– Четыре восьмых, меняющиеся на восемь восьмых после двенадцатого такта, если вы умеете считать до двенадцати.
Пауза. Вспомнил о своих денежных трудностях и закусил губу.
– Тогда давайте пройдемся по всему снова. – Покровительственная пауза. – Готовы? Медленно… Та! Какая это нота?
В последовавшие за этим страшные полчаса я вынужден был угадывать все ноты, одну за другой. Эйрс подтверждал или отрицал мои догадки, устало кивая или мотая головой. Когда мадам К. внесла вазу с цветами, я изобразил на своем лице SOS, но В. Э. сам заявил, что у нас был день великих испытаний. Когда я удалялся, то слышал, как Эйрс (ради моего блага?) проговорил:
– Все безнадежно, Иокаста, этот парень не в состоянии записать простейший мотив. С тем же успехом я мог бы присоединиться к авангарду и метать дротики в клочки бумаги с написанными на них нотами.
В конце коридора миссис Виллемс – экономка – жаловалась какой-то невидимой мелкой сошке на сырую, неустойчивую погоду и на свое влажное белье. Она в лучшем положении, чем я. Мне приходилось манипулировать людьми ради достижений, сладострастия или займов, но никогда – ради крыши над головой. Этот гниющий шато весь пропах грибами и плесенью. Вообще не надо было сюда приезжать.
Искренне твой,
Р.Ф.
P. S. Финансовые затруднения, какая удачная фраза. Неудивительно, что все бедные – социалисты. Слушай, вынужден попросить у тебя взаймы. Обстановка в Зедельгеме самая непринужденная, какую мне только приходилось видеть (к счастью, потому что гардероб дворецкого моего отца обеспечен гораздо лучше, чем сейчас мой), но все-таки необходимо соответствовать каким-то меркам. Не могу даже давать на чай слугам. Если бы у меня остались богатые друзья, я попросил бы у них, но правда заключается в том, что их у меня нет. Не знаю, перешлешь ли ты деньги телеграфом, отправишь почтой или как-нибудь еще, но ты ведь ученый, ты найдешь способ. Если Эйрс попросит меня удалиться, мне конец. Новость о том, что Роберт Фробишер вынужден был вымаливать деньги у своих бывших хозяев, когда они вышвырнули его на улицу по причине непригодности к работе, обязательно просочится в Кембридж. Я умру от стыда, Сиксмит, честное слово, умру. Ради бога, пришли мне, что сможешь, безотлагательно.
14-VII – 1931
Сиксмит,
слава Благословенному Руфусу, Святому Покровителю Нуждающихся Композиторов, Хвала Ему во Всевышних Сферах, аминь. Твой посланный почтой чек прибыл сегодня утром в целости и сохранности – своим хозяевам я обрисовал тебя как любящего дядюшку, который запамятовал о моем дне рождения. Миссис Кроммелинк подтверждает, что в банке Брюгге его оплатят. Напишу в твою честь мотет{26} и верну деньги, как только смогу. Может быть, скорее, чем ты ожидаешь. Мои перспективы, подвергнутые глубокой заморозке, оттаивают. После унизительной первой попытки сотрудничества с Эйрсом я вернулся к себе в комнату в совершенно убогом и жалком состоянии духа. Остаток дня посвятил изложению тебе всех своих сопливых причитаний – сожги их, кстати, если еще этого не сделал, – чувствуя ужасное беспокойство о будущем. Надев высокие сапоги и кепку, осмелился выйти под дождь и отправился в деревенское почтовое отделение, искренне недоумевая, где могу оказаться месяцем позже. Вскоре после моего возвращения миссис Виллемс позвонила к обеду, но когда я вошел в столовую, там меня ожидал один только Эйрс.
– Это вы, Фробишер? – спросил он с обычной для стариков хрипотцой, когда они пытаются быть любезными. – Ну-с, Фробишер, рад, что мы с вами можем немного поболтать наедине. Слушайте, сегодня утром я обошелся с вами погано. Из-за этой болезни я делаюсь более… откровенным, чем это порой уместно. Приношу свои извинения. Может, предоставите завтра сварливому дядьке еще один шанс, а? Что скажете?
Не рассказала ли ему его жена о том, в каком она застала меня состоянии? Может, Люсиль упомянула о моем наполовину упакованном чемодане? Выждал, пока не появилась уверенность, что в голосе моем не прозвучит облегчения, и самым аристократическим тоном сказал, что высказать свое мнение было с его стороны совершенно естественно.
– Я чересчур предвзято отнесся к вашему предложению, Фробишер. Извлекать из моей башки музыку будет нелегко, но наше партнерство – это такой же хороший шанс, как и всякий другой. Ваша музыкальность и характер как нельзя лучше подходят для этого занятия. Жена говорила мне, что вы даже пробовали свои силы в сочинительстве. Попросту говоря, музыка для нас обоих – все равно что воздух. При наличии доброй воли мы с вами можем повозиться, пока не найдем правильного метода.
Тут в дверь постучала и заглянула мадам Кроммелинк, в мгновение ока, как это дано некоторым женщинам, ощутила царящую в комнате атмосферу и спросила, посылал ли Эйрс за праздничным вином. Тот повернулся ко мне.
– Это зависит от молодого Фробишера. Что скажете? Задержитесь ли вы у нас на несколько недель, а может, и на несколько месяцев, если все пойдет хорошо? И даже дольше, кто знает? Но вам придется принять небольшое жалованье.
Выдавая свое облегчение за удовлетворенность, сказал ему, что польщен, и не стал с ходу отвергать предложение жалованья.
– Тогда, Иокаста, вели миссис Виллемс принести «Пино Руж» восьмого года!
Мы поднимали тосты за Бахуса и за муз – и пили вино, изысканное, как кровь единорога. Погреб Эйрса, в котором хранятся около двенадцати сотен бутылок, – один из лучших в Бельгии и достоин небольшого отступления. Он пережил войну и не был разграблен гуннскими офицерами, которые использовали Зедельгем в качестве командного пункта, – благодаря одной только фальшивой стене, которую отец Хендрика выстроил перед его входом, прежде чем семья спаслась бегством в Гётеборг. Библиотека и другие объемистые ценности, запакованные в ящики, тоже провели войну в этом погребе (когда-то использовавшемся как монастырский склеп). Накануне Перемирия{27} пруссаки перевернули вверх дном все здание, но погреба так и не нашли.
Сейчас у нас устанавливается рабочая рутина. Каждый день, насколько ему позволяют многочисленные недуги и боли, Эйрс встречается со мной в девять утра в музыкальной комнате. Я сажусь за пианино, а Эйрс – на диван, куря свои мерзкие турецкие сигареты, и мы приступаем к одному из трех наших modi operandi[18]. «Повторение» – это когда он просит меня пробежаться по тому, чем мы занимались накануне утром. Я, в зависимости от инструмента, мычу, пою или играю, а Эйрс правит партитуру. При «воссоздании» я тщательно анализирую старые партитуры, записные книжки и сочинения, часть которых была написана до моего рождения, чтобы найти пассаж или каденцию, которые Эйрс смутно помнит и хотел бы воскресить. Тяжелая детективная работа. «Сочинительство» требует больше всего отдачи. Я сижу за пианино и пытаюсь поспеть за таким, к примеру, потоком: «Шестнадцатые, си-соль, целая, ля-бемоль, – держи четыре такта, нет, шесть, – четвертные! фа-диез – нет, нет, нет, нет, фа-диез – и… си! Та-татти-татти-та!» (По крайней мере, теперь маэстро сам называет свои ноты.) Или, будучи в более поэтичном настроении, он может сказать: «Так, Фробишер, кларнет – это наложница, альты – тисы на кладбище, клавикорды – луна, так что… пусть восточный ветер раздует этот аккорд ля минор на шестнадцать тактов дальше».
Подобно работе хорошего дворецкого (хотя, можешь быть уверен, я более чем хорош), моя работа на девять десятых состоит из предвидения. Порой Эйрс просит меня высказать мое художественное суждение, что-нибудь вроде: «Как вы думаете, Фробишер, этот аккорд работает?» – или: «Как по-вашему, этот пассаж соответствует целому?» Если я отвечаю отрицательно, то Эйрс спрашивает, что я предложил бы в качестве замены, и раз или два он даже использовал мои поправки. Это очень успокаивает. В будущем кому-то предстоит изучать эту музыку.
К часу дня Эйрс выдыхается. Хендрик отвозит его вниз, в столовую, где к нам на время ланча присоединяются миссис Кроммелинк и ужасная Е., если она вернулась домой на выходные или на вторую половину дня. Послеполуденную жару Эйрс проводит в дремоте. Я продолжаю рыться в сокровищнице библиотеки, сочиняю в музыкальной комнате, читаю рукописи в саду (белые лилии – имперские короны, докрасна раскаленные кочерги – шток-розы, все – в полном цвету), езжу по тропкам вокруг Неербеке на велосипеде или брожу по окрестным полям. Крепко-накрепко подружился с деревенскими собаками. Они бегают за мной вприпрыжку, как малыши или как крысы за Дудочником. Местные исправно отзываются на мои «goede morgen» и «goede middag» – теперь уже всем известно, что в «kasteel» я приехал надолго.
После ужина мы втроем либо слушаем радио, когда находим передачу приемлемой, либо прокручиваем пластинки на граммофоне (настольная модель фирмы «His Master’s Voice»[19] в дубовом корпусе): обычно это записи основных произведений самого Эйрса, исполняемые оркестром под управлением сэра Томаса Бичема. Когда у нас бывают посетители, мы или беседуем, или слушаем камерную музыку. Иногда по вечерам Эйрсу хочется, чтобы я почитал ему стихи, особенно его любимого Китса{28}. Он шепчет строки, которые я декламирую, словно его голос опирается на мой. За завтраком я читаю ему кое-что из «Таймс». Каким бы старым, больным и слепым Эйрс ни был, он смог бы отстаивать свое мнение в дискуссионном клубе любого колледжа, хотя, как я заметил, он редко предлагает альтернативы для тех систем, которые высмеивает. «Либерализм? Трусость богатых!»; «Социализм? Младший брат одряхлевшего деспотизма, по стопам которого он хочет следовать»; «Консерваторы? Доморощенные лжецы, самым большим обманом которых является доктрина свободы воли». Каким, по его мнению, должно быть государственное устройство? «Никаким! Чем лучше организовано государство, тем больше в нем подавляется человек».
Каким бы раздражительным Эйрс ни был, он один из немногих людей в Европе, чьим влиянием мне хотелось бы наполнить собственное творчество. С музыкальной точки зрения Эйрс подобен двуликому Янусу. Один Эйрс глядит назад, на смертный одр романтизма, а другой – в будущее. Это тот Эйрс, за взглядом которого я следую. Наблюдая за тем, как он использует контрапункт и как смешивает тембры, я с возбуждением улучшаю собственный музыкальный язык. За то короткое время, что провел в Зедельгеме, я уже научился большему, чем дали бы мне три года возле трона Осла Макерраса с его Веселым Оркестром Онанистов.
Друзья Эйрса и миссис Кроммелинк навещают его регулярно. В среднем дважды или трижды в неделю мы можем ожидать посетителя/ей. Среди них – солисты, заглядывающие в шато проездом из Брюсселя, Берлина, Амстердама или откуда-нибудь еще; знакомцы Эйрса по зеленой юности, прошедшей во Флориде и Париже; а также добрый старый Морти Дондт с супругой. Дондт владеет гранильными мастерскими в Брюгге и Антверпене, говорит, хоть и невнятно, на тьме-тьмущей языков, выдумывает замысловатые многоязыковые каламбуры, требующие пространных объяснений, спонсирует фестивали и играет с Эйрсом в метафизический футбол. Миссис Дондт подобна миссис Кроммелинк, только в ней все помножено на десять – по правде сказать, ужасное создание! Она возглавляет Бельгийское конное общество, сама водит «бугатти» Дондта и балует пуховку-пекинеса по кличке Вэйвэй. В последующих письмах ты, несомненно, снова ее встретишь.
Родственников на этом свете мало: Эйрс был единственным ребенком, а некогда влиятельная семья Кроммелинков выказала недальновидность, на протяжении всей войны в решающие моменты поддерживая не ту сторону. Те, кто не погиб в бою, в большинстве своем обнищали и покинули сей мир еще до того, как Эйрс и его жена вернулись из Скандинавии. Другие бежали за океан и там умерли. Иногда в шато заглядывают старая гувернантка миссис Кроммелинк и пара ее болезненных тетушек, но они безмолвствуют где-нибудь в уголке, подобно старым вешалкам для шляп.
На прошлой неделе нежданно-негаданно, без уведомления, на Второй День Мигрени, объявился дирижер Тадеуш Августовский, великий поборник творчества Эйрса в родном своем Кракове. Миссис Кроммелинк не было дома, и ко мне, вся взмыленная, прибежала миссис Виллемс, умоляя занять чем-нибудь прославленного посетителя. Я не мог их разочаровать. По-французски Августовский говорит не хуже меня, и мы провели день за ловлей рыбы и в спорах о приверженцах додекафонии. Он полагает их всех шарлатанами, а я – нет. Он излагал мне военные истории, связанные с его оркестром, а еще угостил совершенно непристойным анекдотом, который требует жестов, а посему с ним придется повременить, пока мы снова не встретимся. Я поймал форель в одиннадцать дюймов, Августовский вытянул чудовищного ельца. Когда, уже в сумерках, мы вернулись, Эйрс уже поднялся, и поляк сказал старику, что ему повезло со мной. Эйрс буркнул что-то вроде: «Сыршенно верно». Чарующая лесть, Эйрс. Миссис Виллемс отнюдь не была enchantée[20] нашими рыбацкими трофеями, но все же выпотрошила их, посолила, смазала маслом, и они умягчились на рыбной вилке. Уезжая на следующее утро, Августовский дал мне свою визитную карточку. Он держит апартаменты в «Лэнгем-Корте» для своих визитов в Лондон и пригласил меня остановиться там вместе с ним на время фестиваля в следующем году. Кукареку!
Шато Зедельгем – это не лабиринтообразный дом Эшеров{29}, каким он кажется поначалу. Правда, западное крыло, забранное ставнями и покрытое толстым слоем пыли, чтобы оплатить модернизацию и обслуживание восточного, находится в плачевном состоянии, и, боюсь, оч. скоро его придется снести. В один из дождливых дней обследовал тамошние помещения. Сырость разрушительна; опавшая штукатурка висит в паучьих сетях; помет мышей, простых и летучих, хрустит на истертых камнях; гипсовые гербы над каминами под воздействием времени обращаются в пыль. Та же история и снаружи – кирпичным стенам требуется новая расшивка швов, зубцы их обвалились и лежат на земле неопрятными грудами, на крыше не хватает черепиц, ручейки дождевой воды прорывают русла в средневековом песчанике. Кроммелинки преуспевали благодаря инвестициям в Конго, но ни один из родственников мужского пола не пережил войны, а боши-«постояльцы» прицельно выпотрошили из Зедельгема все, что было достойно потрошения.
Однако восточное крыло являет собой уютный маленький заповедник, хотя стропила его при ветре скрипят, словно шпангоуты корабля. В нем имеется капризное центральное отопление и зачаточная электрическая проводка, искрящаяся и бьющая током при каждом нажатии на выключатель. У отца миссис Кроммелинк не хватило предвидения обучить свою дочь управлением поместьем, и теперь она сдает свою землю в аренду соседним фермерам, чтобы, как я понимаю, хоть как-то сводить концы с концами. В наши дни и в наш век даже таким достижением не стоит пренебрегать.
Ева – та еще жеманная миссочка, такая же противная, как мои сестрицы, чей ум, правда, равен ее враждебности. Если не считать драгоценной Нефертити, ее хобби состоит в том, чтобы дуться и напускать на себя мученический вид. Ей нравится доводить ранимых домочадцев до слез, а потом врываться и возвещать: «У нее опять истерика, мама, не могла бы ты ее как следует вышколить?» Она установила, что я отнюдь не являюсь легкой мишенью, а потому развязала войну на истощение: «Папа, как долго мистер Фробишер будет оставаться в нашем доме?»; «Папа, мистеру Фробишеру ты платишь столько же, сколько Хендрику?»; «Ах, мама, да я же просто спросила, я не знала, что должность мистера Фробишера – такой щекотливый предмет». Она не дает мне покоя – противно это признавать, но деваться некуда. Накануне, в субботу, имел с нею еще одну встречу – точнее сказать, стычку. Я взял библию Эйрса – «Так говорил Заратустра»{30} – и отправился на выложенный каменными плитами мост над озером, ведущий к острову с ивами. Ужасающе жаркий день: даже в тени я потел, как собака. Через десять страниц я почувствовал, что это Ницше читает меня, а не я его{31}, так что стал смотреть на водяных клопов и тритонов, меж тем как умственный мой оркестр исполнял «Воздушный танец» Фреда Делиуса{32}. Сама вещица – сиропный пирог, но ее усыпляющая флейта довольно-таки хороша.
После этого помню вот что: оказалось, что я нахожусь во рву, таком глубоком, что небо было не более чем далекой полоской, озаряемой вспышками ярче дневного света. Ров патрулировали дикари верхом на гигантских коричневых крысах с жуткими зубами, которые выискивали простолюдинов и расчленяли их. Пошел прогулочным шагом, стараясь выглядеть преуспевающим господином и удержаться от панического бегства, как вдруг встретил Еву. Я сказал:
– Что, черт возьми, вы здесь делаете?
Та выпалила с яростью:
– Ce lac appartient à ma famille depuis cinq siècles! Vous êtes ici depuis combien de temps exactement? Bien trois semaines! Alors vous voyez, je vais où bon me semble![21]
Ее гнев был едва ли не физическим ударом в лицо твоему смиренному корреспонденту. И вполне справедливым – ведь я обвинил ее во вторжении в поместье ее матери. Окончательно проснувшись, я с трудом стал подниматься на ноги, рассыпаясь в извинениях и объясняя, что говорил во сне. Совершенно забыл об озере. Свалился в него, как долб. идиот! Весь вымок! К счастью, воды было всего лишь по пупок, и по милости Господней драгоценный эйрсовский Ницше не присоединился ко мне в этом купании. Когда Ева обуздала наконец свой смех, сказал, что мне приятно видеть, как она не дуется, а делает что-то иное. У вас в волосах ряска, отвечала она по-английски. Сменив тон, покровительственно похвалил ее языковые способности. Она тут же отбила мяч:
– Чтобы произвести впечатление на англичанина, требуется немного.
И ушла. Хлесткий ответ пришел мне в голову лишь позже, так что в этом сете девочка одержала верх.
А теперь, пока я буду писать о книгах и выгодах, весь обратись во внимание. Роясь в книжном алькове в своей комнате, я наткнулся на любопытное растрепанное издание и хотел бы, чтобы ты отыскал для меня целый экземпляр. Тот, что попался мне в руки, начинается с девяносто девятой страницы, обложки нет, переплет весь расползся. Из того немногого, чем я располагаю, явствует, что это – отредактированный дневник о путешествии из Сиднея в Калифорнию некоего американского нотариуса по имени Адам Юинг. Есть упоминание о золотой лихорадке, так что, думаю, мы имеем дело с 1849 или 1850 годом. Кажется, дневник издан посмертно, сыном Юинга (?). Юинг напоминает мне этого путаника, капитана Делано из «Бенито Серено» Мелвилла{33}, который был слеп в отношении всех заговорщиков, – ему невдомек, что его верный доктор Генри Гуз [sic!] не кто иной, как вампир, подпитывающий его ипохондрию, чтобы медленно его отравить и завладеть его деньгами.
Что-то сомнительна подлинность этого дневника – он кажется слишком уж упорядоченным для подлинных записей, да и язык звучит не вполне правдиво, – но зачем и кому подделывать такое?
К огромному моему огорчению, он обрывается прямо посреди фразы, страниц через сорок, где нити переплета совсем перетерлись. Перерыл всю библиотеку в поисках продолжения этой проклятой вещицы. Безуспешно. Вряд ли в наших интересах привлекать внимание Эйрса или миссис Кроммелинк к их библиографическому богатству, неучтенному в картотеке, так что теперь я в большом затруднении. Не спросишь ли у Отто Янша на Кейтнесс-стрит, известно ему что-нибудь об этом Адаме Юинге? Наполовину прочитанная книга – это наполовину завершенный любовный роман.
Прилагаю перечень самых ранних изданий, имеющихся в библиотеке Зедельгема. Как видишь, некоторые из них относятся к оч. старинным, начала семнадцатого в., так что как можно скорее сообщи мне лучшие цены, которые может предложить Янш, а чтобы не скряжничал, оброни этак вскользь, что всем этим уже интересуются парижские перекупщики.
Искренне твой,
РФ
28-VII – 1931
Сиксмит,
есть повод для маленького торжества. Два дня назад мы с Эйрсом завершили нашу первую совместную работу, небольшую тональную поэму под названием «Der Todtenvogel»[22]. Когда я раскопал эту вещь в его залежах, она была ручной аранжировкой старого тевтонского гимна: из-за слабеющего зрения Эйрса она осталась слишком высокопарной и сухой. Новая наша версия – занятная тварь. Кое-какие отзвуки она заимствует из «Кольца Нибелунгов» Вагнера, а затем расщепляет тему в кошмары Стравинского{34}, сдерживаемые призраками Сибелиуса{35}. Кошмарная вещь, восхитительная, хотел бы я, чтобы ты ее услышал! Заканчивается она соло на флейте, и это не какая-нибудь флейтовая чушь, подкупающая трепетностью, а та самая птица смерти, заявленная в заглавии, в равной мере проклинающая как первенцев, так и последышей.
Вчера, возвращаясь из Парижа, нас опять навестил Августовский. Он читал партитуру и швырял похвалы лопатою – как истопник швыряет уголь. Так и следовало! Это, насколько я знаю, самая искусная тональная поэма из написанных после войны; и, Сиксмит, смею тебя заверить, что немало из лучших ее идей принадлежит мне. Полагаю, секретарю должно смириться с отказом от участия в авторстве, но закрыть рот на замок всегда нелегко. Но лучшее еще впереди – на фестивале в Кракове, который состоится через три недели, Августовский хочет устроить ее премьеру и сам будет стоять за пультом!
Вчера поднялся ни свет ни заря и весь день переписывал эту вещь набело. Неожиданно она показалась мне отнюдь не короткой. У меня перестали разгибаться пальцы правой руки, а нотные станы настолько впечатались в сетчатку, что виделись мне и с закрытыми веками, но к ужину я закончил. Мы вчетвером выпили пять бутылок вина, чтобы отпраздновать это дело. На десерт был подан наилучший мускат.
Ныне являюсь золотым мальчиком Зедельгема. Оч. долго не был чьим-либо золотым мальчиком, и мне это весьма по душе. Иокаста предложила мне перебраться из гостевой комнаты в одну из больших неиспользуемых спален на третьем этаже, которую обставят по моему пожеланию всем, что привлечет мой взор в остальных помещениях Зедельгема. Эйрс поддержал этот порыв, и я сказал, что согласен. К моему удовольствию, Миссочка-Крысочка потеряла самообладание и заканючила:
– Ой, мама, почему бы не вписать его еще и в завещание? Почему бы не отдать ему половину поместья?
Не извинившись, она встала из-за стола. Эйрс проворчал, достаточно громко, чтобы она могла услышать:
– Первая хорошая идея, что пришла ей в голову за семнадцать лет! По крайней мере, Фробишер отрабатывает свое чертово содержание!
Хозяева мои не пожелали слышать от меня извинений, сказали, что это Ева должна передо мной извиниться, что ей необходимо распрощаться со своими докоперниковскими воззрениями, согласно которым Вселенная вращается вокруг ее персоны. Музыка для моих ушей. Также по делу: Ева вместе с двадцатью своими одноклассницами оч. скоро на несколько месяцев отправляется в Швейцарию учиться на медсестру Еще больше музыки! Это будет таким же облегчением, как если бы выпал гнилой зуб. Новая моя комната достаточно просторна для парной игры в бадминтон; в ней стоит кровать с пологом на четырех столбиках, с какового полога мне пришлось стряхивать прошлогоднюю моль; кордовская цветная кожа прошлого века отслаивается от стен, напоминая чешую дракона, но по-своему привлекательна; стеклянный шар цвета индиго для отпугивания злых духов; книжный шкаф, отделанный полированным ореховым деревом; шесть министерских кресел; escritoire[23] из смоковницы, за которым я пишу это письмо. Жимолость пропускает достаточно кружевного света. К югу открывается вид на сероватый сад с подстриженными деревьями. К западу – на луга, где пасутся коровы, и на церковный шпиль, вздымающийся над лесом за ними. Тамошние колокола служат мне личными часами. (По правде сказать, Зедельгем, словно Брюгге в миниатюре, может похвастаться великим множеством старинных часов, бой которых раздается то чуть раньше, то чуть позже положенного.) В общем, здесь на порядок или два роскошнее наших комнат на Уайменлейн, на порядок или два менее роскошно, чем в «Савое» или «Империале», но просторно и безопасно. Если только я не допущу неловкости или неосторожности.
Пауза. Вспомнил о своих денежных трудностях и закусил губу.
– Тогда давайте пройдемся по всему снова. – Покровительственная пауза. – Готовы? Медленно… Та! Какая это нота?
В последовавшие за этим страшные полчаса я вынужден был угадывать все ноты, одну за другой. Эйрс подтверждал или отрицал мои догадки, устало кивая или мотая головой. Когда мадам К. внесла вазу с цветами, я изобразил на своем лице SOS, но В. Э. сам заявил, что у нас был день великих испытаний. Когда я удалялся, то слышал, как Эйрс (ради моего блага?) проговорил:
– Все безнадежно, Иокаста, этот парень не в состоянии записать простейший мотив. С тем же успехом я мог бы присоединиться к авангарду и метать дротики в клочки бумаги с написанными на них нотами.
В конце коридора миссис Виллемс – экономка – жаловалась какой-то невидимой мелкой сошке на сырую, неустойчивую погоду и на свое влажное белье. Она в лучшем положении, чем я. Мне приходилось манипулировать людьми ради достижений, сладострастия или займов, но никогда – ради крыши над головой. Этот гниющий шато весь пропах грибами и плесенью. Вообще не надо было сюда приезжать.
Искренне твой,
Р.Ф.
P. S. Финансовые затруднения, какая удачная фраза. Неудивительно, что все бедные – социалисты. Слушай, вынужден попросить у тебя взаймы. Обстановка в Зедельгеме самая непринужденная, какую мне только приходилось видеть (к счастью, потому что гардероб дворецкого моего отца обеспечен гораздо лучше, чем сейчас мой), но все-таки необходимо соответствовать каким-то меркам. Не могу даже давать на чай слугам. Если бы у меня остались богатые друзья, я попросил бы у них, но правда заключается в том, что их у меня нет. Не знаю, перешлешь ли ты деньги телеграфом, отправишь почтой или как-нибудь еще, но ты ведь ученый, ты найдешь способ. Если Эйрс попросит меня удалиться, мне конец. Новость о том, что Роберт Фробишер вынужден был вымаливать деньги у своих бывших хозяев, когда они вышвырнули его на улицу по причине непригодности к работе, обязательно просочится в Кембридж. Я умру от стыда, Сиксмит, честное слово, умру. Ради бога, пришли мне, что сможешь, безотлагательно.
* * *
Шато Зедельгем,14-VII – 1931
Сиксмит,
слава Благословенному Руфусу, Святому Покровителю Нуждающихся Композиторов, Хвала Ему во Всевышних Сферах, аминь. Твой посланный почтой чек прибыл сегодня утром в целости и сохранности – своим хозяевам я обрисовал тебя как любящего дядюшку, который запамятовал о моем дне рождения. Миссис Кроммелинк подтверждает, что в банке Брюгге его оплатят. Напишу в твою честь мотет{26} и верну деньги, как только смогу. Может быть, скорее, чем ты ожидаешь. Мои перспективы, подвергнутые глубокой заморозке, оттаивают. После унизительной первой попытки сотрудничества с Эйрсом я вернулся к себе в комнату в совершенно убогом и жалком состоянии духа. Остаток дня посвятил изложению тебе всех своих сопливых причитаний – сожги их, кстати, если еще этого не сделал, – чувствуя ужасное беспокойство о будущем. Надев высокие сапоги и кепку, осмелился выйти под дождь и отправился в деревенское почтовое отделение, искренне недоумевая, где могу оказаться месяцем позже. Вскоре после моего возвращения миссис Виллемс позвонила к обеду, но когда я вошел в столовую, там меня ожидал один только Эйрс.
– Это вы, Фробишер? – спросил он с обычной для стариков хрипотцой, когда они пытаются быть любезными. – Ну-с, Фробишер, рад, что мы с вами можем немного поболтать наедине. Слушайте, сегодня утром я обошелся с вами погано. Из-за этой болезни я делаюсь более… откровенным, чем это порой уместно. Приношу свои извинения. Может, предоставите завтра сварливому дядьке еще один шанс, а? Что скажете?
Не рассказала ли ему его жена о том, в каком она застала меня состоянии? Может, Люсиль упомянула о моем наполовину упакованном чемодане? Выждал, пока не появилась уверенность, что в голосе моем не прозвучит облегчения, и самым аристократическим тоном сказал, что высказать свое мнение было с его стороны совершенно естественно.
– Я чересчур предвзято отнесся к вашему предложению, Фробишер. Извлекать из моей башки музыку будет нелегко, но наше партнерство – это такой же хороший шанс, как и всякий другой. Ваша музыкальность и характер как нельзя лучше подходят для этого занятия. Жена говорила мне, что вы даже пробовали свои силы в сочинительстве. Попросту говоря, музыка для нас обоих – все равно что воздух. При наличии доброй воли мы с вами можем повозиться, пока не найдем правильного метода.
Тут в дверь постучала и заглянула мадам Кроммелинк, в мгновение ока, как это дано некоторым женщинам, ощутила царящую в комнате атмосферу и спросила, посылал ли Эйрс за праздничным вином. Тот повернулся ко мне.
– Это зависит от молодого Фробишера. Что скажете? Задержитесь ли вы у нас на несколько недель, а может, и на несколько месяцев, если все пойдет хорошо? И даже дольше, кто знает? Но вам придется принять небольшое жалованье.
Выдавая свое облегчение за удовлетворенность, сказал ему, что польщен, и не стал с ходу отвергать предложение жалованья.
– Тогда, Иокаста, вели миссис Виллемс принести «Пино Руж» восьмого года!
Мы поднимали тосты за Бахуса и за муз – и пили вино, изысканное, как кровь единорога. Погреб Эйрса, в котором хранятся около двенадцати сотен бутылок, – один из лучших в Бельгии и достоин небольшого отступления. Он пережил войну и не был разграблен гуннскими офицерами, которые использовали Зедельгем в качестве командного пункта, – благодаря одной только фальшивой стене, которую отец Хендрика выстроил перед его входом, прежде чем семья спаслась бегством в Гётеборг. Библиотека и другие объемистые ценности, запакованные в ящики, тоже провели войну в этом погребе (когда-то использовавшемся как монастырский склеп). Накануне Перемирия{27} пруссаки перевернули вверх дном все здание, но погреба так и не нашли.
Сейчас у нас устанавливается рабочая рутина. Каждый день, насколько ему позволяют многочисленные недуги и боли, Эйрс встречается со мной в девять утра в музыкальной комнате. Я сажусь за пианино, а Эйрс – на диван, куря свои мерзкие турецкие сигареты, и мы приступаем к одному из трех наших modi operandi[18]. «Повторение» – это когда он просит меня пробежаться по тому, чем мы занимались накануне утром. Я, в зависимости от инструмента, мычу, пою или играю, а Эйрс правит партитуру. При «воссоздании» я тщательно анализирую старые партитуры, записные книжки и сочинения, часть которых была написана до моего рождения, чтобы найти пассаж или каденцию, которые Эйрс смутно помнит и хотел бы воскресить. Тяжелая детективная работа. «Сочинительство» требует больше всего отдачи. Я сижу за пианино и пытаюсь поспеть за таким, к примеру, потоком: «Шестнадцатые, си-соль, целая, ля-бемоль, – держи четыре такта, нет, шесть, – четвертные! фа-диез – нет, нет, нет, нет, фа-диез – и… си! Та-татти-татти-та!» (По крайней мере, теперь маэстро сам называет свои ноты.) Или, будучи в более поэтичном настроении, он может сказать: «Так, Фробишер, кларнет – это наложница, альты – тисы на кладбище, клавикорды – луна, так что… пусть восточный ветер раздует этот аккорд ля минор на шестнадцать тактов дальше».
Подобно работе хорошего дворецкого (хотя, можешь быть уверен, я более чем хорош), моя работа на девять десятых состоит из предвидения. Порой Эйрс просит меня высказать мое художественное суждение, что-нибудь вроде: «Как вы думаете, Фробишер, этот аккорд работает?» – или: «Как по-вашему, этот пассаж соответствует целому?» Если я отвечаю отрицательно, то Эйрс спрашивает, что я предложил бы в качестве замены, и раз или два он даже использовал мои поправки. Это очень успокаивает. В будущем кому-то предстоит изучать эту музыку.
К часу дня Эйрс выдыхается. Хендрик отвозит его вниз, в столовую, где к нам на время ланча присоединяются миссис Кроммелинк и ужасная Е., если она вернулась домой на выходные или на вторую половину дня. Послеполуденную жару Эйрс проводит в дремоте. Я продолжаю рыться в сокровищнице библиотеки, сочиняю в музыкальной комнате, читаю рукописи в саду (белые лилии – имперские короны, докрасна раскаленные кочерги – шток-розы, все – в полном цвету), езжу по тропкам вокруг Неербеке на велосипеде или брожу по окрестным полям. Крепко-накрепко подружился с деревенскими собаками. Они бегают за мной вприпрыжку, как малыши или как крысы за Дудочником. Местные исправно отзываются на мои «goede morgen» и «goede middag» – теперь уже всем известно, что в «kasteel» я приехал надолго.
После ужина мы втроем либо слушаем радио, когда находим передачу приемлемой, либо прокручиваем пластинки на граммофоне (настольная модель фирмы «His Master’s Voice»[19] в дубовом корпусе): обычно это записи основных произведений самого Эйрса, исполняемые оркестром под управлением сэра Томаса Бичема. Когда у нас бывают посетители, мы или беседуем, или слушаем камерную музыку. Иногда по вечерам Эйрсу хочется, чтобы я почитал ему стихи, особенно его любимого Китса{28}. Он шепчет строки, которые я декламирую, словно его голос опирается на мой. За завтраком я читаю ему кое-что из «Таймс». Каким бы старым, больным и слепым Эйрс ни был, он смог бы отстаивать свое мнение в дискуссионном клубе любого колледжа, хотя, как я заметил, он редко предлагает альтернативы для тех систем, которые высмеивает. «Либерализм? Трусость богатых!»; «Социализм? Младший брат одряхлевшего деспотизма, по стопам которого он хочет следовать»; «Консерваторы? Доморощенные лжецы, самым большим обманом которых является доктрина свободы воли». Каким, по его мнению, должно быть государственное устройство? «Никаким! Чем лучше организовано государство, тем больше в нем подавляется человек».
Каким бы раздражительным Эйрс ни был, он один из немногих людей в Европе, чьим влиянием мне хотелось бы наполнить собственное творчество. С музыкальной точки зрения Эйрс подобен двуликому Янусу. Один Эйрс глядит назад, на смертный одр романтизма, а другой – в будущее. Это тот Эйрс, за взглядом которого я следую. Наблюдая за тем, как он использует контрапункт и как смешивает тембры, я с возбуждением улучшаю собственный музыкальный язык. За то короткое время, что провел в Зедельгеме, я уже научился большему, чем дали бы мне три года возле трона Осла Макерраса с его Веселым Оркестром Онанистов.
Друзья Эйрса и миссис Кроммелинк навещают его регулярно. В среднем дважды или трижды в неделю мы можем ожидать посетителя/ей. Среди них – солисты, заглядывающие в шато проездом из Брюсселя, Берлина, Амстердама или откуда-нибудь еще; знакомцы Эйрса по зеленой юности, прошедшей во Флориде и Париже; а также добрый старый Морти Дондт с супругой. Дондт владеет гранильными мастерскими в Брюгге и Антверпене, говорит, хоть и невнятно, на тьме-тьмущей языков, выдумывает замысловатые многоязыковые каламбуры, требующие пространных объяснений, спонсирует фестивали и играет с Эйрсом в метафизический футбол. Миссис Дондт подобна миссис Кроммелинк, только в ней все помножено на десять – по правде сказать, ужасное создание! Она возглавляет Бельгийское конное общество, сама водит «бугатти» Дондта и балует пуховку-пекинеса по кличке Вэйвэй. В последующих письмах ты, несомненно, снова ее встретишь.
Родственников на этом свете мало: Эйрс был единственным ребенком, а некогда влиятельная семья Кроммелинков выказала недальновидность, на протяжении всей войны в решающие моменты поддерживая не ту сторону. Те, кто не погиб в бою, в большинстве своем обнищали и покинули сей мир еще до того, как Эйрс и его жена вернулись из Скандинавии. Другие бежали за океан и там умерли. Иногда в шато заглядывают старая гувернантка миссис Кроммелинк и пара ее болезненных тетушек, но они безмолвствуют где-нибудь в уголке, подобно старым вешалкам для шляп.
На прошлой неделе нежданно-негаданно, без уведомления, на Второй День Мигрени, объявился дирижер Тадеуш Августовский, великий поборник творчества Эйрса в родном своем Кракове. Миссис Кроммелинк не было дома, и ко мне, вся взмыленная, прибежала миссис Виллемс, умоляя занять чем-нибудь прославленного посетителя. Я не мог их разочаровать. По-французски Августовский говорит не хуже меня, и мы провели день за ловлей рыбы и в спорах о приверженцах додекафонии. Он полагает их всех шарлатанами, а я – нет. Он излагал мне военные истории, связанные с его оркестром, а еще угостил совершенно непристойным анекдотом, который требует жестов, а посему с ним придется повременить, пока мы снова не встретимся. Я поймал форель в одиннадцать дюймов, Августовский вытянул чудовищного ельца. Когда, уже в сумерках, мы вернулись, Эйрс уже поднялся, и поляк сказал старику, что ему повезло со мной. Эйрс буркнул что-то вроде: «Сыршенно верно». Чарующая лесть, Эйрс. Миссис Виллемс отнюдь не была enchantée[20] нашими рыбацкими трофеями, но все же выпотрошила их, посолила, смазала маслом, и они умягчились на рыбной вилке. Уезжая на следующее утро, Августовский дал мне свою визитную карточку. Он держит апартаменты в «Лэнгем-Корте» для своих визитов в Лондон и пригласил меня остановиться там вместе с ним на время фестиваля в следующем году. Кукареку!
Шато Зедельгем – это не лабиринтообразный дом Эшеров{29}, каким он кажется поначалу. Правда, западное крыло, забранное ставнями и покрытое толстым слоем пыли, чтобы оплатить модернизацию и обслуживание восточного, находится в плачевном состоянии, и, боюсь, оч. скоро его придется снести. В один из дождливых дней обследовал тамошние помещения. Сырость разрушительна; опавшая штукатурка висит в паучьих сетях; помет мышей, простых и летучих, хрустит на истертых камнях; гипсовые гербы над каминами под воздействием времени обращаются в пыль. Та же история и снаружи – кирпичным стенам требуется новая расшивка швов, зубцы их обвалились и лежат на земле неопрятными грудами, на крыше не хватает черепиц, ручейки дождевой воды прорывают русла в средневековом песчанике. Кроммелинки преуспевали благодаря инвестициям в Конго, но ни один из родственников мужского пола не пережил войны, а боши-«постояльцы» прицельно выпотрошили из Зедельгема все, что было достойно потрошения.
Однако восточное крыло являет собой уютный маленький заповедник, хотя стропила его при ветре скрипят, словно шпангоуты корабля. В нем имеется капризное центральное отопление и зачаточная электрическая проводка, искрящаяся и бьющая током при каждом нажатии на выключатель. У отца миссис Кроммелинк не хватило предвидения обучить свою дочь управлением поместьем, и теперь она сдает свою землю в аренду соседним фермерам, чтобы, как я понимаю, хоть как-то сводить концы с концами. В наши дни и в наш век даже таким достижением не стоит пренебрегать.
Ева – та еще жеманная миссочка, такая же противная, как мои сестрицы, чей ум, правда, равен ее враждебности. Если не считать драгоценной Нефертити, ее хобби состоит в том, чтобы дуться и напускать на себя мученический вид. Ей нравится доводить ранимых домочадцев до слез, а потом врываться и возвещать: «У нее опять истерика, мама, не могла бы ты ее как следует вышколить?» Она установила, что я отнюдь не являюсь легкой мишенью, а потому развязала войну на истощение: «Папа, как долго мистер Фробишер будет оставаться в нашем доме?»; «Папа, мистеру Фробишеру ты платишь столько же, сколько Хендрику?»; «Ах, мама, да я же просто спросила, я не знала, что должность мистера Фробишера – такой щекотливый предмет». Она не дает мне покоя – противно это признавать, но деваться некуда. Накануне, в субботу, имел с нею еще одну встречу – точнее сказать, стычку. Я взял библию Эйрса – «Так говорил Заратустра»{30} – и отправился на выложенный каменными плитами мост над озером, ведущий к острову с ивами. Ужасающе жаркий день: даже в тени я потел, как собака. Через десять страниц я почувствовал, что это Ницше читает меня, а не я его{31}, так что стал смотреть на водяных клопов и тритонов, меж тем как умственный мой оркестр исполнял «Воздушный танец» Фреда Делиуса{32}. Сама вещица – сиропный пирог, но ее усыпляющая флейта довольно-таки хороша.
После этого помню вот что: оказалось, что я нахожусь во рву, таком глубоком, что небо было не более чем далекой полоской, озаряемой вспышками ярче дневного света. Ров патрулировали дикари верхом на гигантских коричневых крысах с жуткими зубами, которые выискивали простолюдинов и расчленяли их. Пошел прогулочным шагом, стараясь выглядеть преуспевающим господином и удержаться от панического бегства, как вдруг встретил Еву. Я сказал:
– Что, черт возьми, вы здесь делаете?
Та выпалила с яростью:
– Ce lac appartient à ma famille depuis cinq siècles! Vous êtes ici depuis combien de temps exactement? Bien trois semaines! Alors vous voyez, je vais où bon me semble![21]
Ее гнев был едва ли не физическим ударом в лицо твоему смиренному корреспонденту. И вполне справедливым – ведь я обвинил ее во вторжении в поместье ее матери. Окончательно проснувшись, я с трудом стал подниматься на ноги, рассыпаясь в извинениях и объясняя, что говорил во сне. Совершенно забыл об озере. Свалился в него, как долб. идиот! Весь вымок! К счастью, воды было всего лишь по пупок, и по милости Господней драгоценный эйрсовский Ницше не присоединился ко мне в этом купании. Когда Ева обуздала наконец свой смех, сказал, что мне приятно видеть, как она не дуется, а делает что-то иное. У вас в волосах ряска, отвечала она по-английски. Сменив тон, покровительственно похвалил ее языковые способности. Она тут же отбила мяч:
– Чтобы произвести впечатление на англичанина, требуется немного.
И ушла. Хлесткий ответ пришел мне в голову лишь позже, так что в этом сете девочка одержала верх.
А теперь, пока я буду писать о книгах и выгодах, весь обратись во внимание. Роясь в книжном алькове в своей комнате, я наткнулся на любопытное растрепанное издание и хотел бы, чтобы ты отыскал для меня целый экземпляр. Тот, что попался мне в руки, начинается с девяносто девятой страницы, обложки нет, переплет весь расползся. Из того немногого, чем я располагаю, явствует, что это – отредактированный дневник о путешествии из Сиднея в Калифорнию некоего американского нотариуса по имени Адам Юинг. Есть упоминание о золотой лихорадке, так что, думаю, мы имеем дело с 1849 или 1850 годом. Кажется, дневник издан посмертно, сыном Юинга (?). Юинг напоминает мне этого путаника, капитана Делано из «Бенито Серено» Мелвилла{33}, который был слеп в отношении всех заговорщиков, – ему невдомек, что его верный доктор Генри Гуз [sic!] не кто иной, как вампир, подпитывающий его ипохондрию, чтобы медленно его отравить и завладеть его деньгами.
Что-то сомнительна подлинность этого дневника – он кажется слишком уж упорядоченным для подлинных записей, да и язык звучит не вполне правдиво, – но зачем и кому подделывать такое?
К огромному моему огорчению, он обрывается прямо посреди фразы, страниц через сорок, где нити переплета совсем перетерлись. Перерыл всю библиотеку в поисках продолжения этой проклятой вещицы. Безуспешно. Вряд ли в наших интересах привлекать внимание Эйрса или миссис Кроммелинк к их библиографическому богатству, неучтенному в картотеке, так что теперь я в большом затруднении. Не спросишь ли у Отто Янша на Кейтнесс-стрит, известно ему что-нибудь об этом Адаме Юинге? Наполовину прочитанная книга – это наполовину завершенный любовный роман.
Прилагаю перечень самых ранних изданий, имеющихся в библиотеке Зедельгема. Как видишь, некоторые из них относятся к оч. старинным, начала семнадцатого в., так что как можно скорее сообщи мне лучшие цены, которые может предложить Янш, а чтобы не скряжничал, оброни этак вскользь, что всем этим уже интересуются парижские перекупщики.
Искренне твой,
РФ
* * *
Шато Зедельгем,28-VII – 1931
Сиксмит,
есть повод для маленького торжества. Два дня назад мы с Эйрсом завершили нашу первую совместную работу, небольшую тональную поэму под названием «Der Todtenvogel»[22]. Когда я раскопал эту вещь в его залежах, она была ручной аранжировкой старого тевтонского гимна: из-за слабеющего зрения Эйрса она осталась слишком высокопарной и сухой. Новая наша версия – занятная тварь. Кое-какие отзвуки она заимствует из «Кольца Нибелунгов» Вагнера, а затем расщепляет тему в кошмары Стравинского{34}, сдерживаемые призраками Сибелиуса{35}. Кошмарная вещь, восхитительная, хотел бы я, чтобы ты ее услышал! Заканчивается она соло на флейте, и это не какая-нибудь флейтовая чушь, подкупающая трепетностью, а та самая птица смерти, заявленная в заглавии, в равной мере проклинающая как первенцев, так и последышей.
Вчера, возвращаясь из Парижа, нас опять навестил Августовский. Он читал партитуру и швырял похвалы лопатою – как истопник швыряет уголь. Так и следовало! Это, насколько я знаю, самая искусная тональная поэма из написанных после войны; и, Сиксмит, смею тебя заверить, что немало из лучших ее идей принадлежит мне. Полагаю, секретарю должно смириться с отказом от участия в авторстве, но закрыть рот на замок всегда нелегко. Но лучшее еще впереди – на фестивале в Кракове, который состоится через три недели, Августовский хочет устроить ее премьеру и сам будет стоять за пультом!
Вчера поднялся ни свет ни заря и весь день переписывал эту вещь набело. Неожиданно она показалась мне отнюдь не короткой. У меня перестали разгибаться пальцы правой руки, а нотные станы настолько впечатались в сетчатку, что виделись мне и с закрытыми веками, но к ужину я закончил. Мы вчетвером выпили пять бутылок вина, чтобы отпраздновать это дело. На десерт был подан наилучший мускат.
Ныне являюсь золотым мальчиком Зедельгема. Оч. долго не был чьим-либо золотым мальчиком, и мне это весьма по душе. Иокаста предложила мне перебраться из гостевой комнаты в одну из больших неиспользуемых спален на третьем этаже, которую обставят по моему пожеланию всем, что привлечет мой взор в остальных помещениях Зедельгема. Эйрс поддержал этот порыв, и я сказал, что согласен. К моему удовольствию, Миссочка-Крысочка потеряла самообладание и заканючила:
– Ой, мама, почему бы не вписать его еще и в завещание? Почему бы не отдать ему половину поместья?
Не извинившись, она встала из-за стола. Эйрс проворчал, достаточно громко, чтобы она могла услышать:
– Первая хорошая идея, что пришла ей в голову за семнадцать лет! По крайней мере, Фробишер отрабатывает свое чертово содержание!
Хозяева мои не пожелали слышать от меня извинений, сказали, что это Ева должна передо мной извиниться, что ей необходимо распрощаться со своими докоперниковскими воззрениями, согласно которым Вселенная вращается вокруг ее персоны. Музыка для моих ушей. Также по делу: Ева вместе с двадцатью своими одноклассницами оч. скоро на несколько месяцев отправляется в Швейцарию учиться на медсестру Еще больше музыки! Это будет таким же облегчением, как если бы выпал гнилой зуб. Новая моя комната достаточно просторна для парной игры в бадминтон; в ней стоит кровать с пологом на четырех столбиках, с какового полога мне пришлось стряхивать прошлогоднюю моль; кордовская цветная кожа прошлого века отслаивается от стен, напоминая чешую дракона, но по-своему привлекательна; стеклянный шар цвета индиго для отпугивания злых духов; книжный шкаф, отделанный полированным ореховым деревом; шесть министерских кресел; escritoire[23] из смоковницы, за которым я пишу это письмо. Жимолость пропускает достаточно кружевного света. К югу открывается вид на сероватый сад с подстриженными деревьями. К западу – на луга, где пасутся коровы, и на церковный шпиль, вздымающийся над лесом за ними. Тамошние колокола служат мне личными часами. (По правде сказать, Зедельгем, словно Брюгге в миниатюре, может похвастаться великим множеством старинных часов, бой которых раздается то чуть раньше, то чуть позже положенного.) В общем, здесь на порядок или два роскошнее наших комнат на Уайменлейн, на порядок или два менее роскошно, чем в «Савое» или «Империале», но просторно и безопасно. Если только я не допущу неловкости или неосторожности.