Вдруг зарево осветило стан осаждающих.
— Батюшки! Горим!.. Бересту, что наготовили для городских стен, подожгли...
— Лови палителя, лови!.. Вон он, в кусты бежит!
— А, дьявол! Не уйдешь, черт!
— Пымали, пымали палителя!
Весь стан осаждающих на ногах. Все мечется, кричит.
— Бог спас князя Данилу... не ево зарезали.
— А ково? Полуголову стрелецково?
— Не! Стремянново Князева, в ево шатре спал.
Ошибся в темноте Микитушка. Не князя Щенятева зарезал, а его стремянного.
Светало. Береста удачно потушена. Поджигатель пойман. Со стен города видно, как московские ратники врывают в землю два столба с перекладиной...
— Ково вешать собираются? — спрашивают на городской стене.
— Должно, из наших ково... Поджигал кто...
— Ведут! Ведут!.. Седенький старичок.
— Ай, ай! Да это дедушка Елизарушка!
Действительно, это был он. Узнав от Софьи Фоминишны, что рати двинулись на вятскую землю, он на ямских помчался прямо к Хлынову, платя на ямах ямским старостам и ямщикам бешеные деньги, чтоб только поспеть вовремя, пока его родной город еще не обложен. Но он опоздал. Хлынов был уже обложен. Тогда он ночью и поджег приготовленную для осады Хлынова бересту... Пойманного вели к виселице. Старик не сопротивлялся, шел бодро. Увидав на стене городских вождей, он закричал Оникиеву:
— Иванушка и вы, детушки! Добейте челом! Не губите града, не проливайте кровь хрестьянскую неповинную!
Когда шею его вдели в петлю и потянули вверх веревку, он продолжал кричать:
— Добейте челом, детушки! Добейте!
Так кончил жизнь хлыновский Лаокоон. Стоявшая с прочими на стене Оня судорожно рыдала.
К стене подошел бирюч от московских вождей и затрубил в рожок.
Все стихло на стенах города.
— Повелением государя и великаго князя Ивана Васильевича всеа Руси вещаю граду Хлынову: добейте челом великому государю за свою грубость и целуйте на том крест святый!
— Сей же час вышлем челобитника добить челом государю и крест святый целовать за весь град Хлынов, — отвечал со стены Оникиев.
Скоро городские ворота растворились, и из них вышли поп Ермил с распятием и Исуп Глазатый с тяжелым мехом золотых поминок.
— Как же я крестное-то целование сломаю, батька? — шептал Глазатый.
— Не сломаешь, Исупушко, — успокоительно отвечал отец Ермил, — коли бы ты целовал ихний крест у ихниго попа, тебе бы грех было поломать крестное целование, а ты поцелуешь наш крест, и я с тебя потом сниму то целование, и твое целование будет не в целование.
Это казуистическое толкование отца Ермила успокоило Глазатаго, не очень-то сильного в догматике.
Навстречу им вышли князь Щенятев и боярин Морозов со своим стремянным.
— Целуй крест от града Хлынова и от всей вятской земли и добей челом великому государю, — сказал князь Щенятев.
— Бью челом и целую крест на всей воле государевой, — проговорил Глазатый, целуя распятие, — а тут наши «поминки»...
И он раскрыл мех, чтобы показать, что там золото.
— Примай «поминки», — сказал Морозов своему стремянному.
Тот, с трудом, кряхтя, поднял тяжелый мех, набитый золотом.
— Теперь осаду сымете с города? — спросил Глазатый.
— Не сымем для того, что вы воровством своим, яко тать в нощи, зарезали мово стремянново, — отвечал Щенятев. — Даем Хлынову «опас» токмо до завтрева. — И, подозвав бирюча, приказал: — Гласи волю великаго государя: дается «опас» Хлынову до завтрева.
Бирюч протрубил и возгласил то, что ему было приказано.
В тот же вечер состоялось новое совещание в доме Оникиева. И на этот раз опоздал Лазорев.
— Дозором, должно, ходит по часовым Пахомий, — заметил Оникиев.
— Должно быть так, заботлив он у нас, — сказал и Богодайщиков.
С городских стен снова доносилось:
— Славен и преславен Хлынов-град!
— Славен Котельнич-град!
— Славен Орлов-град!
Тихо. Словно вымер город. Слышен даже тихий полет нетопырей.
Снова под окном дома Оникиева встречаются и сливаются в одну две тени.
— Не выходи завтра из города к супостатам, милый! — шепчет женский голос. — А вышлите к супостатам «больших людей».
— Не выду из ворот, солнышко мое, — слышится мужской шепот. — И батюшка твой, и Палка не выйдут.
— Умоли, дорогой, батюшку и Палку, чтоб «большие люди» сказали супостатам, что покоряемся-де на всей воле того московского идола и дань-де даем и службу.
— Буди по-твоему, радость моя.
Слышны в темноте поцелуи и глубокий женский вздох.
— Если мы выйдем из города добивать челом, — говорил на совещании Лазорев, — то в нас признают калик перехожих.
— И точно, узнают, — соглашался Оникиев, — ведь мы пели и у Щенятева, и у Морозова.
— Спознают, — согласился и Богодайщиков, — вон и Шестак-Кутузов издали, на стене когда в прошлый вороп стояли, спознал нас.
— Ладно. Вышлем «больших людей».
На том и порешили.
XIII. НЕ ВЫГОРЕЛО
XIV. ХЛЫНОВСКАЯ КАССАНДРА
— Батюшки! Горим!.. Бересту, что наготовили для городских стен, подожгли...
— Лови палителя, лови!.. Вон он, в кусты бежит!
— А, дьявол! Не уйдешь, черт!
— Пымали, пымали палителя!
Весь стан осаждающих на ногах. Все мечется, кричит.
— Бог спас князя Данилу... не ево зарезали.
— А ково? Полуголову стрелецково?
— Не! Стремянново Князева, в ево шатре спал.
Ошибся в темноте Микитушка. Не князя Щенятева зарезал, а его стремянного.
Светало. Береста удачно потушена. Поджигатель пойман. Со стен города видно, как московские ратники врывают в землю два столба с перекладиной...
— Ково вешать собираются? — спрашивают на городской стене.
— Должно, из наших ково... Поджигал кто...
— Ведут! Ведут!.. Седенький старичок.
— Ай, ай! Да это дедушка Елизарушка!
Действительно, это был он. Узнав от Софьи Фоминишны, что рати двинулись на вятскую землю, он на ямских помчался прямо к Хлынову, платя на ямах ямским старостам и ямщикам бешеные деньги, чтоб только поспеть вовремя, пока его родной город еще не обложен. Но он опоздал. Хлынов был уже обложен. Тогда он ночью и поджег приготовленную для осады Хлынова бересту... Пойманного вели к виселице. Старик не сопротивлялся, шел бодро. Увидав на стене городских вождей, он закричал Оникиеву:
— Иванушка и вы, детушки! Добейте челом! Не губите града, не проливайте кровь хрестьянскую неповинную!
Когда шею его вдели в петлю и потянули вверх веревку, он продолжал кричать:
— Добейте челом, детушки! Добейте!
Так кончил жизнь хлыновский Лаокоон. Стоявшая с прочими на стене Оня судорожно рыдала.
К стене подошел бирюч от московских вождей и затрубил в рожок.
Все стихло на стенах города.
— Повелением государя и великаго князя Ивана Васильевича всеа Руси вещаю граду Хлынову: добейте челом великому государю за свою грубость и целуйте на том крест святый!
— Сей же час вышлем челобитника добить челом государю и крест святый целовать за весь град Хлынов, — отвечал со стены Оникиев.
Скоро городские ворота растворились, и из них вышли поп Ермил с распятием и Исуп Глазатый с тяжелым мехом золотых поминок.
— Как же я крестное-то целование сломаю, батька? — шептал Глазатый.
— Не сломаешь, Исупушко, — успокоительно отвечал отец Ермил, — коли бы ты целовал ихний крест у ихниго попа, тебе бы грех было поломать крестное целование, а ты поцелуешь наш крест, и я с тебя потом сниму то целование, и твое целование будет не в целование.
Это казуистическое толкование отца Ермила успокоило Глазатаго, не очень-то сильного в догматике.
Навстречу им вышли князь Щенятев и боярин Морозов со своим стремянным.
— Целуй крест от града Хлынова и от всей вятской земли и добей челом великому государю, — сказал князь Щенятев.
— Бью челом и целую крест на всей воле государевой, — проговорил Глазатый, целуя распятие, — а тут наши «поминки»...
И он раскрыл мех, чтобы показать, что там золото.
— Примай «поминки», — сказал Морозов своему стремянному.
Тот, с трудом, кряхтя, поднял тяжелый мех, набитый золотом.
— Теперь осаду сымете с города? — спросил Глазатый.
— Не сымем для того, что вы воровством своим, яко тать в нощи, зарезали мово стремянново, — отвечал Щенятев. — Даем Хлынову «опас» токмо до завтрева. — И, подозвав бирюча, приказал: — Гласи волю великаго государя: дается «опас» Хлынову до завтрева.
Бирюч протрубил и возгласил то, что ему было приказано.
В тот же вечер состоялось новое совещание в доме Оникиева. И на этот раз опоздал Лазорев.
— Дозором, должно, ходит по часовым Пахомий, — заметил Оникиев.
— Должно быть так, заботлив он у нас, — сказал и Богодайщиков.
С городских стен снова доносилось:
— Славен и преславен Хлынов-град!
— Славен Котельнич-град!
— Славен Орлов-град!
Тихо. Словно вымер город. Слышен даже тихий полет нетопырей.
Снова под окном дома Оникиева встречаются и сливаются в одну две тени.
— Не выходи завтра из города к супостатам, милый! — шепчет женский голос. — А вышлите к супостатам «больших людей».
— Не выду из ворот, солнышко мое, — слышится мужской шепот. — И батюшка твой, и Палка не выйдут.
— Умоли, дорогой, батюшку и Палку, чтоб «большие люди» сказали супостатам, что покоряемся-де на всей воле того московского идола и дань-де даем и службу.
— Буди по-твоему, радость моя.
Слышны в темноте поцелуи и глубокий женский вздох.
— Если мы выйдем из города добивать челом, — говорил на совещании Лазорев, — то в нас признают калик перехожих.
— И точно, узнают, — соглашался Оникиев, — ведь мы пели и у Щенятева, и у Морозова.
— Спознают, — согласился и Богодайщиков, — вон и Шестак-Кутузов издали, на стене когда в прошлый вороп стояли, спознал нас.
— Ладно. Вышлем «больших людей».
На том и порешили.
XIII. НЕ ВЫГОРЕЛО
На другой день вышли из города «большие люди». Они несли новые «поминки» московским воеводам, по сорока соболей и чернобурых лисиц.
Подойдя к воеводам, «большие люди» кланялись им соболями и лисицами и сказали:
— Покоряемся на всей воле великаго князя и дань даем и службу.
— Целуйте крест за великаго князя и выдайте ваших изменников и коромольников, воров государевых, Ивашку Оникиева, да Пахомку Лазорева, да Палкушку Богодайщикова.
— Дайте нам сроку до завтрева, — кланялись «большие люди».
— Даем, — был ответ.
Как только послы Хлынова, эти «большие люди», скрылись за городскими воротами, там тотчас же ударили в вечевой колокол.
Собралось вече. Все тревожно ждали узнать, какой ответ принесли «большие люди» от московских воевод, и, когда те объявили волю воевод, вече пришло в такое волнение, какого никогда не было в Хлынове со дня его основания.
— Мало им дани нашей! Мало им службы! Так нет же им ничево!
— Задаваться за московского князя, целовать за него крест!.. Не бывать тому! Мы не продадим своей воли! Не хотим быть ничьими холопями! — ревело вече, как море, и рев этот доносился до стана осаждавших.
— Ляжем головами за свою волю! Пущай краше наше чело вороны клюют, дикий зверь терзает. Мертвые, да только вольные!
Прошел день. Прошла ночь. Хлынов лихорадочно готовился к отчаянной обороне.
Настало утро. В московском стане ждут ответа. Ответа нет. Там поняли, что пришла пора действовать силой... Но все еще ждали.
Прошел и этот день, нет ответа.
Ждут второй день. Хлынов молчит, точно весь вымер, только с вечера снова стали оглашать сонный воздух перекликания часовых на городской стене:
— Славен и преславен Хлынов-град!
— Славен и преславен Котельнич-град!..
Воеводы решились на приступ. Высмотрев днем самое, по-видимому, неприступное место городской стены, на котором, как на неприступном, осажденные не выставили даже ушатов с кипятком и ни бревен, ни камней не наложили, осаждавшие и выбрали это именно место для нападения.
Дождавшись «вторых петухов», когда особенно крепко спится, каждая полусотня («пятидесяток») осаждающих приставила к избранному месту стены по две сажени плетней, а другие полусотни тащили смолу и бересту.
«И начаша окояннии приметати огненные приметы со стены в город, бросать на деревянныя строения города и на ометы сена просмоленную и горящую бересту...»
Хлынов запылал. На беду его, ветер дул со стороны метальщиков-поджигателей и нес пламя через весь город.
Обезумевшие от ужаса хлыновцы ворвались в дома Оникиева, Лазорева и Богодайщикова и повели их к городским воротам с криком:
— Воротники, православные! Отворяйте ворота настежь!
— Православные! — кричали другие. — Бегите из домов! Спешите из города. Краше полон, неж наглая смерть!
За воротами уже стояли и князь Щенятев, и боярин Морозов впереди тех ратей, которые не были посланы на приступ.
— Бьем челом, бьем челом! — кричали те, которые вели Оникиева, Лазорева и Богодайщикова. — Берите наших лиходеев! Из-за них город и христианския души пропадают.
— Устюжане! — обернулся князь Щенятев к ближним ратям. — Возьмите и закуйте в цепи ваших ворогов — Ивашку Оникиева, Пахомку Лазорева да СалакушкуБогодайщикова. Они недавно устюжской земле много дурна учинили.
— А ты, — обратился князь к бирючу, — труби в рог и вели перестать ратным метать в город огненные «приметы». А чтобы все прочий рати бежали тушить город.
Завыла труба. Ближайшие к московским воеводам хлыновцы упали на колени с воплем:
— Батюшки, отцы наши, благодетели, спасибо вам, што велели пощадить город, унять пожарище лютое.
И все, кто чувствовал в себе силы, бросились за ратями осаждающих город унимать бушевавший пожар.
Устюжане, взяв Оникиева, Лазорева и Богодайщикова, тотчас же заковали их в цепи.
Увидав это, Оня и Оринушка бросились было за отцами, а первая — и за своим милым, но тотчас были остановлены.
— Кто эти девки? — спросил Морозов.
— Одна — дочка Оникиева, другая — Богодайщикова, — отвечал кто-то.
— Бережнее с ними, — сказал князь Щенятев. — Стрелецкий голова Пальчиков, ты за них отвечаешь.
— Добро-ста, князь, слушаю, — отвечал Пальчиков, — сам ведаю, батюшка, князь, што дети за родителей не ответчики...
— И отыщи матерей, а то и братьев и сестер, коли есть малолетки, — добавил Морозов.
— Добро-ста, боярин, все учиню по-божески.
Ободренные этим вниманием, девушки умолили позволить им повидаться с родителями.
— Голова, — сказал князь Щенятев Пальчикову, — проводи их к колодникам, ин пущай попрощаются...
Взятые устюжанами под свой надзор, Оникиев, Лазорев и Богодайщиков сидели уже в цепях и с тяжелыми дубовыми колодками на ногах.
Девушки с тихим воплем припали к коленям отцов, каждая к своему. Звякание цепей при движении колодников заставляло их содрогаться.
Один Лазорев сидел неподвижно, его никто не обнимал.
— Откудова на вас, девушки, стрелецкие кафтаны? — спросил он, сжимая руки так сильно, что пальцы его хрустели.
— Нас велел прикрыть кафтанами князь ихний, — начала было Оня...
Пальчиков поторопился объяснить:
— Отроковицы с пожариево переполоху выбежали из города мало не в чем мать родила и простоволосы. А ноне заря маленько сиверка, дак ево милость, князь Данило Игнатович, жалеючи отроковиц, велел мне укрыть их кафтанами, и строго-настрого указал бережно отвести их к матерям и как зеницу ока беречь, чтоб им какова дурна не учинилась.
— Ишь и зверь, а детей пожалел, — подавленным голосом проговорил Лазорев.
Оня подняла голову с колен отца и протянула умоляющие руки к своему милому.
Оникиев благословил любящихся. Душу раздирал звон цепей, когда нареченный жених обнимал свою невесту пред вечной разлукой.
Подойдя к воеводам, «большие люди» кланялись им соболями и лисицами и сказали:
— Покоряемся на всей воле великаго князя и дань даем и службу.
— Целуйте крест за великаго князя и выдайте ваших изменников и коромольников, воров государевых, Ивашку Оникиева, да Пахомку Лазорева, да Палкушку Богодайщикова.
— Дайте нам сроку до завтрева, — кланялись «большие люди».
— Даем, — был ответ.
Как только послы Хлынова, эти «большие люди», скрылись за городскими воротами, там тотчас же ударили в вечевой колокол.
Собралось вече. Все тревожно ждали узнать, какой ответ принесли «большие люди» от московских воевод, и, когда те объявили волю воевод, вече пришло в такое волнение, какого никогда не было в Хлынове со дня его основания.
— Мало им дани нашей! Мало им службы! Так нет же им ничево!
— Задаваться за московского князя, целовать за него крест!.. Не бывать тому! Мы не продадим своей воли! Не хотим быть ничьими холопями! — ревело вече, как море, и рев этот доносился до стана осаждавших.
— Ляжем головами за свою волю! Пущай краше наше чело вороны клюют, дикий зверь терзает. Мертвые, да только вольные!
Прошел день. Прошла ночь. Хлынов лихорадочно готовился к отчаянной обороне.
Настало утро. В московском стане ждут ответа. Ответа нет. Там поняли, что пришла пора действовать силой... Но все еще ждали.
Прошел и этот день, нет ответа.
Ждут второй день. Хлынов молчит, точно весь вымер, только с вечера снова стали оглашать сонный воздух перекликания часовых на городской стене:
— Славен и преславен Хлынов-град!
— Славен и преславен Котельнич-град!..
Воеводы решились на приступ. Высмотрев днем самое, по-видимому, неприступное место городской стены, на котором, как на неприступном, осажденные не выставили даже ушатов с кипятком и ни бревен, ни камней не наложили, осаждавшие и выбрали это именно место для нападения.
Дождавшись «вторых петухов», когда особенно крепко спится, каждая полусотня («пятидесяток») осаждающих приставила к избранному месту стены по две сажени плетней, а другие полусотни тащили смолу и бересту.
«И начаша окояннии приметати огненные приметы со стены в город, бросать на деревянныя строения города и на ометы сена просмоленную и горящую бересту...»
Хлынов запылал. На беду его, ветер дул со стороны метальщиков-поджигателей и нес пламя через весь город.
Обезумевшие от ужаса хлыновцы ворвались в дома Оникиева, Лазорева и Богодайщикова и повели их к городским воротам с криком:
— Воротники, православные! Отворяйте ворота настежь!
— Православные! — кричали другие. — Бегите из домов! Спешите из города. Краше полон, неж наглая смерть!
За воротами уже стояли и князь Щенятев, и боярин Морозов впереди тех ратей, которые не были посланы на приступ.
— Бьем челом, бьем челом! — кричали те, которые вели Оникиева, Лазорева и Богодайщикова. — Берите наших лиходеев! Из-за них город и христианския души пропадают.
— Устюжане! — обернулся князь Щенятев к ближним ратям. — Возьмите и закуйте в цепи ваших ворогов — Ивашку Оникиева, Пахомку Лазорева да СалакушкуБогодайщикова. Они недавно устюжской земле много дурна учинили.
— А ты, — обратился князь к бирючу, — труби в рог и вели перестать ратным метать в город огненные «приметы». А чтобы все прочий рати бежали тушить город.
Завыла труба. Ближайшие к московским воеводам хлыновцы упали на колени с воплем:
— Батюшки, отцы наши, благодетели, спасибо вам, што велели пощадить город, унять пожарище лютое.
И все, кто чувствовал в себе силы, бросились за ратями осаждающих город унимать бушевавший пожар.
Устюжане, взяв Оникиева, Лазорева и Богодайщикова, тотчас же заковали их в цепи.
Увидав это, Оня и Оринушка бросились было за отцами, а первая — и за своим милым, но тотчас были остановлены.
— Кто эти девки? — спросил Морозов.
— Одна — дочка Оникиева, другая — Богодайщикова, — отвечал кто-то.
— Бережнее с ними, — сказал князь Щенятев. — Стрелецкий голова Пальчиков, ты за них отвечаешь.
— Добро-ста, князь, слушаю, — отвечал Пальчиков, — сам ведаю, батюшка, князь, што дети за родителей не ответчики...
— И отыщи матерей, а то и братьев и сестер, коли есть малолетки, — добавил Морозов.
— Добро-ста, боярин, все учиню по-божески.
Ободренные этим вниманием, девушки умолили позволить им повидаться с родителями.
— Голова, — сказал князь Щенятев Пальчикову, — проводи их к колодникам, ин пущай попрощаются...
Взятые устюжанами под свой надзор, Оникиев, Лазорев и Богодайщиков сидели уже в цепях и с тяжелыми дубовыми колодками на ногах.
Девушки с тихим воплем припали к коленям отцов, каждая к своему. Звякание цепей при движении колодников заставляло их содрогаться.
Один Лазорев сидел неподвижно, его никто не обнимал.
— Откудова на вас, девушки, стрелецкие кафтаны? — спросил он, сжимая руки так сильно, что пальцы его хрустели.
— Нас велел прикрыть кафтанами князь ихний, — начала было Оня...
Пальчиков поторопился объяснить:
— Отроковицы с пожариево переполоху выбежали из города мало не в чем мать родила и простоволосы. А ноне заря маленько сиверка, дак ево милость, князь Данило Игнатович, жалеючи отроковиц, велел мне укрыть их кафтанами, и строго-настрого указал бережно отвести их к матерям и как зеницу ока беречь, чтоб им какова дурна не учинилась.
— Ишь и зверь, а детей пожалел, — подавленным голосом проговорил Лазорев.
Оня подняла голову с колен отца и протянула умоляющие руки к своему милому.
Оникиев благословил любящихся. Душу раздирал звон цепей, когда нареченный жених обнимал свою невесту пред вечной разлукой.
XIV. ХЛЫНОВСКАЯ КАССАНДРА
Пасмурное утро застало Хлынов еще тлеющим, подобно тлевшей когда-то Трое — «священному Илиону». Дальнейшее распространение пожара удалось остановить.
Начались сборы «больших людей»: купечества, духовенства, правящих сословий и всего зажиточного населения Хлынова, горькие их сборы в далекий, неведомый путь... «Меньшие люди» оставлены были с их животами на пепелищах севернорусской Трои.
«1 сентября, — говорит летописец, — воеводы развели Хлынов». Как некогда Агамемнон, Одиссей и другие вожди данаев «развели» Трою... Кассандру Агамемнон увел в плен в свои Микены — хлыновскую Кассандру, Оню, увел князь Данила Щенятев пленницею в Москву...
Когда Оня прощалась с родным городом, садясь в лучший ушкуй своего батюшки, чтобы плыть к Москве под надзором стрелецкого головы Пальчикова Семена, она невольно взглянула на недоеденный птицами, все еще висевший на виселице труп дедушки Елизарушки, хлыновского Лаокоона.
Горькое это было «разведение» Хлынова, невольное переселение из «земли ханаанской в землю халдейскую»[32], на реки вавилонские, Москву-реку и Яузу. Вятка-река, а потом и Кама были запружены ушкуями, теми ушкуями, на которых хлыновцы еще недавно и так победно гуляли по всей Волге до столицы Золотой Орды — Сарая. Теперь ушкуи завалены были тюками домашнего добра хлыновцев, всякими «животами»[33] (нажитым).
Вот эта флотилия ушкуев вышла уже в Волгу. Неприютно здесь на большой воде, холодно. Осень с дождем рано завернула. По небу летели на юг последние перелетные птицы, жалобно перекликаясь высоко в небе. Прибрежные леса грустно теряли свои пожелтевшие листья.
Когда нестройная флотилия переселенцев плыла мимо Казани, толпа татар высыпала на берег Волги.
— Ля-илля-иль-алла, Мухамед расул Алла! — кричали одни, махая в воздухе шапками.
— Селям алейкюм! Алейкюм селям! — приветствовали другие.
— Кесим башка Хлынов! — злорадствовали третьи.
Микита-кузнец с бессильной злобой показывал им кулак с своего, заваленного кузнечными принадлежностями ушкуя.
Оня беспомощно жалась к своей подруге и глядела печальными глазами на серые, неприветливые воды потемневшей Волги. Свою мать она похоронила в Хлынове: не хотела та плыть к рекам вавилонским и умерла с тоски по мужу.
В Нижнем переселенцев ожидали земские подводы, на которых хлыновцы и тащились с своею рухлядью от яма до яма.
И вот они в Москве, на реках вавилонских. Оню Пальчиков отвез в дом князя Щенятева, а Оринушку с матерью — к боярину Морозову.
— Не плачь, Онюшка, не плачь, сиротинушка, — утешала ее подруга, — мы с матушкой будем ходить к тебе.
— Где уж нам, полонянкам, видеться! — грустно покачала головой горькая невеста горького жениха-колодника.
— Нету, милая: добрый дядя, Пальчиков Семен Николаич, сказывал, что мы будем ходить друг к дружке.
Через несколько дней бирючи трубили на площадях Москвы и возглашали:
— Православные! Завтрея, по указу государя великаго князя Ивана Васильича всея Русии, на Красной площади, на лобныем месте, будут «вершить» хлыновских коромольников! Копитесь, православные, на Красную площадь!
Москвичи и без приглашения рады были таким зрелищам. Какие у них были развлечения?.. Одни кулачные бои да публичные казни... Новгородцев уж давно «вершили», и москвичи скучали...
— Ишь паря, глядь-кось, три «кобылы» в ночь соорудили... Но-но-но, кобылушки!
— И три люльки высокия, качели... Вот качацца будут, таково весело!
— Ведут! Ведут! — пронеслось по площади.
Их действительно вели. Между москвичами виднелись на площади и некоторые хлыновцы. Они смотрят и тоже плачут.
— Москва слезам не верит, — говорил кто-то в ответ.
— На кобылы кладут...
К палачам подходит Пальчиков.
— Вы полегше, ребята, — шепчет он, — тоже хрестьянския души...
Я не стану описывать все то возмутительное, что произошло дальше.
Оникиева, Лазорева и Богодайщикова не стало. Свершилось то, что видел дедушка Елизарушка «в тонце сне»...
Не стало скоро и Они, хлыновской Кассандры...
Князь Данила Щенятев относился к сиротке с отеческой добротой. Постоянно тихая, молчаливая и грустная, она возбуждала в нем глубокую жалость.
— Домой бы мне, на родимую сторону, — говорила она иногда князю.
— Зачем, деточка? Там никого из ваших не осталось. Всех государь велел расселить в Боровске, Алексине, Кременце да в Дмитровке.
— В монастырь бы мне.
— Обживешься, детка, с нами. Мы тебе женишка подыщем. Хорошева отецково сына женишка!
— Мой жених пред Господом. Я в Хлынове заручена батюшкой родимым.
В дом князя стал учащать Шестак-Кутузов. Пораженный красотою девушки еще в Хлынове, он возгорел к ней страстью...
Но девушка, видя это, была особенно холодна с ним.
И страсть влюбленного старика превратилась в ненависть...
— Погоди ж, тихоня, — неистовствовал он в душе. — Так не достанешься ж ты никому!
Скоро княгиня Щенятева получила письмо, в котором какой-то мерзавец (мы догадываемся кто) писал княгине, что их Онисья... любовница князя Данилы.
Ревнивая княгиня поверила гнусной клевете и извела несчастную сироту отравным зельем.
Да, это была наша Кассандра. Как ту, Кассандру «священнаго Илиона», погубила Клитемнестра[34], жена Агамемнона, так и нашу другая Клитемнестра (жена князя Щенятева).
Только у нашей Клитемнестры не было сына Ореста, который бы отомстил своей матери за убийство убийством, не боясь гнева Немезид[35]...
Публикуется по первому изд.: Мордовцев Д. Л. Москва слезам не верит. Историческая повесть. Спб., 1910.
Начались сборы «больших людей»: купечества, духовенства, правящих сословий и всего зажиточного населения Хлынова, горькие их сборы в далекий, неведомый путь... «Меньшие люди» оставлены были с их животами на пепелищах севернорусской Трои.
«1 сентября, — говорит летописец, — воеводы развели Хлынов». Как некогда Агамемнон, Одиссей и другие вожди данаев «развели» Трою... Кассандру Агамемнон увел в плен в свои Микены — хлыновскую Кассандру, Оню, увел князь Данила Щенятев пленницею в Москву...
Когда Оня прощалась с родным городом, садясь в лучший ушкуй своего батюшки, чтобы плыть к Москве под надзором стрелецкого головы Пальчикова Семена, она невольно взглянула на недоеденный птицами, все еще висевший на виселице труп дедушки Елизарушки, хлыновского Лаокоона.
Горькое это было «разведение» Хлынова, невольное переселение из «земли ханаанской в землю халдейскую»[32], на реки вавилонские, Москву-реку и Яузу. Вятка-река, а потом и Кама были запружены ушкуями, теми ушкуями, на которых хлыновцы еще недавно и так победно гуляли по всей Волге до столицы Золотой Орды — Сарая. Теперь ушкуи завалены были тюками домашнего добра хлыновцев, всякими «животами»[33] (нажитым).
Вот эта флотилия ушкуев вышла уже в Волгу. Неприютно здесь на большой воде, холодно. Осень с дождем рано завернула. По небу летели на юг последние перелетные птицы, жалобно перекликаясь высоко в небе. Прибрежные леса грустно теряли свои пожелтевшие листья.
Когда нестройная флотилия переселенцев плыла мимо Казани, толпа татар высыпала на берег Волги.
— Ля-илля-иль-алла, Мухамед расул Алла! — кричали одни, махая в воздухе шапками.
— Селям алейкюм! Алейкюм селям! — приветствовали другие.
— Кесим башка Хлынов! — злорадствовали третьи.
Микита-кузнец с бессильной злобой показывал им кулак с своего, заваленного кузнечными принадлежностями ушкуя.
Оня беспомощно жалась к своей подруге и глядела печальными глазами на серые, неприветливые воды потемневшей Волги. Свою мать она похоронила в Хлынове: не хотела та плыть к рекам вавилонским и умерла с тоски по мужу.
В Нижнем переселенцев ожидали земские подводы, на которых хлыновцы и тащились с своею рухлядью от яма до яма.
И вот они в Москве, на реках вавилонских. Оню Пальчиков отвез в дом князя Щенятева, а Оринушку с матерью — к боярину Морозову.
— Не плачь, Онюшка, не плачь, сиротинушка, — утешала ее подруга, — мы с матушкой будем ходить к тебе.
— Где уж нам, полонянкам, видеться! — грустно покачала головой горькая невеста горького жениха-колодника.
— Нету, милая: добрый дядя, Пальчиков Семен Николаич, сказывал, что мы будем ходить друг к дружке.
Через несколько дней бирючи трубили на площадях Москвы и возглашали:
— Православные! Завтрея, по указу государя великаго князя Ивана Васильича всея Русии, на Красной площади, на лобныем месте, будут «вершить» хлыновских коромольников! Копитесь, православные, на Красную площадь!
Москвичи и без приглашения рады были таким зрелищам. Какие у них были развлечения?.. Одни кулачные бои да публичные казни... Новгородцев уж давно «вершили», и москвичи скучали...
— Ишь паря, глядь-кось, три «кобылы» в ночь соорудили... Но-но-но, кобылушки!
— И три люльки высокия, качели... Вот качацца будут, таково весело!
— Ведут! Ведут! — пронеслось по площади.
Их действительно вели. Между москвичами виднелись на площади и некоторые хлыновцы. Они смотрят и тоже плачут.
— Москва слезам не верит, — говорил кто-то в ответ.
— На кобылы кладут...
К палачам подходит Пальчиков.
— Вы полегше, ребята, — шепчет он, — тоже хрестьянския души...
Я не стану описывать все то возмутительное, что произошло дальше.
Оникиева, Лазорева и Богодайщикова не стало. Свершилось то, что видел дедушка Елизарушка «в тонце сне»...
Не стало скоро и Они, хлыновской Кассандры...
Князь Данила Щенятев относился к сиротке с отеческой добротой. Постоянно тихая, молчаливая и грустная, она возбуждала в нем глубокую жалость.
— Домой бы мне, на родимую сторону, — говорила она иногда князю.
— Зачем, деточка? Там никого из ваших не осталось. Всех государь велел расселить в Боровске, Алексине, Кременце да в Дмитровке.
— В монастырь бы мне.
— Обживешься, детка, с нами. Мы тебе женишка подыщем. Хорошева отецково сына женишка!
— Мой жених пред Господом. Я в Хлынове заручена батюшкой родимым.
В дом князя стал учащать Шестак-Кутузов. Пораженный красотою девушки еще в Хлынове, он возгорел к ней страстью...
Но девушка, видя это, была особенно холодна с ним.
И страсть влюбленного старика превратилась в ненависть...
— Погоди ж, тихоня, — неистовствовал он в душе. — Так не достанешься ж ты никому!
Скоро княгиня Щенятева получила письмо, в котором какой-то мерзавец (мы догадываемся кто) писал княгине, что их Онисья... любовница князя Данилы.
Ревнивая княгиня поверила гнусной клевете и извела несчастную сироту отравным зельем.
Да, это была наша Кассандра. Как ту, Кассандру «священнаго Илиона», погубила Клитемнестра[34], жена Агамемнона, так и нашу другая Клитемнестра (жена князя Щенятева).
Только у нашей Клитемнестры не было сына Ореста, который бы отомстил своей матери за убийство убийством, не боясь гнева Немезид[35]...
Публикуется по первому изд.: Мордовцев Д. Л. Москва слезам не верит. Историческая повесть. Спб., 1910.