Дверь в дом, оставшаяся незапертой, отворилась, и на пороге появились трое людей: тип двухметрового роста в длинном модном плаще и двое полицейских – оба в затемненных очках, руки – на рукоятях «кольтов».
   Боря машинально потянулся к лежавшему на столе пакету.
   – Не двигаться! – усмотрев его движение, рявкнул парень в плаще, и пистолеты полицейских в ту же секунду направились в сторону Бори и Алика.
   Капнул жар из чугунка в газ, и едко зашипело в наступившем безмолвии.
   Тип в плаще произнес длинную, из официального ритуала, фразу.
   Ни Алик, ни Боря толком ее не поняли. Что-то о правах и обязанностях.
   Уяснив существование языкового барьера, тип задал вопрос попроще:
   – Вы кто такие?
   – Друзья… хозяина, – молвил Алик, глядя на чугунок скошенными к кончику длинного носа глазами и машинально отирая руки о замасленный фартук.
   Тип, подойдя к столу, взял в руки пакет.
   – Ваше? – спросил в пространство.
   – Мистера Фридмана, – отчеканил Борис.
   Алик снял с себя фартук, выключил газ под чугунком.
   Что-то случилось. Что именно, они не подозревали, но думали одинаково: шеф кончился и опять началось прежнее, ни то ни се, шалтай-болтай…
   – У меня, – произнес Алик внезапно, – чего-то из зеленых есть, еду к маме. У нее квартира. Буду лежать на диване. До конца жизни. Жрать продукты с рынка, гулять, и вообще я теперь скупее стал в желаньях… Да и надоело тут, Борь…
   – А я лично еще поборюсь, – отозвался Борис. – Я вот не унываю.
   – Прошу говорить по-английски! – взорвался тип в плаще.
   Затем, развернув пакет и всмотревшись в его содержимое, раскрыл рот.
   Вытряхнул содержимое на стол: два рулона туалетной бумаги и тюбик с кремом от геморроя. Выпорхнула и записка, упала на пол. Боря записку услужливо поднял, успев прочесть ее текст:
   «Отправь своему обкакавшемуся передо мной братцу. К телефону он не подходит, по моим данным – скрывается. Ваши дружки-кооператоры в Союзе – банкроты и трепачи. В сырье им отказали. Я поставил завод, а платить им нечем. Твои камни – половина того, что я потерял. Спасибо вам! Вы очень дорогие родственники.
С любовью. Дядя».
   Боря философски взирал на туалетную бумагу, скрупулезно изучаемую полицейскими. Равно, впрочем, как и Алик.
   – Мы вынуждены вас обыскать, – обратился человек в плаще к Бернацкому, бросив брезгливый взгляд на распотрошенные рулоны.
   Алик, вспомнив круиз, растянул тонкие губы в усмешке, понятной лишь ему одному.
   – Cood luck![15] – покладисто отозвался он и – расстегнул на брюках ремень.

МИХАИЛ АВЕРИН

   Миша Аверин сидел возле фонтана у громады Кельнского собора – каменной сказки. Ныли ноги от долгой ходьбы по городу, подмывало отправиться в маленькую семейную гостиницу «Элштадт», где он остановился.
   Гостиница располагалась неподалеку, на старой, чудом уцелевшей после бомбежек прошлой войны улочке, неподалеку от набережной грязноватого быстрого Рейна.
   Очутившись здесь, он как бы попал в иной мир, где вся прошлая жизнь представлялась кошмарным сном; мир восторженного созерцания готического чуда Кельнского собора с древним мрамором могильных плит, водруженных над прахом тевтонских рыцарей, бело-красными ризами священников, тысячами свечей, тепло и ровно горевших под монументальными сводами каменного исполина; мир чистых, сверкающих зеркальными витринами улиц, уютных кабачков, пиццерий и ломящихся изобилием товаров магазинов.
   В Кельне он оказался случайно, взяв билет на самый ближайший рейс в Германию, ибо находился в лихорадке горячечного страха от всего им содеянного, под властью единственной мысли: бежать куда угодно и как можно скорее.
   Теперь же, неспешно побродив в безмятежности города Михаил возвращался в отель, где, лежа на чистеньких голубых простынях, листал книги из гостиничной библиотеки на недоступном ему немецком языке, пил легкое сухое вино, наслаждался фруктами, отдавая предпочтение черному винограду, чьи терпкие плоды давил языком о небо, долго смакуя мякоть ягоды, и наконец засыпал, умиротворенно прислушиваясь к шуму толпы, всю ночь сновавшей по усеянной пивнушками улице.
   Он просто отдыхал, даже не пытаясь строить каких-либо планов на будущее.
   На парапете возле него присела красивая японка.
   – Девушка спросил он ее на английском. – Могу я вам составить компанию?
   Девушка поспешно приподнялась, странно, как на сумасшедшего, взглянула на Михаила и ушла прочь.
   – И хрен с тобой, – произнес Миша ей вслед, с тоской вспоминая доступных московских раскрасавиц.
   Рисовали цветными мелками портреты нищие художники на площади перед собором, собирая подаяние за талант в расставленные возле своих произведений тарелки; неподалеку на лавочке пили пиво из банок и бренчали на гитарах какие-то бродяги, опять-таки в надежде содрать мзду у прохожих; шумел суетой встреч-расставаний близлежащий Кельнский вокзал…
   – Все лучше, чем в Сибири, – произнес Миша, вздохнув. – Все лучше…
   Он очень прозорливо представил свою сестру Марину в камере предварительного заключения и – содрогнулся.
   Встал, побрел в сторону набережной, к отелю.
   Он думал. Думал, приходя к выводу, что тут, конечно же, не останется. Тут он чужой. И все чужое. Жестокая Германия.
   Непонятная. Хотя и красивая и благоденствующая.
   Миша хотел в Америку. Он немедленно уедет туда, как только проверит дееспособность присланного Борисом паспорта.
   В ушах у Миши звучали эмигрантские мелодии и напевы, и мнился ему волшебный Брайтон-Бич, где всем, как он, наверное, и место, и все там счастливы, дружны, пьют в блеске витрин и бриллиантов шампанское с русской водкой и уж всегда готовы протянуть руку помощи, не говоря об элементарной моральной поддержке…
   Миша и не представлял себе маленькую полутрущобную улочку с мостом «подземки», тесные ресторанчики, поток прохожих, где не мелькнет ни единого русского лица, – очерченный океанским прибоем краешек задворок Америки.
   Здесь, в Кельне, Миша находился в центре культуры, благополучия, хорошего вкуса, традиций и даже большого изобилия. Но Миша того не ведал. Мишу влекла американская сказка. И надежда. И ужас перед оставленной им проклятой Богом Страной Советов, куда собирался сейчас некто Алик Бернацкий, чудак.
   Чем же притягиваешь ты, Америка? Своей счастливой и загадочной символичностью для несчастных, мятущихся и убогих?
   Или полем боя для истомившихся нерастраченной силой? Или насыщением для ненасытных? Или манящей к себе сутью Большого Дьявола?
   В вопросах и есть ответ.
 
   1990 г., Нью-Йорк