Мне однажды Бермуда профукал под великим секретом, что если сорок восемь часов кряду медитировать словом "кус" любимой женщины, у нее отрастет новая матка.
Как миленькая. Что делать? Что делать с законной книгой "Нида", категорически запрещающей кнокать в то место? Что делать?
Подманить и сказать: "Кус, кус, кус", или реабилитировать больное самолюбие?
Там ведь уже такой люфт - у этой пизды-побегушницы от Бней-Брака до Москвы раком! Что делать?
- В чем дело? - нервничает Светлана Витальевна уже не в бреду, а по-деловому. - Ждешь моей смерти, Мишенька? У-у, мужичье поганое! Пошел вон!
От незаслуженных упреков вспыхнул сушняк полыни и ботва ее скифских пастбищ, и вигвам крытки в Рамле, и саксаул Ашхабада.
Две японских бритвы взметнулись в ее окаянных бельмах страхом смерти и ненавистью.
- И-и-и-хсс!
- Проваливай, подонок!
В отчаянии схватил полную парашу ходящими ходуном руками, отнес и вылил в биде. Вернулся. Схватил "Литературные страницы номер раз" вместе с ОШО и в сердцах заебенил в биде. И слил воду. И грех с души. Забил с горя косяк. Подкурил. Крикнул: "Прощай!"
И продернул в Станицу.
ФЛАМИНГО
Вот и осень. Сентябрь-ноябрь. Бабье лето Палестины в предчувствии ареста. А арест - он как оргазм, когда ты уже затих и расставил ноги, и тебе отсосали аккуратно, чтоб не забрызгаться. Однако.
Ноябрь. Вы еще помните тот ноябрь? Ужасно превентивный месяц! Хоть и живу я в политической жизни страны ниже лишайника-ягеля и тише мандавошки у ингушета, засобирался и я в крестный путь - по свежей информации. Свежести из ряда вон. Это как ленч у коренных израильтян, когда на стол подают от хуя уши такой свежести, что они еще хлопают.
Значит, так: две пары нательного белья, банные туфельки ручной работы в неволе в бытность мою в суперсекьюрити в Рамле, скакалку для прыжков на ограниченном пространстве, вилку электронагревателя (от них хуй дождешься кипятку), "Литературные страницы номер раз", предметы культа, и присел на дорожку.
Теперь меня одолевают сомнения. Не когда возьмут, а во сколько. И хотя любые сомнения в пользу обвиняемого - с одной стороны, и не шибко бьют по яйцам - с другой, я решил косить под доброкачественную плесень в политическом аспекте кириллицей без препинательных знаков.
Чтоб не рехнуться, забиваю тучный косяк. Хули жалеть в последний день Помпеи. Подкурил. И вы уже знаете, что случилось, из ранее прочитанного.
Так я сидел и шмалил, как отверженный, запаивая в целлофан ботву канабиса, урожая последних лет, и страдал! Тулинька-Туля-винокурвертируемая валюта на ларьке тюремных ассоциаций с последующим взрывом в кулаке утраченных грез... Где подцепила ты еврейскую манеру отвечать вопросом на вопрос?
- Тулинька, люба, ну какой нам смысл базарить? Я люблю, когда гладят по шерсти. Неужели это порок?
- А ты?
- Тулинька, кеци! Красивейшая из женщин. У меня было тяжелое детство. Меня, как козью ножку, заворачивали в газеты вместо пеленок и втыкали в снег в уссурийской тайге. Конусом в сугроб, лицом к Великой Отечественной войне. Ведь я мог застудить простату!
- У тебя больное самолюбие.
- Тулинька, люба, я вырос в семье, где кормить грудью младенца считалось западло. У мамы, видите ли, были перси. Я жрал молоко скота и чмекал хлебный мякиш через марлю. И в два годика кричал каждой встречной корове: "Вус эрцех, момэ?" Ты мне сочувствуешь?
- А ты?
- Сука, ты сказала, что любишь меня.
- А ты?
- Что - я?
- Ты... ты - эгоист!
- Обижаешь, начальник.
- А ты?
- Я люблю тебя!
- Пошел ты на фиг со своею любовью.
- Родничок ты мой серебряный! Золотая моя россыпь! Вакуум и удушье моих дыхательных путей. Ведь ты знаешь, что то, что от кошки родилось, замяукает.
- А ты?
О, диалоги матриархата! Будьте вы прокляты! Бездны бытия от сотворения мира на сукровице, выдранной из детородного члена кости. Ушлая Ева. Проблядь Лилит. Архаичные сумерки фраерюги Адама. Псилоцибин древа познания!
- Но Господь поставил херувима с огненным мечом к востоку от рая!
- А ты?
Хук слева открытой ладошкой по до боли симпатичному мне лицу. Хук справа.
- Подонок!
- А когда сосешь - губой трясешь?
- Не бей меня, Мишенька!
- Я люблю, когда гладят по шерсти!
- Да, Мишенька, да!
- Я люблю, когда глаза напротив зовут!
- Да, Мишенька, да!
- И обжигают сиськи!
- Да.
- И пылают булочки попки!
- Да.
- Я люблю тебя, Туля!
Хотелось всплакнуть перед дальней дорогой.
Умывшись слезой, я вздохнул и заныкал "зерег" с канабисом в укромном месте седалища. Над державой носился синий хаос мигалок, и вой сирен метался над бездной. Когда они подъехали и одевали "бананы" на конечности бренной оболочки, мое астральное тело, проскочив низкую облачность, купалось в амброзии артезианских иллюзий. Как в Баден-Бадене.
Не докучали. Не оскорбляли. Не били. Чтили отца моего и мать мою. Не прелюбодействовали. Любили меня, как самих себя. Имени моего в слове напрасном не поминали. Не лжесвидетельствовали, не скотоложствовали. И, естественно, не убили. Только смеялись, когда я пожалел, что вывел их из Египта. "Сонэ миштарот ихие!" - кричал я в припадке клаустрофобии, а они смеялись, как дети.
Посадят в пробирку крайне правых экстремистов, включат декомпрессор и кнокают, как меня мудохает болезнь левизны.
Лучше бы Тулю на сходняк привели. От хорошего человека в Бат-Яме!
А время шло, и часики тикали.
За давностью преступлений я их понял и простил. Даже подлянку в Осло.
Блядву не докажешь.
Я забыл им штурмовые отряды белобрысеньких мутантов, надроченных на Хеврон. Засосы с Арафатом в Ориент-хаузе. И охоту на ведьмаков по религиозным ишувам.
Мы так часто и ненавязчиво говорили о мирном процессе, что я, будучи вполне вменяемым, предложил: а что, если взять и объявить всех нас фламинго, и пусть "Гринпис" разъебывается за наше поголовье?
Время калечит память.
В беспамятстве попросился домой. В тренерскую каптерку вольного бомжа и к мордашкам моих чемпионов.
Но фотограф, что увековечивал и в фас, и в профиль, стал возражать и чуть не обосрал малину. Я, мол (обо мне), ненавижу многопартийную систему... Козий пидарас! Тебе-то какое дело? Скоро все будем голосовать за партию ЛСД, и наступит консенсус в "экстази".
- Ладно, - сказали, - иди. И вообще, лех кибенемать, дегенерат!
Я и пошел.
Я Олежку долго не видел... Я боюсь его позабыть.
Теперь я только ем и сплю и пытаюсь вспомнить, что было. И курю иногда анашу. Денег нет. А Олежка хлопочет, выбивает для меня пособие на прожиточный минимум и тренирует вместо меня. Ставит мальчишек фронтально. Защита - уклонами и нырками. Серийные атаки. Жесткий встречный бой без компромиссов.
- Так, дядя Миша?
- Класс, сынок! Только так!
А на днях у меня забрало ключи руководство "Маккаби". Ключи от шкафа с инвентарем. Ненавязчиво. Сказали, будто стоял я на паперти реактивного истребителя в олимовском садике в чем мать родила и протекторе и просил бюджет у прохожих. Врут, суки.
- Олежка, зачем они так?
- Не переживайте, дядя Миша, - утешает меня мой двадцатилетний кирюха. - Все равно потомки узнают, как во времена мелкого политического деятеля, убитого на Площади царей израилевых, жил и помогал становиться мальчишкам бойцами Моисей Зямович Винокур с кличкой "Лау" по первому сроку.
- Цыц, ебут твою мать! - кричу я на моего любимца. И мы начинаем ржать, как гашишники. Ох, Олежка, доведет тебя язык до цугундера.
Нарыдавшись, мы идем жрать шуарму. Под аккредитив базедовой болезни. Приходим к Маллулу-духанщику и здоровкаемся с ним за руку. Кристальный маркетинг. Хочешь получить назад руку - не обижай вдов и сирот.
Нередко, когда Олежек перебарщивает, Маллул наливает пиво. Вся станица знает, что я патриот и питаюсь урывками, но пока за глотку не схватишь... проходу не дадут.
Это заботы о жрачке.
Когда нужны карманные бабки, я встаю ни свет ни заря и гуляю. Пробегусь по палисадникам Станицы, настригу цветочков полевых и тащу еще тепленькие на олимовскую барахолку.
Там меня уже ждут перекупщики краденного, и мы грыземся за каждый пиастр, и у всех базедовые моргалы первой череды с кровавым подбоем, но как увижу ту - очкастенькую и интеллигентненькую - плюну и уступаю в цене. Теперь в красненьком, а головка беленькая, меня не боится. Первая подходит и спрашивает: "Левкои есть?" Простите, говорю, душа моя. Вот только что ромашки спрятались и поникли лютики. Понимаете, какой мне конфуз. И внаглую получаю с барыг экибан алых роз.
- Вот вам, сердце мое, для украшения жизни. Презент.
Питерская Пальмира с чудесной попкой на отлете - мерцает. Прижмет к маленьким восьмиунцевым персям букет и излучается.
- Как вы поживаете, Моисей Зямович? - спрашивает, как с картинки Ренуара, красивенькая до чертиков. - Как ваши дела?
- Аколь беседер.
И стоит передо мной чья-то не найденная в этом мире половинка, как встарь на реках Вавилонских, и в моей башке наступают сумерки.
- А у вас неземные радости, так?
- Нет, не так. И вообще - никак.
- Ну, никак это лучше, чем цурес. В эпоху базедового сионизма и кошелок абсорбции. Давайте поговорим о вербах.
- А та худенькая женщина, что светилась возле вас, она где?
От удара пальцами "рогаткой" исчезает сетчатка, и тихо и торжественно, как в городском саду моего детства, вступают басы. Ум-па-па, ум-па-па... ум-па-па... Крепдешин черной кофты в белый горошек. Ажурный воротник и манжеты. Карие глаза, готовые в любую секунду расплакаться. Шейный браслет из серебряных рыбок, связанных чередой. Светлое знамя юбки от классической попки до святой земли. И ее родниковой чистоты горячее дыхание...
- Будете много знать - скоро состаритесь!
- Простите, я не знала, что вам так...
Ленинградская верба подпасла меня без протектора. Крюк терпимости и сострадания. Рассеченная бровь суицида. Юшка аннигиляции из перебитого носа. Малафейка удавленного в застенках.
И мне по хую весь бомонд, и барыги в пампасах, и вообще я хочу курнуть.
И курю, как подорванный.
- Чего тебе от меня надо, подлюга?
- Простите меня, Б-га ради.
И ни с того ни с сего обняла и заплакала. В такие дни, когда меня проходимки расстроят, я подплываю совсем близко. И самостоятельно вернуться не могу. Не пускает. Летучая Голландка. Агасферша либидонного озера в Бермудском закутке...
Я. Она. И Инкогнито - хехехехаль с приватным жильем. "Я живу с другим человеком. Тебе не противно?"
- Нет, блядь, не противно!
Что я могу поделать? Мягкий, как шанкр, характер. В такие дни Олежка везет меня в Раматаим. В дурбольничку Шалвата. Там медбратом шустрит золотой пацан Ромочка. Олежкин кирюха по военной тюрьме. Мигом уширнет трипнирваной, и я становлюсь баклажанным рагу. Сетчатка отпадает, и теперь хоть ссыте мне в глаза, не заставите думать про Тулю. Трипподстилку, так нежно приклеенную ко мне в приблатненном томлении блюзов "Аленушки". Жизнелюбку любой ценой.
Убедившись, что я затих и расставил ноги и забыл свою Тулю, Ромка приглашает удивительную женщину. И она охотно приходит. Чудачка. Имени своего не помнит. Как-то раз пожевала мне кусочек рагу, а сама ела розы. Она мне до боли кого-то напоминает. Запах пижамы - как будто с дымком.
Мой Олежка никогда не даст мне позориться с пустыми руками. Всегда при мне ее любимые сигареты "Ив", букет роз цвета венозной крови и бутылка белого вина.
Мы друзья, но пока что - на вы. Ей уже сорок три. Я на десять лет старше, и нам не к спеху торопить события. Иногда зовет меня Мишенькой.
Она знает, что мне это в масть и по шерсти, и начинает хитрить.
- Мишенька, расскажите хорошую притчу. Будьте добры!
Она просто помешана на тюремных притчах, и я не упаду в обморок, если узнаю, что ее тут за это и держат.
Меня так хлебом не корми, дай рассказать, и я соглашаюсь. Я расскажу ей про осенний сон. Бом. Бом. На штрафняке в Рамле. Бом. Бом. Как взошел счастливым восемнадцатым по счету числом в общую камеру и лег вповалку на бетонный пол. Бом. Бом.
Среди обморфеиных коком страдальцев.
В краю родном. Бом. Бом.
Конечно, я на нее давно глаз положил посношаться активно, но к чему прессовать неизбежное? Во имя чего?
Я расскажу ей про сон так сопливо и жалостно, что сама перегрызет резинку на трусах.
- Так на чем я остановился?
- В краю родном.
- А до этого?
- Коком страдальцев
Симпатичная мне необычайно превращается в слух, и ее теплая ладошка ласкает меня.
- Ах да, обшмаленные коком страдальцы.
Хотелось вздремнуть и немножко презумпции невиновности. Вместо этого я всплакнул и закунял в заячьем забытье узника в Сионе.
- Мишенька-а-а! - шепчет миланная мне. - Вы чувствуете, какой он уже стал упругий?
Счастливое время застоя вытаращилось в ширинке и выражало непредсказуемое. Чтоб не сойти с ума, мы подкурили.
Узники Сиона в отличие от узников в Сионе - совсем другая масть. У нас не тюрьмы, а детские сады. А вот у Того в остроге бытовали дикие нравы. Но Тот не дал себя обидеть. Четыреста суток бегал по зоне в одном бюстгалтере и не подпустил никого, хотя мог по глазам бритвой полосануть. Теперь крутой князь в общественном секторе.
- Мишенька, но ведь вы остановились там, где вы всплакнули и закуняли.
- Да, но это не всегда удается.
Особенно, когда тебя угораздило притулиться между братишкой слева, который неумышленно (четырнадцать тысяч в кассовых аппаратах) распилил на разделочной пиле мясного отдела двух стариков сторожей супермаркета. И расфасовал куски по нейлоновым пакетам. И дедуськой справа с патлами Карла Маркса, но собранными в косу, чтоб не путали. Который в 74 года перегрыз глотку своей партай-подруге и наложнице по коммунистической борьбе, и мусора откапали старца через стоматолога. По оттиску отличных клыков. И боишься бзднуть, чтоб не потревожить сон вурдалаков и пришествия Мессии. Бом. Бом.
- Мишенька, это невеселая притча. Я боюсь.
- Сострадальцы еще под стражей.
- Неважно, расскажите другую.
Кого она мне напоминает? Черт бы ее побрал. Где Олежка и Ромочка и ширевом? Я готов охмурять ее тысячью притчей, но ведь надо что-то поштефкать.
- Красивая, пожуйте мне немножко рагу.
- Да, Мишенька, да.
- И запейте лепестки этих роз белым вином.
- Да, мой Мишенька, да.
Проклятое ширево. Почему мне мерещится Туля?
Первый седер в капезе ее пизды, когда в пасхальную ночь я на руках выносил ее из Египта! Светлячок по имени Туля. Восторг до удивления, когда, выскочив голым из кровати, я в лицах показывал, как ходят козырные урки на зоне. Я повязывал кашне вокруг головы, как всемирно известный теннисист Бъерн Борг тряпку от пота, только я не знаю, так ли она была необходима спортсмену, как тому Суперкозырному Пугалу, у которого яйца свисали на уши такой пещерной крепости, что на поворотах его забрасывала центробежная сила.
Лютый хамсин, а блатные в кашне. И Туля повизгивала от смеха. Были и помельче сошки на тусовках. Те перемещались по прогулочному дворику, как конькобежцы, и всегда наезжали на встречных. Наберут приличную скорость, сложат руки за спину и мелко сучат ногами. И скользят. Скользят. Тулинька тоненько ржала, и я шаркал голыми пятками о мраморный пол, назад и в сторону, и тряс мудями.
Уже поздно и миланной пора идти спать. Уже поздно.
Спит Гаолян и дурдом Шалвата. Психонавты, привинченные к койкам мечом херувима за то, что узрели, что наги. Жизнелюбы и Жизнелюбки любой ценой. Может быть, она в городе Рамле? Тихо проснулась среди ночи и заплакала горько-горько, повернув на подушке голову и увидев, с кем спит. Ночь коротка... Ей тепло в парагвайском браке с уравновешенным человеком, бизнесменом-арабом по имени Рауф, да и он души в ней не чает... В мусульманском любовном току он зовет ее Свэт-та! И она теперь не подстилка, а рауфинированная женушка. Мир да любовь вам! И много детей!
Чокнутая сидит так близко ко мне, что я могу перейти на шепот. Но я боюсь, что она уснет. Она так доверчива и беззащитна в пижаме, что я с удивлением замечаю, какие у нее маленькие бойцовские титьки. Пахнет белым вином и мускатом желания. И ладошка гладит меня.
- Мишенька, не томите, - тоже шепотом просит помешанная, - а то я засну. Близость.
Если хочешь сближаться - сближайся немедленно. Ибо ждать с моря погоды, так близость никогда не наступит у лоха. А траханье без родинки на попке, слева, если наблюдать из собачьей позиции, не принесет радости и прибавит хлопот.
- Не мешало бы распеленаться.
- Нет!
- Только сверить температуру.
- Нет, нет.
- Ладно, Туля, я все расскажу, только не убирайте ладошку.
- Как вы меня назвали?
- Светопреставлением.
- Вы сказали: "Туля".
- Не может быть. Честное слово и блядь буду! Ох, простите. Я немножко свихнулся. И вообще, давайте подкурим.
- Почему вы меня так назвали?
- Это не оскорбление.
- Я понимаю, и все-таки?
- Есть туляк и есть туля, и они живут в Туле. И торгуют кистенями и обрезами, чтобы ускорить светопреставление.
- Скажите правду.
- Это опасно. Я боюсь ее как огня. Можно сказать недолюбливаю. Если вспомните, как вас зовут, расскажу притчу про правду.
- Рассказывайте, я буду вспоминать.
Сидим мы как-то с Даником Айзманом на лавочке во дворе Еврейского подполья в исправительном доме Тель-Монд. Контингент разнокалиберный и неоднородный, но плотно набит в обойму готового к бою автомата, когда предстоит последний, но решительный бой за понюшку табаку, и приказано патронов не жалеть. Правда, одни еще ходят, другие стоят, а кое-кто присел на лавочке, но у всех поголовно страстное желание возалкать свободное местечко и успокоить седалищный нерв. Преступники, что с них взять. Каждый оберегает собственную жопу как зеницу ока и нисколько не любит брата своего и не хочет быть ему сторожем. Такое ощущение, что если бы одна половина контингента посдыхала в одночасье, другая, включая и налогоплательщиков, вздохнула бы полной грудью.
Вдруг - а этого нам только не хватало - открывается калитка, и нам кидают штангенциркуль, как будто кто-то не может посрать без тригонометрии. Это по первому впечатлению мне показалось, что закинули штангенциркуль, но, присмотревшись, я понял, что это всего-навсего теодолит. Голова на трех точках опоры. Два дюралюминиевых костыля и левая нога ни микропоре.
Мой Даник тоже смотрит в том же направлении, но как бы глазами ночного видения, и говорит: - Давай заполним лото. На счастье. Вот тебе мысленный бланк лотереи на три клетки, и что хочешь, то и подчеркни. Единичку, икс или двойку. Главный приз - десять пачек сигарет "Адмирал Нельсон" - кстати, тоже инвалид.
Мне следовало предвосхитить и угадать, кто к нам приперся и почему в таком неряшливом виде, не заглядывая в его протокол, и предположить, где он позабыл вторую ногу.
Так повелось у преступников (о, нравы!), что, претендуя на место под солнцем, ты вынужден показать злыдням свой личный протокол и чем ты дышал на исповедальнях у следователей. Чушь собачья и анахронизм! Чтобы не стать благоразумным у следователя по особо опасным, надо вообще не родиться или как минимум родиться мертвым. Любой другой аргумент отпадает. И не верьте в павликов морозовых! Пропаганда!
Сколько раз приходилось смотреть в глаза глухонемым с рождения, но когда ущербных приводят к Логопедам, они начинают петь, ни в чем не уступая Хулио Иглесиасу, и не могут остановиться, когда их уже никто не слушает. Поют и поют в три погибели.
Итак, я выбираю двойку. Мне на это число везет еще со школьной скамьи.
Стульчики детдома с высоким напряжением, школьная скамья и вздохи на этой ебучей скамейке, когда в день смерти Сталина меня в кодлу лупили татары на глазах у кураторши-узбечки. Скамья подсудимых - и вот тюремная лавочка. Млечный путь на историческую родину.
Я сказал так, вернее предположил: гангрена, вызванная долгим сидением в следственном изоляторе, запоры, маниакально-депрессивное нежелание встать и хоть немножко попрыгать через скакалку на ограниченном пространстве. Что и привело к пагубным последствиям и ампутации засидевшейся ноги, чтоб не терзали мурашки.
- Фраер! - сказал Даник. - Так не выглядит ампутированная нога. Так близко к жопе ногу не удаляют в Израиле. Я ставлю на икс. Подмани его, и убедимся.
Теодолит с радостью прискакал, а мой Даник, вместо того, чтобы подвинуться и приютить калеку, хамски развалился во всю длину жизненного пространства Еврейского подполья (застрелил несчастного араба на вендетте первородства, изверг, что с него взять). Лежит, как патриций в публичном доме, и принуждает инвалида сказать правду, только правду и ничего, кроме правды, на одной ноге. Больше, видите ли, у него нет времени выслушивать. Хоть времени у нас тонна, но всему есть предел. Сколько может длиться пиздеж на одной ноге? Полчаса, час, два... Потом теряется интерес.
Угадал, как всегда, Даник, поставив целое состояние своего авторитета на клетку с иксом. Разменяв червонец по тюрьмам, любой еврей достигает такой степени святости, что начинает понимать язык зверей, щебетанье птиц, путь солнца по небу и о чем шушукаются рыбы в морях. А те, кто решаются и дальше менять, отбросив все земное и низменное за забором, становятся Соломонами, и всяческая суета и томление духа, тонкое обращение с женщинами, рамки приличия и этикет (все поголовно жрут руками через борт), чуткость и участие к другому, элементарное желание понять, а значит, простить - им чуждо.
Сердца обрастают шерстью, пальчики - веером, а глаза - дегенерацией базедовой болезни. Это - Первосвященники первой череды тюремного департамента, и нужно сто раз прикинуть хуй к носу и хорошенько подумать, прежде чем сказать "ой!", когда он будет отпускать вашу грешную душу и утешать, что это не больно.
Худенькая женщина, до боли напоминающая мне кого-то, отчаянно борется с Морфеем, и ее охладевшая ладошка на ширинке мягко анестезирует неизбежное.
Уже так поздно. Чудо в больничной пижамке трет свободным кулачком карие, готовые в любую секунду расплакаться, глаза. Мы уже в том обволакивающем состоянии, когда использовано все, абсолютно все, и от близости удерживают только тюремные притчи и адреналин. И еще крики петухов за окном, как из камер арабского отсека в общем блоке сосуществования в Рамле.
- Так на чем я остановился, красивая?
- Стоит инвалид на одной ноге, и вы не даете ему вымолвить слово.
- Я?!
- Да, скоро утро, и вы уедете... И этот несчастный инвалид с одной ногой...
- Вам его жалко?
- Конечно. Инвалид в тюрьме.
- Это я в тюрьме, потому что вы сидите всю ночь нога на ногу и не даете даже погладить кпз!
- Что это?
- Письку.
- Неужели в вашем возрасте вам это не надоело?
Нет, блядь, не надоело!
- Нет. Ну, может, самую малость.
- Что он вам рассказал?
- Кто? Ах, оставьте его в покое. Дался вам этот, с микропором...
- Ну, Миша, пожалуйста...
- Скажите: Мишенька!
- Ми-и-шенька!
- Да, мой Мишенька, да.
- Да, мой Мишенька, да!
- Вам не холодно?
- Нет, а вам?
- Класс!
- Спит Гаолян?
- Спит Гаолян.
- Ночь коротка?
- Ночь коротка.
- ... И лежит у меня на погоне... только поверху, Мишенька, ах!... там-тарара-ра, ум-па-па, ум-па-па, ум...
Куда эти сучары разбежались? Рептилии в десятом поколении. Бросить, блядь, Наставника на произвол судьбы. Мне нужен депрессант в ампулоширеве.
- Олежка! Олежка! - зову засранца маленького.
Я кричу, а он не идет. Я кричу, а он не идет. Ладно, хуй буду держать тебя на лапах. И порву, на хуй, кутонет пасим!
Наконец прибегает. Наконец-то.
- Че, дядь Миш?
- Помираю.
- Ухи, что ли, хочешь?
- Цыц! Ебут твою мать! - И только я успеваю сказать: "Доведешь ты себя до цугундера", как мы начинаем ржать, как ОШО, что употребил гашиш и подкнокал в замочную скважину. Ва-ка-ка-ка-ка! Вя-кя-кя-кя-кя-кум! Ин аль динкум, арс.
Мы так рвали животы и загибались от смеха и так были рады ни с хуя, что еще живы и можем, че хочешь - можем. И отпиздить любого черта, и Люшеньку муромскую приструнить, чтоб разучилась ходить, а плыла, как лебедушка на одном секеле и адреналине, и отдать последнюю рубаху, и оторваться от земного притяжения, и стоять на ринге достойным бойцом, и остаться визионерами.
- Так че, дядь Миш, что случилось?
- А вот эта женщина вынуждает меня рассказать притчу. Пристает - и все.
- Какую?
- Про правду-матушку.
Олежка слышал все мои притчи, знает их назубок и от частых повторов просто задубел, можно сказать, засолонел как столп. Закалился как сталь!
- Расскажите, дядя Миша, - просит Олежек. - Там есть очень интересное место про зеленый лучок.
Теперь мы сидим втроем в треугольнике благодати. По воле провидения. И о ебле речи быть не может, и смотришь на роскошные мордашки в лоб, без грязного умысла, и думаешь: "Как сумел уцепиться и удержать и пронести через всю жизнь светлое ожидание сказки, когда обращаешься в слух и внемлешь, когда же, когда медоточивый хмырь начнет тебе крутить яйца".
Как только Дани Айзман забожил убогого благополучием семьи и заклял говорить только правду и ничего, кроме правды, чтоб он звука не слышал.
Одноногий начал рассказ.
Рассказ был какой-то квелый. Одним словом, хуевый рассказ, а рассказчик - и того хуже. Правдолюб любой ценой. Ногу, блядь, не пожалел ради правды.
Лучше я вам расскажу вкратце, чем тянуть жилы и за язык, пока он это перед нами абортировал.
Значит, так. Из пункта А в пункт Х - но уже в Самарии - почапали четыре кг героина. В то же самое время из города А в пункт Х в Самарии выезжает семейство, обремененное детьми в том возрасте, когда они уже способны нести ответственность за безответственные поступки. Групповая фамилия, так сказать: он, жена, теща, мама тещи и трое безответственных детей
Как миленькая. Что делать? Что делать с законной книгой "Нида", категорически запрещающей кнокать в то место? Что делать?
Подманить и сказать: "Кус, кус, кус", или реабилитировать больное самолюбие?
Там ведь уже такой люфт - у этой пизды-побегушницы от Бней-Брака до Москвы раком! Что делать?
- В чем дело? - нервничает Светлана Витальевна уже не в бреду, а по-деловому. - Ждешь моей смерти, Мишенька? У-у, мужичье поганое! Пошел вон!
От незаслуженных упреков вспыхнул сушняк полыни и ботва ее скифских пастбищ, и вигвам крытки в Рамле, и саксаул Ашхабада.
Две японских бритвы взметнулись в ее окаянных бельмах страхом смерти и ненавистью.
- И-и-и-хсс!
- Проваливай, подонок!
В отчаянии схватил полную парашу ходящими ходуном руками, отнес и вылил в биде. Вернулся. Схватил "Литературные страницы номер раз" вместе с ОШО и в сердцах заебенил в биде. И слил воду. И грех с души. Забил с горя косяк. Подкурил. Крикнул: "Прощай!"
И продернул в Станицу.
ФЛАМИНГО
Вот и осень. Сентябрь-ноябрь. Бабье лето Палестины в предчувствии ареста. А арест - он как оргазм, когда ты уже затих и расставил ноги, и тебе отсосали аккуратно, чтоб не забрызгаться. Однако.
Ноябрь. Вы еще помните тот ноябрь? Ужасно превентивный месяц! Хоть и живу я в политической жизни страны ниже лишайника-ягеля и тише мандавошки у ингушета, засобирался и я в крестный путь - по свежей информации. Свежести из ряда вон. Это как ленч у коренных израильтян, когда на стол подают от хуя уши такой свежести, что они еще хлопают.
Значит, так: две пары нательного белья, банные туфельки ручной работы в неволе в бытность мою в суперсекьюрити в Рамле, скакалку для прыжков на ограниченном пространстве, вилку электронагревателя (от них хуй дождешься кипятку), "Литературные страницы номер раз", предметы культа, и присел на дорожку.
Теперь меня одолевают сомнения. Не когда возьмут, а во сколько. И хотя любые сомнения в пользу обвиняемого - с одной стороны, и не шибко бьют по яйцам - с другой, я решил косить под доброкачественную плесень в политическом аспекте кириллицей без препинательных знаков.
Чтоб не рехнуться, забиваю тучный косяк. Хули жалеть в последний день Помпеи. Подкурил. И вы уже знаете, что случилось, из ранее прочитанного.
Так я сидел и шмалил, как отверженный, запаивая в целлофан ботву канабиса, урожая последних лет, и страдал! Тулинька-Туля-винокурвертируемая валюта на ларьке тюремных ассоциаций с последующим взрывом в кулаке утраченных грез... Где подцепила ты еврейскую манеру отвечать вопросом на вопрос?
- Тулинька, люба, ну какой нам смысл базарить? Я люблю, когда гладят по шерсти. Неужели это порок?
- А ты?
- Тулинька, кеци! Красивейшая из женщин. У меня было тяжелое детство. Меня, как козью ножку, заворачивали в газеты вместо пеленок и втыкали в снег в уссурийской тайге. Конусом в сугроб, лицом к Великой Отечественной войне. Ведь я мог застудить простату!
- У тебя больное самолюбие.
- Тулинька, люба, я вырос в семье, где кормить грудью младенца считалось западло. У мамы, видите ли, были перси. Я жрал молоко скота и чмекал хлебный мякиш через марлю. И в два годика кричал каждой встречной корове: "Вус эрцех, момэ?" Ты мне сочувствуешь?
- А ты?
- Сука, ты сказала, что любишь меня.
- А ты?
- Что - я?
- Ты... ты - эгоист!
- Обижаешь, начальник.
- А ты?
- Я люблю тебя!
- Пошел ты на фиг со своею любовью.
- Родничок ты мой серебряный! Золотая моя россыпь! Вакуум и удушье моих дыхательных путей. Ведь ты знаешь, что то, что от кошки родилось, замяукает.
- А ты?
О, диалоги матриархата! Будьте вы прокляты! Бездны бытия от сотворения мира на сукровице, выдранной из детородного члена кости. Ушлая Ева. Проблядь Лилит. Архаичные сумерки фраерюги Адама. Псилоцибин древа познания!
- Но Господь поставил херувима с огненным мечом к востоку от рая!
- А ты?
Хук слева открытой ладошкой по до боли симпатичному мне лицу. Хук справа.
- Подонок!
- А когда сосешь - губой трясешь?
- Не бей меня, Мишенька!
- Я люблю, когда гладят по шерсти!
- Да, Мишенька, да!
- Я люблю, когда глаза напротив зовут!
- Да, Мишенька, да!
- И обжигают сиськи!
- Да.
- И пылают булочки попки!
- Да.
- Я люблю тебя, Туля!
Хотелось всплакнуть перед дальней дорогой.
Умывшись слезой, я вздохнул и заныкал "зерег" с канабисом в укромном месте седалища. Над державой носился синий хаос мигалок, и вой сирен метался над бездной. Когда они подъехали и одевали "бананы" на конечности бренной оболочки, мое астральное тело, проскочив низкую облачность, купалось в амброзии артезианских иллюзий. Как в Баден-Бадене.
Не докучали. Не оскорбляли. Не били. Чтили отца моего и мать мою. Не прелюбодействовали. Любили меня, как самих себя. Имени моего в слове напрасном не поминали. Не лжесвидетельствовали, не скотоложствовали. И, естественно, не убили. Только смеялись, когда я пожалел, что вывел их из Египта. "Сонэ миштарот ихие!" - кричал я в припадке клаустрофобии, а они смеялись, как дети.
Посадят в пробирку крайне правых экстремистов, включат декомпрессор и кнокают, как меня мудохает болезнь левизны.
Лучше бы Тулю на сходняк привели. От хорошего человека в Бат-Яме!
А время шло, и часики тикали.
За давностью преступлений я их понял и простил. Даже подлянку в Осло.
Блядву не докажешь.
Я забыл им штурмовые отряды белобрысеньких мутантов, надроченных на Хеврон. Засосы с Арафатом в Ориент-хаузе. И охоту на ведьмаков по религиозным ишувам.
Мы так часто и ненавязчиво говорили о мирном процессе, что я, будучи вполне вменяемым, предложил: а что, если взять и объявить всех нас фламинго, и пусть "Гринпис" разъебывается за наше поголовье?
Время калечит память.
В беспамятстве попросился домой. В тренерскую каптерку вольного бомжа и к мордашкам моих чемпионов.
Но фотограф, что увековечивал и в фас, и в профиль, стал возражать и чуть не обосрал малину. Я, мол (обо мне), ненавижу многопартийную систему... Козий пидарас! Тебе-то какое дело? Скоро все будем голосовать за партию ЛСД, и наступит консенсус в "экстази".
- Ладно, - сказали, - иди. И вообще, лех кибенемать, дегенерат!
Я и пошел.
Я Олежку долго не видел... Я боюсь его позабыть.
Теперь я только ем и сплю и пытаюсь вспомнить, что было. И курю иногда анашу. Денег нет. А Олежка хлопочет, выбивает для меня пособие на прожиточный минимум и тренирует вместо меня. Ставит мальчишек фронтально. Защита - уклонами и нырками. Серийные атаки. Жесткий встречный бой без компромиссов.
- Так, дядя Миша?
- Класс, сынок! Только так!
А на днях у меня забрало ключи руководство "Маккаби". Ключи от шкафа с инвентарем. Ненавязчиво. Сказали, будто стоял я на паперти реактивного истребителя в олимовском садике в чем мать родила и протекторе и просил бюджет у прохожих. Врут, суки.
- Олежка, зачем они так?
- Не переживайте, дядя Миша, - утешает меня мой двадцатилетний кирюха. - Все равно потомки узнают, как во времена мелкого политического деятеля, убитого на Площади царей израилевых, жил и помогал становиться мальчишкам бойцами Моисей Зямович Винокур с кличкой "Лау" по первому сроку.
- Цыц, ебут твою мать! - кричу я на моего любимца. И мы начинаем ржать, как гашишники. Ох, Олежка, доведет тебя язык до цугундера.
Нарыдавшись, мы идем жрать шуарму. Под аккредитив базедовой болезни. Приходим к Маллулу-духанщику и здоровкаемся с ним за руку. Кристальный маркетинг. Хочешь получить назад руку - не обижай вдов и сирот.
Нередко, когда Олежек перебарщивает, Маллул наливает пиво. Вся станица знает, что я патриот и питаюсь урывками, но пока за глотку не схватишь... проходу не дадут.
Это заботы о жрачке.
Когда нужны карманные бабки, я встаю ни свет ни заря и гуляю. Пробегусь по палисадникам Станицы, настригу цветочков полевых и тащу еще тепленькие на олимовскую барахолку.
Там меня уже ждут перекупщики краденного, и мы грыземся за каждый пиастр, и у всех базедовые моргалы первой череды с кровавым подбоем, но как увижу ту - очкастенькую и интеллигентненькую - плюну и уступаю в цене. Теперь в красненьком, а головка беленькая, меня не боится. Первая подходит и спрашивает: "Левкои есть?" Простите, говорю, душа моя. Вот только что ромашки спрятались и поникли лютики. Понимаете, какой мне конфуз. И внаглую получаю с барыг экибан алых роз.
- Вот вам, сердце мое, для украшения жизни. Презент.
Питерская Пальмира с чудесной попкой на отлете - мерцает. Прижмет к маленьким восьмиунцевым персям букет и излучается.
- Как вы поживаете, Моисей Зямович? - спрашивает, как с картинки Ренуара, красивенькая до чертиков. - Как ваши дела?
- Аколь беседер.
И стоит передо мной чья-то не найденная в этом мире половинка, как встарь на реках Вавилонских, и в моей башке наступают сумерки.
- А у вас неземные радости, так?
- Нет, не так. И вообще - никак.
- Ну, никак это лучше, чем цурес. В эпоху базедового сионизма и кошелок абсорбции. Давайте поговорим о вербах.
- А та худенькая женщина, что светилась возле вас, она где?
От удара пальцами "рогаткой" исчезает сетчатка, и тихо и торжественно, как в городском саду моего детства, вступают басы. Ум-па-па, ум-па-па... ум-па-па... Крепдешин черной кофты в белый горошек. Ажурный воротник и манжеты. Карие глаза, готовые в любую секунду расплакаться. Шейный браслет из серебряных рыбок, связанных чередой. Светлое знамя юбки от классической попки до святой земли. И ее родниковой чистоты горячее дыхание...
- Будете много знать - скоро состаритесь!
- Простите, я не знала, что вам так...
Ленинградская верба подпасла меня без протектора. Крюк терпимости и сострадания. Рассеченная бровь суицида. Юшка аннигиляции из перебитого носа. Малафейка удавленного в застенках.
И мне по хую весь бомонд, и барыги в пампасах, и вообще я хочу курнуть.
И курю, как подорванный.
- Чего тебе от меня надо, подлюга?
- Простите меня, Б-га ради.
И ни с того ни с сего обняла и заплакала. В такие дни, когда меня проходимки расстроят, я подплываю совсем близко. И самостоятельно вернуться не могу. Не пускает. Летучая Голландка. Агасферша либидонного озера в Бермудском закутке...
Я. Она. И Инкогнито - хехехехаль с приватным жильем. "Я живу с другим человеком. Тебе не противно?"
- Нет, блядь, не противно!
Что я могу поделать? Мягкий, как шанкр, характер. В такие дни Олежка везет меня в Раматаим. В дурбольничку Шалвата. Там медбратом шустрит золотой пацан Ромочка. Олежкин кирюха по военной тюрьме. Мигом уширнет трипнирваной, и я становлюсь баклажанным рагу. Сетчатка отпадает, и теперь хоть ссыте мне в глаза, не заставите думать про Тулю. Трипподстилку, так нежно приклеенную ко мне в приблатненном томлении блюзов "Аленушки". Жизнелюбку любой ценой.
Убедившись, что я затих и расставил ноги и забыл свою Тулю, Ромка приглашает удивительную женщину. И она охотно приходит. Чудачка. Имени своего не помнит. Как-то раз пожевала мне кусочек рагу, а сама ела розы. Она мне до боли кого-то напоминает. Запах пижамы - как будто с дымком.
Мой Олежка никогда не даст мне позориться с пустыми руками. Всегда при мне ее любимые сигареты "Ив", букет роз цвета венозной крови и бутылка белого вина.
Мы друзья, но пока что - на вы. Ей уже сорок три. Я на десять лет старше, и нам не к спеху торопить события. Иногда зовет меня Мишенькой.
Она знает, что мне это в масть и по шерсти, и начинает хитрить.
- Мишенька, расскажите хорошую притчу. Будьте добры!
Она просто помешана на тюремных притчах, и я не упаду в обморок, если узнаю, что ее тут за это и держат.
Меня так хлебом не корми, дай рассказать, и я соглашаюсь. Я расскажу ей про осенний сон. Бом. Бом. На штрафняке в Рамле. Бом. Бом. Как взошел счастливым восемнадцатым по счету числом в общую камеру и лег вповалку на бетонный пол. Бом. Бом.
Среди обморфеиных коком страдальцев.
В краю родном. Бом. Бом.
Конечно, я на нее давно глаз положил посношаться активно, но к чему прессовать неизбежное? Во имя чего?
Я расскажу ей про сон так сопливо и жалостно, что сама перегрызет резинку на трусах.
- Так на чем я остановился?
- В краю родном.
- А до этого?
- Коком страдальцев
Симпатичная мне необычайно превращается в слух, и ее теплая ладошка ласкает меня.
- Ах да, обшмаленные коком страдальцы.
Хотелось вздремнуть и немножко презумпции невиновности. Вместо этого я всплакнул и закунял в заячьем забытье узника в Сионе.
- Мишенька-а-а! - шепчет миланная мне. - Вы чувствуете, какой он уже стал упругий?
Счастливое время застоя вытаращилось в ширинке и выражало непредсказуемое. Чтоб не сойти с ума, мы подкурили.
Узники Сиона в отличие от узников в Сионе - совсем другая масть. У нас не тюрьмы, а детские сады. А вот у Того в остроге бытовали дикие нравы. Но Тот не дал себя обидеть. Четыреста суток бегал по зоне в одном бюстгалтере и не подпустил никого, хотя мог по глазам бритвой полосануть. Теперь крутой князь в общественном секторе.
- Мишенька, но ведь вы остановились там, где вы всплакнули и закуняли.
- Да, но это не всегда удается.
Особенно, когда тебя угораздило притулиться между братишкой слева, который неумышленно (четырнадцать тысяч в кассовых аппаратах) распилил на разделочной пиле мясного отдела двух стариков сторожей супермаркета. И расфасовал куски по нейлоновым пакетам. И дедуськой справа с патлами Карла Маркса, но собранными в косу, чтоб не путали. Который в 74 года перегрыз глотку своей партай-подруге и наложнице по коммунистической борьбе, и мусора откапали старца через стоматолога. По оттиску отличных клыков. И боишься бзднуть, чтоб не потревожить сон вурдалаков и пришествия Мессии. Бом. Бом.
- Мишенька, это невеселая притча. Я боюсь.
- Сострадальцы еще под стражей.
- Неважно, расскажите другую.
Кого она мне напоминает? Черт бы ее побрал. Где Олежка и Ромочка и ширевом? Я готов охмурять ее тысячью притчей, но ведь надо что-то поштефкать.
- Красивая, пожуйте мне немножко рагу.
- Да, Мишенька, да.
- И запейте лепестки этих роз белым вином.
- Да, мой Мишенька, да.
Проклятое ширево. Почему мне мерещится Туля?
Первый седер в капезе ее пизды, когда в пасхальную ночь я на руках выносил ее из Египта! Светлячок по имени Туля. Восторг до удивления, когда, выскочив голым из кровати, я в лицах показывал, как ходят козырные урки на зоне. Я повязывал кашне вокруг головы, как всемирно известный теннисист Бъерн Борг тряпку от пота, только я не знаю, так ли она была необходима спортсмену, как тому Суперкозырному Пугалу, у которого яйца свисали на уши такой пещерной крепости, что на поворотах его забрасывала центробежная сила.
Лютый хамсин, а блатные в кашне. И Туля повизгивала от смеха. Были и помельче сошки на тусовках. Те перемещались по прогулочному дворику, как конькобежцы, и всегда наезжали на встречных. Наберут приличную скорость, сложат руки за спину и мелко сучат ногами. И скользят. Скользят. Тулинька тоненько ржала, и я шаркал голыми пятками о мраморный пол, назад и в сторону, и тряс мудями.
Уже поздно и миланной пора идти спать. Уже поздно.
Спит Гаолян и дурдом Шалвата. Психонавты, привинченные к койкам мечом херувима за то, что узрели, что наги. Жизнелюбы и Жизнелюбки любой ценой. Может быть, она в городе Рамле? Тихо проснулась среди ночи и заплакала горько-горько, повернув на подушке голову и увидев, с кем спит. Ночь коротка... Ей тепло в парагвайском браке с уравновешенным человеком, бизнесменом-арабом по имени Рауф, да и он души в ней не чает... В мусульманском любовном току он зовет ее Свэт-та! И она теперь не подстилка, а рауфинированная женушка. Мир да любовь вам! И много детей!
Чокнутая сидит так близко ко мне, что я могу перейти на шепот. Но я боюсь, что она уснет. Она так доверчива и беззащитна в пижаме, что я с удивлением замечаю, какие у нее маленькие бойцовские титьки. Пахнет белым вином и мускатом желания. И ладошка гладит меня.
- Мишенька, не томите, - тоже шепотом просит помешанная, - а то я засну. Близость.
Если хочешь сближаться - сближайся немедленно. Ибо ждать с моря погоды, так близость никогда не наступит у лоха. А траханье без родинки на попке, слева, если наблюдать из собачьей позиции, не принесет радости и прибавит хлопот.
- Не мешало бы распеленаться.
- Нет!
- Только сверить температуру.
- Нет, нет.
- Ладно, Туля, я все расскажу, только не убирайте ладошку.
- Как вы меня назвали?
- Светопреставлением.
- Вы сказали: "Туля".
- Не может быть. Честное слово и блядь буду! Ох, простите. Я немножко свихнулся. И вообще, давайте подкурим.
- Почему вы меня так назвали?
- Это не оскорбление.
- Я понимаю, и все-таки?
- Есть туляк и есть туля, и они живут в Туле. И торгуют кистенями и обрезами, чтобы ускорить светопреставление.
- Скажите правду.
- Это опасно. Я боюсь ее как огня. Можно сказать недолюбливаю. Если вспомните, как вас зовут, расскажу притчу про правду.
- Рассказывайте, я буду вспоминать.
Сидим мы как-то с Даником Айзманом на лавочке во дворе Еврейского подполья в исправительном доме Тель-Монд. Контингент разнокалиберный и неоднородный, но плотно набит в обойму готового к бою автомата, когда предстоит последний, но решительный бой за понюшку табаку, и приказано патронов не жалеть. Правда, одни еще ходят, другие стоят, а кое-кто присел на лавочке, но у всех поголовно страстное желание возалкать свободное местечко и успокоить седалищный нерв. Преступники, что с них взять. Каждый оберегает собственную жопу как зеницу ока и нисколько не любит брата своего и не хочет быть ему сторожем. Такое ощущение, что если бы одна половина контингента посдыхала в одночасье, другая, включая и налогоплательщиков, вздохнула бы полной грудью.
Вдруг - а этого нам только не хватало - открывается калитка, и нам кидают штангенциркуль, как будто кто-то не может посрать без тригонометрии. Это по первому впечатлению мне показалось, что закинули штангенциркуль, но, присмотревшись, я понял, что это всего-навсего теодолит. Голова на трех точках опоры. Два дюралюминиевых костыля и левая нога ни микропоре.
Мой Даник тоже смотрит в том же направлении, но как бы глазами ночного видения, и говорит: - Давай заполним лото. На счастье. Вот тебе мысленный бланк лотереи на три клетки, и что хочешь, то и подчеркни. Единичку, икс или двойку. Главный приз - десять пачек сигарет "Адмирал Нельсон" - кстати, тоже инвалид.
Мне следовало предвосхитить и угадать, кто к нам приперся и почему в таком неряшливом виде, не заглядывая в его протокол, и предположить, где он позабыл вторую ногу.
Так повелось у преступников (о, нравы!), что, претендуя на место под солнцем, ты вынужден показать злыдням свой личный протокол и чем ты дышал на исповедальнях у следователей. Чушь собачья и анахронизм! Чтобы не стать благоразумным у следователя по особо опасным, надо вообще не родиться или как минимум родиться мертвым. Любой другой аргумент отпадает. И не верьте в павликов морозовых! Пропаганда!
Сколько раз приходилось смотреть в глаза глухонемым с рождения, но когда ущербных приводят к Логопедам, они начинают петь, ни в чем не уступая Хулио Иглесиасу, и не могут остановиться, когда их уже никто не слушает. Поют и поют в три погибели.
Итак, я выбираю двойку. Мне на это число везет еще со школьной скамьи.
Стульчики детдома с высоким напряжением, школьная скамья и вздохи на этой ебучей скамейке, когда в день смерти Сталина меня в кодлу лупили татары на глазах у кураторши-узбечки. Скамья подсудимых - и вот тюремная лавочка. Млечный путь на историческую родину.
Я сказал так, вернее предположил: гангрена, вызванная долгим сидением в следственном изоляторе, запоры, маниакально-депрессивное нежелание встать и хоть немножко попрыгать через скакалку на ограниченном пространстве. Что и привело к пагубным последствиям и ампутации засидевшейся ноги, чтоб не терзали мурашки.
- Фраер! - сказал Даник. - Так не выглядит ампутированная нога. Так близко к жопе ногу не удаляют в Израиле. Я ставлю на икс. Подмани его, и убедимся.
Теодолит с радостью прискакал, а мой Даник, вместо того, чтобы подвинуться и приютить калеку, хамски развалился во всю длину жизненного пространства Еврейского подполья (застрелил несчастного араба на вендетте первородства, изверг, что с него взять). Лежит, как патриций в публичном доме, и принуждает инвалида сказать правду, только правду и ничего, кроме правды, на одной ноге. Больше, видите ли, у него нет времени выслушивать. Хоть времени у нас тонна, но всему есть предел. Сколько может длиться пиздеж на одной ноге? Полчаса, час, два... Потом теряется интерес.
Угадал, как всегда, Даник, поставив целое состояние своего авторитета на клетку с иксом. Разменяв червонец по тюрьмам, любой еврей достигает такой степени святости, что начинает понимать язык зверей, щебетанье птиц, путь солнца по небу и о чем шушукаются рыбы в морях. А те, кто решаются и дальше менять, отбросив все земное и низменное за забором, становятся Соломонами, и всяческая суета и томление духа, тонкое обращение с женщинами, рамки приличия и этикет (все поголовно жрут руками через борт), чуткость и участие к другому, элементарное желание понять, а значит, простить - им чуждо.
Сердца обрастают шерстью, пальчики - веером, а глаза - дегенерацией базедовой болезни. Это - Первосвященники первой череды тюремного департамента, и нужно сто раз прикинуть хуй к носу и хорошенько подумать, прежде чем сказать "ой!", когда он будет отпускать вашу грешную душу и утешать, что это не больно.
Худенькая женщина, до боли напоминающая мне кого-то, отчаянно борется с Морфеем, и ее охладевшая ладошка на ширинке мягко анестезирует неизбежное.
Уже так поздно. Чудо в больничной пижамке трет свободным кулачком карие, готовые в любую секунду расплакаться, глаза. Мы уже в том обволакивающем состоянии, когда использовано все, абсолютно все, и от близости удерживают только тюремные притчи и адреналин. И еще крики петухов за окном, как из камер арабского отсека в общем блоке сосуществования в Рамле.
- Так на чем я остановился, красивая?
- Стоит инвалид на одной ноге, и вы не даете ему вымолвить слово.
- Я?!
- Да, скоро утро, и вы уедете... И этот несчастный инвалид с одной ногой...
- Вам его жалко?
- Конечно. Инвалид в тюрьме.
- Это я в тюрьме, потому что вы сидите всю ночь нога на ногу и не даете даже погладить кпз!
- Что это?
- Письку.
- Неужели в вашем возрасте вам это не надоело?
Нет, блядь, не надоело!
- Нет. Ну, может, самую малость.
- Что он вам рассказал?
- Кто? Ах, оставьте его в покое. Дался вам этот, с микропором...
- Ну, Миша, пожалуйста...
- Скажите: Мишенька!
- Ми-и-шенька!
- Да, мой Мишенька, да.
- Да, мой Мишенька, да!
- Вам не холодно?
- Нет, а вам?
- Класс!
- Спит Гаолян?
- Спит Гаолян.
- Ночь коротка?
- Ночь коротка.
- ... И лежит у меня на погоне... только поверху, Мишенька, ах!... там-тарара-ра, ум-па-па, ум-па-па, ум...
Куда эти сучары разбежались? Рептилии в десятом поколении. Бросить, блядь, Наставника на произвол судьбы. Мне нужен депрессант в ампулоширеве.
- Олежка! Олежка! - зову засранца маленького.
Я кричу, а он не идет. Я кричу, а он не идет. Ладно, хуй буду держать тебя на лапах. И порву, на хуй, кутонет пасим!
Наконец прибегает. Наконец-то.
- Че, дядь Миш?
- Помираю.
- Ухи, что ли, хочешь?
- Цыц! Ебут твою мать! - И только я успеваю сказать: "Доведешь ты себя до цугундера", как мы начинаем ржать, как ОШО, что употребил гашиш и подкнокал в замочную скважину. Ва-ка-ка-ка-ка! Вя-кя-кя-кя-кя-кум! Ин аль динкум, арс.
Мы так рвали животы и загибались от смеха и так были рады ни с хуя, что еще живы и можем, че хочешь - можем. И отпиздить любого черта, и Люшеньку муромскую приструнить, чтоб разучилась ходить, а плыла, как лебедушка на одном секеле и адреналине, и отдать последнюю рубаху, и оторваться от земного притяжения, и стоять на ринге достойным бойцом, и остаться визионерами.
- Так че, дядь Миш, что случилось?
- А вот эта женщина вынуждает меня рассказать притчу. Пристает - и все.
- Какую?
- Про правду-матушку.
Олежка слышал все мои притчи, знает их назубок и от частых повторов просто задубел, можно сказать, засолонел как столп. Закалился как сталь!
- Расскажите, дядя Миша, - просит Олежек. - Там есть очень интересное место про зеленый лучок.
Теперь мы сидим втроем в треугольнике благодати. По воле провидения. И о ебле речи быть не может, и смотришь на роскошные мордашки в лоб, без грязного умысла, и думаешь: "Как сумел уцепиться и удержать и пронести через всю жизнь светлое ожидание сказки, когда обращаешься в слух и внемлешь, когда же, когда медоточивый хмырь начнет тебе крутить яйца".
Как только Дани Айзман забожил убогого благополучием семьи и заклял говорить только правду и ничего, кроме правды, чтоб он звука не слышал.
Одноногий начал рассказ.
Рассказ был какой-то квелый. Одним словом, хуевый рассказ, а рассказчик - и того хуже. Правдолюб любой ценой. Ногу, блядь, не пожалел ради правды.
Лучше я вам расскажу вкратце, чем тянуть жилы и за язык, пока он это перед нами абортировал.
Значит, так. Из пункта А в пункт Х - но уже в Самарии - почапали четыре кг героина. В то же самое время из города А в пункт Х в Самарии выезжает семейство, обремененное детьми в том возрасте, когда они уже способны нести ответственность за безответственные поступки. Групповая фамилия, так сказать: он, жена, теща, мама тещи и трое безответственных детей