства обостряются, однако тело как бы впадает в Лету. Паразит мой все еще корчится по ночам, вызывая болезненные спазмы, и меня посещают непристойные и чудовищные видения. «Это явный признак того, – утешает меня Генри, – что ваш червь реагирует на наше средство и ищет укрытия в ваших церебральных каналах, откуда являются видения. Тщетно прячется Gusano coco, дорогой Адам, тщетно! Мы его достанем!»
Понедельник, 2 декабря
Днем мой гроб раскаляется как печь, и эти страницы увлажняются моим потом. Тропическое солнце разбухает и заполняет собой полуденное небо. Матросы работают полуобнаженными – на них соломенные шляпы, а торсы почернели от загара. Из обшивки сочится расплавленная смола, прилипая к подошвам. Дождевые шквалы возникают из ниоткуда и с той же быстротой исчезают, так что палуба, пошипев, через минуту высыхает снова. В ртутном море подрагивает португальский военный кораблик{11}, летучие рыбы околдовывают наблюдателя, и охряные тени рыб-молотов кружат вокруг «Пророчицы». Чуть раньше я наступил на кальмара, перебросившегося через фальшборт! (Глаза и клюв его напомнили мне моего тестя.) Вода, которой мы запаслись на острове Чатем, теперь протухла, и без примеси бренди желудок мой ее не принимает. Когда не играю в шахматы с Генри в его каюте или кают-компании, то отдыхаю в своем гробу, пока Гомер не убаюкивает меня, навевая сны под вздутыми афинскими парусами.
Вчера в дверь моего гроба постучался Аутуа – поблагодарить меня за то, что я спас его голову. Сказал, что он у меня в долгу (это так и есть) вплоть до самого того дня, когда он спасет мою жизнь (может, такого дня никогда не настанет!). Я спросил, как он относится к своим новым обязанностям. «Лучше, чем быть рабом у Купаки, мисса Юинг». Однако, осознав мой страх перед тем, что кто-нибудь станет свидетелем нашего разговора и донесет капитану Молинё, мориори вернулся к себе в кубрик и с тех пор моего общества не искал. Как предостерегает меня Генри: «Одно дело – бросить черномазому кость, и совсем другое – впустить его в свою жизнь! Дружба между расами, Юинг, не должна переходить рамок привязанности между преданным охотничьим псом и его хозяином».
По ночам, прежде чем лечь спать, мы с моим доктором любим прогуляться по палубе. Вдыхать более прохладный воздух – уже это доставляет нам удовольствие. Взгляд теряется в просторах фосфоресцирующего моря и в звездной Миссисипи, струящейся по небесам. Прошлой ночью матросы собрались на баке, сплетая при свете фонаря лини из конопли, чтобы потом изготовить канаты, и запрет на «сверхштатное скопление» на баке, кажется, не действовал. (После инцидента с Аутуа «мистера Щелкопера» презирают куда меньше, да и сам эпитет звучит реже.) Бентнейл пропел десять куплетов из разных борделей мира, настолько грязных, что они обратили бы в бегство самого развратного сатира. Генри выдал одиннадцатый (о Мэри О’Хэри из Инверэри), от которого мои уши еще сильнее свернулись в трубочку. Следующим принудили выступать Рафаэля. Он с опасностью для жизни уселся на поручень и не поставленным, но душевным и искренним голосом пропел вот эти строки:
Перечитывая свою запись от 15 октября, когда я впервые увидел Рафаэля.
Вчера в дверь моего гроба постучался Аутуа – поблагодарить меня за то, что я спас его голову. Сказал, что он у меня в долгу (это так и есть) вплоть до самого того дня, когда он спасет мою жизнь (может, такого дня никогда не настанет!). Я спросил, как он относится к своим новым обязанностям. «Лучше, чем быть рабом у Купаки, мисса Юинг». Однако, осознав мой страх перед тем, что кто-нибудь станет свидетелем нашего разговора и донесет капитану Молинё, мориори вернулся к себе в кубрик и с тех пор моего общества не искал. Как предостерегает меня Генри: «Одно дело – бросить черномазому кость, и совсем другое – впустить его в свою жизнь! Дружба между расами, Юинг, не должна переходить рамок привязанности между преданным охотничьим псом и его хозяином».
По ночам, прежде чем лечь спать, мы с моим доктором любим прогуляться по палубе. Вдыхать более прохладный воздух – уже это доставляет нам удовольствие. Взгляд теряется в просторах фосфоресцирующего моря и в звездной Миссисипи, струящейся по небесам. Прошлой ночью матросы собрались на баке, сплетая при свете фонаря лини из конопли, чтобы потом изготовить канаты, и запрет на «сверхштатное скопление» на баке, кажется, не действовал. (После инцидента с Аутуа «мистера Щелкопера» презирают куда меньше, да и сам эпитет звучит реже.) Бентнейл пропел десять куплетов из разных борделей мира, настолько грязных, что они обратили бы в бегство самого развратного сатира. Генри выдал одиннадцатый (о Мэри О’Хэри из Инверэри), от которого мои уши еще сильнее свернулись в трубочку. Следующим принудили выступать Рафаэля. Он с опасностью для жизни уселся на поручень и не поставленным, но душевным и искренним голосом пропел вот эти строки:
Молчание, воцарившееся среди грубых моряков, – это большая похвала, чем любой панегирик от знатока. Откуда бы Рафаэлю, пареньку, родившемуся в Австралии, знать наизусть американскую песню? «Я не знал, что это песня янки, – неловко сказал он в ответ. – Меня ей незадолго до смерти обучила мама. Это единственное, что у меня от нее осталось. Она у меня в самом сердце». Он порывисто вернулся к работе. Мы с Генри вновь почувствовали враждебность, излучаемую занятыми людьми к бездельникам рядом с ними, так что почли за благо предоставить моряков их занятиям.
К тебе стремлюсь я, Шенандоа,
Душа к тебе лететь готова.
Пробьюсь к тебе сквозь тьму и бури,
Пересечем мы и Миссури.
Пленен я дочерью твоею,
Давно мечту о ней лелею.
Плывет корабль, трепещут снасти,
Но парусам ничто ненастье.
Мы пред Миссури не спасуем,
Корабль до дрожи забрасуем.
О Шенандоа, твой навеки,
Преодолею я все реки.
Перечитывая свою запись от 15 октября, когда я впервые увидел Рафаэля.
Письма из Зедельгема
Шато Зедельгем,
Неербеке,
Западная Фландрия
29-VI – 1931
Сиксмит,
мне снилось, будто я стою в китайской лавке, от пола до высокого потолка загроможденной полками с античным фарфором и т. д., так что пошевели я хоть единой мышцей, несколько из них упали бы и разбились вдребезги. Именно это и случилось, но вместо сокрушительного грохота раздался величественный аккорд, исполненный наполовину виолончелью, наполовину челестой, до мажор (?), продлившийся четыре такта. Сбил запястьем с подставки вазу эпохи Мин – ми-бемоль, целая струнная фраза, великолепная, трансцендентная, ангелами выплаканная. Теперь уже преднамеренно, ради следующей ноты, разбил статуэтку быка, потом – молочницу, потом – дитя Сатурна: воздух наполнила шрапнель, а мою голову – божественные гармонии. Ах, что за музыка! Мельком видел, как отец, поблескивая пером, подсчитывает стоимость разбитых предметов, но должен был поддерживать рождение музыки. Знал, что стал бы величайшим композитором столетия, если бы только сумел сделать эту музыку своей. Жуткий «Смеющийся кавалер»{12}, которого я швырнул в стену, запустил колоссальную группу ударных.
Проснулся у себя в номере, в «Западном империале», когда сборщики Тэма Брюера почти уже вышибали мою дверь и в коридоре чувствовалось великое волнение. Даже не подождали, пока я побреюсь, – дух захватывает от вульгарности этих негодяев. Не имел другого выбора, кроме как быстро удалиться через окно ванной, пока привлеченный грохотом управляющий не обнаружил, что джентльмен из номера 237 не располагает средствами для выравнивания своего возросшего ныне баланса. С прискорбием извещаю, что побег без сучка без задоринки не удался. Водосточная труба вырвалась из своего крепежа с шумом терзаемой скрипки, и твой старый приятель повалился вниз, вниз, вниз. Правая ягодица – сплошной чертов синяк. Маленькое чудо – это то, что я не раздробил себе позвоночник и не был насажен на штыри ограды. Так что мотай на ус, Сиксмит. Будучи неплатежеспособным, пакуйся минимально и пользуйся чемоданом достаточно прочным, чтобы его можно было сбросить на лондонскую мостовую из окна второго или третьего этажа. Настаивай на том, чтобы номер в отеле был не выше. Спрятавшись в чайной, укрытой в закопченном уголке вокзала «Виктория», пытался записать музыку из китайской лавки сновидений – и не смог продвинуться дальше жалкой пары строк. Надо было бы отправиться в лапы Тэма Брюера только затем, чтобы заполучить эту музыку обратно. Настроение мерзкое. Вокруг – сплошь трудяги с плохими зубами, попугайскими голосами и ничем не обоснованным оптимизмом. Как же отрезвляет мысль о том, что одна только проклятая ночь игры в баккара может так необратимо изменить твое социальное положение! У этих магазинных рабочих, таксистов и торговцев куда больше полукрон и трехпенсовиков, припрятанных в их прокисших дешевых матрасах, чем у меня, Сына Духовного Имярека. Вид на аллею: подавленные жизнью писцы, мечущиеся, как тридцать вторые в бетховенском аллегро. Боюсь их? Нет, боюсь стать одним из них. Какой прок от образования, воспитания и таланта, если у тебя нет даже ночного горшка?
Все еще не могу в это поверить. Я, воспитанник колледжа Кая, балансирующий на грани нищеты. В приличные отели меня теперь не пускают, чтобы я не испачкал их вестибюлей. В неприличных отелях требуют наличных. Меня не подпускают ни к одному респектабельному игорному столу по эту сторону Пиренеев. В общем, я суммировал свои возможности:
(I) Тратить ничтожные деньги на грязную комнатку в меблирашке, выпрашивать по нескольку гиней у «Дядюшки Сесила Лимитед», обучать жеманных миссочек гаммам, а желчных старых дев – технике. Ну и ладно. Если бы я мог изображать любезность перед остолопами, я бы по-прежнему подтирал задницу профессора Макерраса наряду с бывшими своими соучениками. Нет, прежде чем ты это скажешь, я не могу прибежать обратно к папику с еще одним cri de coeur[9]. Кивать любому ядовитому словцу, которое он отпустит в мой адрес? Да лучше уж спрыгнуть с моста Ватерлоо, испытав унижение от матушки-Темзы! Я серьезно.
(II) Охотиться на людей из Кая, умасливать их и тем добиваться приглашения остаться с ними на лето. Проблематично – по той же причине, что и (I). Как долго смогу я утаивать свой голодающий бумажник? Как долго смогу отводить от себя их жалость, их когти?
(III) Наведываться к букмекерам – но что, если я проиграю?
Тебя, Сиксмит, так и подмывает напомнить, что я сам навлек на себя все это, но стряхни-ка с плеч эту буржуазную шелуху и останься со мной чуть дольше. Поверх запруженной народом платформы донесся голос кондуктора – дескать, поезд до Дувра на корабль в Остенде задерживается на тридцать минут. Этот кондуктор был моим крупье, приглашающим меня либо удвоить ставку, либо прекратить игру. Стоит только замереть, заткнуться и вслушаться – как на́ тебе, пожалуйста, мир сам отсеет тебе нужную идею, особ. на закопченном лондонском вокзале. Залпом допил свой отдающий мылом чай и направился через вестибюль к билетным кассам. Обратный билет в Остенде был слишком дорог – настолько ужасным стало мое положение, – так что пришлось обойтись билетом в одну сторону. Уселся в свой вагон, как только свисток локомотива выпустил рой флейтовых фурий. Сразу же и тронулись.
Теперь раскрою свой план, внушенный статейкой в «Таймс» и долгими пьяными грезами в номере «Савоя». На задворках Бельгии, южнее Брюгге, живет отшельником английский композитор по имени Вивиан Эйрс. Ты, будучи музыкальным недотепой, не мог о нем слышать, но он – один из великих. Единственный британец своего поколения, отвергнувший помпезность, пышность, невежественность и обаяние. Из-за болезни – он наполовину слеп и едва в состоянии держать перо – не написал ничего нового с начала двадцатых, но в отзыве «Таймс» о его «Светском магнификате» (исполненном на той неделе в Сент-Мартин-холле) говорится о полном ящике неоконченных произведений. Мой сон наяву был о том, чтобы отправиться в Бельгию, убедить Вивиана Эйрса, что ему необходимо нанять меня в качестве секретаря, принять его предложение меня обучать, пробиться сквозь музыкальную твердь, завоевать славу и состояние, соразмерные моим дарованиям, и вынудить папика признать, что да, сын, которого он лишил наследства, – это тот самый Роберт Фробишер, величайший британский композитор своего времени.
А почему нет? Ничего лучше не пришло в голову. Ты, Сиксмит, ворчишь, я знаю, и качаешь головой, но ты же и улыбаешься, за что я тебя и люблю. Не отмеченная никакими событиями поездка к Ла-Маншу… зловредные пригороды, докучная сельская местность, унавоженный Суссекс. Набитый большевиками Дувр – подлинный ужас: прославленные поэтами утесы, столь же романтичные, как моя задница, и сходного оттенка. Обменял в порту последние шиллинги на франки и получил каюту на борту «Кентской королевы», ржавой посудины, достаточно старой на вид, чтобы принимать участие в Крымской кампании. Разошелся во мнении с молодым стюардом – нос картошкой, – что его бургундская униформа и неубедительная бороденка заслуживают чаевых. Тот окинул презрительным взглядом мой чемодан и папку для бумаг («Умно с вашей стороны, сэр, путешествовать налегке») и предоставил мне копаться во всем дерьме самому. Что мне очень подходит.
Обед состоял из резинового цыпленка, рыхлой картошки и ублюдочного кларета. Компанию за столом мне составил мистер Виктор Брайант, посудный лордик из Шеффилда. Ни малейшей музыкальной жилки. Бо́льшую часть времени распространялся о ложках, ошибочно принял мою вежливость за интерес и не сходя с места предложил мне работу в своем отделе продаж! Можешь ты в это поверить? Поблагодарил его (стараясь не рассмеяться) и признался, что скорее проглочу любую столовую утварь, чем когда-либо стану ею торговать. Три мощных гудка туманного сигнала, двигатели изменили тембр, я почувствовал, что корабль отчаливает, и вышел на палубу посмотреть, как Альбион исчезает в пронизанной моросью тьме. Пути обратно теперь нет; последствия того, что я сделал, наконец осознаны в полной мере. Р. В. У. дирижировал Оркестром Воображения, исполнявшим «Морскую симфонию»: «Плыви вперед и правь лишь на глубины{13}, Душа, что дерзновенна и отважна, С тобою я, а ты со мной пребудешь». (Не очень-то ценю эту вещь, но замысел неплох.) Ветер Северного моря бросал меня в дрожь, брызги вылизывали с ног до головы. Лоснящиеся черные воды призывали в них броситься. Отмахнулся. Улегся рано, листал «Контрапункты» Нойеса, прислушивался к отдаленной меди моторного отсека и набрасывал повторяющийся пассаж для тромбона, основанный на корабельном ритме, но это был сплошной мусор, а потом, угадай-ка, кто постучался ко мне в дверь? Стюард с картофельным носом, у которого окончилась смена. Дал ему нечто большее, чем чаевые. Не Адонис, костлявый, но для своего положения довольно изобретательный. Потом выставил его и уснул мертвым сном. Какая-то часть меня хотела, чтобы путешествие никогда не окончилось.
Но оно-таки окончилось. «Кентская королева» скользнула в раскинутую над грязными водами кривозубую сестру-двойняшку Дувра, Остенде, Даму Сомнительных Добродетелей. Ранним-ранним утром, когда европейский храп перекатывался глубоко ниже басовых туб. Увидел первых своих аборигенов-бельгийцев, перетаскивающих упаковочные клети, спорящих и даже думающих по-фламандски, по-голландски, не знаю. Быстрехонько упаковал чемодан, боясь, что корабль может отправиться обратно в Англию, а я все еще буду на борту, точнее, боясь, что позволю такому случиться. Ухватил кое-что из фруктовой чаши камбуза первого класса и рванул по сходням, прежде чем меня задержал кто-нибудь в форме, украшенной галунами. Ступил на континентальный макадам{14} и спросил у таможенника, где найти вокзал. Он указал на стонущий трамвай, набитый плохо питающимися женщинами, рахитом и нищетой. Предпочел добираться на своих двоих, моросит там или не моросит. Остенде – сплошь оттенки крахмально-серого и грязно-коричневого. Признаюсь, подумал, что Бельгия слишком тупая страна, чтобы в нее спешить. Купил билет до Брюгге и вскарабкался на следующий поезд – там нет платформ, можешь поверить? – ветхий, совершенно пустой поезд. Перебрался в другое купе, потому что в моем стоял неприятный запах, но везде смердело одинаково. Чтобы очистить воздух, курил сигареты, выпрошенные у Виктора Брайанта. В свисток станционный смотритель дунул вовремя, а локомотив, прежде чем тяжело двинуться, весь напрягся, словно подагрик-проктор{15} на горшке. Вскоре довольно быстрой старческой походкой он стал пробираться через туманный ландшафт, состоящий из заброшенных дамб и изуродованного кустарника.
Неербеке,
Западная Фландрия
29-VI – 1931
Сиксмит,
мне снилось, будто я стою в китайской лавке, от пола до высокого потолка загроможденной полками с античным фарфором и т. д., так что пошевели я хоть единой мышцей, несколько из них упали бы и разбились вдребезги. Именно это и случилось, но вместо сокрушительного грохота раздался величественный аккорд, исполненный наполовину виолончелью, наполовину челестой, до мажор (?), продлившийся четыре такта. Сбил запястьем с подставки вазу эпохи Мин – ми-бемоль, целая струнная фраза, великолепная, трансцендентная, ангелами выплаканная. Теперь уже преднамеренно, ради следующей ноты, разбил статуэтку быка, потом – молочницу, потом – дитя Сатурна: воздух наполнила шрапнель, а мою голову – божественные гармонии. Ах, что за музыка! Мельком видел, как отец, поблескивая пером, подсчитывает стоимость разбитых предметов, но должен был поддерживать рождение музыки. Знал, что стал бы величайшим композитором столетия, если бы только сумел сделать эту музыку своей. Жуткий «Смеющийся кавалер»{12}, которого я швырнул в стену, запустил колоссальную группу ударных.
Проснулся у себя в номере, в «Западном империале», когда сборщики Тэма Брюера почти уже вышибали мою дверь и в коридоре чувствовалось великое волнение. Даже не подождали, пока я побреюсь, – дух захватывает от вульгарности этих негодяев. Не имел другого выбора, кроме как быстро удалиться через окно ванной, пока привлеченный грохотом управляющий не обнаружил, что джентльмен из номера 237 не располагает средствами для выравнивания своего возросшего ныне баланса. С прискорбием извещаю, что побег без сучка без задоринки не удался. Водосточная труба вырвалась из своего крепежа с шумом терзаемой скрипки, и твой старый приятель повалился вниз, вниз, вниз. Правая ягодица – сплошной чертов синяк. Маленькое чудо – это то, что я не раздробил себе позвоночник и не был насажен на штыри ограды. Так что мотай на ус, Сиксмит. Будучи неплатежеспособным, пакуйся минимально и пользуйся чемоданом достаточно прочным, чтобы его можно было сбросить на лондонскую мостовую из окна второго или третьего этажа. Настаивай на том, чтобы номер в отеле был не выше. Спрятавшись в чайной, укрытой в закопченном уголке вокзала «Виктория», пытался записать музыку из китайской лавки сновидений – и не смог продвинуться дальше жалкой пары строк. Надо было бы отправиться в лапы Тэма Брюера только затем, чтобы заполучить эту музыку обратно. Настроение мерзкое. Вокруг – сплошь трудяги с плохими зубами, попугайскими голосами и ничем не обоснованным оптимизмом. Как же отрезвляет мысль о том, что одна только проклятая ночь игры в баккара может так необратимо изменить твое социальное положение! У этих магазинных рабочих, таксистов и торговцев куда больше полукрон и трехпенсовиков, припрятанных в их прокисших дешевых матрасах, чем у меня, Сына Духовного Имярека. Вид на аллею: подавленные жизнью писцы, мечущиеся, как тридцать вторые в бетховенском аллегро. Боюсь их? Нет, боюсь стать одним из них. Какой прок от образования, воспитания и таланта, если у тебя нет даже ночного горшка?
Все еще не могу в это поверить. Я, воспитанник колледжа Кая, балансирующий на грани нищеты. В приличные отели меня теперь не пускают, чтобы я не испачкал их вестибюлей. В неприличных отелях требуют наличных. Меня не подпускают ни к одному респектабельному игорному столу по эту сторону Пиренеев. В общем, я суммировал свои возможности:
(I) Тратить ничтожные деньги на грязную комнатку в меблирашке, выпрашивать по нескольку гиней у «Дядюшки Сесила Лимитед», обучать жеманных миссочек гаммам, а желчных старых дев – технике. Ну и ладно. Если бы я мог изображать любезность перед остолопами, я бы по-прежнему подтирал задницу профессора Макерраса наряду с бывшими своими соучениками. Нет, прежде чем ты это скажешь, я не могу прибежать обратно к папику с еще одним cri de coeur[9]. Кивать любому ядовитому словцу, которое он отпустит в мой адрес? Да лучше уж спрыгнуть с моста Ватерлоо, испытав унижение от матушки-Темзы! Я серьезно.
(II) Охотиться на людей из Кая, умасливать их и тем добиваться приглашения остаться с ними на лето. Проблематично – по той же причине, что и (I). Как долго смогу я утаивать свой голодающий бумажник? Как долго смогу отводить от себя их жалость, их когти?
(III) Наведываться к букмекерам – но что, если я проиграю?
Тебя, Сиксмит, так и подмывает напомнить, что я сам навлек на себя все это, но стряхни-ка с плеч эту буржуазную шелуху и останься со мной чуть дольше. Поверх запруженной народом платформы донесся голос кондуктора – дескать, поезд до Дувра на корабль в Остенде задерживается на тридцать минут. Этот кондуктор был моим крупье, приглашающим меня либо удвоить ставку, либо прекратить игру. Стоит только замереть, заткнуться и вслушаться – как на́ тебе, пожалуйста, мир сам отсеет тебе нужную идею, особ. на закопченном лондонском вокзале. Залпом допил свой отдающий мылом чай и направился через вестибюль к билетным кассам. Обратный билет в Остенде был слишком дорог – настолько ужасным стало мое положение, – так что пришлось обойтись билетом в одну сторону. Уселся в свой вагон, как только свисток локомотива выпустил рой флейтовых фурий. Сразу же и тронулись.
Теперь раскрою свой план, внушенный статейкой в «Таймс» и долгими пьяными грезами в номере «Савоя». На задворках Бельгии, южнее Брюгге, живет отшельником английский композитор по имени Вивиан Эйрс. Ты, будучи музыкальным недотепой, не мог о нем слышать, но он – один из великих. Единственный британец своего поколения, отвергнувший помпезность, пышность, невежественность и обаяние. Из-за болезни – он наполовину слеп и едва в состоянии держать перо – не написал ничего нового с начала двадцатых, но в отзыве «Таймс» о его «Светском магнификате» (исполненном на той неделе в Сент-Мартин-холле) говорится о полном ящике неоконченных произведений. Мой сон наяву был о том, чтобы отправиться в Бельгию, убедить Вивиана Эйрса, что ему необходимо нанять меня в качестве секретаря, принять его предложение меня обучать, пробиться сквозь музыкальную твердь, завоевать славу и состояние, соразмерные моим дарованиям, и вынудить папика признать, что да, сын, которого он лишил наследства, – это тот самый Роберт Фробишер, величайший британский композитор своего времени.
А почему нет? Ничего лучше не пришло в голову. Ты, Сиксмит, ворчишь, я знаю, и качаешь головой, но ты же и улыбаешься, за что я тебя и люблю. Не отмеченная никакими событиями поездка к Ла-Маншу… зловредные пригороды, докучная сельская местность, унавоженный Суссекс. Набитый большевиками Дувр – подлинный ужас: прославленные поэтами утесы, столь же романтичные, как моя задница, и сходного оттенка. Обменял в порту последние шиллинги на франки и получил каюту на борту «Кентской королевы», ржавой посудины, достаточно старой на вид, чтобы принимать участие в Крымской кампании. Разошелся во мнении с молодым стюардом – нос картошкой, – что его бургундская униформа и неубедительная бороденка заслуживают чаевых. Тот окинул презрительным взглядом мой чемодан и папку для бумаг («Умно с вашей стороны, сэр, путешествовать налегке») и предоставил мне копаться во всем дерьме самому. Что мне очень подходит.
Обед состоял из резинового цыпленка, рыхлой картошки и ублюдочного кларета. Компанию за столом мне составил мистер Виктор Брайант, посудный лордик из Шеффилда. Ни малейшей музыкальной жилки. Бо́льшую часть времени распространялся о ложках, ошибочно принял мою вежливость за интерес и не сходя с места предложил мне работу в своем отделе продаж! Можешь ты в это поверить? Поблагодарил его (стараясь не рассмеяться) и признался, что скорее проглочу любую столовую утварь, чем когда-либо стану ею торговать. Три мощных гудка туманного сигнала, двигатели изменили тембр, я почувствовал, что корабль отчаливает, и вышел на палубу посмотреть, как Альбион исчезает в пронизанной моросью тьме. Пути обратно теперь нет; последствия того, что я сделал, наконец осознаны в полной мере. Р. В. У. дирижировал Оркестром Воображения, исполнявшим «Морскую симфонию»: «Плыви вперед и правь лишь на глубины{13}, Душа, что дерзновенна и отважна, С тобою я, а ты со мной пребудешь». (Не очень-то ценю эту вещь, но замысел неплох.) Ветер Северного моря бросал меня в дрожь, брызги вылизывали с ног до головы. Лоснящиеся черные воды призывали в них броситься. Отмахнулся. Улегся рано, листал «Контрапункты» Нойеса, прислушивался к отдаленной меди моторного отсека и набрасывал повторяющийся пассаж для тромбона, основанный на корабельном ритме, но это был сплошной мусор, а потом, угадай-ка, кто постучался ко мне в дверь? Стюард с картофельным носом, у которого окончилась смена. Дал ему нечто большее, чем чаевые. Не Адонис, костлявый, но для своего положения довольно изобретательный. Потом выставил его и уснул мертвым сном. Какая-то часть меня хотела, чтобы путешествие никогда не окончилось.
Но оно-таки окончилось. «Кентская королева» скользнула в раскинутую над грязными водами кривозубую сестру-двойняшку Дувра, Остенде, Даму Сомнительных Добродетелей. Ранним-ранним утром, когда европейский храп перекатывался глубоко ниже басовых туб. Увидел первых своих аборигенов-бельгийцев, перетаскивающих упаковочные клети, спорящих и даже думающих по-фламандски, по-голландски, не знаю. Быстрехонько упаковал чемодан, боясь, что корабль может отправиться обратно в Англию, а я все еще буду на борту, точнее, боясь, что позволю такому случиться. Ухватил кое-что из фруктовой чаши камбуза первого класса и рванул по сходням, прежде чем меня задержал кто-нибудь в форме, украшенной галунами. Ступил на континентальный макадам{14} и спросил у таможенника, где найти вокзал. Он указал на стонущий трамвай, набитый плохо питающимися женщинами, рахитом и нищетой. Предпочел добираться на своих двоих, моросит там или не моросит. Остенде – сплошь оттенки крахмально-серого и грязно-коричневого. Признаюсь, подумал, что Бельгия слишком тупая страна, чтобы в нее спешить. Купил билет до Брюгге и вскарабкался на следующий поезд – там нет платформ, можешь поверить? – ветхий, совершенно пустой поезд. Перебрался в другое купе, потому что в моем стоял неприятный запах, но везде смердело одинаково. Чтобы очистить воздух, курил сигареты, выпрошенные у Виктора Брайанта. В свисток станционный смотритель дунул вовремя, а локомотив, прежде чем тяжело двинуться, весь напрягся, словно подагрик-проктор{15} на горшке. Вскоре довольно быстрой старческой походкой он стал пробираться через туманный ландшафт, состоящий из заброшенных дамб и изуродованного кустарника.