Сын ныне остался, но и он уже из прошлого, в тюрьме сын, далеко, не добраться туда, а срок у него длинный, значит, не судьба свидеться…
   Опьянение физическое или опьянение воспоминаниями испытывал старик? Или было связано одно с другим? Так или иначе в эти минуты опьянения старик жил и – удивительно – окостенелое мышление воскресало, разорванные мысли обретали законченность и четкость и даже хотелось делиться с кем-то, говорить о пережитом – внезапно цветном, ясно воскресшем из мрака забвения, и о нынешнем – грозно-непонятном.
   Старик пытался постичь несколько недосягаемых для его разума, поистине загадочных факторов: отчего, во-первых, такая чудовищно дорогая водка, а качеством куда хуже прежней; затем – откуда вдруг появился частный сектор, а уж как он его громил во времена изничтожения нэпа, как громил!
   Неясно с империализмом. С Америкой, оплотом реакции, дружба началась какая-то странная, из телевизора вопли иноязычные каждый вечер, а по радио чего говорят – да за это раньше к стенке без разговоров! Товарищ Сталин вроде как враг народа… И только ли он, все, оказывается, плохи были. Или он, старик, недопонимает чего? Рехнулся? Нет, не рехнулся, кажется… Тогда что?
   Вот посадили сына. За взятки, как внук объяснил. Ну, тут ясно. Спасибо, не расстреляли, раньше бы за такие дела…
   Горько, конечно, обидно, верил он в сына, и ведь честным рос, политически выдержанным, в большие начальники вышел, в секретари райкома, видным стал коммунистом… А может, враги-то его в тюрьму и упрятали? А нынче власть взяли, отсюда и сектор нэпманский, и с Америкой вась-вась, и вообще разлад повсюду…
   Ясно, почему в магазинах ничего нет – народ-то больше по улицам болтается, митинги проводит, прохлаждается, а руководство и не приструнит, не употребит власть… А ведь не это мечтал увидеть старик в революционном семнадцатом, не такое… Что-то иное. А что? Вспоминал, как лежал с винтовкой в дозоре под Москвой, ожидая нашествия банды анархистов на склады продовольственные, вспоминал, как завод налаживал, собирал рабочих, про жизнь светлую им говорил, которую им же создать надо, и создали ведь жизнь эту! И какую жизнь! Хорошую, основательную! Слезы выступают у старика, когда ее вспоминает, и видится неизменно: темное зимнее утро, разорванное воем гудка, заиндевелое оконце комнатки в коммуналке – своей комнатки в настоящем кирпичном доме, одном из первых в деревянных еще Сокольниках; завтрак, пусть скудный: чаек морковный, хлеб черный с луком… А после – заснеженная дорога к заводу. А на заводе – рай! Свет электрический, станков шум ровный, масла машинного запах…
   Надежно все, дисциплинированно, уютно… И чтоб кто-нибудь к смене опоздал! Товарищ Сталин хоть крут был, да хозяин, порядок укрепил: прогулял – срок, опоздал – санкции. Строго было, но рука хозяйская чувствовалась, а потому надежно жили, с верой. А сейчас?
   Стоял портрет товарища Сталина в полках книжных – хороший портрет, на гладкой фотобумаге, долго стоял, и вот те на – внук едва в ведро помойное не выбросил, насилу отобрал, насилу упросил оставить…
   – Тогда, – заявил внук, – в комод себе положи этого гада, но чтоб меня перед людьми не позорил! Тоже, выставил мразь всякую вместо иконы…
   Вот что внук сказал. Он, старик, и ответить не смог, оторопел. Этак о человеке, который богом был для страны, который и войну выиграл, и народ накормил, и цены снижал каждый год, и…
   Даже всплакнул старик. День себе места не мог найти. А потом понял: если в газетах такое, разве внук виноват?
   Образумить мальчишку надо, правду ему рассказать… Попытался.
   А внук и слушать не захотел, отмахнулся; а тут еще грузины пришли в дом – опять коробки с иностранными надписями выносили, а после другие приехали и новые коробки принесли… Вот коробкам-то этим иностранным внук и молится, а в них приборы тоже иностранные, непонятные, кино там какое-то показывается через них, и чувствует старик, нехорошее кино, ихнее, империалистическое… И предупреждал ведь внука: держись подальше! – а тот снова отмахивается – мол, говорит, это при Сталине твоем такое кино не в почете было, а сейчас только такое и смотрят. А раз вошел старик в гостиную: внук спит, телевизор работает, а по телевизору-то… ох, да такой разврат, такой… И два голоса говорят. Один вроде по-русски, другой по-иностранному… Точно. Спелись с Америкой. И телевизор не выключить – ни кнопок нет, ни рычажков, тоже американский, видать. Окрутили молодежь капиталисты. Эх, внучок, внучок…
   Товарища Сталина в ведро! А у самого, как у бабки-богомолки, исусы на стенках и девы-марии, позор-то! И опять – почему на работу не ходит? Говорит, на дому работает. Но не инвалид же!
   Насчет партии тоже… Все в семье партийные, а этот – ни в какую! Мне, заявляет, партвзносы – разорение, на моих партвзносах завод соорудить можно! Не удался внук. Всем парень хорош: и его, старика, не обижает, всегда еду принесет, белье сдаст в прачечную, в комнате приберет, а вот жизнь неясную ведет, неясную… но и что скажешь? – ведь понимается где-то, словно бы изнутри, что мир за окном в ладу с внуком, ему принадлежит мир этот – странный, чужой мир. Смотрит на него старик из окна, долго и пристально смотрит. Что-то знакомое осталось: каланча пожарная стоит, как и прежде стояла, церковь… Но не те Сокольники стали, не те… А ведь родился он здесь, вырос, мальчишкой бегал среди улочек грязных с лепившимися друг к другу домишками деревянными… Нет домишек уже. И тот, первый кирпичный, в котором комнату получил свою, первую, тот тоже сломали. Теснятся теперь громады каменные, асфальт повсюду, если бы не каланча и не церковь – ничего бы и не узнал. Другим стал мир. Таким он его представлял, когда в революцию рабочих агитировал? Когда о коммунистическом будущем им говорил? Нет, такого и представить себе не мог. Эх, показать бы тогда тем работягам и солдатам гражданской мир сегодняшний – ахнули бы. Да только не их это мир все-таки оказался, другого в нем много, враждебного. И не коммунизмом этот мир зоется, нет.
   Хотя и райком партии есть, поздравления каждый год аккуратно оттуда приходят, и паек в магазине получить можно как ветерану партии – значит, есть партия, и ценит она его, но вот куда смотрит только? С Америкой этой опять-таки… А может, в Америке коммунисты верх взяли? Мирно как-нибудь? Без революции?
   Не ясно. Но на водку-то чего цены подняли? Туда, в Америку ее всю переправляют, оттого и так? А нам остается мало?
   Эта мысль постепенно окрепла. Все, наверное, туда и идет.
   И не только водка. Продукты тоже туда. И машины, наверное… да.
   Внук вон что говорит – на машину нынче не один год в очереди стоять надо, много за границу отправляют… Но тогда что они нам за это? Кино, что ли, гадость ту, которая из коробок, всю квартиру заставивших? Иль одежду, что на внуке, – не одежда, обноски какие-то – разноцветно все, пятнисто, как в цирке клоун… Зачем такое кино и одежда нужны? Вот раньше… и костюм добротный недорого, и мясо, и балык в магазине, и рюмочные дешевые… С работы пришел, выпил, хозяйка стол накрыла, а там и телевизор поглядели – умный советский фильм. И песни красивые, и герои душевные… Сытый, по-хорошему усталый засыпаешь, а утром – гудок. И – цех, запах масла, станков гуд… Вот куда бы вернуться. А туда, если что и возвращает, – водка. А она в Америку, проклятая, идет, в Америку!

ИЗ ЖИЗНИ АДОЛЬФА БЕРНАЦКОГО

   С Сан-Франциско для Алика Бернацкого начался его стабильный этап жизни по подвалам Америки.
   Земляки из Свердловска, арендовавшие дом, отвели в нем для Алика благоустроенное подземелье, и стало оно первым в цепи иных, последующих – выше Алик уже не забирался.
   В Сан-Франциско Адольф прокрутил баранку такси около двух лет. Результат – пятнадцать тысяч сбережений, подержанный «линкольн», сто сорок два контакта с разными дамами и всего лишь три случая гонореи, излеченной по карточке бесплатного медицинского обслуживания для неимущих.
   Приятели Алика, в чьем доме он проживал, окончили курсы и колледжи, трудоустроились в фирмы, на твердые зарплаты, и вскоре дом покинули, разъехавшись по иным штатам. Прибыли другие жильцы, заключившие новый договор с лэнд-лордом[4]. Новые съемщики отнеслись к Бернацкому неприязненно, велели в течение месяца подвал освободить. Алик пообещал, не особенно расстроившись. Конечно, причин для радости не было: приятелям он платил чепуху, пятьдесят баксов[5] в неделю, снять приличное жилье за такие деньги – абсурд, однако существовали обеспеченные знакомые дамы, жаждавшие замужества, десяток обещаний впрок на данную тему Алик уже раздал, так что выбор бесплатного прибежища имелся обширный. А собрать два чемодана с барахлом – больше у него не прибавилось, – пять минут.
   Наверное бы, и прожил Бернацкий свой месяц жилищной форы, взвешивая кандидатуры подруг и удобства их адресов, не случись непредвиденного… Хотя, истины ради, заметим: часто непредвиденные ситуации создаются сознательно.
   Сознательно действовал и Адольф, пригубивший немало сортов пива вкупе с крепкими напитками в одном из баров даун-тауна, то бишь, центра города, и севший за руль автомобиля, дабы отправиться в родимый подвал на отдых.
   Рулил он уверенно, но агрессивно, сразу же, трогаясь с места, протаранил проезжавший мимо «ниссан», каким-то образом перевернувшийся на крышу.
   Осознав тяжесть происшествия, Алик, загасив габаритные огни, попытался скрыться. Шансы, как ему казалось, для этого имелись. Водитель «ниссана» не скоро выберется из машины, превратившейся в клетку, а через два переулка – оживленная трасса, на которой легко затеряться… А там уж – пьян ты или нет, разницы никакой. Никогда не остановит тебя полиция даже для проверки документов; полицейский просто не имеет на это права, если водитель не нарушает правил движения. А их Алик более решил не нарушать.
   Столкновение с «ниссаном», в котором ехал, кстати, лейтенант конной полиции, незамеченным, однако, не осталось: свидетелями оказались два стража порядка, несущие патрульную службу пешим образом неподалеку от бара, и в эфир тотчас же полетели приметы разбойничьего «линкольна». Алик еще и мили не проехал, а весь район уже замыкался в кольцо с планомерным прочесыванием примыкающих улиц и магистралей.
   Бернацкий же давил носком модного ковбойского сапожка на акселератор, внимая цыганским напевам под аккомпанемент бубенцов и гитар, гремевшим на всю мощь в четырех динамиках стереомагнитолы. Проехав шесть блоков, он вдруг узрел фиолетовые огни полицейских машин в зеркалах заднего вида и даже различил настырный вой сирен сквозь плотную разухабистую музыку.
   Заставить себя отрезветь? Оценить содеянное? Нет!
   Разгоряченный свободолюбивыми мелодиями и текущим в крови алкоголем, Адольф, решив бесшабашно уйти от погони, вдавил педаль акселератора до упора в пол.
   Мощный, как танк, и стремительный, как торпеда, «линкольн», круша тяжелым бампером японские легковушки и раздвигая солидные американские кары, вылетел из сонного переулка под «кирпич» на однос тороннюю улицу и с жутким ревом помчался по ней в неизвестном даже для таксиста Алика направлении, пытаясь уйти таким манером из сжимающегося кольца преследования.
   Вой сирен уже слышался со всех сторон, властно перекрывая цыганские страдания и выкрики, но Алик бесстрашно гнал машину наперекор всем правилам и препятствиям.
   Впоследствии капитан полиции, принимавший участие в задержании всесокрушающего «линкольна», скажет, что такие гонки на протяжении всей своей жизни если и видел, то лишь в голливудских боевиках, равно как и остальные причастные к операции полицейские свято убежденные, что от них пытается уйти какой-то матерый гангстер, к которому при первой же возможности следует применить всю огненную мощь имеющегося оружия…
   В какой-то миг обретя чувство реальности, Алик попытался схитрить, выстроившись на парковку в просвет между машинами, однако в просвете этом находился гидрант[6], стоянка возле которого запрещалась категорически, и чугунную колонку гидранта Алик, наскочив колесом на тротуар, опрокинул, как кеглю.
   В воздух незамедлительно рванул столб воды, выброшенной из подземных труб, и Бернацкого полицейские обнаружили, как кита китобои, – по фонтану.
   Стрелять однако не стали: «гангстер», вывалившийся из двери, ползал на четвереньках возле «линкольна», отыскивая потерянные очки, и являл собой зрелище смехотворно-беспомощное.
   О дальнейших событиях помнилось Адольфу смутно, а были они таковы: уяснив, что разбирательство с задержанным бессмысленно, полицейские в порядке мести и в целях профилактики очень грамотно, не оставляя следов, Бернацкого отмутузили, после чего поместили в камеру, где, очухавшись, он начал грозить и ругаться, обзывая служителей закона оскорбительно и даже грязно, и соответственно нарвался на ответную реакцию в форме повторной экзекуции.
   Сознание померкло вновь. Очнувшись в очередной раз, Алик потребовал погасить свет, ибо тот мешал ему спать, однако свет не гасили, никто на зов не являлся, и тогда, разодрав рулон туалетной бумаги, висевший возле унитаза, Бернацкий занавесил решетку бумажными лоскутами, после чего погрузился в сон.
   Пробуждение, естественно, было безрадостным. По совокупности свершенного грозил Бернацкому немалый тюремный срок: пьяная езда, двенадцать поврежденных машин, оскорбление полиции, попытка скрыться…
   О своем будущем Бернацкий думал не без содрогания.
   Молоденький полицейский надзиратель принес ему весьма приличный завтрак из ближайшего ресторана и даже – две банки пива, последнее – внемля проникновенной мольбе мучавшегося похмельем Адольфа.
   Вскоре Алик стоял перед судьей, зачитывавшим ему перечень перипетий криминального инцидента. Интонация, равно как и выражение лица судьи, ничего хорошего не обещали.
   «Боже, – подумалось тогда Алику. – Проехать полмира, перенести незнамо что и в итоге закончить жизнь в чужедальней тюряге… Да никогда!»
   – Господин судья. Сэр. Мистер, – произнес Алик горько. —
   Главное в любом преступлении – причина. Могу ли я изложить причину?
   Судья выразил согласие.
   И Алик, преодолевая языковой барьер, довольно складно поведал историю о смерти его больной одинокой мамы в Советском Союзе – империи зла, куда он, конечно же, не может выехать даже для того, чтобы проститься с дорогими останками…
   Да, произошел есте твенный срыв, надлом… Господин судья, обратившись к компьютеру, без труда проверит: ни одного преступления не совершил честнейший Адольф Бернацкий до дня вчерашнего, ни одного… Он раскаивается, он молит о пощаде, он…
   Американцы сентиментальны. Это явствует из дальнейшего разговора сторон.
   – Что же с вами делать? – сказал судья. – Расходы по разбитым машинам оплатит страховая компания. Но я вас наказываю штрафом в триста тысяч долла…
   – Я получаю пособие, – отозвался Бернацкий грустно. – Я слаб материально.
   О пятнадцати тысячах наличными он распространяться не стал, равно как и о своей подпольной работе в такси.
   – Я лишаю вас водительской лицензии…
   – Но тогда… у меня нет возможности устроиться на работу,
   – парировал Бернацкий.
   – Вы будете в течение полугода раз в две недели отмечаться в полицейском участке! – рассвирепел судья и долбанул молотком по кафедре.
   Вечером на радостях Бернацкий пригласил к себе в подвал двух безнравственных женщин и устроил грандиозный праздник в честь избавления от темницы.
   Проснулся утром с гудящей головой. Девицы испарились.
   Через некоторое время открылось, что испарились также часы, золотые цепочки, перстень с бриллиантом и все пятнадцать тысяч наличными, лежавшие под ковром.
   Оцепенело анализируя такое открытие, горя желанием вызвать полицию, но одновременно опасаясь, что за поощрение проституции его опять поволокут в суд, Бернацкий расслышал наконец чей-то голос, и принадлежал голос новой ответственной съемщице дома.
   Голос поведал Бернацкому о всем нехорошем, что в Алике наличествовало, и ни о чем положительном не упомянул, подытожив: завтра к утру подвал освободить!
   Опохмеляясь остатками из бутылок и дожевывая зачерствелую закусь, Алик, обращаясь к потолку, матерно крыл Америку – жестокую, бессердечную, битком набитую жуликами, корыстолюбцами, насквозь прогнившую, лицемерную, очевидно зараженную скрытой юдофобией… И насчет юдофобии за примером далеко ходить не надо, новые жильцы пример ярчайший и убедительный!
   И почему он когда-то не согласился на эмиграцию в Израиль: все там свои в этой теплой фруктово-овощной республике, даже телевидение советское принимается, и жилье дается, и деньги…
   Или в ЮАР бы махнул… Эксплуатировал бы черное большинство, жил бы барином в собственном особняке…
   Заметим, что о достоинствах жизни в Израиле и в ЮАР
   Бернацкий знал со слов ему же подобных неудачников, далее Брайтон-Бич-авеню в своей американской эпопее не перемещавшихся, а ограничивающихся маршрутом: винный магазин – пляж – квартира и благотворительная контора.
   В разгар критического нецензурного монолога, обращенного к потолку, раздался телефонный звонок.
   Звонили прежние соседи, ныне – жители Нью-Йорка. Тепло справлялись:
   – Как ты там, Алик?
   – Плохо, – сознался Алик, всхлипнув.
   И – поведал о злоключениях своих.
   – А давай к нам! – предложили друзья.
   – У нас как раз подвал пустует. А испанцы здешние наверняка про тебя позабыли, так что не бойся.
   И Алик сей же миг начал собирать чемоданы. Теперь его ждал новый подвал. Подвал Нью-Йорка. В штат Калифорния отныне возврата не было. За нарушение исполнения судебного приговора Алик регистрировался на компьютере как преступник, должный быть осужденным на тюремный срок, а потому появляться в этих краях представляло отныне значительную опасность. Да и зачем? Ему вполне хватит территории остальных Соединенных Штатов. И что западное побережье, что восточное…
   У новых жильцов Алик из соображений скорее практических, нежели мстительных, позаимствовал цветной телевизор со встроенным видео и кое-что из гардероба, решив, что в Нью-Йорке это ему пригодится и многое сэкономит.

ДРОБЫЗГАЛОВ

   Из прокуратуры оперуполномоченный Евгений Дробызгалов вышел задумчив и – опустошенно, бессильно злобен.
   Плюнул рассеянно на ступени учреждения и, прищурившись досадливо, натянул на лоб козырек кожаной кепочки.
   Сбылись худшие опасения, сбылись! Щенок, безусый мальчишка, сменивший вышедшего на пенсию прежнего покладистого прокурора из отдела надзора, оказался буквоедом, не склонным ни к каким компромиссам.
   Щенок в новом темно-синем мундирчике держался важно, подчеркнуто представлялся по имени-отчеству, попытки фамильярности типа свойского «ты» надменно отклонял и рассуждал как робот, запрограммированный исключительно на тему конкретного юридического вопроса.
   Впервые столкнувшись с этим типом, опытный сыщик Дробызгалов, мгновенно отметив излишнюю категоричность недавнего выпускника юрфака, подумал: ничего, пооботрется, пообтешется; затем же, столкнувшись с ним повторно и на сей раз слегка поконфликтовав, решил – уже со вскипающей злостью, что не сносить чинуше головы, однако ошибся в своем пророчестве: щенка, напротив, повысили через год в звании, характер его не изменился, а к делу он стал относиться еще более рьяно и дотошно. Отношения между ним и Дробыглавовым накалились до предела. Впрочем, в общении прокурор оставался корректен и ровен, взрывался Евгений.
   Прокурор мерно отчитывал оперуполномоченного за ошибки в работе, подробно разбирал поступившие жалобы и цеплялся за каждую неточность в деле, доводя Дробызгалова до немого исступления.
   В органах Евгений служил уже пятнадцать лет, придя в милицию сразу же из армии, опыт имел большой и всесторонний, и стояло за этим опытом многое: люди, судьбы, удачи и превратности, познание тонкостей работы и, конечно же, самые разнообразные объяснения прокуратуре, вплоть до показаний о применении огнестрельного оружия, что повлекло смерть нападавшего на Дробызгалова преступника. Преступник, говоря по правде, был всего-навсего пьяным хулиганом, вооруженным ломом.
   Поначалу Дробызгалов решил договориться с бузотером по-мирному, однако не вышло: хулиган, занеся лом, целенаправленно двигался на Евгения, и потому пришлось пальнуть из «макарова». Впервые.
   В человека. Дробызгалов запомнил все отчетливо, в том числе свой лихорадочный испуг, смешанный с легким удивлением, ибо выстрел в грудь нападавшего показался словно бы холостым: хулиган даже не пошатнулся, продолжая упорное движение вперед с высоко занесенной над остриженной «под горшок» головой железякой. И пришлось тогда Дробызгалову бежать прочь с единственной смятенной мыслью: патроны – брак! Но нет.
   Промчавшись вслед за ним метров двадцать, хулиган упал. И вот, нескоро и с опаской приблизившись к лежащему на тротуаре телу, различил Дробызгалов маленькую темную дырочку на свитере, липко набухающую кровью…
   Ох, и потаскали же его тогда в эту прокуратуру, и потаскали… Что, зачем, почему… Хорошо, прокурор еще нормальный был, вникал… А попадись этому молокососу…
   Дробызгалов цыкнул сквозь зубы вязкой слюной досады и посмотрел на часы. Начальник управления наверняка на месте и наверняка ждет его… И предстоит объясниться с ним, ибо сопляк в прокурорском кителе допек сегодня Дробызгалова вконец и нарвался на откровенный разговор с нецензурными определениями в свой адрес, после чего побежал жаловаться начальству на милицейского хама. А прокурорское начальство, конечно же, наябедничало начальству Дробызгалова. Оперативно, убедительно, на повышенных тонах. Суть же конфликта между Дробызгаловым и прокурором сводилась к следующему.
   Миша Аверин, он же Мордашка, осведомитель Дробызгалова, попал в долги к Груше – крупному квартирному вору, у которого взял на выкуп товара изрядную сумму, и, хотя долг возвратил полностью, протянул с его отдачей лишних три дня, за что уголовник потребовал проценты. Однако не деньгами.
   – Мы люди свои, – мирно сказал Груша Мордашке, – так что «фанеры» не надо, а сдай богатого фраера. Наколка на хату, и мы в расчете.
   Информацию о таком предложении Аверин передал Дробызгалову немедленно. И порешили: предложение принять. Милицейскому начальству гуляющий на свободе Груша надоел, так что перспектива прихватить его на горяченьком, да еще и с подручными, представлялась заманчивой. Оставалось лишь выбрать подходящую квартирку и продумать детали «отмаза» от подозрений со стороны уголовников для Михаила.
   Кандидатуру для ограбления наметил он же, предложив в жертву некоего Петю Кита, своего конкурента по бизнесу.
   Накануне Петя Кит выкупил партию часов «Ролекс», искусно подделанных под оригинальные изделия. Часов было около двухсот штук, статья о спекулляции вполне проходила, а для воров такой товар тоже представлял немалый интерес. Так что в итоге операции Груша со своей командой привлекался бы к ответственности за кражу с проникновением в жилище, а Кит – уплывал бы за спекуляцию в дальние океаны…
   Наводка с «Ролексом» Грушу вдохновила, однако он потребовал, чтобы наводчик участвовал в деле. План «отмаза» такого поворота событий не предусматривал. Михаил уперся, но под ножом бандитов согласился.
   – Вдруг мы запамятовали чего, вдруг не то заберем, – дружелюбно объяснил ему Груша. – Боишься? Хорошо. Десять процентов товара – твои. Нет? Ладно, я добрый. Будешь в общей доле.
   Вход в квартиру Пети Кита преграждала стальная дверь с сейфовым замком. Ворам пришлось на веревках спускаться с крыши на балкон девятого этажа. Квартиру ограбили, но на улице началась операция захвата, прошедшая крайне удачно. Группу оперативники взяли с поличным, после артистично, пусть и экспромтом, сымитировали побег с места преступления наводчика Мордашки, но… кто знал, что на одном из уголовников висело дело, расследуемое прокуратурой? Потянулись нити, началось копание в подробностях, и – выплыл факт присутствия некоего Михаила Аверина при ограблении квартиры спекулянта… В этот факт, как оголодавший бродячий пес в кусок парного мяса, вцепился дотошный молоденький прокурорчик, требуя у Дробызгалова непременной выдачи соучастника.
   – Не соучастник, наш человек, – терпеливо втолковывал чиновному долдону Дробызгалов, с ненавистью впиваясь взглядом в его розовые, молочные щечки. – Внештатник, так сказать…
   – Подследственный Кротов, – строго чеканил на это слуга закона, имея в виду Петю Кита, – показал: ваш внештатник – профессиональный спекулянт, вращающийся в среде организованной преступности, махровых бандитов…
   – Выполняет работу, – корректировал Дробызгалов.
   – Какая работа! Наживается под вашей опекой! – недоумевал молокосос.
   Ну, что скажешь! Тут-то Дробызгалов не выдержал. Обозвал прокурора индюком, ничего не смыслящим в оперативной работе, да и не только индюком, и тот, оскорбленный, ринулся плакаться в жилетку начальства. Впрочем, не сразу. Сначала все здоровые сосуды его физиономии налились кровью от гнева праведного, и он указал Дробызгалову на дверь.