Гости не замедлили уехать из Вилльнёва, а я так нуждалась в тишине, что не пробовала их удержать. У нас остались только Вюйар и Лотрек. Лотрек писал мой большой портрет за пианино, который собирался назвать «Афинские руины». Он влюбился в эту пьесу Бетховена и заставлял меня бесконечно играть ее, уверяя, что она его вдохновляет. «Прекрасные “Руины”! Ах! Как прекрасны эти “Руины”! Еще раз “Руины”, Мизиа!..» По десять раз в день мне приходилось играть эту пьесу.
А он, охваченный рвением, молча, долгие часы не отрываясь писал. Но я не могла удержаться от желания время от времени подойти и посмотреть, что у него получается. Я становилась действительно невыносимой, упрекая его за то, что глаза недостаточно велики, нос недостаточно мал, а шея не так длинна… Я так досаждала ему, что, как только портрет был закончен, он жестоко отомстил, написав злую карикатуру на обед у меня, на которой я изображена в виде хозяйки публичного дома[109].
Для Лотрека лето кончалось, когда открывался сезон охоты. Тогда он появлялся в дождевике лимонного цвета и зюйдвестке из того же материала, гордо поднятой надо лбом. В этом, как он считал, типично охотничьем костюме Лотрек начинал свой «охотничий» сезон, состоявший в том, что, несмотря на хромоту, обходил все бистро маленького городка, не пропуская ни одного. Каждую осень самая жалкая забегаловка в Вилльнёве видела крошечную и хрупкую фигурку Лотрека в желтом дождевике, занимающегося своей «охотой». Был еще один «вид спорта», которым он безупречно владел, к моему великому удовольствию. Правила его заключались в следующем: я садилась на землю в саду, прислонившись спиной к дереву, и с наслаждением погружалась в чтение, а Лотрек на корточках напротив меня, вооружившись кистью, щекотал мои ступни… Этот «экзерсиз», в котором моментами принимали участие и его пальцы, мог длиться часами. Я была на верху блаженства, а он утверждал, что рисует на моих ступнях воображаемые пейзажи… Мы оба были достаточно молоды, и Лотрек довольно часто придумывал неожиданные развлечения. Так, однажды утром, часов в одиннадцать, дом задрожал от внезапных выстрелов, доносившихся из его комнаты. Мы бросились по лестнице наверх и в ужасе ворвались к нему. Лотрек, сидя на кровати по-турецки, стрелял в паука, который в противоположном углу мирно плел свою паутину…
В Париже, где дело Дрейфуса, казалось, вызвало широковещательное пробуждение социального сознания, начался расцвет движений, лиг и ассоциаций с более или менее гуманитарными тенденциями. «Бесплатный хлеб», «Лига прав человека», «Искусство, несущее культуру в народ» рождались, организовывались, свирепствовали даже в салонах, куда они проникали, приправленные новым жаргоном и преувеличенным сочувствием к положению низших классов.
Эхо этой ажиотации дошло до меня в Вилльнёв, и я решила уехать раньше, чем обычно. Вюйар захотел в последний раз прогуляться по берегу Ионны. Мы вышли из дому, когда наступили сумерки. Вюйар повел меня вдоль реки, обрамленной высокими березами с серебристыми стволами. Помнится, мы не разговаривали. Он медленно шел по желтеющей траве, и я инстинктивно не нарушала его молчания. Быстро темнело, мы возвращались кратчайшим путем через свекольное поле. Под нашими ногами почва становилась неровной, я зацепилась ногой за корень и чуть не упала. Вюйар резко остановился, чтобы помочь мне сохранить равновесие. Наши взгляды вдруг встретились. Я видела в нарастающем мраке, как блестели его глаза. Он разразился рыданиями.
Прекраснее этого объяснения в любви мне никогда не делал ни один мужчина.
Позднее, когда годы притушили страсти ранней молодости, Вюйар, не имея смелости говорить о своих чувствах вслух, коснулся их в своих письмах:
«Я всегда был, – писал он мне, – очень робок с Вами, но доверие, уверенность в полном взаимопонимании ничего не теряли от того, что не были высказаны вслух. Теперь, когда мы так давно не видимся, я часто с горечью спрашиваю себя, остались ли они теми же. Ваша открытка мне ответила на это. О нет! Не нахожу в ней смешной эту мысль, я вижу в ней только Вашу привязанность. Я снова обязан этой радостью, – благодаря Вам, Мизиа, – старому Бетховену, радостью задумчивой и по-своему грустной, как все у него[110]. Но он так же взывает к здоровью и здравому смыслу, как и Вы, Мизиа, у которой их так много. Добрый Боннар сказал мне об этом много хорошего. Но каждый видит своими глазами и так, как ему нравится, воспринимает людей. Это мудрость, и нет другого способа спастись всем нам. Я завидую ему, мне бы хотелось, чтобы все мы могли думать так же. Мне иногда это удается, не часто, в лучезарные дни в этом уголке Нормандии, где я нашел покой и даже позволил себе немного расслабиться. Правда, слишком часто мучаюсь этим. Но все-таки не думаю, что мог стать самим собой, терзая своих друзей. Я бы так хотел, чтобы Вам стало хорошо и покойно. Если бы Вы были здесь, я бы молчал, веря, как прежде, что Вы услышите меня…»
Иногда он был убежден в существовании между нами телепатической связи: «…Вы опередили желание, которое вчера пришло мне на ум, но я боялся, что не будет времени Вам его высказать. Это лучше, чем беспроволочный телеграф. Но счастье, что Вы были здесь!.. Мне кажется, я теперь счастлив благодаря Вам. Я спокоен…»
Дорогой Вюйар!.. Во всяком случае, я навсегда сохранила в сердце воспоминание о нашем возвращении по свекольному полю…
Глава пятая
Закат «Ревю Бланш» – Леон Блюм и «Лига прав человека» – Домогательства Эдвардса – Отъезд Таде в Колошвар – На распутье – Развод с Таде – Брак с Эдвардсом
Таде вернулся в Париж несколькими днями раньше меня. Когда приехала и я, мы поселились у моего свекра в его особняке на улице де Прони. Нашу квартиру на Сен-Флорентэн я отдала своему брату Сипе, женившемуся на молодой девушке из Кракова[111]. Он познакомился с ней во время поездки в Польшу. Сипа сопровождал туда нашего отца, приглашенного на открытие памятника Мицкевичу[112], заказанного ему в прошлом году. Молодая девушка, умная, бегло говорившая по-французски, была в восторге от того, что переехала в Париж. Я случайно присутствовала при рождении ее дочери Мари-Анн[113]. Она появилась на свет на восходе солнца и была так хороша, что я навсегда сохранила воспоминание об этом. Когда акушерка, закончив ее туалет, показала ее нам, я была тем более поражена красотой девочки, что новорожденные и все, что касалось родов, всегда внушали мне отвращение.
Брат и невестка, познакомившись с нашими друзьями, сумели быстро войти в круг художников и литераторов, которые остались им верны и после их смерти и сегодня еще вспоминают о них с нежностью.
С некоторых пор Таде все больше и больше заботила финансовая сторона дела. Для издания «Ревю Бланш» требовались огромные деньги. Год от года все тяжелее становилось покрывать дефицит. Только небывалый успех романа Сенкевича[114] «Камо грядеши?» позволил журналу выжить. Но у Таде, которого по-прежнему тревожило отсутствие денег, открылся финансовый гений. Он уже договорился с Луше[115] об эксплуатации тулонских трамваев. Юг стал полем его деятельности. Отцу Таде принадлежал один из двух холмов, возвышавшихся над Каннами, названный Ля Круа де Гард. Высота этого холма над уровнем моря подала Таде идею использовать белый уголь как источник энергии. Он быстро образовал соответствующее Общество и предоставил умирающее «Ревю Бланш» издателю Фаскелю.
Белый уголь оставлял меня совершенно равнодушной. Я решила тоже найти себе развлечение в Канне возле мужа и занялась постройкой виллы. Строительство стало моим коньком. Я предложила архитектору проект виллы, которую считала идеально приспособленной для средиземноморского климата. Вскоре многие последовали моему примеру, и дома начали расти вокруг нас как грибы…
В это время Париж был поглощен процессом анархистов. Среди обвиняемых фигурировал Феликс Фенеон. Группа его друзей поручила мне носить ему в тюрьму передачи с провизией, письмами и бумагами. Я скорее могла смягчить тюремщиков, чем эти бородатые анархисты. Действительно, бумаги и провизия всегда ему передавались. Благодаря этому он приходил на допросы в превосходной форме. Живость, находчивость и едкость его ответов судьям являют ослепительный образец красноречия, занявший сегодня свое место во французской литературе[116].
Этот громкий процесс нашел бурный отклик у «интеллигентов», которые были еще разгорячены победой дрейфусаров. Юношеский социализм набирал силы, энергию и начинал занимать умы, до этого беззаботно игнорировавшие социальные вопросы. Салоны, которые не хотели отставать от моды, вдруг стали интересоваться нуждами рабочих. Как же не поняли до сих пор, что народ тоже имеет право на культуру! Какой стыд для цивилизованных стран! Не теряя ни мгновения, надо организовывать художественные спектакли, доступные для всех! Мирбо чувствовал, как его сердце воспламеняется этой идеей; он один сделал для ее пропаганды больше, чем целое рекламное агентство. Но все эти прекрасные проекты стоили очень дорого. Когда надо было перейти к их реализации, объявился меценат в лице Альфреда Эдвардса, основателя «Матэн», газеты, имеющей самый большой тираж в Европе. Он уже окунулся в поднимающуюся волну, издавая новую общедоступную газетку «Пти Су», куда вложил состояние ради удовольствия уничтожить Вальдек-Руссо[117].
Это была также эпоха первых автомобильных гонок, о которых писали все газеты. Мужчины в клубах говорили только о карбюраторах, выхлопных газах, бензиновых колонках. Зеваки толпились вокруг этих дьявольских машин, отважиться ездить на которых можно только в скафандре и экипировке для экспедиции на Северный полюс. Я стала одной из первых обладательниц этих авто, рожденных в мозгу Лиона Бутона или Панара и Левассора[118]. Развивавшие до 30 км в час, они вызывали чувство тем более пьянящее и головокружительное, что мотор находился сзади, а водитель такого автомобиля сидел носом к ветровому стеклу, круто нависавшему над пустотой. Ощущение, наводящее ужас до такой степени, что нельзя было сдержать дрожи, взбираясь на складывающуюся подножку, чтобы усесться на высокое обитое сиденье, закутывая лицо несколькими метрами вуали…
Первый спектакль для народа, устроенный под покровительством «Лиги прав человека», был наконец объявлен. Мирбо, полный радости и надежды, захотел сам отвести меня в Театр де Пари. Когда мы приехали, зал был переполнен самым блестящим обществом Парижа. Не знаю, где прятался пролетариат, но я редко видела столько перьев, соболей и бриллиантов. В центральной ложе восседал Альфред Эдвардс – владелец театра (позднее он приказал его полностью перестроить для Режан). С того момента, как Мирбо представил его мне, он не обращал никакого внимания на спектакль и проявлял ко мне столько предупредительности, что я даже смутилась. Атмосфера, царившая в ложе, и люди, которые его окружали, мне очень не понравились. «Надо отдать долг вежливости и после этого отделаться от них», – думала я.
Был назначен день приема, но Эдвардс так настаивал, чтобы мы поужинали у него, что я в конце концов согласилась. Мы с Таде на следующий день приехали в его роскошную квартиру на авеню дю Буа де Булонь, где собралось общество, показавшееся мне довольно странным. Я не знала почти никого из присутствовавших. Там были Ксавье Ксанрофф, директор «Опера Гайар», Альфред Капюс, брат жены Эдвардса Шарко[119], очаровательная Лиан де Пужи[120] со своим любовником доктором Робеном[121], ставшим одним из моих больших друзей; директора театров, много женщин – то ли актрис, то ли дам полусвета. Вольность разговоров меня немного смутила.
Шарко готовил свою экспедицию на судне «Пуркуа-па?». Составляли список необходимых для путешествия вещей, которые должны быть доставлены к Эдвардсу. Среди предметов первой необходимости много раз называли «каучуковую женщину», охотно распространяясь о том, какими способами моряки будут ею пользоваться. Я долго ничего не понимала и чувствовала себя довольно глупо. Кроме того, мне было смертельно скучно. Выйдя оттуда, я закатила Таде первоклассную сцену. «Никогда больше моей ноги не будет в этом доме, – кричала я, почти плача, когда мы садились в машину, – они мне отвратительны, это кончено, кончено!»
Но Таде находился в разгаре своих обширных финансовых замыслов, поэтому он вовсе не соглашался порвать с Эдвардсом.
– Ты не дурочка, – сказал он. – Не можешь же ты рассердиться из-за каких-то невинных шуток. Когда ты пригласишь их?
Так как я категорически отказывалась принять Эдвардсов у себя, мы пошли на компромисс и пригласили их ужинать в модный тогда венгерский ресторан. Я пришла с опозданием. Эдвардс ждал у двери, и у меня сложилось впечатление, что он хотел сказать мне что-то наедине, поэтому я поспешила присоединиться к другим приглашенным. Позднее узнала, что он попросту хотел, чтобы я «бросила здесь всех этих зануд» и поехала в другое место ужинать с ним одним! Такие беззастенчивость и поспешность меня одновременно и насмешили, и раздражили.
Несмотря ни на что, букеты цветов с его карточкой и телефонные звонки не прекращались. С каждой почтой приносили приглашение от него. Никакой отказ не мог его обескуражить. Мне это надоело, и я приказала отвечать, что отправилась путешествовать. На деле это Таде уехал к своему любимому белому углю, к своим тулонским трамваям наблюдать за строительством – не знаю, за чем еще!
К счастью, я имела превосходных друзей: Капюс, Морис Доннэ, Анри Батай[122]; каждый хотел сопровождать меня в театр и даже старался уверить, что у меня огромный актерский талант, что мое место на сцене и я не имею права лишать драматическое искусство своих исключительных способностей… В ответ я только смеялась.
Все это не мешало нам интересоваться серьезными проблемами. Я довольно регулярно обедала у Леона Блюма, который с прежним рвением относился к «Лиге прав человека» и с благородной горячностью говорил о наших социальных обязательствах. После великолепного обеда приступали к рассуждениям о насущных нуждах трудящихся. Я находила это крайне неловким. Почему не обсуждать это до того, как было съедено столько вкусных вещей! После истории о «даровом хлебе» вызывали чувство неловкости…
Много месяцев прошло после ужина в венгерском ресторане. Достаточно времени, чтобы мой очаровательный образ потускнел в сердце Эдвардса!..
В один прекрасный солнечный день мне захотелось немного побродить по улицам. У меня всегда был живой интерес к магазинам, их витринам, тайне того, что можно неожиданно найти внутри. Улицы без магазинов – мои личные враги. Я тороплюсь пройти по ним, раздраженная их глупой монотонностью, их слепыми стенами. Может быть, они очень изысканны и только на них «прилично жить», как считают снобы. Но для меня они мертвы, а мне не нравится жить на кладбище. Я предпочитаю кварталы, полные магазинов, особенно антикварных. О, какая сладостная дрожь охватывает меня, когда в груде безличных, без возраста и прошлого вещей мой взгляд задерживается на предмете, ни на что не похожем, созданном в единственном экземпляре фантазией ремесленника, влюбленного в свою работу. Предмет, покрытый пылью, из-за которой внезапно освещенный лучом света вспыхнет его былой блеск. Предмет, который кричит мне: «Наконец-то ты! Ты здесь… я долго ждал тебя! Знал, что в конце концов ты найдешь меня. Столько глупцов прошло мимо… Это для тебя я был сделан. Ты сумеешь меня любить. Возьми меня поскорее, протри, вычисти до блеска и увидишь, каким прекрасным я стану для тебя!»
Какие антиквары замечательные друзья! Почти все называют меня по имени – Мизиа. Стоит войти к ним, как возникает масса воспоминаний, в которых я фигурирую наряду с лакированными столиками, неграми, несущими консоли, или с хрустальными канделябрами. Когда я жила на набережной Вольтера, букинист, продававший прекрасные старинные тома в сафьяновых переплетах цвета ржавчины или лимона, старые географические карты, украшенные знаками зодиака и морскими чудовищами, часто выслушивал мои жалобы на то, что в мою столовую, выходящую на север, никогда не проникает солнечный свет. Однажды, сев за стол во время завтрака, я увидела, как комната вдруг оказалась залитой солнцем. Ничего не понимая, заглянула в окно, спрашивая себя, не стала ли Земля вертеться в другую сторону… Но нет, это было гораздо проще и чудеснее: мой друг-букинист поставил на широкие крышки своих ящиков с книгами несколько зеркал, наклоненных под таким углом, чтобы я могла завтракать на солнце! Слезы выступили у меня на глазах…
Но вернемся на бульвар Оссманн. Я велела шоферу ждать. Погода была прекрасная. Я прохаживалась по бульвару, бросая мимоходом взгляд на витрины магазинов. Я чувствовала себя непринужденно и легко, а жизнь казалась такой чудесной. Совсем не как в те дни, когда, расположившись на подушках коляски, слегка приподняв юбку над щиколоткой, в томной позе, чтобы казаться романтичной, насколько это позволял мой пышущий здоровьем вид, и утомленной от всего, что жизнь может еще преподнести моему раненому сердцу… Думаю, что в эти дни, если Господь возымел бы желание дать пару пощечин кому-нибудь из своих творений, он несомненно не забыл бы обо мне…
Пройдя в таком счастливом расположении духа весь бульвар Оссманн, я встретила господина, которого не сразу узнала.
– Наконец! Я вас поймал! – почти закричал он, – и теперь не отпущу!
Сначала я просто обомлела. Потом, придя в себя, путаясь в словах, пробормотала, что меня ждет автомобиль, что страшно спешу, что он должен меня извинить: я опаздываю, муж ждет меня…
– Мне как раз надо поговорить с вашим мужем, – сказал он, стараясь идти следом за мной. Но я поспешила сесть в машину.
Судьба неумолима. На другой же день я столкнулась нос к носу с Эдвардсом на Вандомской площади. На этот раз мне не удалось улизнуть. Раз он хотел поговорить с моим мужем, пусть говорит.
Я села с ним в машину, приказала отвезти нас домой и больше не разжала губ. Таде надолго уединился с Эдвардсом. Когда наконец он ушел, Таде, сияющий, возбужденный, торжествующий, вошел в мою комнату.
– Это чудесно! Чудесно! – говорил он. – Эдвардсу принадлежат огромные угольные копи в Колошваре в Венгрии. Почти нетронутые… неисчерпаемое сокровище!.. Он назначает меня генеральным директором разработки и немедленно посылает туда. Ты понимаешь, это – золотое дно!..
– Колошвар? – сказала я. – Что это еще такое? Никто никогда не слышал о подобной авантюре. Успокойся, Таде, и подумай немного. У этого человека только одна мысль: удалить тебя отсюда, держать вдали от меня. Ты что, совсем ослеп? Не видишь, что ты ему мешаешь? Он купил несколько гектаров каменистой почвы как можно дальше отсюда, чтобы послать тебя копать ее, соблазнив состоянием. А сам спокойно останется здесь изводить меня своими ухаживаниями. Он влюблен в меня, поймешь ли ты это наконец?.. Влюблен!!!
– Ты действительно очень смешная! – ответил Таде, расхохотавшись. – Тебе необходимо воображать, что весь род человеческий влюбляется в тебя с первого взгляда. Это просто абсурд. Альфред не видел тебя и десяти раз в жизни. Спустись на землю. Речь идет об огромном финансовом предприятии, а не о любовной истории. Эдвардс не волокита, играющий женскими сердцами. Он большой делец, заправила. Реалист. Не воображай, что он мечтатель, парящий в облаках!
…Господи, нет, он не парил в облаках. Он просто слишком хорошо знал, чего хочет. Как сказал Таде, он был реалистом, осуществлявшим на деле то, что задумал. И не замедлил это доказать.
Ничто не могло разубедить Таде. Полный невероятных финансовых планов, он устремился в Колошвар. Как мог человек, так щедро наделенный даром понимать искусство, окруженный незаурядными людьми, которых собрал в «Ревю Бланш», с легким сердцем похоронить себя в какой-то угольной дыре в Венгрии? Для меня это было загадкой.
Естественно, Эдвардс не терял ни минуты. Едва Таде закрыл за собой дверь, как он уже стучал в нее. Но я приказала не принимать и наглухо заперлась с Лотреком, который начал мой новый портрет. Этот портрет я предпочитала всем другим. Он должен был служить обложкой для его альбома «Оригинальный эстамп». Лотрек был доволен своей работой. Но приходил в ярость от того, что его постоянно беспокоили звонки Эдвардса.
Отклонив примерно восемьдесят раз его приглашения, я в конце концов согласилась пообедать у него на авеню дю Буа. Атмосфера была тяжелой и нервной. Мадам Эдвардс и ее брат Шарко, казалось, чувствовали себя неловко. Стараясь быть любезной и непринужденной, я рассказала о путешествии с Таде в Норвегию, о нашей забавной встрече с Ибсеном. Вдруг Эдвардс, побледнев, встал и, пробормотав извинения, удалился к себе в комнату. Конец обеда был мрачным. С видом серьезным и озабоченным Шарко увел меня в сад. Он начал с весьма запутанной фразы, из которой следовало, что недомогание Эдвардса гораздо серьезнее, чем я могу вообразить, и что, кажется, я не отдаю себе отчета, что несу за это ответственность…
– Я? – У меня перехватило дыхание.
В это время к нам присоединилась мадам Эдвардс, которая взяла меня за руку. Она была чрезвычайно возбуждена.
– Альфреду совсем плохо, – сказала она, – нельзя играть безнаказанно сердцем мужчины.
Я все меньше и меньше понимала, что происходит. У меня, зажатой между братом и сестрой, которые, казалось, действовали сообща, возникло ощущение заговора. Теперь они говорили вместе. Возможно ли это? Действительно ли жена Эдвардса разделяет абсурдное, неправдоподобное предложение Шарко? Он ясно объяснил, что единственный честный поступок с моей стороны по отношению к Эдвардсу – это стать его любовницей, иначе он бесспорно оставит свою жену! Нужно не иметь сердца, чтобы разбить такую прекрасную семью! Мой рассказ за столом о днях, проведенных с Таде в Норвегии, – это жестокая игра, чтобы заставить Альфреда страдать. Шарко не колеблясь обвинил меня в злостном кокетстве.
Я спустилась с небес на землю. Мой рассказ о нашем пребывании в Норвегии имел только одну цель – рассмешить забавной историей, разрядить обстановку. Виновата ли я, что она вызвала в воображении бедного Альфреда картины, которые его любовь сделала для него непереносимыми? Я была искренно огорчена.
Но как Шарко посмел говорить со мной таким тоном в присутствии сестры и как эта женщина могла потерять рассудок до такой степени, чтобы предложить мне стать любовницей своего мужа?!
Мои нервы были на пределе, я расплакалась и убежала, проклиная день, когда переступила порог этого дома…
После кошмарной ночи решение было принято. Я немедленно поеду к Таде в Колошвар. Не думая больше об этой дьявольской интриге, в которую меня хотели втянуть, я приказала упаковать чемоданы и, взяв с собой преданную подругу, села в «Восточный экспресс».
Мною владела только одна мысль: как можно скорее увидеть Таде. Он обязательно распутает этот клубок. Он найдет выход из этой дикой ситуации. Он больше не покинет меня. Он меня защитит. Я снова почувствовала себя совсем маленькой девочкой, слабой и безоружной, которой необходимы утешение, нежность, покровительство. Этот Колошвар, над которым я так насмехалась и в который еще на прошлой неделе ничто не могло меня заставить поехать, теперь представлялся мне убежищем, спасением от опасности.
Увы! Я так туда и не попала. За четверть часа до прибытия поезда в Вену в мое купе постучали. Я оторвалась от книги, которую читала, и побледнела как полотно: в дверях стоял улыбающийся Эдвардс.
– Дальше мы поедем вместе, – спокойно произнес он. – Нам надо объясниться.
Кошмар продолжался. Если бы моя подруга Эмма во плоти и крови не сидела рядом со мной, я бы подумала, что еще не проснулась после той страшной ночи в Париже. С помощью какого колдовства Эдвардс оказался здесь, в этом поезде, в тысяче километров от Парижа? Непостижимо! (Позднее он признался, что нанял детектива, чтобы следить за мной. Узнав от него, что я заказала места в «Восточном экспрессе», он сделал то же самое. Вот как просто все было!)
Захваченная врасплох и прежде всего опасаясь скандала, наводящего на меня ужас, я остановилась в Вене и телеграфировала Таде, чтобы он немедленно приехал. Послала телеграмму и Вюйару, умоляя его как можно скорее прибыть в Вену. В случае если Таде не смог бы сразу приехать, я не осталась бы без поддержки верного друга.
Эдвардс устроился в противоположном крыле отеля, где я остановилась. Он вел себя безупречно корректно и учтиво. Но как раз его спокойствие пугало меня больше всего. Он имел вид человека настолько уверенного в себе и своем деле, что я совершенно растерялась. Его «дело» заключалось не больше и не меньше в том, чтобы жениться на мне. Что я замужем, что он тоже женат, что ни его жена, ни мой муж, ни я сама не имеем ни малейшего желания разводиться – все это, казалось, ничуть не смущало его. Он решил добиться своего и был уверен в успехе. Все было им хладнокровно рассчитано.
Поняв, в какой пучине увяз Таде, я была подавлена. Несчастный превысил раз в шесть капитал Общества, обеспечив своих служащих условиями работы, соответствующими его социальному идеалу, и построив для них прекрасный рабочий городок. Делая это, он рассчитывал на будущие весьма гипотетические поступления и доходы. Не довольствуясь тем, что инвестировал в эти безумные предприятия все, до своего последнего су, он без моего ведома обратился к моему брату Сипе и вложил в дело все его состояние. Теперь, когда настало время платежей, он не знал, как вывернуться. Кредиторы начали браниться. Крах был неизбежен, а суммы, требующиеся немедленно, баснословны.
Эдвардс, не вмешиваясь, уже несколько месяцев спокойно следил за приближением катастрофы. С улыбкой ждал своего часа. И он настал. Как Deus ex tnachina[123], Альфред Эдвардс появился в пятом акте, чтобы все уладить. При одном условии. И этим условием была я. Ничего проще и яснее. Я прекрасно это поняла и пришла в ярость.
Вюйар приехал, как только получил мою телеграмму. Но Таде все не появлялся. У меня был с ним полный драматизма телефонный разговор. «Не могу уехать из Колошвара, – сказал он с отчаянием в голосе. – Заклинаю, устрой все!.. Я пропащий человек».
«Устрой все!» Легко сказать! Интересно, каким образом, воображал он, я могла это сделать? Даже если допустить невозможное – что я соглашусь стать любовницей Эдвардса, как мне так деликатно предложил Шарко, когда я и не подозревала, с какими трудностями борется Таде, – это ничего бы не уладило. Эдвардс хотел совсем другого. Он хотел жить со мной под одной крышей, хотел жениться на мне.
После пяти дней отчаянного ожидания, без конца прокручивая в своей бедной голове эту неразрешимую проблему и окончательно поняв, что Таде не приедет, я пошла к Эдвардсу.
– Не могу больше оставаться здесь, изводясь от беспокойства и горя. Вы чудовище. Дайте мне время все спокойно обдумать и оправиться от удара, который вы мне нанесли.
В конце концов мы сошлись на том, что я уеду в Рейнфельден. Я должна была обещать, что Таде не приедет ко мне. Через месяц я дам ответ. Таковы были условия соглашения, по которому я добилась, что Альфред вернется в Париж и не сделает никакой попытки увидеть меня раньше чем через месяц.
Таде вернулся в Париж несколькими днями раньше меня. Когда приехала и я, мы поселились у моего свекра в его особняке на улице де Прони. Нашу квартиру на Сен-Флорентэн я отдала своему брату Сипе, женившемуся на молодой девушке из Кракова[111]. Он познакомился с ней во время поездки в Польшу. Сипа сопровождал туда нашего отца, приглашенного на открытие памятника Мицкевичу[112], заказанного ему в прошлом году. Молодая девушка, умная, бегло говорившая по-французски, была в восторге от того, что переехала в Париж. Я случайно присутствовала при рождении ее дочери Мари-Анн[113]. Она появилась на свет на восходе солнца и была так хороша, что я навсегда сохранила воспоминание об этом. Когда акушерка, закончив ее туалет, показала ее нам, я была тем более поражена красотой девочки, что новорожденные и все, что касалось родов, всегда внушали мне отвращение.
Брат и невестка, познакомившись с нашими друзьями, сумели быстро войти в круг художников и литераторов, которые остались им верны и после их смерти и сегодня еще вспоминают о них с нежностью.
С некоторых пор Таде все больше и больше заботила финансовая сторона дела. Для издания «Ревю Бланш» требовались огромные деньги. Год от года все тяжелее становилось покрывать дефицит. Только небывалый успех романа Сенкевича[114] «Камо грядеши?» позволил журналу выжить. Но у Таде, которого по-прежнему тревожило отсутствие денег, открылся финансовый гений. Он уже договорился с Луше[115] об эксплуатации тулонских трамваев. Юг стал полем его деятельности. Отцу Таде принадлежал один из двух холмов, возвышавшихся над Каннами, названный Ля Круа де Гард. Высота этого холма над уровнем моря подала Таде идею использовать белый уголь как источник энергии. Он быстро образовал соответствующее Общество и предоставил умирающее «Ревю Бланш» издателю Фаскелю.
Белый уголь оставлял меня совершенно равнодушной. Я решила тоже найти себе развлечение в Канне возле мужа и занялась постройкой виллы. Строительство стало моим коньком. Я предложила архитектору проект виллы, которую считала идеально приспособленной для средиземноморского климата. Вскоре многие последовали моему примеру, и дома начали расти вокруг нас как грибы…
В это время Париж был поглощен процессом анархистов. Среди обвиняемых фигурировал Феликс Фенеон. Группа его друзей поручила мне носить ему в тюрьму передачи с провизией, письмами и бумагами. Я скорее могла смягчить тюремщиков, чем эти бородатые анархисты. Действительно, бумаги и провизия всегда ему передавались. Благодаря этому он приходил на допросы в превосходной форме. Живость, находчивость и едкость его ответов судьям являют ослепительный образец красноречия, занявший сегодня свое место во французской литературе[116].
Этот громкий процесс нашел бурный отклик у «интеллигентов», которые были еще разгорячены победой дрейфусаров. Юношеский социализм набирал силы, энергию и начинал занимать умы, до этого беззаботно игнорировавшие социальные вопросы. Салоны, которые не хотели отставать от моды, вдруг стали интересоваться нуждами рабочих. Как же не поняли до сих пор, что народ тоже имеет право на культуру! Какой стыд для цивилизованных стран! Не теряя ни мгновения, надо организовывать художественные спектакли, доступные для всех! Мирбо чувствовал, как его сердце воспламеняется этой идеей; он один сделал для ее пропаганды больше, чем целое рекламное агентство. Но все эти прекрасные проекты стоили очень дорого. Когда надо было перейти к их реализации, объявился меценат в лице Альфреда Эдвардса, основателя «Матэн», газеты, имеющей самый большой тираж в Европе. Он уже окунулся в поднимающуюся волну, издавая новую общедоступную газетку «Пти Су», куда вложил состояние ради удовольствия уничтожить Вальдек-Руссо[117].
Это была также эпоха первых автомобильных гонок, о которых писали все газеты. Мужчины в клубах говорили только о карбюраторах, выхлопных газах, бензиновых колонках. Зеваки толпились вокруг этих дьявольских машин, отважиться ездить на которых можно только в скафандре и экипировке для экспедиции на Северный полюс. Я стала одной из первых обладательниц этих авто, рожденных в мозгу Лиона Бутона или Панара и Левассора[118]. Развивавшие до 30 км в час, они вызывали чувство тем более пьянящее и головокружительное, что мотор находился сзади, а водитель такого автомобиля сидел носом к ветровому стеклу, круто нависавшему над пустотой. Ощущение, наводящее ужас до такой степени, что нельзя было сдержать дрожи, взбираясь на складывающуюся подножку, чтобы усесться на высокое обитое сиденье, закутывая лицо несколькими метрами вуали…
Первый спектакль для народа, устроенный под покровительством «Лиги прав человека», был наконец объявлен. Мирбо, полный радости и надежды, захотел сам отвести меня в Театр де Пари. Когда мы приехали, зал был переполнен самым блестящим обществом Парижа. Не знаю, где прятался пролетариат, но я редко видела столько перьев, соболей и бриллиантов. В центральной ложе восседал Альфред Эдвардс – владелец театра (позднее он приказал его полностью перестроить для Режан). С того момента, как Мирбо представил его мне, он не обращал никакого внимания на спектакль и проявлял ко мне столько предупредительности, что я даже смутилась. Атмосфера, царившая в ложе, и люди, которые его окружали, мне очень не понравились. «Надо отдать долг вежливости и после этого отделаться от них», – думала я.
Был назначен день приема, но Эдвардс так настаивал, чтобы мы поужинали у него, что я в конце концов согласилась. Мы с Таде на следующий день приехали в его роскошную квартиру на авеню дю Буа де Булонь, где собралось общество, показавшееся мне довольно странным. Я не знала почти никого из присутствовавших. Там были Ксавье Ксанрофф, директор «Опера Гайар», Альфред Капюс, брат жены Эдвардса Шарко[119], очаровательная Лиан де Пужи[120] со своим любовником доктором Робеном[121], ставшим одним из моих больших друзей; директора театров, много женщин – то ли актрис, то ли дам полусвета. Вольность разговоров меня немного смутила.
Шарко готовил свою экспедицию на судне «Пуркуа-па?». Составляли список необходимых для путешествия вещей, которые должны быть доставлены к Эдвардсу. Среди предметов первой необходимости много раз называли «каучуковую женщину», охотно распространяясь о том, какими способами моряки будут ею пользоваться. Я долго ничего не понимала и чувствовала себя довольно глупо. Кроме того, мне было смертельно скучно. Выйдя оттуда, я закатила Таде первоклассную сцену. «Никогда больше моей ноги не будет в этом доме, – кричала я, почти плача, когда мы садились в машину, – они мне отвратительны, это кончено, кончено!»
Но Таде находился в разгаре своих обширных финансовых замыслов, поэтому он вовсе не соглашался порвать с Эдвардсом.
– Ты не дурочка, – сказал он. – Не можешь же ты рассердиться из-за каких-то невинных шуток. Когда ты пригласишь их?
Так как я категорически отказывалась принять Эдвардсов у себя, мы пошли на компромисс и пригласили их ужинать в модный тогда венгерский ресторан. Я пришла с опозданием. Эдвардс ждал у двери, и у меня сложилось впечатление, что он хотел сказать мне что-то наедине, поэтому я поспешила присоединиться к другим приглашенным. Позднее узнала, что он попросту хотел, чтобы я «бросила здесь всех этих зануд» и поехала в другое место ужинать с ним одним! Такие беззастенчивость и поспешность меня одновременно и насмешили, и раздражили.
Несмотря ни на что, букеты цветов с его карточкой и телефонные звонки не прекращались. С каждой почтой приносили приглашение от него. Никакой отказ не мог его обескуражить. Мне это надоело, и я приказала отвечать, что отправилась путешествовать. На деле это Таде уехал к своему любимому белому углю, к своим тулонским трамваям наблюдать за строительством – не знаю, за чем еще!
К счастью, я имела превосходных друзей: Капюс, Морис Доннэ, Анри Батай[122]; каждый хотел сопровождать меня в театр и даже старался уверить, что у меня огромный актерский талант, что мое место на сцене и я не имею права лишать драматическое искусство своих исключительных способностей… В ответ я только смеялась.
Все это не мешало нам интересоваться серьезными проблемами. Я довольно регулярно обедала у Леона Блюма, который с прежним рвением относился к «Лиге прав человека» и с благородной горячностью говорил о наших социальных обязательствах. После великолепного обеда приступали к рассуждениям о насущных нуждах трудящихся. Я находила это крайне неловким. Почему не обсуждать это до того, как было съедено столько вкусных вещей! После истории о «даровом хлебе» вызывали чувство неловкости…
Много месяцев прошло после ужина в венгерском ресторане. Достаточно времени, чтобы мой очаровательный образ потускнел в сердце Эдвардса!..
В один прекрасный солнечный день мне захотелось немного побродить по улицам. У меня всегда был живой интерес к магазинам, их витринам, тайне того, что можно неожиданно найти внутри. Улицы без магазинов – мои личные враги. Я тороплюсь пройти по ним, раздраженная их глупой монотонностью, их слепыми стенами. Может быть, они очень изысканны и только на них «прилично жить», как считают снобы. Но для меня они мертвы, а мне не нравится жить на кладбище. Я предпочитаю кварталы, полные магазинов, особенно антикварных. О, какая сладостная дрожь охватывает меня, когда в груде безличных, без возраста и прошлого вещей мой взгляд задерживается на предмете, ни на что не похожем, созданном в единственном экземпляре фантазией ремесленника, влюбленного в свою работу. Предмет, покрытый пылью, из-за которой внезапно освещенный лучом света вспыхнет его былой блеск. Предмет, который кричит мне: «Наконец-то ты! Ты здесь… я долго ждал тебя! Знал, что в конце концов ты найдешь меня. Столько глупцов прошло мимо… Это для тебя я был сделан. Ты сумеешь меня любить. Возьми меня поскорее, протри, вычисти до блеска и увидишь, каким прекрасным я стану для тебя!»
Какие антиквары замечательные друзья! Почти все называют меня по имени – Мизиа. Стоит войти к ним, как возникает масса воспоминаний, в которых я фигурирую наряду с лакированными столиками, неграми, несущими консоли, или с хрустальными канделябрами. Когда я жила на набережной Вольтера, букинист, продававший прекрасные старинные тома в сафьяновых переплетах цвета ржавчины или лимона, старые географические карты, украшенные знаками зодиака и морскими чудовищами, часто выслушивал мои жалобы на то, что в мою столовую, выходящую на север, никогда не проникает солнечный свет. Однажды, сев за стол во время завтрака, я увидела, как комната вдруг оказалась залитой солнцем. Ничего не понимая, заглянула в окно, спрашивая себя, не стала ли Земля вертеться в другую сторону… Но нет, это было гораздо проще и чудеснее: мой друг-букинист поставил на широкие крышки своих ящиков с книгами несколько зеркал, наклоненных под таким углом, чтобы я могла завтракать на солнце! Слезы выступили у меня на глазах…
Но вернемся на бульвар Оссманн. Я велела шоферу ждать. Погода была прекрасная. Я прохаживалась по бульвару, бросая мимоходом взгляд на витрины магазинов. Я чувствовала себя непринужденно и легко, а жизнь казалась такой чудесной. Совсем не как в те дни, когда, расположившись на подушках коляски, слегка приподняв юбку над щиколоткой, в томной позе, чтобы казаться романтичной, насколько это позволял мой пышущий здоровьем вид, и утомленной от всего, что жизнь может еще преподнести моему раненому сердцу… Думаю, что в эти дни, если Господь возымел бы желание дать пару пощечин кому-нибудь из своих творений, он несомненно не забыл бы обо мне…
Пройдя в таком счастливом расположении духа весь бульвар Оссманн, я встретила господина, которого не сразу узнала.
– Наконец! Я вас поймал! – почти закричал он, – и теперь не отпущу!
Сначала я просто обомлела. Потом, придя в себя, путаясь в словах, пробормотала, что меня ждет автомобиль, что страшно спешу, что он должен меня извинить: я опаздываю, муж ждет меня…
– Мне как раз надо поговорить с вашим мужем, – сказал он, стараясь идти следом за мной. Но я поспешила сесть в машину.
Судьба неумолима. На другой же день я столкнулась нос к носу с Эдвардсом на Вандомской площади. На этот раз мне не удалось улизнуть. Раз он хотел поговорить с моим мужем, пусть говорит.
Я села с ним в машину, приказала отвезти нас домой и больше не разжала губ. Таде надолго уединился с Эдвардсом. Когда наконец он ушел, Таде, сияющий, возбужденный, торжествующий, вошел в мою комнату.
– Это чудесно! Чудесно! – говорил он. – Эдвардсу принадлежат огромные угольные копи в Колошваре в Венгрии. Почти нетронутые… неисчерпаемое сокровище!.. Он назначает меня генеральным директором разработки и немедленно посылает туда. Ты понимаешь, это – золотое дно!..
– Колошвар? – сказала я. – Что это еще такое? Никто никогда не слышал о подобной авантюре. Успокойся, Таде, и подумай немного. У этого человека только одна мысль: удалить тебя отсюда, держать вдали от меня. Ты что, совсем ослеп? Не видишь, что ты ему мешаешь? Он купил несколько гектаров каменистой почвы как можно дальше отсюда, чтобы послать тебя копать ее, соблазнив состоянием. А сам спокойно останется здесь изводить меня своими ухаживаниями. Он влюблен в меня, поймешь ли ты это наконец?.. Влюблен!!!
– Ты действительно очень смешная! – ответил Таде, расхохотавшись. – Тебе необходимо воображать, что весь род человеческий влюбляется в тебя с первого взгляда. Это просто абсурд. Альфред не видел тебя и десяти раз в жизни. Спустись на землю. Речь идет об огромном финансовом предприятии, а не о любовной истории. Эдвардс не волокита, играющий женскими сердцами. Он большой делец, заправила. Реалист. Не воображай, что он мечтатель, парящий в облаках!
…Господи, нет, он не парил в облаках. Он просто слишком хорошо знал, чего хочет. Как сказал Таде, он был реалистом, осуществлявшим на деле то, что задумал. И не замедлил это доказать.
Ничто не могло разубедить Таде. Полный невероятных финансовых планов, он устремился в Колошвар. Как мог человек, так щедро наделенный даром понимать искусство, окруженный незаурядными людьми, которых собрал в «Ревю Бланш», с легким сердцем похоронить себя в какой-то угольной дыре в Венгрии? Для меня это было загадкой.
Естественно, Эдвардс не терял ни минуты. Едва Таде закрыл за собой дверь, как он уже стучал в нее. Но я приказала не принимать и наглухо заперлась с Лотреком, который начал мой новый портрет. Этот портрет я предпочитала всем другим. Он должен был служить обложкой для его альбома «Оригинальный эстамп». Лотрек был доволен своей работой. Но приходил в ярость от того, что его постоянно беспокоили звонки Эдвардса.
Отклонив примерно восемьдесят раз его приглашения, я в конце концов согласилась пообедать у него на авеню дю Буа. Атмосфера была тяжелой и нервной. Мадам Эдвардс и ее брат Шарко, казалось, чувствовали себя неловко. Стараясь быть любезной и непринужденной, я рассказала о путешествии с Таде в Норвегию, о нашей забавной встрече с Ибсеном. Вдруг Эдвардс, побледнев, встал и, пробормотав извинения, удалился к себе в комнату. Конец обеда был мрачным. С видом серьезным и озабоченным Шарко увел меня в сад. Он начал с весьма запутанной фразы, из которой следовало, что недомогание Эдвардса гораздо серьезнее, чем я могу вообразить, и что, кажется, я не отдаю себе отчета, что несу за это ответственность…
– Я? – У меня перехватило дыхание.
В это время к нам присоединилась мадам Эдвардс, которая взяла меня за руку. Она была чрезвычайно возбуждена.
– Альфреду совсем плохо, – сказала она, – нельзя играть безнаказанно сердцем мужчины.
Я все меньше и меньше понимала, что происходит. У меня, зажатой между братом и сестрой, которые, казалось, действовали сообща, возникло ощущение заговора. Теперь они говорили вместе. Возможно ли это? Действительно ли жена Эдвардса разделяет абсурдное, неправдоподобное предложение Шарко? Он ясно объяснил, что единственный честный поступок с моей стороны по отношению к Эдвардсу – это стать его любовницей, иначе он бесспорно оставит свою жену! Нужно не иметь сердца, чтобы разбить такую прекрасную семью! Мой рассказ за столом о днях, проведенных с Таде в Норвегии, – это жестокая игра, чтобы заставить Альфреда страдать. Шарко не колеблясь обвинил меня в злостном кокетстве.
Я спустилась с небес на землю. Мой рассказ о нашем пребывании в Норвегии имел только одну цель – рассмешить забавной историей, разрядить обстановку. Виновата ли я, что она вызвала в воображении бедного Альфреда картины, которые его любовь сделала для него непереносимыми? Я была искренно огорчена.
Но как Шарко посмел говорить со мной таким тоном в присутствии сестры и как эта женщина могла потерять рассудок до такой степени, чтобы предложить мне стать любовницей своего мужа?!
Мои нервы были на пределе, я расплакалась и убежала, проклиная день, когда переступила порог этого дома…
После кошмарной ночи решение было принято. Я немедленно поеду к Таде в Колошвар. Не думая больше об этой дьявольской интриге, в которую меня хотели втянуть, я приказала упаковать чемоданы и, взяв с собой преданную подругу, села в «Восточный экспресс».
Мною владела только одна мысль: как можно скорее увидеть Таде. Он обязательно распутает этот клубок. Он найдет выход из этой дикой ситуации. Он больше не покинет меня. Он меня защитит. Я снова почувствовала себя совсем маленькой девочкой, слабой и безоружной, которой необходимы утешение, нежность, покровительство. Этот Колошвар, над которым я так насмехалась и в который еще на прошлой неделе ничто не могло меня заставить поехать, теперь представлялся мне убежищем, спасением от опасности.
Увы! Я так туда и не попала. За четверть часа до прибытия поезда в Вену в мое купе постучали. Я оторвалась от книги, которую читала, и побледнела как полотно: в дверях стоял улыбающийся Эдвардс.
– Дальше мы поедем вместе, – спокойно произнес он. – Нам надо объясниться.
Кошмар продолжался. Если бы моя подруга Эмма во плоти и крови не сидела рядом со мной, я бы подумала, что еще не проснулась после той страшной ночи в Париже. С помощью какого колдовства Эдвардс оказался здесь, в этом поезде, в тысяче километров от Парижа? Непостижимо! (Позднее он признался, что нанял детектива, чтобы следить за мной. Узнав от него, что я заказала места в «Восточном экспрессе», он сделал то же самое. Вот как просто все было!)
Захваченная врасплох и прежде всего опасаясь скандала, наводящего на меня ужас, я остановилась в Вене и телеграфировала Таде, чтобы он немедленно приехал. Послала телеграмму и Вюйару, умоляя его как можно скорее прибыть в Вену. В случае если Таде не смог бы сразу приехать, я не осталась бы без поддержки верного друга.
Эдвардс устроился в противоположном крыле отеля, где я остановилась. Он вел себя безупречно корректно и учтиво. Но как раз его спокойствие пугало меня больше всего. Он имел вид человека настолько уверенного в себе и своем деле, что я совершенно растерялась. Его «дело» заключалось не больше и не меньше в том, чтобы жениться на мне. Что я замужем, что он тоже женат, что ни его жена, ни мой муж, ни я сама не имеем ни малейшего желания разводиться – все это, казалось, ничуть не смущало его. Он решил добиться своего и был уверен в успехе. Все было им хладнокровно рассчитано.
Поняв, в какой пучине увяз Таде, я была подавлена. Несчастный превысил раз в шесть капитал Общества, обеспечив своих служащих условиями работы, соответствующими его социальному идеалу, и построив для них прекрасный рабочий городок. Делая это, он рассчитывал на будущие весьма гипотетические поступления и доходы. Не довольствуясь тем, что инвестировал в эти безумные предприятия все, до своего последнего су, он без моего ведома обратился к моему брату Сипе и вложил в дело все его состояние. Теперь, когда настало время платежей, он не знал, как вывернуться. Кредиторы начали браниться. Крах был неизбежен, а суммы, требующиеся немедленно, баснословны.
Эдвардс, не вмешиваясь, уже несколько месяцев спокойно следил за приближением катастрофы. С улыбкой ждал своего часа. И он настал. Как Deus ex tnachina[123], Альфред Эдвардс появился в пятом акте, чтобы все уладить. При одном условии. И этим условием была я. Ничего проще и яснее. Я прекрасно это поняла и пришла в ярость.
Вюйар приехал, как только получил мою телеграмму. Но Таде все не появлялся. У меня был с ним полный драматизма телефонный разговор. «Не могу уехать из Колошвара, – сказал он с отчаянием в голосе. – Заклинаю, устрой все!.. Я пропащий человек».
«Устрой все!» Легко сказать! Интересно, каким образом, воображал он, я могла это сделать? Даже если допустить невозможное – что я соглашусь стать любовницей Эдвардса, как мне так деликатно предложил Шарко, когда я и не подозревала, с какими трудностями борется Таде, – это ничего бы не уладило. Эдвардс хотел совсем другого. Он хотел жить со мной под одной крышей, хотел жениться на мне.
После пяти дней отчаянного ожидания, без конца прокручивая в своей бедной голове эту неразрешимую проблему и окончательно поняв, что Таде не приедет, я пошла к Эдвардсу.
– Не могу больше оставаться здесь, изводясь от беспокойства и горя. Вы чудовище. Дайте мне время все спокойно обдумать и оправиться от удара, который вы мне нанесли.
В конце концов мы сошлись на том, что я уеду в Рейнфельден. Я должна была обещать, что Таде не приедет ко мне. Через месяц я дам ответ. Таковы были условия соглашения, по которому я добилась, что Альфред вернется в Париж и не сделает никакой попытки увидеть меня раньше чем через месяц.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента