Страница:
— Вы переписывались?
Свенсон кивнул.
— После возвращения Баллы на родину мы каждую неделю обменивались письмами. Он сообщал о своем самочувствии, работе. Собственно говоря, его письма — это дневник. Я со своей стороны давал ему советы, предостерегал от переутомления, чрезмерного напряжения сил, составлял режим питания, образа жизни… Долгое время он писал регулярно. Мне уже начало казаться, что опыт удался и настало время опубликовать результаты успешной операции, но тут письма стали приходить реже, и раз от разу характер их менялся: исчезла прежняя стройность мысли, почерк изменился — словно писал кто-та иной, а не мой пациент. Наконец я получил от него письмо, написанное на машинке. Это было в канун рождества.
В письме не было ни единого намека на операцию, на отношения, которые нас связывают, словно он хотел окончательно обо всем забыть. Все его помыслы были связаны с будущим. Он писал, что впереди долгие годы работы, что человеческая воля способна победить природу, и его шестидесятилетнее тело, повинуясь приказам воли, прослужит ему по крайней мере еще лет сорок, и он осуществит свои творческие планы. Я не осмелился ему ответить. Ограничился поздравительной открыткой к рождеству и ждал… ждал до сегодняшнего дня. Он замолчал.
— Это все, что вы хотели мне сказать, господин профессор?
Свенсон вынул из бара бутылку и наполнил бокалы. Сакач едва пригубил, а профессор одним глотком осушил бокал, налил еще и только тогда заговорил:
— Выслушайте меня. Семнадцатого сентября прошлого года в двух километрах от моего санатория произошла авария. Пострадавших — а их было двое — доставили ко мне. У одного была разворочена грудная клетка, у второго тяжелое сотрясение мозга и перелом основания черепа. Не успел я обработать для операции руки, как у Эгона Краммера наступила клиническая смерть. Мои ассистенты тотчас включили аппарат искусственное сердце — легкие, чтобы…
— …чтобы биологическая смерть не воспрепятствовала вашему опыту?
— Вы все же хотите перевести наш разговор в область уголовного права! — с раздражением воскликнул Свенсон. — Вы не намерены выслушать меня до конца?
— Прошу вас, продолжайте.
— Тело Баллы практически не пострадало. С вашего разрешения я опущу специальную терминологию. На теле имелись только царапины. Но головной мозг претерпел необратимые изменения, и жить профессору Балле оставалось считанные часы. Можно ли в этом случае было думать об операции? Можно. Но лишь об особой операции.
— Которая превосходно соответствовала бы вашим экспериментам, — добавил Сакач.
— Да. Но вместе с тем это была единственная возможность проверить на практике то, что годами вынашивалось в голове. Послушайте! — воскликнул Свенсон. — Где вы найдете ученого, который не воспользовался бы такой возможностью? — Он закурил и понизил голос: — Да, это была единственная возможность, позволявшая спасти хотя бы одну жертву катастрофы, которая в противном случае унесла бы две человеческие жизни. Я не стану утомлять вас подробностями. Скажу лишь, что затронут был не только головной, но и часть спинного мозга. Трудности возникли как раз в связи с восстановлением нервов спинного мозга, остальное было делом техники. Короче говоря, у меня на руках было два трупа, а после шестичасовой операции удалось вернуть к жизни одного человека. Живого, мыслящего человека! Ученого, физика.
Свенсон посмотрел на Сакача, словно ожидая оправдательного приговора.
— Отдаю должное вашему мастерству, — ответил тот. — Но как вы относитесь к этической стороне вопроса? Ведь, пользуясь вашим гениальным методом, жизнь одного человека практически можно продлевать до бесконечности все в новых и новых оболочках. Что вы на это скажете?
— И вы еще спрашиваете? — вскричал Свенсон. — Мое открытие позволяет на годы, десятилетия продлить жизнь великого художника или артиста, талантливого ученого…
— А вы уверены, — перебил Сакач, — что этот человек останется тем же, кем был до операции? — Свенсон молчал. — Вы сказали, что получили два трупа, а вернули нам живого человека. Согласен. Но спрашиваю вас: кого? Кто тот человек, которому вы вернули жизнь? Эгон Краммер или Иштван Балла?
— Эгон Краммер покоится на гетеборгском кладбище, — тихо произнес профессор.
— Краммер? Нет, господин профессор. Его тело! Только тело Краммера похоронено в Гетеборге! А его разум сейчас в Будапеште и ведет, быть может, последнюю борьбу в теле Иштвана Баллы.
В комнате воцарилась тишина. Немая, глубокая. Ее прервал Сакач.
— Вам не кажется, господин профессор, что раздвоение личности — это протест природы против перспективы, о которой вы так горячо говорили?
Свенсон молчал. Потом Сакач спросил:
— А Краммер? Вернее, Балла… Словом… тот человек, созданное вами чудовище, как он реагировал на то, что произошло без его ведома и согласия? На то, с чем ему оставалось лишь примириться?
— Почему же, он мог и изменить положение. Он был волен либо оставаться тем, кем стал после несчастного случая, либо…
— Вы предложили ему искать спасение в самоубийстве?
— Нет. В этом не было нужды. Жизненный инстинкт в человеке необыкновенно силен. Логический ум быстро осознает, что жизнь даже в таком варианте — величайшая ценность. Мы все рассчитали и продумали. Он верил в успех, верил в то, что сможет продолжать любимую работу… Физический упадок сил и недомогания человека, приближающегося к шестидесяти годам, компенсировались мировым именем профессора Баллы. Если хотите, он чувствовал себя преторианцем, которого неожиданно возвели в императоры, — простите за тривиальность сравнения. Я принял все меры предосторожности, мы договорились о правилах конспирации. К счастью, он много лет знал своего шефа, его окружение, привычки. Во всяком случае, я предупредил его о величайшей осторожности и постоянном самоконтроле.
Сакач покачал головой.
— Удивляюсь вам, но не завидую. Вряд ли это осуществится. Природа, как я уже говорил…
— Быть может, вы правы, — угрюмо сказал Свенсон. — Я потерпел поражение. Ошибся в своих расчетах. Но поймите по-человечески… как ученый… как исследователь… это была случайность…
— Такие случайности бывают редко. Смею надеяться, что в вашей жизни, господин профессор, она не повторится. — Сакач серьезно посмотрел на Свенсона.
— Можете быть уверены.
В полночь Сакач прибыл на Ферихедьский аэродром, через два часа был в постели, проспал звонок будильника и проснулся в восемь утра.
Первым же инстинктивным движением он потянулся к телефону, чтобы доложить начальству о своем прибытии. Но Гэрэ был где-то в городе. Не успел Сакач положить трубку на рычаг, как раздался резкий звонок. Это была Жофи.
— Имрэ? Как хорошо, что вы приехали! — В голосе девушки дрожали слезы.
— Что случилось?
— Сегодня на рассвете папа выбросился из окна…
— Габор с вами?
— Да.
— Ждите, сейчас приеду…
Рассказ его был коротким. Габор Шомоди и Жофи с содроганием выслушали его, ни разу не прерывая. Лишь когда он замолчал, Шомоди спросил:
— Как ты догадался?
— Не сразу. Помнишь, когда ты пришел ко мне расстроенный, то между прочим обронил такую фразу; "Его словно подменили". Казалось бы, ничего особенного, но мне она почему-то запомнилась. А потом все начало складываться, как в мозаике. Перечислить? Краммер был импульсивным, нервным человеком. В молодости занимался фехтованием, одно время был даже чемпионом среди юниоров по эспадрону. Большинство побед одержал, фехтуя левой рукой. Однажды его дисквалифицировали за то, что он начал фехтовать правой рукой, а во время боя перехватил эспадрон в левую руку. Позднее увлекся пинг-понгом и с такой же страстью водил машину. Курил только сигареты «Фэчке» — считал, что все другие способствуют раку легких. Дверь или окна комнаты, где находился, всегда держал чуть приоткрытыми и не терпел узких, закрытых кабинок лифта, так как страдал легкой формой клаузофобии. Примерно за полгода до поездки в Гетеборг он решил поменять квартиру и после возвращения должен был переселиться в только что отстроенный дом. Летом, правда безуспешно, начал ухаживать за Жофи. Возможно, с этим и связан обмен квартиры. И наконец, по метрическим данным Эгон Краммер, как и все члены его семьи, — выходец из Швейцарии и сохранил веру своих предков. Он лютеранин.
В поведении профессора Баллы, когда он вернулся из Швеции после операции, проведенной Свенсоном, все эти качества проявились с большей или меньшей отчетливостью, но заметить их было можно. Внимательному наблюдателю несовместимость мозга и тела бросалась в глаза. Для поддержания внешней формы Краммер должен был собрать всю свою волю, проявлять неусыпное внимание. А он то и дело ошибался. Впрочем, это закономерно. Помнишь, Габор, его поведение перед отъездом в Хевиз? Тогда он чул себя не выдал. Или тот случай, когда он сел в тот «вартбург»? А история с чужой квартирой, которую после смерти Краммера отдали другому… Жестикулировал он всегда левой рукой. Все это указывало на безусловную замену личности. Однажды я слушал его на заседании Академии наук и совершенно случайно обратил внимание на тонкий шрам вокруг головы. Тогда я решил во что бы то ни стало раздобыть доказательства и рассеять подозрения.
— А что означала вся эта история с "Отче наш" у меня на именинах? — спросил Шомоди.
— Ты не понял? Тогда слушай: то, чему человек обучается в детстве, он запоминает накрепко. Я уже говорил, что Краммер был лютеранин, а Балла — католик. Католики заканчивают "Отче наш" так: но избави нас от лукавого, аминь! А протестанты еще добавляют: ибо твое есть и царствие, и сила, и слава во веки веков, аминь! Молитву у тебя в доме произнес протестант Краммер. Возможно, тебе это покажется смешным, но мне тогда все стало ясно. И я полетел в Гетеборг,
Жофи, молча слушавшая Сакача, больше не в силах была сдерживаться. Она зарыдала. Шомоди бросился к ней. Сакач отвернулся к окну. Когда Жофи немного успокоилась и за его спиной слышались лишь негромкие всхлипывания, он сказал;
— Слабое утешение, Жофи, но другого у меня нет: ваш отец скончался семнадцатого сентября прошлого года. То, что произошло сегодня на рассвете в психиатрической больнице, было не смертью профессора Баллы, а заключительным аккордом чудовищного эксперимента, который, к счастью, окончился неудачей.
Дэжэ Кемень
Свенсон кивнул.
— После возвращения Баллы на родину мы каждую неделю обменивались письмами. Он сообщал о своем самочувствии, работе. Собственно говоря, его письма — это дневник. Я со своей стороны давал ему советы, предостерегал от переутомления, чрезмерного напряжения сил, составлял режим питания, образа жизни… Долгое время он писал регулярно. Мне уже начало казаться, что опыт удался и настало время опубликовать результаты успешной операции, но тут письма стали приходить реже, и раз от разу характер их менялся: исчезла прежняя стройность мысли, почерк изменился — словно писал кто-та иной, а не мой пациент. Наконец я получил от него письмо, написанное на машинке. Это было в канун рождества.
В письме не было ни единого намека на операцию, на отношения, которые нас связывают, словно он хотел окончательно обо всем забыть. Все его помыслы были связаны с будущим. Он писал, что впереди долгие годы работы, что человеческая воля способна победить природу, и его шестидесятилетнее тело, повинуясь приказам воли, прослужит ему по крайней мере еще лет сорок, и он осуществит свои творческие планы. Я не осмелился ему ответить. Ограничился поздравительной открыткой к рождеству и ждал… ждал до сегодняшнего дня. Он замолчал.
— Это все, что вы хотели мне сказать, господин профессор?
Свенсон вынул из бара бутылку и наполнил бокалы. Сакач едва пригубил, а профессор одним глотком осушил бокал, налил еще и только тогда заговорил:
— Выслушайте меня. Семнадцатого сентября прошлого года в двух километрах от моего санатория произошла авария. Пострадавших — а их было двое — доставили ко мне. У одного была разворочена грудная клетка, у второго тяжелое сотрясение мозга и перелом основания черепа. Не успел я обработать для операции руки, как у Эгона Краммера наступила клиническая смерть. Мои ассистенты тотчас включили аппарат искусственное сердце — легкие, чтобы…
— …чтобы биологическая смерть не воспрепятствовала вашему опыту?
— Вы все же хотите перевести наш разговор в область уголовного права! — с раздражением воскликнул Свенсон. — Вы не намерены выслушать меня до конца?
— Прошу вас, продолжайте.
— Тело Баллы практически не пострадало. С вашего разрешения я опущу специальную терминологию. На теле имелись только царапины. Но головной мозг претерпел необратимые изменения, и жить профессору Балле оставалось считанные часы. Можно ли в этом случае было думать об операции? Можно. Но лишь об особой операции.
— Которая превосходно соответствовала бы вашим экспериментам, — добавил Сакач.
— Да. Но вместе с тем это была единственная возможность проверить на практике то, что годами вынашивалось в голове. Послушайте! — воскликнул Свенсон. — Где вы найдете ученого, который не воспользовался бы такой возможностью? — Он закурил и понизил голос: — Да, это была единственная возможность, позволявшая спасти хотя бы одну жертву катастрофы, которая в противном случае унесла бы две человеческие жизни. Я не стану утомлять вас подробностями. Скажу лишь, что затронут был не только головной, но и часть спинного мозга. Трудности возникли как раз в связи с восстановлением нервов спинного мозга, остальное было делом техники. Короче говоря, у меня на руках было два трупа, а после шестичасовой операции удалось вернуть к жизни одного человека. Живого, мыслящего человека! Ученого, физика.
Свенсон посмотрел на Сакача, словно ожидая оправдательного приговора.
— Отдаю должное вашему мастерству, — ответил тот. — Но как вы относитесь к этической стороне вопроса? Ведь, пользуясь вашим гениальным методом, жизнь одного человека практически можно продлевать до бесконечности все в новых и новых оболочках. Что вы на это скажете?
— И вы еще спрашиваете? — вскричал Свенсон. — Мое открытие позволяет на годы, десятилетия продлить жизнь великого художника или артиста, талантливого ученого…
— А вы уверены, — перебил Сакач, — что этот человек останется тем же, кем был до операции? — Свенсон молчал. — Вы сказали, что получили два трупа, а вернули нам живого человека. Согласен. Но спрашиваю вас: кого? Кто тот человек, которому вы вернули жизнь? Эгон Краммер или Иштван Балла?
— Эгон Краммер покоится на гетеборгском кладбище, — тихо произнес профессор.
— Краммер? Нет, господин профессор. Его тело! Только тело Краммера похоронено в Гетеборге! А его разум сейчас в Будапеште и ведет, быть может, последнюю борьбу в теле Иштвана Баллы.
В комнате воцарилась тишина. Немая, глубокая. Ее прервал Сакач.
— Вам не кажется, господин профессор, что раздвоение личности — это протест природы против перспективы, о которой вы так горячо говорили?
Свенсон молчал. Потом Сакач спросил:
— А Краммер? Вернее, Балла… Словом… тот человек, созданное вами чудовище, как он реагировал на то, что произошло без его ведома и согласия? На то, с чем ему оставалось лишь примириться?
— Почему же, он мог и изменить положение. Он был волен либо оставаться тем, кем стал после несчастного случая, либо…
— Вы предложили ему искать спасение в самоубийстве?
— Нет. В этом не было нужды. Жизненный инстинкт в человеке необыкновенно силен. Логический ум быстро осознает, что жизнь даже в таком варианте — величайшая ценность. Мы все рассчитали и продумали. Он верил в успех, верил в то, что сможет продолжать любимую работу… Физический упадок сил и недомогания человека, приближающегося к шестидесяти годам, компенсировались мировым именем профессора Баллы. Если хотите, он чувствовал себя преторианцем, которого неожиданно возвели в императоры, — простите за тривиальность сравнения. Я принял все меры предосторожности, мы договорились о правилах конспирации. К счастью, он много лет знал своего шефа, его окружение, привычки. Во всяком случае, я предупредил его о величайшей осторожности и постоянном самоконтроле.
Сакач покачал головой.
— Удивляюсь вам, но не завидую. Вряд ли это осуществится. Природа, как я уже говорил…
— Быть может, вы правы, — угрюмо сказал Свенсон. — Я потерпел поражение. Ошибся в своих расчетах. Но поймите по-человечески… как ученый… как исследователь… это была случайность…
— Такие случайности бывают редко. Смею надеяться, что в вашей жизни, господин профессор, она не повторится. — Сакач серьезно посмотрел на Свенсона.
— Можете быть уверены.
В полночь Сакач прибыл на Ферихедьский аэродром, через два часа был в постели, проспал звонок будильника и проснулся в восемь утра.
Первым же инстинктивным движением он потянулся к телефону, чтобы доложить начальству о своем прибытии. Но Гэрэ был где-то в городе. Не успел Сакач положить трубку на рычаг, как раздался резкий звонок. Это была Жофи.
— Имрэ? Как хорошо, что вы приехали! — В голосе девушки дрожали слезы.
— Что случилось?
— Сегодня на рассвете папа выбросился из окна…
— Габор с вами?
— Да.
— Ждите, сейчас приеду…
Рассказ его был коротким. Габор Шомоди и Жофи с содроганием выслушали его, ни разу не прерывая. Лишь когда он замолчал, Шомоди спросил:
— Как ты догадался?
— Не сразу. Помнишь, когда ты пришел ко мне расстроенный, то между прочим обронил такую фразу; "Его словно подменили". Казалось бы, ничего особенного, но мне она почему-то запомнилась. А потом все начало складываться, как в мозаике. Перечислить? Краммер был импульсивным, нервным человеком. В молодости занимался фехтованием, одно время был даже чемпионом среди юниоров по эспадрону. Большинство побед одержал, фехтуя левой рукой. Однажды его дисквалифицировали за то, что он начал фехтовать правой рукой, а во время боя перехватил эспадрон в левую руку. Позднее увлекся пинг-понгом и с такой же страстью водил машину. Курил только сигареты «Фэчке» — считал, что все другие способствуют раку легких. Дверь или окна комнаты, где находился, всегда держал чуть приоткрытыми и не терпел узких, закрытых кабинок лифта, так как страдал легкой формой клаузофобии. Примерно за полгода до поездки в Гетеборг он решил поменять квартиру и после возвращения должен был переселиться в только что отстроенный дом. Летом, правда безуспешно, начал ухаживать за Жофи. Возможно, с этим и связан обмен квартиры. И наконец, по метрическим данным Эгон Краммер, как и все члены его семьи, — выходец из Швейцарии и сохранил веру своих предков. Он лютеранин.
В поведении профессора Баллы, когда он вернулся из Швеции после операции, проведенной Свенсоном, все эти качества проявились с большей или меньшей отчетливостью, но заметить их было можно. Внимательному наблюдателю несовместимость мозга и тела бросалась в глаза. Для поддержания внешней формы Краммер должен был собрать всю свою волю, проявлять неусыпное внимание. А он то и дело ошибался. Впрочем, это закономерно. Помнишь, Габор, его поведение перед отъездом в Хевиз? Тогда он чул себя не выдал. Или тот случай, когда он сел в тот «вартбург»? А история с чужой квартирой, которую после смерти Краммера отдали другому… Жестикулировал он всегда левой рукой. Все это указывало на безусловную замену личности. Однажды я слушал его на заседании Академии наук и совершенно случайно обратил внимание на тонкий шрам вокруг головы. Тогда я решил во что бы то ни стало раздобыть доказательства и рассеять подозрения.
— А что означала вся эта история с "Отче наш" у меня на именинах? — спросил Шомоди.
— Ты не понял? Тогда слушай: то, чему человек обучается в детстве, он запоминает накрепко. Я уже говорил, что Краммер был лютеранин, а Балла — католик. Католики заканчивают "Отче наш" так: но избави нас от лукавого, аминь! А протестанты еще добавляют: ибо твое есть и царствие, и сила, и слава во веки веков, аминь! Молитву у тебя в доме произнес протестант Краммер. Возможно, тебе это покажется смешным, но мне тогда все стало ясно. И я полетел в Гетеборг,
Жофи, молча слушавшая Сакача, больше не в силах была сдерживаться. Она зарыдала. Шомоди бросился к ней. Сакач отвернулся к окну. Когда Жофи немного успокоилась и за его спиной слышались лишь негромкие всхлипывания, он сказал;
— Слабое утешение, Жофи, но другого у меня нет: ваш отец скончался семнадцатого сентября прошлого года. То, что произошло сегодня на рассвете в психиатрической больнице, было не смертью профессора Баллы, а заключительным аккордом чудовищного эксперимента, который, к счастью, окончился неудачей.
Дэжэ Кемень
Невидимое оружие
Оттокар был начисто лишен музыкальных способностей. Флейта Петера оставляла его столь же равнодушным, как и фортепиано Шари. Лениво покачиваясь, он медленно ковылял от своей коробки, задвинутой в угол передней, к стоявшей у окна комнаты качалке и обратно. Особенно он любил качалку, доставшуюся Шари в наследство от бабушки: качалка была покрыта пледом с кистями, свисающими до пола, в них можно было отлично прятаться. В первые же дни своего пребывания в жилище молодых супругов он попробовал на вкус одну из кистей, но, убедившись в ее полной несъедобности, стал использовать бахрому только в качестве убежища.
— Глупое животное, — проворчал Петер и отложил флейту.
— А ты попробуй флейту-пикколо, — посоветовала Шари. — Может, ее звук ему больше понравится. Но вообще, мне кажется, ты слишком многого требуешь от обыкновенного ежа.
— Животное, лишенное музыкальности, для меня перестает существовать, — с глубочайшим презрением заявил Петер и последовал за Оттокаром к коробке, служившей зверьку домом. Здесь он отмерил ему порцию еды на ужин: остатки мяса, вареную картошку и половинку яблока — без витаминов и ежу не обойтись.
— Не забудь съесть кожуру, будь так любезен, — проворчал он и, покончив таким образом с домашними обязанностями, повернулся, чтобы заняться, наконец, каким-нибудь более полезным делом.
В эту минуту в дверь позвонили. На пороге передней стоял Имре Сакач.
— Ты еще жив? Три месяца к нам не заглядывал.
— Четыре — чтобы быть точным. А вообще-то я жив, хотя и нахожу в этом мало радости… Послушай! Это что за зверь?
— Это? Ах, да, вы еще не встречались! Разреши тебе представить нового члена нашей семьи. Его зовут Оттокар.
— Весьма уродливое создание.
— А каким должен быть еж? Похожим на Венеру Милосскую?
— Если придерживаться твоих сравнений, я бы сказал, он скорее напоминает Виллендорфскую Венеру. Зачем он тебе?
— Говорят, ежи относятся к самому интеллектуальному виду грызунов. Хочу провести с ним эксперимент, чтобы узнать, как животные реагируют на музыку… Но почему мы здесь топчемся?
Когда они вошли в комнату, Шари уже уничтожила следы эксперимента и поставила на стол тарелку с печеньем собственного изготовления.
— Прошу, угощайтесь. Что вы скажете об Оттокаре?
— Не хотелось бы обижать хозяев дома, хотя Петеру свое мнение я высказал. Во всяком случае, что касается имени вашего ежа…
— А что? Епископу можно называться Оттокаром, а ежу нельзя?
— Порядочный еж удовлетворился бы обычным честным именем. По-моему, вашему ежу очень подошло бы, например, имя Манци.
— Вы с ума сошли?! Оттокар мальчик!
— Ах, вот как? Прошу прощения. Впрочем, я бы не удивился, если на самом деле сошел с ума… Печенье у вас отличное, Шари! А нельзя его чем-нибудь запить?
Петер вынул бутылку коньяка.
— У тебя какое-нибудь гнусное дело? Ты пьешь только в этих случаях.
— Да, пока не отважусь распутать дело… Спасибо, не больше половины. Так вот, рано или поздно, но я обычно на это решаюсь.
— Потому что от вас этого требуют и иначе нельзя! — рассмеялась Шари.
— Нет, не только поэтому. Мне самому интересно. И я не люблю нераскрытых дел.
Петер сел, облокотись о ручки кресла, и наклонился вперед.
— Ну, рассказывай, а мы будем слушать, как два несообразительных Ватсона слушали бы блистательного Шерлока Холмса.
— Дело действительно гнусное, — начал Сакач. — Гнусное, потому что пока не за что ухватиться. И к тому же оно связано с Интерполом.
— Скажи на милость!
— Следовательно, приходится думать и о репутации венгерского следственного аппарата. — Сакач задумчиво повертел в руках бокал, сделал глоток и продолжал: — В прошлую пятницу в консерватории… Но вы-то наверняка там были! На концерте Раджио. Верно?
— Я даже записал концерт.
— Мы сидели сзади, — перебила Шари. — Петеру удалось протащить в зал магнитофон, и он записал весь концерт на пленку. Проиграть вам?
— Нет, нет, благодарю! Сейчас у меня нет настроения наслаждаться музыкой.
— Издеваешься? Дино Раджио — величайший из ныне живущих теноров. По крайней мере один из величайших. Он достойный преемник Карузо, Флеты и Джильи.
— Хорошо, хорошо. Одним словом в самом конце, когда он пел на бис…
— "Прощанье Туридду"…
— Меня, право, не интересует, что именно пел этот кривляка. Меня интересует то, что в зале в третьем ряду партера сидел американский делец, Артур Картер, который приехал к нам, чтобы заключить долгосрочный…
— А, это, наверное, тот человек, которому стало плохо! — воскликнула Шари. — Вы имеете в виду лысого мужчину с двойным подбородком? Он почувствовал себя нехорошо, когда концерт уже окончился, и его вынесли.
— Значит, вы это видели?
— Я не видел, — сказал Петер. — Я был занят магнитофоном. Ты и в самом деле не хочешь послушать?
— Сейчас нет, старина. Может, позднее.
— Одно могу сказать — в зале было очень душно. Не удивительно, что ему стало плохо. Но почему этим делом интересуется Интерпол?
— Да потому, что все не так просто, Шари. Вы не читали сегодняшних газет? Через два часа Картер скончался. Умер, не приходя в сознание. От сердечной недостаточности.
— Бедняга! Но почему…
— Дело в том, Шари, что Артур Картер умер неестественной смертью.
— Что?!
Сакач замолчал, а в это время Оттокар, покачиваясь, пересек комнату и спрятался под качалкой.
— Как так неестественной?..
— Пока это только предположение. Оно держится в секрете. К счастью, мои Ватсоны умеют держать язык за зубами. Так вот: смерть Картера — это только звено одной цепи. Очень странной и грязной цепи. Все началось в прошлом году. По крайней мере то, что нам известно. Весьма вероятно, что многие звенья цепи еще не раскрыты. Итак, в прошлом году в Дели проходила Международная конференция солидарности. В последний ее день умер доктор Радж Бахадур, один из крупнейших знатоков международного права, член почетного президиума конференции. Врачи констатировали инфаркт. Не найдя другого объяснения. Через три месяца в Веймаре на Международном конгрессе Пен-клуба при точно таких же обстоятельствах умирает Мануэла…
— А это кто? — перебил Петер.
— Одного образования недостаточно, друг мой. Необходимо еще следить за прессой… Мануэла была испанской журналисткой. Эмигранткой. Всю кубинскую революцию провела рядом с Кастро. Ей стало плохо в зрительном зале Концертхаузена — как у нас Картеру. По иронии судьбы Картер тоже был в Веймаре и к тому же, как нам сообщили немецкие коллеги, сидел рядом с Мануэлей.
— А это важно? — спросила Шари.
— Не знаю. Может быть, и не важно. Но факт остается фактом. Как и то, что два месяца назад Айзек Д. Вашингтон на массовом митинге в Гарлеме потерял сознание, а когда пришел в себя, утратил способность речи. Паралич.
— Ты имеешь в виду того Вашингтона, который выступал с докладами о гражданских правах?
— Того самого. Больше он никогда не будет выступать. И еще одно обстоятельство: за несколько недель до этого на студенческом фестивале в Мехико потерял сознание и умер секретарь отдела высших учебных заведений Организации свободной немецкой молодежи. Врачи констатировали инфаркт. Не найдя другого объяснения.
— Сколько ему было лет? — спросил Петер.
— Двадцать три года.
— Инфаркт у двадцатитрехлетнего молодого человека?
— Я же сказал — ничего другого врачам установить не удалось.
— Звучит довольно невразумительно, — заметил Петер. — И вообще — где тут связь? Если это неестественная смерть, то…
— Связь? Сначала и мы не усматривали большой связи. Кроме одного: во всех случаях трагическое событие обязательно происходило на каком-нибудь собрании, конференции, массовом митинге, на худой конец — концерте. К тому же жертвами обычно становились люди, чья принципиальная позиция — будь то политика или экономика — расходилась с той, которой придерживаются сторонники правых взглядов.
— Пока понятно. Вернее, логично. Ну, а что дальше?
— Ничего. От венского резидента Интерпола пришла телеграмма и, так как они настаивали на моей кандидатуре, Гере разрешил, чтобы дело передали мне. Мы берегли этого Картера как зеницу ока, но через два дня после получения нами приказа он взял да и умер в консерватории.
— Неприятная история, — сказала Шари. — Но я не совсем понимаю…
— А я вообще ничего не понимаю, — перебил Сакач. — Конечно, большинство сыщиков, приняв дело к расследованию, начинают усиленно сопоставлять факты, строить предположения, выдвигают догадки, которые могут позволить сделать определенные выводы…
— Твой метод! И к чему ты пришел?
— Так, мелочь, любому бросилась бы в глаза. Может, и не имеет значения, но мне это показалось странным.
— Что именно?
— То, что… — Сакач замолчал и с виноватым видом взглянул на друзей. — Мне трудно сказать это именно вам… Ведь ради музыки, ради музыкантов вы…
— Перестаньте юлить, Имре! — перебила Шари. — Выкладывайте, что у вас на уме. Даже если убийца один из знаменитейших музыкантов мира! — Неожиданно она умолкла. — Господи! Уж не Раджио ли будет следующим? Вы это имели в виду? Раджио всегда и везде…
— Вот в этом-то все дело. Раджио всегда и везде присутствует там, где нужно поддержать прогрессивную идею. Но я боюсь не за него. Что за него бояться? Как вы сказали? "Даже если преступник один из знаменитейших музыкантов мира"? Возможно, вы не так далеки от истины.
Петер вскочил.
— Опомнись! Уж не…
— Да, да, — Сакач закурил. — Да, да, я в своем уме. И это не предположение, а факт! — Он рассмеялся. — Очень странный факт… Возможно, потом мы узнаем и о других случаях со смертельным исходом, не имеющих отношения к тому, о чем я сейчас говорю. Но до сих пор, поймите, до сих пор при всех таких происшествиях присутствовал Дино Раджио, которого ты назвал величайшим из ныне живущих теноров.
Петер натянуто улыбнулся, Сакач замолчал, нахмурив лоб, а Шари запротестовала:
— При всем моем уважении к вашему уму и опыту, Имре, я считаю это нелепостью. Артист, один из самых популярных… Убивать с таким голосом? Ну, нет!
— А кроме того, в твоем предположении концы не сходятся с концами, — перебил ее Петер. — Эти люди — левые или игравшие в левых — по-твоему, убиты Раджио, тем самым Раджио, который ежегодно отдает десятки тысяч долларов…
— Знаю. Из доходов, которые он получает от своих турне по всему свету. Раджио дает концерт в пользу пострадавших от стихийных бедствий, Раджио покупает продовольствие для больницы, Раджио то, Раджио се. Впрочем, кто утверждает, что он убийца? Я просто говорю, что он присутствовал при всех подобных происшествиях, даже если это и случайное совпадение. Откуда мне знать? Но он всегда оказывался там, где происходило несчастье.
Шари замахала обеими руками.
— Я протестую против такого чудовищного предположения решительным образом! Послушайте только… — Она подбежала к магнитофону. — Послушайте, как он пел на бис. "Прощанье Туридду" и "Арию перчатки". Тот, кто так поет…
Возможно, голос Раджио уступал прославленному Джильи, но звучал мягче, совсем как у Флоты, и вместе с тем мужественнее. Он завораживал слушателей, даже тех, кто разбирался в музыке не более Сакача. Однако в конце прощальной арии Туридду, спешащего на смертный поединок, Петер вдруг хмыкнул.
— Слышали?
— Что? — отозвалась Шари.
— Он пустил петуха на последнем «адьо». А ведь за ним этого не водится! И на концерте я не заметил. Прокрути-ка обратной
"Во мне говорит вино", — снова запел Раджио.
Все прислушались, и Сакач тоже, хотя он и не разбирался в столь тонких нюансах.
— Вот! — воскликнул Петер.
Он выключил магнитофон и провернул назад несколько последних тактов. Теперь и Сакач услышал, как голос Раджио на мгновенье сорвался, но тут же снова зазвучал чисто и мужественно.
— Стереть? — спросил Петер. — Нельзя же оставлять несовершенную запись.
— Глупости, стирать пленку из-за такого пустяка! — Шари возмутилась не на шутку. — Оставим этот концерт так, как есть. Вместе с исполнением на бис. Разве удивительно, что к концу он устал? — Она повернулась к Сакачу: — Послушайте начало этой пленки. "Лючия де Ламермур"…
Сакач встал.
— К сожалению, я должен идти.
— Послушай, Имре, я так и не понял, зачем ты приходил? — поинтересовался Петер.
— Мне надо было кому-то рассказать об этом деле, чтобы самому лучше разобраться. А с кем я мог поделиться? Только с вами.
— Теперь стало яснее?
— Есть кое-какие догадки. Но совсем незначительные… Ну, друзья, продолжайте музицировать…
Опустив голову, он брел по узким будайским улочкам. Мимо него спешили женщины в легких летних платьях, мужчины в рубашках с короткими рукавами, ярко светило солнце, тротуар был усыпан косточками от черешен и абрикосов… Косточки все выплевывают… А их следовало бы расколоть, посмотреть, что там внутри. Зернышко абрикоса, например, прикидывается миндалем, а скрывает в себе смертельнып яд — синильную кислоту…
Сакач остановился. Перед ним сверкала зеркальная витрина аптеки. За стеклом на одном из ящиков старинного стенного шкафа, сохранившегося еще от прошлого века, вычурными, заостренными буквами было написано: Venenum — яд.
Может быть, и там — яд? Нет, исключено. Все жертвы были подвергнуты вскрытию, и в их организме не нашли ни малейших следов яда. Впрочем, следы были у Картера. Но, как выяснилось, он страдал от сильных ревматических болей, и для облегчения ему делали инъекции, содержащие мизерные дозы героина.
Однако, если не яд, то что же? Дурной глаз? Гипноз? Убивать с помощью гипноза — такого медицина не знает, пожалуй, даже суеверий подобных не существует. Хотя кто рискнет утверждать, что познал все тайны природы? Но тот, кто знает немного больше других, при известных обстоятельствах может показаться обладателем таинственных сил, и…
В детстве на Сакача огромное впечатление произвел бродячий цирк. Главный аттракцион состоял из выступления иллюзиониста: на арену выносили свинью — настоящую, хрюкающую, отмытую до розовости свинью, одолженную у кого-то в селе. Иллюзионист начинал пристально глядеть на животное, и оно ложилось, вставало, бегало вокруг манежа, прихрамывая то на одну, то на другую ногу, а в довершение всего вбегало в большую раскрытую дорожную корзину. Фокусник захлопывал крышку и протыкал корзину длинной шпагой. Затем поднимал крышку — свиньи там как ни бывало. Владелец поднимал крик, требовал возмещения убытков. В ответ фокусник заявлял, что его свинья давно дома, хрюкает в хлеву. И это подтверждалось на самом деле. Умел работать фокусник, отменно умел! Он был одет в костюм, перехваченный огненным кушаком, и афиша у входа аршинными алыми буквами возвещала: "Пылающий Гермес". Сельский звонарь-всезнайка говорил, что настоящее лмя иллюзиониста Бенэ Поздера…
Сакач рассмеялся, но тут же устыдился своего смеха и огляделся вокруг. Он находился в Пеште, у дверей собственного дома. Сам не заметил, как перешел по мосту Дунай.
— Глупое животное, — проворчал Петер и отложил флейту.
— А ты попробуй флейту-пикколо, — посоветовала Шари. — Может, ее звук ему больше понравится. Но вообще, мне кажется, ты слишком многого требуешь от обыкновенного ежа.
— Животное, лишенное музыкальности, для меня перестает существовать, — с глубочайшим презрением заявил Петер и последовал за Оттокаром к коробке, служившей зверьку домом. Здесь он отмерил ему порцию еды на ужин: остатки мяса, вареную картошку и половинку яблока — без витаминов и ежу не обойтись.
— Не забудь съесть кожуру, будь так любезен, — проворчал он и, покончив таким образом с домашними обязанностями, повернулся, чтобы заняться, наконец, каким-нибудь более полезным делом.
В эту минуту в дверь позвонили. На пороге передней стоял Имре Сакач.
— Ты еще жив? Три месяца к нам не заглядывал.
— Четыре — чтобы быть точным. А вообще-то я жив, хотя и нахожу в этом мало радости… Послушай! Это что за зверь?
— Это? Ах, да, вы еще не встречались! Разреши тебе представить нового члена нашей семьи. Его зовут Оттокар.
— Весьма уродливое создание.
— А каким должен быть еж? Похожим на Венеру Милосскую?
— Если придерживаться твоих сравнений, я бы сказал, он скорее напоминает Виллендорфскую Венеру. Зачем он тебе?
— Говорят, ежи относятся к самому интеллектуальному виду грызунов. Хочу провести с ним эксперимент, чтобы узнать, как животные реагируют на музыку… Но почему мы здесь топчемся?
Когда они вошли в комнату, Шари уже уничтожила следы эксперимента и поставила на стол тарелку с печеньем собственного изготовления.
— Прошу, угощайтесь. Что вы скажете об Оттокаре?
— Не хотелось бы обижать хозяев дома, хотя Петеру свое мнение я высказал. Во всяком случае, что касается имени вашего ежа…
— А что? Епископу можно называться Оттокаром, а ежу нельзя?
— Порядочный еж удовлетворился бы обычным честным именем. По-моему, вашему ежу очень подошло бы, например, имя Манци.
— Вы с ума сошли?! Оттокар мальчик!
— Ах, вот как? Прошу прощения. Впрочем, я бы не удивился, если на самом деле сошел с ума… Печенье у вас отличное, Шари! А нельзя его чем-нибудь запить?
Петер вынул бутылку коньяка.
— У тебя какое-нибудь гнусное дело? Ты пьешь только в этих случаях.
— Да, пока не отважусь распутать дело… Спасибо, не больше половины. Так вот, рано или поздно, но я обычно на это решаюсь.
— Потому что от вас этого требуют и иначе нельзя! — рассмеялась Шари.
— Нет, не только поэтому. Мне самому интересно. И я не люблю нераскрытых дел.
Петер сел, облокотись о ручки кресла, и наклонился вперед.
— Ну, рассказывай, а мы будем слушать, как два несообразительных Ватсона слушали бы блистательного Шерлока Холмса.
— Дело действительно гнусное, — начал Сакач. — Гнусное, потому что пока не за что ухватиться. И к тому же оно связано с Интерполом.
— Скажи на милость!
— Следовательно, приходится думать и о репутации венгерского следственного аппарата. — Сакач задумчиво повертел в руках бокал, сделал глоток и продолжал: — В прошлую пятницу в консерватории… Но вы-то наверняка там были! На концерте Раджио. Верно?
— Я даже записал концерт.
— Мы сидели сзади, — перебила Шари. — Петеру удалось протащить в зал магнитофон, и он записал весь концерт на пленку. Проиграть вам?
— Нет, нет, благодарю! Сейчас у меня нет настроения наслаждаться музыкой.
— Издеваешься? Дино Раджио — величайший из ныне живущих теноров. По крайней мере один из величайших. Он достойный преемник Карузо, Флеты и Джильи.
— Хорошо, хорошо. Одним словом в самом конце, когда он пел на бис…
— "Прощанье Туридду"…
— Меня, право, не интересует, что именно пел этот кривляка. Меня интересует то, что в зале в третьем ряду партера сидел американский делец, Артур Картер, который приехал к нам, чтобы заключить долгосрочный…
— А, это, наверное, тот человек, которому стало плохо! — воскликнула Шари. — Вы имеете в виду лысого мужчину с двойным подбородком? Он почувствовал себя нехорошо, когда концерт уже окончился, и его вынесли.
— Значит, вы это видели?
— Я не видел, — сказал Петер. — Я был занят магнитофоном. Ты и в самом деле не хочешь послушать?
— Сейчас нет, старина. Может, позднее.
— Одно могу сказать — в зале было очень душно. Не удивительно, что ему стало плохо. Но почему этим делом интересуется Интерпол?
— Да потому, что все не так просто, Шари. Вы не читали сегодняшних газет? Через два часа Картер скончался. Умер, не приходя в сознание. От сердечной недостаточности.
— Бедняга! Но почему…
— Дело в том, Шари, что Артур Картер умер неестественной смертью.
— Что?!
Сакач замолчал, а в это время Оттокар, покачиваясь, пересек комнату и спрятался под качалкой.
— Как так неестественной?..
— Пока это только предположение. Оно держится в секрете. К счастью, мои Ватсоны умеют держать язык за зубами. Так вот: смерть Картера — это только звено одной цепи. Очень странной и грязной цепи. Все началось в прошлом году. По крайней мере то, что нам известно. Весьма вероятно, что многие звенья цепи еще не раскрыты. Итак, в прошлом году в Дели проходила Международная конференция солидарности. В последний ее день умер доктор Радж Бахадур, один из крупнейших знатоков международного права, член почетного президиума конференции. Врачи констатировали инфаркт. Не найдя другого объяснения. Через три месяца в Веймаре на Международном конгрессе Пен-клуба при точно таких же обстоятельствах умирает Мануэла…
— А это кто? — перебил Петер.
— Одного образования недостаточно, друг мой. Необходимо еще следить за прессой… Мануэла была испанской журналисткой. Эмигранткой. Всю кубинскую революцию провела рядом с Кастро. Ей стало плохо в зрительном зале Концертхаузена — как у нас Картеру. По иронии судьбы Картер тоже был в Веймаре и к тому же, как нам сообщили немецкие коллеги, сидел рядом с Мануэлей.
— А это важно? — спросила Шари.
— Не знаю. Может быть, и не важно. Но факт остается фактом. Как и то, что два месяца назад Айзек Д. Вашингтон на массовом митинге в Гарлеме потерял сознание, а когда пришел в себя, утратил способность речи. Паралич.
— Ты имеешь в виду того Вашингтона, который выступал с докладами о гражданских правах?
— Того самого. Больше он никогда не будет выступать. И еще одно обстоятельство: за несколько недель до этого на студенческом фестивале в Мехико потерял сознание и умер секретарь отдела высших учебных заведений Организации свободной немецкой молодежи. Врачи констатировали инфаркт. Не найдя другого объяснения.
— Сколько ему было лет? — спросил Петер.
— Двадцать три года.
— Инфаркт у двадцатитрехлетнего молодого человека?
— Я же сказал — ничего другого врачам установить не удалось.
— Звучит довольно невразумительно, — заметил Петер. — И вообще — где тут связь? Если это неестественная смерть, то…
— Связь? Сначала и мы не усматривали большой связи. Кроме одного: во всех случаях трагическое событие обязательно происходило на каком-нибудь собрании, конференции, массовом митинге, на худой конец — концерте. К тому же жертвами обычно становились люди, чья принципиальная позиция — будь то политика или экономика — расходилась с той, которой придерживаются сторонники правых взглядов.
— Пока понятно. Вернее, логично. Ну, а что дальше?
— Ничего. От венского резидента Интерпола пришла телеграмма и, так как они настаивали на моей кандидатуре, Гере разрешил, чтобы дело передали мне. Мы берегли этого Картера как зеницу ока, но через два дня после получения нами приказа он взял да и умер в консерватории.
— Неприятная история, — сказала Шари. — Но я не совсем понимаю…
— А я вообще ничего не понимаю, — перебил Сакач. — Конечно, большинство сыщиков, приняв дело к расследованию, начинают усиленно сопоставлять факты, строить предположения, выдвигают догадки, которые могут позволить сделать определенные выводы…
— Твой метод! И к чему ты пришел?
— Так, мелочь, любому бросилась бы в глаза. Может, и не имеет значения, но мне это показалось странным.
— Что именно?
— То, что… — Сакач замолчал и с виноватым видом взглянул на друзей. — Мне трудно сказать это именно вам… Ведь ради музыки, ради музыкантов вы…
— Перестаньте юлить, Имре! — перебила Шари. — Выкладывайте, что у вас на уме. Даже если убийца один из знаменитейших музыкантов мира! — Неожиданно она умолкла. — Господи! Уж не Раджио ли будет следующим? Вы это имели в виду? Раджио всегда и везде…
— Вот в этом-то все дело. Раджио всегда и везде присутствует там, где нужно поддержать прогрессивную идею. Но я боюсь не за него. Что за него бояться? Как вы сказали? "Даже если преступник один из знаменитейших музыкантов мира"? Возможно, вы не так далеки от истины.
Петер вскочил.
— Опомнись! Уж не…
— Да, да, — Сакач закурил. — Да, да, я в своем уме. И это не предположение, а факт! — Он рассмеялся. — Очень странный факт… Возможно, потом мы узнаем и о других случаях со смертельным исходом, не имеющих отношения к тому, о чем я сейчас говорю. Но до сих пор, поймите, до сих пор при всех таких происшествиях присутствовал Дино Раджио, которого ты назвал величайшим из ныне живущих теноров.
Петер натянуто улыбнулся, Сакач замолчал, нахмурив лоб, а Шари запротестовала:
— При всем моем уважении к вашему уму и опыту, Имре, я считаю это нелепостью. Артист, один из самых популярных… Убивать с таким голосом? Ну, нет!
— А кроме того, в твоем предположении концы не сходятся с концами, — перебил ее Петер. — Эти люди — левые или игравшие в левых — по-твоему, убиты Раджио, тем самым Раджио, который ежегодно отдает десятки тысяч долларов…
— Знаю. Из доходов, которые он получает от своих турне по всему свету. Раджио дает концерт в пользу пострадавших от стихийных бедствий, Раджио покупает продовольствие для больницы, Раджио то, Раджио се. Впрочем, кто утверждает, что он убийца? Я просто говорю, что он присутствовал при всех подобных происшествиях, даже если это и случайное совпадение. Откуда мне знать? Но он всегда оказывался там, где происходило несчастье.
Шари замахала обеими руками.
— Я протестую против такого чудовищного предположения решительным образом! Послушайте только… — Она подбежала к магнитофону. — Послушайте, как он пел на бис. "Прощанье Туридду" и "Арию перчатки". Тот, кто так поет…
Возможно, голос Раджио уступал прославленному Джильи, но звучал мягче, совсем как у Флоты, и вместе с тем мужественнее. Он завораживал слушателей, даже тех, кто разбирался в музыке не более Сакача. Однако в конце прощальной арии Туридду, спешащего на смертный поединок, Петер вдруг хмыкнул.
— Слышали?
— Что? — отозвалась Шари.
— Он пустил петуха на последнем «адьо». А ведь за ним этого не водится! И на концерте я не заметил. Прокрути-ка обратной
"Во мне говорит вино", — снова запел Раджио.
Все прислушались, и Сакач тоже, хотя он и не разбирался в столь тонких нюансах.
— Вот! — воскликнул Петер.
Он выключил магнитофон и провернул назад несколько последних тактов. Теперь и Сакач услышал, как голос Раджио на мгновенье сорвался, но тут же снова зазвучал чисто и мужественно.
— Стереть? — спросил Петер. — Нельзя же оставлять несовершенную запись.
— Глупости, стирать пленку из-за такого пустяка! — Шари возмутилась не на шутку. — Оставим этот концерт так, как есть. Вместе с исполнением на бис. Разве удивительно, что к концу он устал? — Она повернулась к Сакачу: — Послушайте начало этой пленки. "Лючия де Ламермур"…
Сакач встал.
— К сожалению, я должен идти.
— Послушай, Имре, я так и не понял, зачем ты приходил? — поинтересовался Петер.
— Мне надо было кому-то рассказать об этом деле, чтобы самому лучше разобраться. А с кем я мог поделиться? Только с вами.
— Теперь стало яснее?
— Есть кое-какие догадки. Но совсем незначительные… Ну, друзья, продолжайте музицировать…
Опустив голову, он брел по узким будайским улочкам. Мимо него спешили женщины в легких летних платьях, мужчины в рубашках с короткими рукавами, ярко светило солнце, тротуар был усыпан косточками от черешен и абрикосов… Косточки все выплевывают… А их следовало бы расколоть, посмотреть, что там внутри. Зернышко абрикоса, например, прикидывается миндалем, а скрывает в себе смертельнып яд — синильную кислоту…
Сакач остановился. Перед ним сверкала зеркальная витрина аптеки. За стеклом на одном из ящиков старинного стенного шкафа, сохранившегося еще от прошлого века, вычурными, заостренными буквами было написано: Venenum — яд.
Может быть, и там — яд? Нет, исключено. Все жертвы были подвергнуты вскрытию, и в их организме не нашли ни малейших следов яда. Впрочем, следы были у Картера. Но, как выяснилось, он страдал от сильных ревматических болей, и для облегчения ему делали инъекции, содержащие мизерные дозы героина.
Однако, если не яд, то что же? Дурной глаз? Гипноз? Убивать с помощью гипноза — такого медицина не знает, пожалуй, даже суеверий подобных не существует. Хотя кто рискнет утверждать, что познал все тайны природы? Но тот, кто знает немного больше других, при известных обстоятельствах может показаться обладателем таинственных сил, и…
В детстве на Сакача огромное впечатление произвел бродячий цирк. Главный аттракцион состоял из выступления иллюзиониста: на арену выносили свинью — настоящую, хрюкающую, отмытую до розовости свинью, одолженную у кого-то в селе. Иллюзионист начинал пристально глядеть на животное, и оно ложилось, вставало, бегало вокруг манежа, прихрамывая то на одну, то на другую ногу, а в довершение всего вбегало в большую раскрытую дорожную корзину. Фокусник захлопывал крышку и протыкал корзину длинной шпагой. Затем поднимал крышку — свиньи там как ни бывало. Владелец поднимал крик, требовал возмещения убытков. В ответ фокусник заявлял, что его свинья давно дома, хрюкает в хлеву. И это подтверждалось на самом деле. Умел работать фокусник, отменно умел! Он был одет в костюм, перехваченный огненным кушаком, и афиша у входа аршинными алыми буквами возвещала: "Пылающий Гермес". Сельский звонарь-всезнайка говорил, что настоящее лмя иллюзиониста Бенэ Поздера…
Сакач рассмеялся, но тут же устыдился своего смеха и огляделся вокруг. Он находился в Пеште, у дверей собственного дома. Сам не заметил, как перешел по мосту Дунай.