Если мой план принесет плоды, то ты, Сиксмит, сможешь оч. скоро приехать в Брюгге. Когда соберешься, прибывай в этот гноссиенский{16} час – в шесть утра. Затеряйся среди рахитичных улочек города, слепых каналов, кованых железных ворот, пустынных дворов – могу я продолжать? что ж, спасибо, – среди хитрых готических черепах, крыш, похожих на Арарат, поросших кустарником кирпичных шпилей, средневековых выступов, белья, свисающего из окон, притягивающих взгляд водоворотов, скованных булыжником, заводных принцев и покрытых щербинками принцесс, отбивающих часы, темно-коричневых голубей и трех-четырех комплектов из восьми колоколов: некоторые сдержанны, а некоторые искрятся весельем. Аромат свежего хлеба привел меня в булочную, где изуродованная женщина без носа продала мне дюжину рогаликов. Хотел обойтись одним, но подумал, что у нее и без того хватает проблем. Погромыхивая, из дымки показалась повозка старьевщика, и беззубый возчик дружелюбно ко мне обратился, но я в ответ мог сказать только: «Excusez-moi je ne parle pas flamand»[10], – что заставило его расхохотаться, как короля гоблинов. Дал ему рогалик. Грязная его лапа была точно клешня, покрытая паршой. В бедном районе (где переулки провоняли миазмами) дети помогали матерям качать насосы, наполняя разбитые кувшины коричневатой водой. В конце концов возбуждение, совсем меня измотав, улеглось; чтобы слегка передохнуть, уселся на ступеньки умирающей ветряной мельницы, укутался сыростью и уснул.
Далее какая-то ведьма расталкивала меня рукоятью метлы, хрипло вереща что-то вроде: «Zie gie doad misschien?»[11] – но здесь меня не цитируй. Голубое небо, теплое солнце и ни единой струйки тумана на виду. Воскресший, я предложил ей рогалик, часто моргая. Она приняла его недоверчиво, сунула в фартук на потом и снова принялась мести, бормоча какие-то древние прибаутки. Полагаю, мне повезло, что меня не ограбили. Еще один рогалик разделил с пятью тысячами голубей, что вызвало зависть у нищего, так что один пришлось дать и ему. Прошел обратно по пути, которым мог туда явиться. В некоем странном пятиугольном окне пышная, как бы кремовая дева расставляла букет цветов в вазе граненого стекла. Девушки чаруют по-другому. Попробуй их как-нибудь. Постучал в окно, спросил по-французски, не спасет ли она мне жизнь, в меня влюбившись. Помотала головой, но улыбка была довольной. Спросил, где могу найти полицейский участок. Она указала на другую сторону перекрестка. Своего брата музыканта можно вычислить где угодно, даже среди полицейских. С безумными глазами, непокорными вихрами, либо кожа да кости, либо добродушно-дородный. Этот франкофон, играющий на английском рожке и состоящий в местном оперном обществе инспектор слышал о Вивиане Эйрсе и любезно нарисовал мне карту до Неербеке. За эти сведения заплатил ему двумя рогаликами. Он спросил, привез ли я с собой свой английский автомобиль – его сын без ума от «остинов». Сказал, что автомобиля у меня нет. Это его встревожило. Как же я доберусь до Неербеке? Туда не ходит автобус, нет железнодорожной ветки, а двадцать пять миль – это черт знает что за прогулка. Спросил у полисмена, не могу ли я на неопределенное время одолжить у него какой-нибудь велосипед. Сказал мне, что тот в высшей степени разболтан. Заверил его, что я и сам в высшей степени разболтан, и вкратце изложил свою миссию у Эйрса, у известнейшего приемного сына Бельгии (их, должно быть, так мало, что это даже могло быть правдой), служащего европейской музыке. Повторил свою просьбу. Иной раз неправдоподобная правда служит человеку лучше, чем правдоподобная выдумка. Честный сержант отвел меня на склад всякой всячины, где потерянные вещи несколько месяцев ожидали своих правомочных владельцев (прежде чем оказаться на черном рынке), – но первым делом ему хотелось узнать мое мнение о своем баритоне. Выдал мне взрыв из «I Pagliacci»: «Recitar!.. Vesti la giubba!»[12]. (Довольно приятный голос на нижних регистрах, но ему надо работать над дыханием, а его вибрато дрожит, как закулисный имитатор грома.) Дал ему несколько музыкальных советов, получил во временное пользование «энфилд» викторианских времен плюс веревку, чтобы надежно приторочить чемодан и папку к седлу и заднему крылу. Он пожелал мне счастливого пути и хорошей погоды.
Адриан{17} никогда не совершал марш вдоль дороги, по которой я ехал на велосипеде из Брюгге (слишком далеко внутрь гуннской территории), но я тем не менее ощущал близость к брату в силу того, что дышал тем же воздухом той же земли. Долина плоска, как Фены{18}, но выглядит плохо. По пути я подкреплялся оставшимися хлебцами и останавливался у бедных коттеджей, спрашивая чашку воды. Никто не говорил много, но никто и не говорил «нет». Из-за встречного ветра и постоянно соскальзывавшей цепи уже едва ли не вечерело, когда я наконец добрался до Неербеке – деревни, где живет Эйрс. Молчаливый кузнец показал мне, как добраться до шато Зедельгем, дополнив мою карту при помощи карандашного огрызка. Тропа с растущими посредине колокольчиками и льнянками провела меня мимо заброшенного жилого дома к некогда величавой аллее, обсаженной итальянскими тополями почтенного возраста. Зедельгем внушительнее нашего дома приходского священника, и западное крыло его украшают несколько осыпающихся башенок, но он не идет ни в какое сравнение с Одли-Эндом или загородной резиденцией Кэпон-Тенча. На низком холме, увенчанном потерпевшим крушение буком, углядел гарцевавшую на лошади девушку. Прошел мимо садовника, рассыпавшего сажу, борясь против слизняков в огороде. Во дворе перед домом мускулистый лакей чистил плосконосый «коули». Увидев мое приближение, он поднялся и стал ждать. На террасе, устроенной в углу этого фриза, под пенистой глицинией слушал радио человек в кресле-каталке. Вивиан Эйрс, предположил я. Легкая часть моего сна наяву закончилась.
Прислонив велосипед к стене, сказал лакею, что у меня дело к его хозяину. Он был достаточно вежлив – провел меня к террасе Эйрса и по-немецки объявил о моем прибытии. Эйрс казался не более чем пустым стручком, словно болезнь высосала из него все соки, но я остановился и преклонил колено посреди усыпанной золой тропы, как сэр Персиваль перед королем Артуром. Увертюра наша проходила примерно так.
– Добрый день, мистер Эйрс.
– Кто, черт возьми, вы такой?
– Это великая честь…
– Я сказал: «Кто, черт возьми, вы такой?»
– Роберт Фробишер, сэр, из Сэффрон-Уолдена. Являюсь… то есть был… учеником сэра Тревора Макерраса в колледже Кая и проделал весь путь из Лондона, чтобы…
– Весь путь из Лондона на велосипеде?
– Нет. Велосипед я одолжил у одного полицейского в Брюгге.
– В самом деле? – Он задумчиво помедлил. – Заняло, должно быть, не один час.
– Дело любви, сэр. Как у паломников, которые на коленях лезут в гору.
– Что еще за вздор?
– Я хотел доказать, что я серьезный соискатель.
– Серьезный соискатель чего?
– Места вашего секретаря.
– Вы сумасшедший?
Этот вопрос на деле всегда замысловатее, чем кажется.
– В этом я сомневаюсь.
– Слушайте, я не давал объявлений, что мне требуется секретарь!
– Знаю, сэр, но вам он нужен, пусть даже вы об этом еще не знаете. В «Таймс» писали, что вы не можете сочинять новых произведений из-за болезни. Я не могу допустить, чтобы ваша музыка была потеряна. Она слишком, слишком драгоценна. Поэтому я здесь, чтобы предложить вам свои услуги.
Что ж, по крайней мере, с порога он меня не выставил.
– Как, вы сказали, вас зовут?
Я назвался.
– Одна из мимолетных звездочек Макерраса, так, что ли?
– Откровенно говоря, сэр, он меня ненавидит.
Как ты узнал уже на собственной шкуре, я, когда постараюсь, могу быть весьма интригующим.
– Ненавидит? Вас? Как такое может быть?
– В журнале колледжа я назвал его Шестой концерт для флейты «рабским подражанием самым цветистым местам у неполовозрелого Сен-Санса{19}». Он воспринял это чересчур лично.
– Вы написали этакое о Макеррасе? – Эйрс дышал с присвистом, словно ему пилили ребра. – Конечно, он воспринял это лично!
Продолжение будет кратким. Лакей проводил меня в гостиную, украшенную цветами из тончайшего фарфора, скучной мешаниной овец и копен пшеницы, а также посредственным голландским пейзажем. Эйрс послал за своей женой, миссис ван Утрив де Кроммелинк. Она сохранила свое собственное имя, а с таким именем кто может ее в чем-нибудь винить? Хозяйка дома с холодной вежливостью расспрашивала меня о моем происхождении и биографии. Отвечал правдиво, хотя завуалировал свое изгнание из колледжа Кая некоей туманной болезнью. О нынешних своих финансовых трудностях не обмолвился ни словом – чем отчаяннее случай, тем неохотнее дают. В достаточной мере их очаровал. Договорились, что я, по крайней мере, смогу переночевать в Зедельгеме. Утром Эйрс испытает мои музыкальные способности и что-то решит касательно моего предложения.
За обедом, однако, Эйрс не появился. Мое прибытие совпало с началом его регулярной – дважды в месяц – мигрени, которая не дает ему покидать его комнаты день или два. Мое прослушивание было отложено до того времени, пока ему не станет лучше, так что судьба моя по-прежнему пребывает в неустойчивом равновесии. Что до кредита, то портер и лобстер по-американски не уступали ничему, что было в «Империале». Разговорил свою хозяйку – думаю, ей польстило, как много я знаю о ее выдающемся муже, – и она ощутила мою подлинную любовь к музыке. Ах да, за столом с нами была и дочь Эйрса, та юная наездница, которую я мельком видел раньше. Мадемуазель Эйрс – увлекающееся верховой ездой создание семнадцати лет от роду со вздернутым, как у мамы, носиком. За весь вечер не смог добиться от нее ни единого цивильного слова. Уж не узрела ли она во мне ловкого английского нахлебника, охотника за удачей, появившегося здесь, чтобы завлечь ее болезненного отца в великолепное бабье лето, куда ей нет ходу и где ее никто не ждет?
Люди слишком сложны.
Уже за полночь. Весь шато спит, да и мне пора.
Искренне твой,
Р.Ф.
6-VII – 1931
Телеграмма, Сиксмит? Ты осел!
Не присылай их больше, я тебя умоляю, – телеграммы привлекают внимание! Да, я по-прежнему за границей, да, недоступен для костоломов Брюера. Из письма моих родителей с просьбой сообщить, где я, сделай бумажный кораблик и пусти его вниз по Кэму. Папик «обеспокоен» только потому, что его трясут мои кредиторы, дабы посмотреть, не облетит ли с семейного дерева сколько-то банкнот. Однако долги лишенного наследства сына – это дело одного только сына, и никого больше: поверь мне, я заглядывал в законы. А мамик отнюдь не «безумна». Безумной она может сделаться только из-за перспективы полного опустошения графина.
Прослушивание мое имело место в музыкальной комнате Эйрса, позавчера, после ленча. Потрясающего успеха, мягко говоря, не имел. И теперь не знаю, как много дней здесь пробуду – или же как мало. Должен признаться, что ощутил некоторый холодок, заранее усевшись на фортепьянный стул самого Вивиана Эйрса. Этот восточный ковер, видавший виды диван… Бретонские буфеты, забитые пюпитрами, рояль «Бёзендорфер», карильон – все они были свидетелями зачатия и рождения «Вариаций на тему матрешки» и его песенного цикла «Острова Общества». Погладил ту самую виолончель, на которой впервые прозвучал «Untergehen Violinkonzert»[13]. Услышав, как Хендрик подкатывает своего хозяина, прекратил озираться и уставился в дверной проем. Эйрс оставил без внимания мою фразу («Очень надеюсь, что вы поправились, мистер Эйрс»), и его лакей оставил его перед окном, выходящим в сад.
– Ну? – спросил он, после того как мы с полминуты пробыли наедине. – Валяйте. Произведите на меня впечатление.
Спросил, что ему хотелось бы услышать.
– Так я и программу должен вам выбрать? Ладно, вы освоили «Трех слепых мышек»?
Так что я уселся за «Бёзендорфер» и стал играть этому сифилитическому чудику «Трех слепых мышек», в манере язвительного Прокофьева{20}. Эйрс никак не отозвался. Продолжил в более мягком стиле – «Ноктюрном» Шопена{21} в тональности фа мажор. Он перебил меня, проскулив:
– Пытаетесь меня разжалобить, а, Фробишер?
Заиграл «Вариации на тему Лодовико Ронкалли{22}» самого В. Э., но, прежде чем отзвучали два первых такта, он трехэтажно выругался, ударил по полу тростью и сказал:
– Потакание самому себе ослепляет, разве не учили вас этому в колледже Кая?
Проигнорировал это и закончил пьесу нота в ноту. Для завершения фейерверка рискнул взяться за 212-ю сонату Скарлатти{23} в тональности ля мажор, этакий bête noire[14] исполнителей: арпеджио и музыкальная акробатика. Раз или два прокололся, но прежде меня никогда не прослушивали как концертного солиста. После того как я закончил, В. Э. продолжал покачивать головой в ритме исчезнувшей сонаты, а может, просто вторил нечетким качающимся тополям.
Меня огорчило бы, но не удивило, если бы я от него услышал: «Отвратительно, Фробишер, сей момент убирайтесь из моего дома!» Вместо этого он признал:
– Что ж, у вас могут быть задатки музыканта. Чудесный сегодня день. Пройдитесь к озеру, посмотрите на уток. Мне надо, о, немного времени, чтобы решить, могу я или нет найти применение вашему… дару.
Ушел, не промолвив ни слова. Кажется, старый козел во мне нуждается, но у меня совсем плохо обстоит дело с благодарностью. Если бы мой бумажник позволял мне уехать, я нанял бы такси обратно в Брюгге и отказался бы ото всей сумасбродной идеи странствующего рыцаря. Он сказал мне вслед:
– Один совет, Фробишер, gratis[15]. Скарлатти играл на клавире, а не на пианино. Не надо его так уж разукрашивать, и не пользуйтесь педалью, чтобы вытянуть те ноты, которых не можете взять пальцами.
Я отозвался в том смысле, что мне надо, о, немного времени, чтобы решить, могу я или нет найти применение его дару.
Пересек двор, где садовник со свекольным лицом чистил заросший водорослями фонтан. Заставил его понять, что мне требуется поговорить с его хозяйкой, да побыстрее (он туп, как черенок садовой лопаты), и он неопределенно махнул рукой в сторону Неербеке, изображая рулевое колесо. Чудесно. Что теперь? Посмотреть на уток, а почему бы и нет? Можно бы придушить парочку и оставить их висеть в платяном шкафу В. Э. Да, настолько мрачным было у меня настроение. Так что я жестами изобразил уток и спросил у садовника: «Где?» Он указал на бук: «Ступай туда, это сразу по ту сторону». Туда я и отправился, перепрыгнув через запущенную низкую изгородь, но, прежде чем достиг гребня, меня достиг звук галопа и на своем черном пони наверх поднялась мисс Ева ван Утрив де Кроммелинк – в дальнейшем хватит просто «старушки Кроммелинк», иначе у меня кончатся чернила.
Я ее поприветствовал. Она гарцевала вокруг меня, как королева Боадицея{24}, подчеркнуто не отзываясь.
– Как же сегодня влажно, – саркастическим тоном пустился я в светскую болтовню. – Я склонен думать, что позже пойдет дождь, вы согласны?
Она ничего не сказала.
– Ваша одежда лучше, чем ваши манеры, – сказал я.
Ничего. За полями затрещали выстрелы, и Ева успокоила свою лошадку. Лошадь ее – сущая красавица, никто ни в чем не может обвинять лошадь. Я спросил у Евы, как зовут пони. Она отвела со щек черные спиральки локонов.
– J’ai nommé le poney Néfertiti, d’après cette reine d’Egypte qui m’est si chère[16] – ответила она и отвернулась.
– Оно разговаривает! – воскликнул я и проследил за ее галопом, пока девушка не превратилась в миниатюру на пасторали Ван Дейка{25}. По элегантным параболам пустил ей вслед артиллерийские снаряды. Повернул дула пушек на шато Зедельгем и растолок крыло Эйрса в дымящиеся обломки. Вспомнил, в какой стране мы находимся, и остановился.
Позади расколотого молнией бука луг опускается к декоративному озеру, звенящему от множества лягушек. Знавало и лучшие времена. Ненадежный пешеходный мостик соединяет берег с островом, а на воде в огромных количествах цветут желтовато-красные лилии. Время от времени по воде бьют хвостами серебряные караси и блещут в ней, как новые пенни. Украшенные бакенбардами оранжевые утки крякают, выпрашивая хлеб, этакие изысканно наряженные попрошайки – вроде меня самого. В лодочном сарае, выстроенном из просмоленных досок, гнездятся ласточки. Под грушевыми деревьями – когда-то здесь был сад? – я улегся на землю и предался ничегонеделанию, искусству, которым в совершенстве овладел во время своего выздоровления. Между ничегонеделанием и ленью такая же разница, как между гурманством и обжорством. Наблюдал за воздушным блаженством спаренных стрекоз. Даже слышал звук от их крыльев – экстатический, похожий на хлопанье полосок бумаги, попавших в спицы велосипеда. Следил за слепозмейкой, исследовавшей миниатюрную Амазонию вокруг корней, где я лежал. Бесшумно? Не вполне, нет. Много позже был разбужен первыми крапинками дождя. Дождевые облака достигали критической массы. Подобно спринтеру, бросился обратно к Зедельгему, так быстро, как едва ли еще когда побегу, – лишь затем, чтобы услышать в своих ушных проходах обрушивающийся рев и ощутить, как первые крупные капли колотят по моему лицу, словно молоточки ксилофона.
Только и успел, что переодеться в единственную чистую рубашку, прежде чем позвонили к обеду. Миссис Кроммелинк извинилась – аппетит у ее мужа все еще слаб, а юная особа предпочитает есть в одиночестве. Ничто не подходило мне лучше. Тушеный угорь, кервелевый соус, легко пляшущий на террасе дождь. В отличие от Фробишеров и большинства английских семей, с которыми я знаком, еду в шато не поглощают в полном молчании, и мадам К. рассказала мне немного о своей семье. Кроммелинки жили в Зедельгеме с тех отдаленных дней, когда Брюгге был самым оживленным портом Европы (трудно в это поверить, но так она мне сказала), и Ева увенчала собой шесть веков улучшения породы. Как-то потеплев к этой женщине, я с ней согласился. Она подается вперед, как мужчина, и курит пахнущие миррисом сигареты через мундштук из носорожьего рога. Заметила, однако, довольно резко, что из мира, по-видимому, исчезли все ценности. В прошлом ей довелось пострадать от вороватых слуг и даже от одного-двух обнищавших гостей, если я могу поверить, что люди могут вести себя так бесчестно. Заверил ее, что мои родители страдали от того же самого, и вытянул щупальца – касательно моего прослушивания.
– О вашем Скарлатти он отозвался как о «не вполне загубленном». Вивиан презирает похвалу – он против ее раздачи и получения. Он говорит: «Если люди тебя хвалят, значит, ты не идешь своим собственным путем».
Спросил ее прямо, считает ли она, что он согласится меня принять.
– Я очень надеюсь на это, Роберт. (Другими словами: поживем – увидим.) – Вы должны понять: он смирился с тем, что не напишет больше ни единой ноты. Это причинило ему огромную боль. Воскрешение надежды на то, что снова сможет сочинять, – что ж, это не такой риск, на который можно решиться с легкостью.
Вопрос был закрыт. Я упомянул о своей встрече с Евой, и мадам К. проговорила:
– Моя дочь была невежлива.
– Всего лишь сдержанна, – таков был мой безупречный ответ.
Моя хозяйка наполнила мой бокал доверху.
– У Евы тяжелый характер. Мой муж был очень мало заинтересован в том, чтобы вырастить из нее юную леди. Ему никогда не хотелось детей. Существует мнение, что отцы и дочери души друг в друге не чают, правда? Но здесь совсем другой случай. Ее учителя говорят, что она старательна, но скрытна, и она никогда не пыталась развить свои музыкальные способности. У меня часто бывает такое чувство, что я совсем ее не знаю.
Я долил доверху бокал мадам К., и она вроде бы повеселела.
– Послушать только, как я причитаю. А ваши сестры, месье, я уверена, настоящие английские розы с безукоризненными манерами?
Очень сомневаюсь, чтобы ее интерес к женской ветви семьи Фробишеров был искренним, но этой женщине нравится смотреть на меня, когда я говорю, и я, чтобы доставить удовольствие своей хозяйке, нарисовал несколько забавных карикатур на свой собственный, ставший мне чуждым, клан. Все это звучало так весело, что я едва не почувствовал тоску по дому.
Нынешним утром, в понедельник, Ева соблаговолила разделить с нами завтрак – браденгемская ветчина, яйца, хлеб всех сортов, – но девушка изводила свою мать мелочными придирками, а все мои замечания отсекала бесцветными oui или резкими non[17]. Эйрс чувствовал себя лучше и потому ел вместе с нами. Затем Хендрик отвез их дочь на очередную неделю в школе – Ева столуется и ночует у городской семьи, Ван-Элей или вроде того, чьи дочери ходят в ту же школу, что и она. Весь шато вздохнул с облегчением, когда «коули» исчезла с тополиной аллеи (которую называют аллеей Монаха). Уж очень Ева отравляет здешнюю атмосферу. В девять мы с Эйрсом перешли в музыкальную комнату.
– У меня в голове, Фробишер, вертится одна мелодийка для альта. Давайте посмотрим, сможете ли вы ее записать.
Рад был это услышать, поскольку ожидал, что начинать придется с мелочей – переписывания набело черновых нотных листов и проч. Если бы я в первый же день доказал свою ценность в качестве чувствительной авторучки В. Э., то получение искомой должности было бы уже почти решенным делом. Сел за его стол, наточил карандаш, взял чистый нотный лист и стал ждать, чтобы он одну за другой называл свои ноты. Неожиданно этот чудак заревел:
– Та, та! Та-тата татти-татти-татти, та! Ясно? Та! Татти-та! Спокойная часть – та-та-та-ттт-ТА! ТАТАТА!!!
Ты понял? Очевидно, старый пень находил это забавным – возможности записать выкрикиваемую им фальшь нотами было не больше, чем составить партитуру криков дюжины ослов, – но секунд через тридцать до меня дошло, что это не шутка. Пытался его остановить, но он был так поглощен своим «деланием музыки», что ничего не замечал. Я впадал во все большее и большее отчаяние, а Эйрс тем временем все продолжал, продолжал и продолжал… Мой замысел был неосуществим. О чем я думал на вокзале Виктория? Удрученный, дал ему исполнить всю его пьесу, лелея слабую надежду на то, что, если она полностью сформируется у него в голове, позже будет легче воспроизвести ее снова.
– Вот и все! – провозгласил он. – Уловили? Теперь, Фробишер, напойте ее вы, и посмотрим, как она звучит.
Спросил, в какой мы были тональности.
– Си-бемоль, разумеется!
Ключевые знаки темпа? Эйрс ущипнул себя за переносицу.
– Вы что, хотите сказать, что не уловили моей мелодии?
Встряхнувшись, напоминал себе, что он полностью невменяем. Попросил его повторить мелодию, гораздо медленнее, и одну за другой обозначить все ноты. Последовала напряженная пауза, длившаяся, как мне показалось, часа три, в течение которой Эйрс решал, разразиться ему гневом или нет. В конце концов он издал мученический вздох.
Далее какая-то ведьма расталкивала меня рукоятью метлы, хрипло вереща что-то вроде: «Zie gie doad misschien?»[11] – но здесь меня не цитируй. Голубое небо, теплое солнце и ни единой струйки тумана на виду. Воскресший, я предложил ей рогалик, часто моргая. Она приняла его недоверчиво, сунула в фартук на потом и снова принялась мести, бормоча какие-то древние прибаутки. Полагаю, мне повезло, что меня не ограбили. Еще один рогалик разделил с пятью тысячами голубей, что вызвало зависть у нищего, так что один пришлось дать и ему. Прошел обратно по пути, которым мог туда явиться. В некоем странном пятиугольном окне пышная, как бы кремовая дева расставляла букет цветов в вазе граненого стекла. Девушки чаруют по-другому. Попробуй их как-нибудь. Постучал в окно, спросил по-французски, не спасет ли она мне жизнь, в меня влюбившись. Помотала головой, но улыбка была довольной. Спросил, где могу найти полицейский участок. Она указала на другую сторону перекрестка. Своего брата музыканта можно вычислить где угодно, даже среди полицейских. С безумными глазами, непокорными вихрами, либо кожа да кости, либо добродушно-дородный. Этот франкофон, играющий на английском рожке и состоящий в местном оперном обществе инспектор слышал о Вивиане Эйрсе и любезно нарисовал мне карту до Неербеке. За эти сведения заплатил ему двумя рогаликами. Он спросил, привез ли я с собой свой английский автомобиль – его сын без ума от «остинов». Сказал, что автомобиля у меня нет. Это его встревожило. Как же я доберусь до Неербеке? Туда не ходит автобус, нет железнодорожной ветки, а двадцать пять миль – это черт знает что за прогулка. Спросил у полисмена, не могу ли я на неопределенное время одолжить у него какой-нибудь велосипед. Сказал мне, что тот в высшей степени разболтан. Заверил его, что я и сам в высшей степени разболтан, и вкратце изложил свою миссию у Эйрса, у известнейшего приемного сына Бельгии (их, должно быть, так мало, что это даже могло быть правдой), служащего европейской музыке. Повторил свою просьбу. Иной раз неправдоподобная правда служит человеку лучше, чем правдоподобная выдумка. Честный сержант отвел меня на склад всякой всячины, где потерянные вещи несколько месяцев ожидали своих правомочных владельцев (прежде чем оказаться на черном рынке), – но первым делом ему хотелось узнать мое мнение о своем баритоне. Выдал мне взрыв из «I Pagliacci»: «Recitar!.. Vesti la giubba!»[12]. (Довольно приятный голос на нижних регистрах, но ему надо работать над дыханием, а его вибрато дрожит, как закулисный имитатор грома.) Дал ему несколько музыкальных советов, получил во временное пользование «энфилд» викторианских времен плюс веревку, чтобы надежно приторочить чемодан и папку к седлу и заднему крылу. Он пожелал мне счастливого пути и хорошей погоды.
Адриан{17} никогда не совершал марш вдоль дороги, по которой я ехал на велосипеде из Брюгге (слишком далеко внутрь гуннской территории), но я тем не менее ощущал близость к брату в силу того, что дышал тем же воздухом той же земли. Долина плоска, как Фены{18}, но выглядит плохо. По пути я подкреплялся оставшимися хлебцами и останавливался у бедных коттеджей, спрашивая чашку воды. Никто не говорил много, но никто и не говорил «нет». Из-за встречного ветра и постоянно соскальзывавшей цепи уже едва ли не вечерело, когда я наконец добрался до Неербеке – деревни, где живет Эйрс. Молчаливый кузнец показал мне, как добраться до шато Зедельгем, дополнив мою карту при помощи карандашного огрызка. Тропа с растущими посредине колокольчиками и льнянками провела меня мимо заброшенного жилого дома к некогда величавой аллее, обсаженной итальянскими тополями почтенного возраста. Зедельгем внушительнее нашего дома приходского священника, и западное крыло его украшают несколько осыпающихся башенок, но он не идет ни в какое сравнение с Одли-Эндом или загородной резиденцией Кэпон-Тенча. На низком холме, увенчанном потерпевшим крушение буком, углядел гарцевавшую на лошади девушку. Прошел мимо садовника, рассыпавшего сажу, борясь против слизняков в огороде. Во дворе перед домом мускулистый лакей чистил плосконосый «коули». Увидев мое приближение, он поднялся и стал ждать. На террасе, устроенной в углу этого фриза, под пенистой глицинией слушал радио человек в кресле-каталке. Вивиан Эйрс, предположил я. Легкая часть моего сна наяву закончилась.
Прислонив велосипед к стене, сказал лакею, что у меня дело к его хозяину. Он был достаточно вежлив – провел меня к террасе Эйрса и по-немецки объявил о моем прибытии. Эйрс казался не более чем пустым стручком, словно болезнь высосала из него все соки, но я остановился и преклонил колено посреди усыпанной золой тропы, как сэр Персиваль перед королем Артуром. Увертюра наша проходила примерно так.
– Добрый день, мистер Эйрс.
– Кто, черт возьми, вы такой?
– Это великая честь…
– Я сказал: «Кто, черт возьми, вы такой?»
– Роберт Фробишер, сэр, из Сэффрон-Уолдена. Являюсь… то есть был… учеником сэра Тревора Макерраса в колледже Кая и проделал весь путь из Лондона, чтобы…
– Весь путь из Лондона на велосипеде?
– Нет. Велосипед я одолжил у одного полицейского в Брюгге.
– В самом деле? – Он задумчиво помедлил. – Заняло, должно быть, не один час.
– Дело любви, сэр. Как у паломников, которые на коленях лезут в гору.
– Что еще за вздор?
– Я хотел доказать, что я серьезный соискатель.
– Серьезный соискатель чего?
– Места вашего секретаря.
– Вы сумасшедший?
Этот вопрос на деле всегда замысловатее, чем кажется.
– В этом я сомневаюсь.
– Слушайте, я не давал объявлений, что мне требуется секретарь!
– Знаю, сэр, но вам он нужен, пусть даже вы об этом еще не знаете. В «Таймс» писали, что вы не можете сочинять новых произведений из-за болезни. Я не могу допустить, чтобы ваша музыка была потеряна. Она слишком, слишком драгоценна. Поэтому я здесь, чтобы предложить вам свои услуги.
Что ж, по крайней мере, с порога он меня не выставил.
– Как, вы сказали, вас зовут?
Я назвался.
– Одна из мимолетных звездочек Макерраса, так, что ли?
– Откровенно говоря, сэр, он меня ненавидит.
Как ты узнал уже на собственной шкуре, я, когда постараюсь, могу быть весьма интригующим.
– Ненавидит? Вас? Как такое может быть?
– В журнале колледжа я назвал его Шестой концерт для флейты «рабским подражанием самым цветистым местам у неполовозрелого Сен-Санса{19}». Он воспринял это чересчур лично.
– Вы написали этакое о Макеррасе? – Эйрс дышал с присвистом, словно ему пилили ребра. – Конечно, он воспринял это лично!
Продолжение будет кратким. Лакей проводил меня в гостиную, украшенную цветами из тончайшего фарфора, скучной мешаниной овец и копен пшеницы, а также посредственным голландским пейзажем. Эйрс послал за своей женой, миссис ван Утрив де Кроммелинк. Она сохранила свое собственное имя, а с таким именем кто может ее в чем-нибудь винить? Хозяйка дома с холодной вежливостью расспрашивала меня о моем происхождении и биографии. Отвечал правдиво, хотя завуалировал свое изгнание из колледжа Кая некоей туманной болезнью. О нынешних своих финансовых трудностях не обмолвился ни словом – чем отчаяннее случай, тем неохотнее дают. В достаточной мере их очаровал. Договорились, что я, по крайней мере, смогу переночевать в Зедельгеме. Утром Эйрс испытает мои музыкальные способности и что-то решит касательно моего предложения.
За обедом, однако, Эйрс не появился. Мое прибытие совпало с началом его регулярной – дважды в месяц – мигрени, которая не дает ему покидать его комнаты день или два. Мое прослушивание было отложено до того времени, пока ему не станет лучше, так что судьба моя по-прежнему пребывает в неустойчивом равновесии. Что до кредита, то портер и лобстер по-американски не уступали ничему, что было в «Империале». Разговорил свою хозяйку – думаю, ей польстило, как много я знаю о ее выдающемся муже, – и она ощутила мою подлинную любовь к музыке. Ах да, за столом с нами была и дочь Эйрса, та юная наездница, которую я мельком видел раньше. Мадемуазель Эйрс – увлекающееся верховой ездой создание семнадцати лет от роду со вздернутым, как у мамы, носиком. За весь вечер не смог добиться от нее ни единого цивильного слова. Уж не узрела ли она во мне ловкого английского нахлебника, охотника за удачей, появившегося здесь, чтобы завлечь ее болезненного отца в великолепное бабье лето, куда ей нет ходу и где ее никто не ждет?
Люди слишком сложны.
Уже за полночь. Весь шато спит, да и мне пора.
Искренне твой,
Р.Ф.
* * *
Зедельгем,6-VII – 1931
Телеграмма, Сиксмит? Ты осел!
Не присылай их больше, я тебя умоляю, – телеграммы привлекают внимание! Да, я по-прежнему за границей, да, недоступен для костоломов Брюера. Из письма моих родителей с просьбой сообщить, где я, сделай бумажный кораблик и пусти его вниз по Кэму. Папик «обеспокоен» только потому, что его трясут мои кредиторы, дабы посмотреть, не облетит ли с семейного дерева сколько-то банкнот. Однако долги лишенного наследства сына – это дело одного только сына, и никого больше: поверь мне, я заглядывал в законы. А мамик отнюдь не «безумна». Безумной она может сделаться только из-за перспективы полного опустошения графина.
Прослушивание мое имело место в музыкальной комнате Эйрса, позавчера, после ленча. Потрясающего успеха, мягко говоря, не имел. И теперь не знаю, как много дней здесь пробуду – или же как мало. Должен признаться, что ощутил некоторый холодок, заранее усевшись на фортепьянный стул самого Вивиана Эйрса. Этот восточный ковер, видавший виды диван… Бретонские буфеты, забитые пюпитрами, рояль «Бёзендорфер», карильон – все они были свидетелями зачатия и рождения «Вариаций на тему матрешки» и его песенного цикла «Острова Общества». Погладил ту самую виолончель, на которой впервые прозвучал «Untergehen Violinkonzert»[13]. Услышав, как Хендрик подкатывает своего хозяина, прекратил озираться и уставился в дверной проем. Эйрс оставил без внимания мою фразу («Очень надеюсь, что вы поправились, мистер Эйрс»), и его лакей оставил его перед окном, выходящим в сад.
– Ну? – спросил он, после того как мы с полминуты пробыли наедине. – Валяйте. Произведите на меня впечатление.
Спросил, что ему хотелось бы услышать.
– Так я и программу должен вам выбрать? Ладно, вы освоили «Трех слепых мышек»?
Так что я уселся за «Бёзендорфер» и стал играть этому сифилитическому чудику «Трех слепых мышек», в манере язвительного Прокофьева{20}. Эйрс никак не отозвался. Продолжил в более мягком стиле – «Ноктюрном» Шопена{21} в тональности фа мажор. Он перебил меня, проскулив:
– Пытаетесь меня разжалобить, а, Фробишер?
Заиграл «Вариации на тему Лодовико Ронкалли{22}» самого В. Э., но, прежде чем отзвучали два первых такта, он трехэтажно выругался, ударил по полу тростью и сказал:
– Потакание самому себе ослепляет, разве не учили вас этому в колледже Кая?
Проигнорировал это и закончил пьесу нота в ноту. Для завершения фейерверка рискнул взяться за 212-ю сонату Скарлатти{23} в тональности ля мажор, этакий bête noire[14] исполнителей: арпеджио и музыкальная акробатика. Раз или два прокололся, но прежде меня никогда не прослушивали как концертного солиста. После того как я закончил, В. Э. продолжал покачивать головой в ритме исчезнувшей сонаты, а может, просто вторил нечетким качающимся тополям.
Меня огорчило бы, но не удивило, если бы я от него услышал: «Отвратительно, Фробишер, сей момент убирайтесь из моего дома!» Вместо этого он признал:
– Что ж, у вас могут быть задатки музыканта. Чудесный сегодня день. Пройдитесь к озеру, посмотрите на уток. Мне надо, о, немного времени, чтобы решить, могу я или нет найти применение вашему… дару.
Ушел, не промолвив ни слова. Кажется, старый козел во мне нуждается, но у меня совсем плохо обстоит дело с благодарностью. Если бы мой бумажник позволял мне уехать, я нанял бы такси обратно в Брюгге и отказался бы ото всей сумасбродной идеи странствующего рыцаря. Он сказал мне вслед:
– Один совет, Фробишер, gratis[15]. Скарлатти играл на клавире, а не на пианино. Не надо его так уж разукрашивать, и не пользуйтесь педалью, чтобы вытянуть те ноты, которых не можете взять пальцами.
Я отозвался в том смысле, что мне надо, о, немного времени, чтобы решить, могу я или нет найти применение его дару.
Пересек двор, где садовник со свекольным лицом чистил заросший водорослями фонтан. Заставил его понять, что мне требуется поговорить с его хозяйкой, да побыстрее (он туп, как черенок садовой лопаты), и он неопределенно махнул рукой в сторону Неербеке, изображая рулевое колесо. Чудесно. Что теперь? Посмотреть на уток, а почему бы и нет? Можно бы придушить парочку и оставить их висеть в платяном шкафу В. Э. Да, настолько мрачным было у меня настроение. Так что я жестами изобразил уток и спросил у садовника: «Где?» Он указал на бук: «Ступай туда, это сразу по ту сторону». Туда я и отправился, перепрыгнув через запущенную низкую изгородь, но, прежде чем достиг гребня, меня достиг звук галопа и на своем черном пони наверх поднялась мисс Ева ван Утрив де Кроммелинк – в дальнейшем хватит просто «старушки Кроммелинк», иначе у меня кончатся чернила.
Я ее поприветствовал. Она гарцевала вокруг меня, как королева Боадицея{24}, подчеркнуто не отзываясь.
– Как же сегодня влажно, – саркастическим тоном пустился я в светскую болтовню. – Я склонен думать, что позже пойдет дождь, вы согласны?
Она ничего не сказала.
– Ваша одежда лучше, чем ваши манеры, – сказал я.
Ничего. За полями затрещали выстрелы, и Ева успокоила свою лошадку. Лошадь ее – сущая красавица, никто ни в чем не может обвинять лошадь. Я спросил у Евы, как зовут пони. Она отвела со щек черные спиральки локонов.
– J’ai nommé le poney Néfertiti, d’après cette reine d’Egypte qui m’est si chère[16] – ответила она и отвернулась.
– Оно разговаривает! – воскликнул я и проследил за ее галопом, пока девушка не превратилась в миниатюру на пасторали Ван Дейка{25}. По элегантным параболам пустил ей вслед артиллерийские снаряды. Повернул дула пушек на шато Зедельгем и растолок крыло Эйрса в дымящиеся обломки. Вспомнил, в какой стране мы находимся, и остановился.
Позади расколотого молнией бука луг опускается к декоративному озеру, звенящему от множества лягушек. Знавало и лучшие времена. Ненадежный пешеходный мостик соединяет берег с островом, а на воде в огромных количествах цветут желтовато-красные лилии. Время от времени по воде бьют хвостами серебряные караси и блещут в ней, как новые пенни. Украшенные бакенбардами оранжевые утки крякают, выпрашивая хлеб, этакие изысканно наряженные попрошайки – вроде меня самого. В лодочном сарае, выстроенном из просмоленных досок, гнездятся ласточки. Под грушевыми деревьями – когда-то здесь был сад? – я улегся на землю и предался ничегонеделанию, искусству, которым в совершенстве овладел во время своего выздоровления. Между ничегонеделанием и ленью такая же разница, как между гурманством и обжорством. Наблюдал за воздушным блаженством спаренных стрекоз. Даже слышал звук от их крыльев – экстатический, похожий на хлопанье полосок бумаги, попавших в спицы велосипеда. Следил за слепозмейкой, исследовавшей миниатюрную Амазонию вокруг корней, где я лежал. Бесшумно? Не вполне, нет. Много позже был разбужен первыми крапинками дождя. Дождевые облака достигали критической массы. Подобно спринтеру, бросился обратно к Зедельгему, так быстро, как едва ли еще когда побегу, – лишь затем, чтобы услышать в своих ушных проходах обрушивающийся рев и ощутить, как первые крупные капли колотят по моему лицу, словно молоточки ксилофона.
Только и успел, что переодеться в единственную чистую рубашку, прежде чем позвонили к обеду. Миссис Кроммелинк извинилась – аппетит у ее мужа все еще слаб, а юная особа предпочитает есть в одиночестве. Ничто не подходило мне лучше. Тушеный угорь, кервелевый соус, легко пляшущий на террасе дождь. В отличие от Фробишеров и большинства английских семей, с которыми я знаком, еду в шато не поглощают в полном молчании, и мадам К. рассказала мне немного о своей семье. Кроммелинки жили в Зедельгеме с тех отдаленных дней, когда Брюгге был самым оживленным портом Европы (трудно в это поверить, но так она мне сказала), и Ева увенчала собой шесть веков улучшения породы. Как-то потеплев к этой женщине, я с ней согласился. Она подается вперед, как мужчина, и курит пахнущие миррисом сигареты через мундштук из носорожьего рога. Заметила, однако, довольно резко, что из мира, по-видимому, исчезли все ценности. В прошлом ей довелось пострадать от вороватых слуг и даже от одного-двух обнищавших гостей, если я могу поверить, что люди могут вести себя так бесчестно. Заверил ее, что мои родители страдали от того же самого, и вытянул щупальца – касательно моего прослушивания.
– О вашем Скарлатти он отозвался как о «не вполне загубленном». Вивиан презирает похвалу – он против ее раздачи и получения. Он говорит: «Если люди тебя хвалят, значит, ты не идешь своим собственным путем».
Спросил ее прямо, считает ли она, что он согласится меня принять.
– Я очень надеюсь на это, Роберт. (Другими словами: поживем – увидим.) – Вы должны понять: он смирился с тем, что не напишет больше ни единой ноты. Это причинило ему огромную боль. Воскрешение надежды на то, что снова сможет сочинять, – что ж, это не такой риск, на который можно решиться с легкостью.
Вопрос был закрыт. Я упомянул о своей встрече с Евой, и мадам К. проговорила:
– Моя дочь была невежлива.
– Всего лишь сдержанна, – таков был мой безупречный ответ.
Моя хозяйка наполнила мой бокал доверху.
– У Евы тяжелый характер. Мой муж был очень мало заинтересован в том, чтобы вырастить из нее юную леди. Ему никогда не хотелось детей. Существует мнение, что отцы и дочери души друг в друге не чают, правда? Но здесь совсем другой случай. Ее учителя говорят, что она старательна, но скрытна, и она никогда не пыталась развить свои музыкальные способности. У меня часто бывает такое чувство, что я совсем ее не знаю.
Я долил доверху бокал мадам К., и она вроде бы повеселела.
– Послушать только, как я причитаю. А ваши сестры, месье, я уверена, настоящие английские розы с безукоризненными манерами?
Очень сомневаюсь, чтобы ее интерес к женской ветви семьи Фробишеров был искренним, но этой женщине нравится смотреть на меня, когда я говорю, и я, чтобы доставить удовольствие своей хозяйке, нарисовал несколько забавных карикатур на свой собственный, ставший мне чуждым, клан. Все это звучало так весело, что я едва не почувствовал тоску по дому.
Нынешним утром, в понедельник, Ева соблаговолила разделить с нами завтрак – браденгемская ветчина, яйца, хлеб всех сортов, – но девушка изводила свою мать мелочными придирками, а все мои замечания отсекала бесцветными oui или резкими non[17]. Эйрс чувствовал себя лучше и потому ел вместе с нами. Затем Хендрик отвез их дочь на очередную неделю в школе – Ева столуется и ночует у городской семьи, Ван-Элей или вроде того, чьи дочери ходят в ту же школу, что и она. Весь шато вздохнул с облегчением, когда «коули» исчезла с тополиной аллеи (которую называют аллеей Монаха). Уж очень Ева отравляет здешнюю атмосферу. В девять мы с Эйрсом перешли в музыкальную комнату.
– У меня в голове, Фробишер, вертится одна мелодийка для альта. Давайте посмотрим, сможете ли вы ее записать.
Рад был это услышать, поскольку ожидал, что начинать придется с мелочей – переписывания набело черновых нотных листов и проч. Если бы я в первый же день доказал свою ценность в качестве чувствительной авторучки В. Э., то получение искомой должности было бы уже почти решенным делом. Сел за его стол, наточил карандаш, взял чистый нотный лист и стал ждать, чтобы он одну за другой называл свои ноты. Неожиданно этот чудак заревел:
– Та, та! Та-тата татти-татти-татти, та! Ясно? Та! Татти-та! Спокойная часть – та-та-та-ттт-ТА! ТАТАТА!!!
Ты понял? Очевидно, старый пень находил это забавным – возможности записать выкрикиваемую им фальшь нотами было не больше, чем составить партитуру криков дюжины ослов, – но секунд через тридцать до меня дошло, что это не шутка. Пытался его остановить, но он был так поглощен своим «деланием музыки», что ничего не замечал. Я впадал во все большее и большее отчаяние, а Эйрс тем временем все продолжал, продолжал и продолжал… Мой замысел был неосуществим. О чем я думал на вокзале Виктория? Удрученный, дал ему исполнить всю его пьесу, лелея слабую надежду на то, что, если она полностью сформируется у него в голове, позже будет легче воспроизвести ее снова.
– Вот и все! – провозгласил он. – Уловили? Теперь, Фробишер, напойте ее вы, и посмотрим, как она звучит.
Спросил, в какой мы были тональности.
– Си-бемоль, разумеется!
Ключевые знаки темпа? Эйрс ущипнул себя за переносицу.
– Вы что, хотите сказать, что не уловили моей мелодии?
Встряхнувшись, напоминал себе, что он полностью невменяем. Попросил его повторить мелодию, гораздо медленнее, и одну за другой обозначить все ноты. Последовала напряженная пауза, длившаяся, как мне показалось, часа три, в течение которой Эйрс решал, разразиться ему гневом или нет. В конце концов он издал мученический вздох.