Страница:
И снова все вздрогнули. На этот раз автомат не выстрелил, а, просто, грохнулся о дощатый пол.
– Кнопенко! Где Кнопенко? – заорал офицер, в два прыжка достигнув средины комнаты. – Паланов, куда все девались?
– Сейчас придут.
И в самом деле, бравые воины один за другим выползали из-под столешницы.
– Вы что тут в прятки играете?!
– Никак нет! – одергивая гимнастерку, вытянулся разводящий.
– Где стрелявший?
Кто-то робко пискнул: «Это – Паланов».
– Отставить шуточки! – замотал головой разводящий. Это – Кнопенко!
– Его автомат? – спросил офицер.
– Паланова! – пискнуло сразу несколько голосов.
– У вас что Паланов, – стрелочник?
– Громоотвод.
– Во-во!
Разводящий совсем обалдел с перепугу, уставившись на цевье автомата.
– Я тоже видел Кнопенко, – сказал офицер. – Где он? Там? Под столом? Пускай вылезает! Сейчас разберемся!
– Здесь он, – сипло вымолвил сержант.
– Где здесь?
– Вот…
Капитан взглянул на сержанта, проследил его взгляд и, присев на корточки, удивленно спросил: «Бог ты мой! Что это?!»
По дереву цевья, по вороненой стали оружия металась овальная длиною около двух сантиметров тварь. По бокам головы у нее располагались глазки и две пары усиков (большие и малые). Выпуклую спину покрывали восемь чешуек хитиновой брони с иероглифическим рисунком. Бегая, существо опиралось на семь пар ножек. Сзади торчали две короткие красные палочки, словно не успевшие отвалиться какашки.
– Ну и гадость! – поморщился офицер.
И тогда Паланов, не повернув головы, отчеканил: «Членистоногое. Подтип: – Ракообразных. Подотряд: Мокриц».
– Точно! Это мокрица! – подтвердил офицер.
– А ты откуда знаешь? – спросил Паланова разводящий.
– Люблю насекомых. У меня про них была книжка.
– Ишь ты!? Даже книжки читаешь!
6.
7.
8.
– Кнопенко! Где Кнопенко? – заорал офицер, в два прыжка достигнув средины комнаты. – Паланов, куда все девались?
– Сейчас придут.
И в самом деле, бравые воины один за другим выползали из-под столешницы.
– Вы что тут в прятки играете?!
– Никак нет! – одергивая гимнастерку, вытянулся разводящий.
– Где стрелявший?
Кто-то робко пискнул: «Это – Паланов».
– Отставить шуточки! – замотал головой разводящий. Это – Кнопенко!
– Его автомат? – спросил офицер.
– Паланова! – пискнуло сразу несколько голосов.
– У вас что Паланов, – стрелочник?
– Громоотвод.
– Во-во!
Разводящий совсем обалдел с перепугу, уставившись на цевье автомата.
– Я тоже видел Кнопенко, – сказал офицер. – Где он? Там? Под столом? Пускай вылезает! Сейчас разберемся!
– Здесь он, – сипло вымолвил сержант.
– Где здесь?
– Вот…
Капитан взглянул на сержанта, проследил его взгляд и, присев на корточки, удивленно спросил: «Бог ты мой! Что это?!»
По дереву цевья, по вороненой стали оружия металась овальная длиною около двух сантиметров тварь. По бокам головы у нее располагались глазки и две пары усиков (большие и малые). Выпуклую спину покрывали восемь чешуек хитиновой брони с иероглифическим рисунком. Бегая, существо опиралось на семь пар ножек. Сзади торчали две короткие красные палочки, словно не успевшие отвалиться какашки.
– Ну и гадость! – поморщился офицер.
И тогда Паланов, не повернув головы, отчеканил: «Членистоногое. Подтип: – Ракообразных. Подотряд: Мокриц».
– Точно! Это мокрица! – подтвердил офицер.
– А ты откуда знаешь? – спросил Паланова разводящий.
– Люблю насекомых. У меня про них была книжка.
– Ишь ты!? Даже книжки читаешь!
6.
Капитан приподнял оружие, и мокрица скатилась на пол, обернувшись лоснящимся шариком c меридианами, как у ягод крыжовника.
Передав автомат сержанту, и, приказав: «Разрядить и поставить на место!», начальник караула невольно следовал за шариком, что катился по наклонному полу и вскоре исчез под тумбочкой в углу комнаты. Переставив тумбочку на соседнее место, шарика офицер не нашел и, только присев на корточки и низко-низко склонившись, уловил некое шевеление в стыке между стеной и полом. Вглядываясь, он, наконец, увидел мокрицу. Распластавшись и суча члениками, она упорно протискивалась в узкую щель, пока ни исчезла за плинтусом.
События развивались стремительно: прибыл дежурный по части, потом сам командир с заместителями, позвонили в комендатуру, объявили розыск дезертира Ивана Кнопенко. Проштрафившийся караул немедленно сменили. Он уже покидал караульный плац, когда в строю произошло замешательство: один из караульных ударил впереди идущего кулаком и крикнул: «Это ты что ли, Кнопенко?» «Разговорчики в строю!» – прикрикнул капитан (сменившийся начальник караула). «Мокрица? Это ты что ли?» – продолжал выражать удивление сзади идущий курсант. «Вот тебе за мокрицу! И заткнись!» – обернувшись, ткнул его в грудь кулаком Кнопенко (а это был он). Строй сбил шаг, и капитану пришлось дать команду «Приставить ногу!
Подойдя вплотную, он спросил: «В чем дело?». И только тогда разглядел в строю Кнопенко. Скомандовал: «Кнопенко ко мне! Сержант ведите строй!» Но допрос на улице ничего не дал. Курсанта привели в кабинет особиста. Пришли какие-то незнакомые офицеры из какой-то особой части – люди, судя по всему, опытные стреляные и битые. Они слепили глаза ярким светом, меняли друг друга, подкатывали то с ласкою, то с угрозою. Разве что не били. Допрос ничего не давал: следователям не хватало вдохновения. В соседнем кабинете они собирались вместе и признавались: беда заключалась в сути вопроса, который они никак не могли решиться задать, а все ходили вокруг да около. Они не могли спросить: «Почему Кнопенко не дезертировал»? Наконец курсант «раскололся» и выдал кое-какие детали.
Сначала он вспомнил испуганное лицо капитана, на которого навел автомат. Потом вся картинка смазалась, пошла пятнами, потекла сверху вниз, словно на нее пролили раствор. Затем что-то оглушительно грохнуло и его придавило так, что едва не лопнул защитный панцирь. Вибрируя конечностями, он выскользнул из-под давившего на него груза, и ощутив небывалую легкость, поперся вверх и, вдруг, увидев перед собой, жуткий в полнеба глаз, отпрянул в сторону, заскользил по отвратительно вонявшей поверхности вниз, шлепнулся, сжавшись в комок, подскочил, словно мячик, А потом оказавшись в приятной пыльной тени на миг застыл. Нутром, продолжая ощущать опасность, развернулся и, дав свободу конечностям, бросился искать настоящее укрытие. Он искал не зрительно, не осязательно, о оценивая, каждое шевеление воздуха, каждое изменение его струй и запаха, малейший признак сквознячка. А почувствовав то, что нужно, бросился туда и бешено заработал члениками ножек, протискиваясь в узкое, подобное щели, пространство. Ему почти удалось, но тут тень исчезла. Его ослепили свет и надвигающееся сверкание страшного глаза. Опять кругом грохотало, но он, стараясь не слышать, не обращать внимание протискивался и протискивался, пока не провалился в царство полного мрака и тишины и там замер, прислушиваясь и принюхиваясь к жизни этого нового царства. Откуда-то из темноты струилось нечто чарующее – то ли слова, то ли звуки, то ли запахи. Кто-то, словно обращаясь к нему молил: «Миленький мой, ну пожалуйста, иди ко мне. Я жду тебя. Ты мне так нужен! Со мной тебе будет хорошо! Иди! Умоляю!» Он затрепетал члениками и, начав поддаваться манку, двинулся с места, когда наткнулся на липкий канат. А когда сообразил, что это значит, испытал такую невероятную ярость, что выдернул автора этих чарующих песен и запахов из его паутины и голым стенающим бросил на черное дно подвала, на котором стоит караулка. Он больше не испытывал страха. Неудержимый бешеный гнев гонял его по углам подземелья. Он метался, пугая умиротворенных темнотой насекомых. Поверг в ужас даже стайку глупых мышат, отважные родители которых только что были съедены караульным котом. Малышня обречена была теперь на безжалостное самопоедание. Он метался в пыли, умирая от тошнотворного смрада, пока бешенство не выбросило его сквозь тончайшую щель из тухлого мрака. Выбравшись на воздух, не заметил, как попал на ковровую дорожку, аккурат, под солдатский сапог. Но уцелел, прицепившись в уголке между каблуком и подметкой. Здесь был милый сердцу мокрицы запах портянок. Так он вернулся в караульное помещение в комнату для отдыхающей смены, вскарабкался на знакомый топчан, забрался в знакомую скатку шинели и тут, осознав свое положение, разрыдался и так расстроился, что лишился в конце концов чувств. Очнулся от топота. Кто-то дернул за ногу и крикнул: «А ты что разлегся? Не слыхал? Построение!»
Передав автомат сержанту, и, приказав: «Разрядить и поставить на место!», начальник караула невольно следовал за шариком, что катился по наклонному полу и вскоре исчез под тумбочкой в углу комнаты. Переставив тумбочку на соседнее место, шарика офицер не нашел и, только присев на корточки и низко-низко склонившись, уловил некое шевеление в стыке между стеной и полом. Вглядываясь, он, наконец, увидел мокрицу. Распластавшись и суча члениками, она упорно протискивалась в узкую щель, пока ни исчезла за плинтусом.
События развивались стремительно: прибыл дежурный по части, потом сам командир с заместителями, позвонили в комендатуру, объявили розыск дезертира Ивана Кнопенко. Проштрафившийся караул немедленно сменили. Он уже покидал караульный плац, когда в строю произошло замешательство: один из караульных ударил впереди идущего кулаком и крикнул: «Это ты что ли, Кнопенко?» «Разговорчики в строю!» – прикрикнул капитан (сменившийся начальник караула). «Мокрица? Это ты что ли?» – продолжал выражать удивление сзади идущий курсант. «Вот тебе за мокрицу! И заткнись!» – обернувшись, ткнул его в грудь кулаком Кнопенко (а это был он). Строй сбил шаг, и капитану пришлось дать команду «Приставить ногу!
Подойдя вплотную, он спросил: «В чем дело?». И только тогда разглядел в строю Кнопенко. Скомандовал: «Кнопенко ко мне! Сержант ведите строй!» Но допрос на улице ничего не дал. Курсанта привели в кабинет особиста. Пришли какие-то незнакомые офицеры из какой-то особой части – люди, судя по всему, опытные стреляные и битые. Они слепили глаза ярким светом, меняли друг друга, подкатывали то с ласкою, то с угрозою. Разве что не били. Допрос ничего не давал: следователям не хватало вдохновения. В соседнем кабинете они собирались вместе и признавались: беда заключалась в сути вопроса, который они никак не могли решиться задать, а все ходили вокруг да около. Они не могли спросить: «Почему Кнопенко не дезертировал»? Наконец курсант «раскололся» и выдал кое-какие детали.
Сначала он вспомнил испуганное лицо капитана, на которого навел автомат. Потом вся картинка смазалась, пошла пятнами, потекла сверху вниз, словно на нее пролили раствор. Затем что-то оглушительно грохнуло и его придавило так, что едва не лопнул защитный панцирь. Вибрируя конечностями, он выскользнул из-под давившего на него груза, и ощутив небывалую легкость, поперся вверх и, вдруг, увидев перед собой, жуткий в полнеба глаз, отпрянул в сторону, заскользил по отвратительно вонявшей поверхности вниз, шлепнулся, сжавшись в комок, подскочил, словно мячик, А потом оказавшись в приятной пыльной тени на миг застыл. Нутром, продолжая ощущать опасность, развернулся и, дав свободу конечностям, бросился искать настоящее укрытие. Он искал не зрительно, не осязательно, о оценивая, каждое шевеление воздуха, каждое изменение его струй и запаха, малейший признак сквознячка. А почувствовав то, что нужно, бросился туда и бешено заработал члениками ножек, протискиваясь в узкое, подобное щели, пространство. Ему почти удалось, но тут тень исчезла. Его ослепили свет и надвигающееся сверкание страшного глаза. Опять кругом грохотало, но он, стараясь не слышать, не обращать внимание протискивался и протискивался, пока не провалился в царство полного мрака и тишины и там замер, прислушиваясь и принюхиваясь к жизни этого нового царства. Откуда-то из темноты струилось нечто чарующее – то ли слова, то ли звуки, то ли запахи. Кто-то, словно обращаясь к нему молил: «Миленький мой, ну пожалуйста, иди ко мне. Я жду тебя. Ты мне так нужен! Со мной тебе будет хорошо! Иди! Умоляю!» Он затрепетал члениками и, начав поддаваться манку, двинулся с места, когда наткнулся на липкий канат. А когда сообразил, что это значит, испытал такую невероятную ярость, что выдернул автора этих чарующих песен и запахов из его паутины и голым стенающим бросил на черное дно подвала, на котором стоит караулка. Он больше не испытывал страха. Неудержимый бешеный гнев гонял его по углам подземелья. Он метался, пугая умиротворенных темнотой насекомых. Поверг в ужас даже стайку глупых мышат, отважные родители которых только что были съедены караульным котом. Малышня обречена была теперь на безжалостное самопоедание. Он метался в пыли, умирая от тошнотворного смрада, пока бешенство не выбросило его сквозь тончайшую щель из тухлого мрака. Выбравшись на воздух, не заметил, как попал на ковровую дорожку, аккурат, под солдатский сапог. Но уцелел, прицепившись в уголке между каблуком и подметкой. Здесь был милый сердцу мокрицы запах портянок. Так он вернулся в караульное помещение в комнату для отдыхающей смены, вскарабкался на знакомый топчан, забрался в знакомую скатку шинели и тут, осознав свое положение, разрыдался и так расстроился, что лишился в конце концов чувств. Очнулся от топота. Кто-то дернул за ногу и крикнул: «А ты что разлегся? Не слыхал? Построение!»
7.
Эти фантазии с подвалом и мышками особистам показались подозрительными, и курсанта направили для обследования в госпиталь. Но ничего из ряда вон выходящего оно не выявило – обычная, для этого возраста, повышенная возбудимость, обычная для данного социального и культурного типа повышенная агрессивность. В нем присутствовали не заторможенный, а нормальный, лишь несколько выпирающий наружу задорный боевой дух, необходимая воину резкость и решимость в принятии решений. В психическом плане это был вполне созревший офицер – хоть сегодня в горячую точку. А так как в результате инцидента, в общем-то, ничего сугубо преступного не случилось и начальству ни о чем докладывать не пришлось, то, в конце концов, Кнопенко отпустили в казарму, где, естественно, его стали называть «мокрицей». Он, конечно, лез в драки. Дразнившие увертывались и, видя, что кличка бесит, начинали дразнить с новой силой. Раньше Кнопенко сам был мастером давать прозвища. Чувствуя себя хозяином положения, он разговаривал фамильярно, громко, чтобы другие слышали, стараясь задеть самые болезненные струны и, чувствуя рану, которую наносит другому, испытывал великое удовольствие, не допуская и мысли, что сам может оказаться в подобном положении. Кличка – это всегда наказание невинного и возможность себя проявить и выделиться за счет недоумка, не успевающего сообразить, как парировать издевательство. Парировать его невозможно, – считал Кнопенко, – это доступно только людям с особым складом ума, таким, как у него. Став сам мишенью, Кнопенко озверел и был комиссован по психическим соображениям не потому что болен, не потому что – мания величия, а потому что не мог больше видеть спокойно все эти рожи, готов был их изничтожать. Начальство не допустило до кровопускания и поспешило избавиться от горе-вояки.
Вся дальнейшая жизнь его заключалась в том, чтобы огрызаться и не подпускать близко тех, кто знал про Паланова, про «Мокрицу» и про это безумие, случившееся в караульном помещение. Бесило присутствие рядом с собой всех других: они же хотели того же, чего хотел он. Какое право они имели! Человека можно простить и примириться с ним лишь в одном случае, когда от него уже нельзя ждать подлости или агрессии, то есть, когда он мертв. По натуре он был истинным воином, готовым сражаться и умереть. В нем жила злость победителя, не азарт, а слепое необузданное бешенство рвущегося во банк игрока. Тогда как вокруг ползали ничтожные слабодушные твари, норовившие его побольней зацепить.
Ему хотелось забыть не только кличку, но даже ни в чем не повинную родную фамилию, которая, как мостик, могла привести знавших его к «мокрице». Чем больше проходило времени тем больше мешало это занозливое слово. Даже произнесенное мысленно, оно ввергало его в бешенство. При этом он чувствовал такое смертельное оскорбление, как если бы кто-то на улице сдернул с него сразу и штаны, и подштанники… или же обозвал евреем.
Чтобы «сжечь мосты», он срочно женился, взяв Ее фамилию, стал Джанибековым. Это было имя ногайских князей: у малых народов, порой, каждый третий – князь или из рода князей. Он знал, что среди Джанибековых был даже свой космонавт, – такой же князь, как и сам Кнопенко: настоящую фамилию – «Крыса» он счел унизительной для отважного сокола. Оба были из той славной плеяды, которая слыхом не слыхивала о всемирноизвестном скрипаче по фамилиии «Крыса».
А затем пройдет много лет и обстоятельства повернутся таким удивительным образом, что Паланов встретит Кнопенко и, накрыв его голову теплой ладонью, снимет память о ненавистной «мокрице»… Но это – потом.
Вся дальнейшая жизнь его заключалась в том, чтобы огрызаться и не подпускать близко тех, кто знал про Паланова, про «Мокрицу» и про это безумие, случившееся в караульном помещение. Бесило присутствие рядом с собой всех других: они же хотели того же, чего хотел он. Какое право они имели! Человека можно простить и примириться с ним лишь в одном случае, когда от него уже нельзя ждать подлости или агрессии, то есть, когда он мертв. По натуре он был истинным воином, готовым сражаться и умереть. В нем жила злость победителя, не азарт, а слепое необузданное бешенство рвущегося во банк игрока. Тогда как вокруг ползали ничтожные слабодушные твари, норовившие его побольней зацепить.
Ему хотелось забыть не только кличку, но даже ни в чем не повинную родную фамилию, которая, как мостик, могла привести знавших его к «мокрице». Чем больше проходило времени тем больше мешало это занозливое слово. Даже произнесенное мысленно, оно ввергало его в бешенство. При этом он чувствовал такое смертельное оскорбление, как если бы кто-то на улице сдернул с него сразу и штаны, и подштанники… или же обозвал евреем.
Чтобы «сжечь мосты», он срочно женился, взяв Ее фамилию, стал Джанибековым. Это было имя ногайских князей: у малых народов, порой, каждый третий – князь или из рода князей. Он знал, что среди Джанибековых был даже свой космонавт, – такой же князь, как и сам Кнопенко: настоящую фамилию – «Крыса» он счел унизительной для отважного сокола. Оба были из той славной плеяды, которая слыхом не слыхивала о всемирноизвестном скрипаче по фамилиии «Крыса».
А затем пройдет много лет и обстоятельства повернутся таким удивительным образом, что Паланов встретит Кнопенко и, накрыв его голову теплой ладонью, снимет память о ненавистной «мокрице»… Но это – потом.
8.
Ночью нас подняли по тревоге, Приказали разобрать оружие и выходить на плац строиться. Подъехали колесные тягачи с прицепами, с брезентовым верхом и просто бортовые машины, крытые брезентом. Подлетел командирский УАЗик с полковником – заместителем по учебной части. То, что будут учения, мы знали заранее, но не ожидали, что поднимут в такой мороз и в такую пургу.
Нам зачитали по бумажке, кто в какой расчет входит, каким номером и в какой машине едет. Это в войсках каждый знает свое место. В училище надо попробовать все. Для это существует слово ротация. Кроме нас, наших командиров взводов и батарей на учение взяли несколько бывалых солдат из взвода обслуживания. Офицеров-преподавателей не брали, как «нестроевых». Так как в перспективе все курсанты собирались стать командирами, полковник ставил задачу не в кругу офицеров, а перед общим строем. Нам предстояло совершить марш в район артиллерийского полигона, занять позиции, привести технику в боевую готовность и ждать дальнейших указаний.
Минут через пять мы уже тряслись по не очень ровному из-за наледи шоссе, почти в полной темноте, нарушаемой искрами света, – сквозь щели по краям задней полости, рваных звездочек дыр в брезентовых «сводах» и милых сердцу, согревающих курсантские души сигаретных огоньков.
Мы сидели на скамьях вдоль бортов. Между нами, посредине кузова стояли большие и малые зеленые ящики с оборудованием, ЗИПом и мудреными допотопными приборами. К одному из них, согласно расчету, я был приставлен. Его устройство было элементарно. Представьте себе цилиндр, по которому красным нанесена кривая линия высоты. Цилиндр связан кабелем со станцией орудийной наводки и поворачивается когда изменяется наклон антенны локатора. Оператор станции по телефону сообщает дальность до цели. Я устанавливаю эту дальность ползунком, скользящим вдоль цилиндра, и на пересечении с красной линией громко считываю высоту цели, зависящую от дальности и углом между горизонтальной плоскостью и направлением на цель.
Всем, кровь из носа, нужна высота, чтобы понять, что за цель: то ли разведчик, то ли штурмовик, то ли пикировщик, то ли сбросит десант, то ли будет бомбить.
Конечно, настоящие приборы управления артиллерийским огнем задают направление орудийным стволам. Одни из этих приборов сейчас едут прицепами за тягачами, другие смонтированы прямо внутри станции орудийной наводки. Я же мотаюсь со своим ящиком – как с костяшками бухгалтерских счет, на случай, если набитое электроникой оборудование, вдруг, выйдет из строя.
Мороз – градусов двадцать. Снаружи, за брезентом – ветер и снег. Внутри, на тесной скамейке, под тонкой, как будто бумажной, шинелью не только холодно – просто больше невозможно терпеть. Мерзнут руки в перчатках, ноги в сапогах, спина и все тело, а главное душа, потому что – никакой надежды согреться. Уже скоро мы будем на месте. Нас выгонят на ветер и мы будем долбить мерзлый грунт, как бы для того, чтобы укрыть технику. И вот уже колонна замедляет ход. Там, за брезентом, раздаются команды, слышатся крики и мат – машины разводят по своим местам, а мы сидим примерзшие к деревянным скамейкам в мрачном коконе подступающей смерти. Кажется, до утра теперь не дожить. Мука такая, что окоченевшими губами молю: скорей бы уйти! Скорее – на ветер, в бесчувствие! И скоро распахивается задняя полость. Огни фар ослепляют, и взводный хрипит, он всегда хрипит: «Взвод стройсь! Быстрее! Быстрее! Ну что ты, как…!» Кто-то не устоял на закоченевших ногах и свалился из кузова в снег. Взводный выругался, потом скомандовал: «Становись! Равняйсь! Смирно! Вольно!»
– Я знаю, что вам сейчас надо, – сказал он обожженными ветром губами. Кто-то крикнул: «перекурить».
Как бы не так! Распусти вас сейчас, половина приляжет на снег и не встанет.
Тут я заметил, он поставил нас к ветру затылком, а сам встал к ветру лицом, – сразу стало теплей на душе. Подумалось: «Как мало надо, чтобы согреться!?»
По игре мы были приборным взводом. Нам показали места укрытий для техники. Мы знали, как делать разметку: только что сдали зачеты по инженерному делу. Выволокли из кузовов ломики, кирки, лопаты и принялись греться по-настоящему. Поодаль уже трудились (звенели кирками и скребли лопатами) другие – огневые взвода батареи.
К концу ночи, когда уже начало светать (а светало в эту пору поздно) укрытия для приборного взвода фактически были только намечены: Мерзлый грунт был, как камень, а мышцы не были натасканы на такую работу. Огневики уже загоняли орудия в «аппарели». Небольшая глубина их укрытий должна была позволять ведение огня прямой наводкой. У нас мелкий «капонир» допускался для прибора с большим оптическим дальномером, чтобы не мешал бруствер. Что касается станции орудийной наводки, у нее над поверхностью должна была подниматься лишь расположенная на крыше параболическая антенна. Употребление выражений «аппарель» и «капонир», вместо слова «укрытие», являлось лихим сленгом. «Аппарель» – синоним наклонного въезда и выезда. А «капонир» вообще относится к крепостной, а не полевой фортификации. Но в поле слово «укрытие» почему-то казалось до неприличия книжным. Впрочем, разве об этом надо сейчас вспоминать!? Не хочется думать, как мы метались на заднем крылечке у жизни. Не хочется, но не вспомнить нельзя.
Когда уже стало светать, поставив охранение, мы мокрые обессиленные, но согревшиеся работой, по приказу, загнали свои коробки на колесах в едва «обозначенные» укрытия и отправились ставить палатки для себя. Пришли последние. Кругом уже стояли палатки других взводов. А наши – в виде брезентовых тюков лежали на снегу. Когда начали разбираться, оказалось, брезент во многих местах порван. И если центральные колья были целы, то боковые – и колья распорок либо были сломаны либо напрочь отсутствовали. Мы решили на весь взвод (24 человека) ставить одну палатку: в тесноте, но не в обиде. А брезент от второй палатки положили на снег, как настил. В это время привезли завтрак. Мы выстроились в очередь с котелками и кружками у полевой кухни. У каждого была своя ложка. Мы получили вдоволь каши, хлеба, кусочек масла и несколько кусочков сахара. На учениях пищи не жалели – можно было взять добавок. Один из сержантов, чтобы подбодрить курсантов заговорил о птицах: «Если у птиц есть еда, в самую лютую зиму птица не замерзает». «Мы не птицы» – подумал каждый но ничего не сказал.
После еды и бессонной ночи сильно клонило ко сну. Но нас построили и объявили, что если с первыми этапами учения (марш и развертывание) мы, с грехом пополам, справились, то к третьему этапу – «согласованию приборов с орудиями» – мы даже не приступали, хотя по нормативам, уже давно должны были покончить и с этим. Для отдыха времени нет, – через час мы должны быть готовы встретить «противника». Поэтому, на позиции бегом марш! Когда номера расчетов заняли свои места, началось «согласование».
Задача была непростая: добиться, чтобы стволы орудий смотрели ровно в ту точку пространства, куда направлена и ось антенны локатора, и линия визирования дальномера с учетом поправок на дальность, скорость и направление цели, а также на скорость и направление ветра. Для сверки данных, явно не для практики, а для какой-то идеальной выверки, существовали таблицы, говорящие о том, что вся это мышиная возня предназначена не для реального боя, а для многоступенчатого перехода к новой более совершенной технике будущего, до появления которой воздушная война, бог даст, подождет. Я «со своими костяшками счет», сидя на брезенте, в узкой промерзшей щели уже остыл и начал подремывать: сначала мое участие в этой игре, можно сказать, было ничтожным, а потом обо мне просто забыли.
Очнулся я от того, что кто-то выкрикивал мою фамилию. «Паланов! Курсант Паланов, – кричал надо мной наш толстенький и кругленький командир взвода, – ты что, заснул!? А ну, швыдчей вылезай!» Я открыл глаза, но не мог пошевелиться. Не мог заставить себя встать: мне было так хорошо, как еще никогда не было. Кто-то спустился, и меня вытолкали на поверхность, на ветер, в ужасный враждебный мир, который теперь представлялся страшнее смерти. Меня толкали в спину и я еле переставлял одеревеневшие ноги. «Слабаки! Итить твою мать! – ворчал старлей по фамилии Кругляк, – и где вас таких выискали на мою голову!?» Меня больше не веселила фамилия столь соответствующая его внешнему виду. Все теперь представало в трагическом свете. И если что еще способно было вызвать кривую усмешку, так это само выражение: «Представало в трагическом свете».
Операторы станции орудийной наводки (все это время они сидели в тепле) вытаскивали из щелей и окопчиков других одуревших от холода и тащили, толкали в спину к палаткам. Огневые позиции, возле орудий, давно опустели. Я еще слышал ругань старлея и завывание ветра, но как через стенку. Вот отвернули полог, и я вполз в палатку – не влез, не ввалился, а именно вполз: ноги уже не держали; продолжая ползти по брезенту, натыкался на чьи-то ноги. Все это было как не со мной.
Внутри было теплее: отсутствовал ветер, успели уже надышать. Сначала даже казалось жарко. Я впал в забытье. Сна, будто не было: то ли я гнал его от себя, то ли он был так мучителен, что лучше было не спать. Я просто забылся, а очнулся от дрожи. Меня так трясло, так било, так колотило, что я, в буквальном смысле, прикусил язык. Только теперь понял, что означало словцо «колотун». Стало сводить мышцы ног. Опираясь на лежащих рядом, вскочил. Слабый свет проникал сквозь брезент. Значит, еще был день, но понятие времени утратило смысл. Другие тоже вскочили. Их тоже «бил колотун». Иные лежали: кто храпел, кто стонал, кто молча таращил глаза. Вскочившие махали руками, словно с размаху били, обнимая себя. Я делал тоже. Продиктованное инстинктом движение помогало унять дрожь. Кто-то шлепал себя приговаривая: «Братцы, теперь нам хана!»
В палатку ворвался наш «шарик» – Кругляк. От него сильно пахло спиртным. «Подъем! Встать! Всем встать! Выходи строиться! Что вы трясетесь, как цуциня? Сержант, стройте взвод! – Он яростно расталкивал лежавших, а некоторым натирал уши и давал пощечины. – Встал? Так! Выходь! Я вас всех заморожу! Сержант, строить взвод?» Мы стояли опущенные, как пленные немцы под Сталинградом. Всех построили? Бегом марш вокруг палатки!» Подошли, видимо, вызванные им солдаты из «обслуги». Пока мы делали вид, что бегаем, Кругляк то выскакивал из палатки, покрикивая на нас, то нырял в палатку и покрикивал на тех, кто остался внутри. Бегая, я принимал это, как издевательство и распалял себя разными злыми мыслями, к примеру такими: в армии понятие командовать значит сокрушать чье-то сопротивление, подавляя чужую волю оглушительным окриком зычным голосом, матом, сверканием глаз и угрозами. Когда-то были дозволены и зуботычины. Склонность ко всему этому трактуется, как командирские способности. При этом речь идет не о противнике, а о непосредственных подчиненных. Хотя ни в какой психологии об этом не говорится. Это подразумевается само собой. Противник далеко. О нем пусть думает генерал. А подчиненные – вот они, здесь и каждый себе на уме. И не известно, захотят ли они добровольно тебе подчиняться. Поэтому сперва надо победить не противника, а того, кто между тобой и противником. В этом случае, по существу, подчиненный и есть главный враг, которого надо сломить. Вся сложность в том, что оружие здесь допускается применять только в исключительных случаях. Приходится искать другие способы, среди которых наиболее успешные: голод, обезвоживание, инфекционные болезни или, как в данном случае, «Генерал Мороз», особенно, если не обеспечить подчиненных зимним полевым обмундированием.
Наконец, командир взвода «выкатился» из палатки и скомандовал: «Приставить ногу». Многие, в том числе я, на ногах не удержались: до того ослабли. «Цуциня несчастная!» – плевался командир взвода. Хотя мы не столько бегали, сколько изображали бег, все равно уже еле дышали. «Заходи в палатку! Будет политинформация», – объявил Кругляк. Вытянувшись в цепочку, мы тупо, почти с закрытыми глазами, вяло ступая, залезали под полог, и, войдя, были ошарашены: внутри оказалось не просто тепло, а стояла жара. Неподалеку от центрального кола на асбестовом полотне, трещала печурка. Труба от нее выходила в отверстие, прикрытое ранее специальным клапаном. Рядом валялось несколько поленьев, которые солдат «из обслуги» расщеплял топориком под размер печурки. «А теперь спать!» – командовал офицер. «А политинформация?» – спросил какой-то остряк. «Спать, я сказал! Я вам не бабка сказки рассказывать!» Мы уже спали, хотя сквозь сон еще слышали разговор офицера с солдатиком.
– Ты вот что, мил друг, оставь мне топорик. Я сам тут доделаю. Сходи-ка лучше, принеси еще дров.
– Да нету никаких дров!
– А эти где взял?
– В деревне.
– В той, что тут – рядом?
– Ну да.
– Так вот там и возьми.
– Неможно. Нас уже засекли.
– А ты – в другом месте.
– Где в другом месте?
– Ты, дружок, сам погляди, где можно. Ну, ступай, ступай! Да напарника бери. Возьмите побольше. Сам знаешь, то, что принесли, – не на долго: все быстро выветрится.
Потом был провал. Не простой, а блаженный провал. Я словно парил в пуховых подушках облаков то, плавно опускаясь, то поднимаясь. Я слышал музыку мелодичную и такую же плавную, как те волны, которые опускали и возносили меня. И все-таки то был провал, потому что никаких мыслей и отчетливых образов не возникало. Все было обволакивающее, безликое успокаивающее, пока меня не втянуло в иную среду несовместимую с жизнью. Я долго мучился, желая вернуться в блаженное «небытие» и все же затрепетал и очнулся вновь охваченный дрожью. Все повторялось. Меня колотило. Я едва смог подняться. Я не знал, какой сейчас час, но, судя по всему, этот страшный день продолжался, и я опять замерзал и, судя по всему, окончательно, потому что надежды не было. Печурка лишь поманила и обманула, как будто нарочно, чтобы мы лучше ощутили свою обреченность. Некоторые снова поднялись и, размахивая руками, били себя по бокам, другие продолжали лежать со стоном и всхлипыванием. Это было отвратительно, как отвратительно выглядит любая агония.
Я приблизился к печке, казалось теперь, раскаленной от холода, и увидел старлея. Прикрыв глаза, он лежал навзничь и не шевелился. Кто-то сказал: «Кругляк сдох». Кто-то безразлично добавил: «Нам всем подыхать». Я нагнулся. От лежащего сильно пахло спиртным. Щеки его побледнели. Я притронулся. Он был, можно сказать, совершенно холодный. Пощупал сонную артерию, как нас учили. Что-то там еще едва уловимо билось.
Я поискал глазами сержанта. Лежа на животе, он всхлипывал, изредка выкрикивая: «Гады! Вот гады! Кто мы для них? Разве люди?» Я выскочил из палатки. И почувствовал, здесь, на ветру и морозе, мне – лучше. Поискав глазами, выбрал цель. Мне, действительно, теперь было лучше. Не потому что стало теплее, а потому, что мысленно я не погружался в себя целиком: появилось нечто такое, что не давало этого делать. И я плелся теперь к «своей цели», слава богу, плестись предстояло не так уж и далеко.
Нам зачитали по бумажке, кто в какой расчет входит, каким номером и в какой машине едет. Это в войсках каждый знает свое место. В училище надо попробовать все. Для это существует слово ротация. Кроме нас, наших командиров взводов и батарей на учение взяли несколько бывалых солдат из взвода обслуживания. Офицеров-преподавателей не брали, как «нестроевых». Так как в перспективе все курсанты собирались стать командирами, полковник ставил задачу не в кругу офицеров, а перед общим строем. Нам предстояло совершить марш в район артиллерийского полигона, занять позиции, привести технику в боевую готовность и ждать дальнейших указаний.
Минут через пять мы уже тряслись по не очень ровному из-за наледи шоссе, почти в полной темноте, нарушаемой искрами света, – сквозь щели по краям задней полости, рваных звездочек дыр в брезентовых «сводах» и милых сердцу, согревающих курсантские души сигаретных огоньков.
Мы сидели на скамьях вдоль бортов. Между нами, посредине кузова стояли большие и малые зеленые ящики с оборудованием, ЗИПом и мудреными допотопными приборами. К одному из них, согласно расчету, я был приставлен. Его устройство было элементарно. Представьте себе цилиндр, по которому красным нанесена кривая линия высоты. Цилиндр связан кабелем со станцией орудийной наводки и поворачивается когда изменяется наклон антенны локатора. Оператор станции по телефону сообщает дальность до цели. Я устанавливаю эту дальность ползунком, скользящим вдоль цилиндра, и на пересечении с красной линией громко считываю высоту цели, зависящую от дальности и углом между горизонтальной плоскостью и направлением на цель.
Всем, кровь из носа, нужна высота, чтобы понять, что за цель: то ли разведчик, то ли штурмовик, то ли пикировщик, то ли сбросит десант, то ли будет бомбить.
Конечно, настоящие приборы управления артиллерийским огнем задают направление орудийным стволам. Одни из этих приборов сейчас едут прицепами за тягачами, другие смонтированы прямо внутри станции орудийной наводки. Я же мотаюсь со своим ящиком – как с костяшками бухгалтерских счет, на случай, если набитое электроникой оборудование, вдруг, выйдет из строя.
Мороз – градусов двадцать. Снаружи, за брезентом – ветер и снег. Внутри, на тесной скамейке, под тонкой, как будто бумажной, шинелью не только холодно – просто больше невозможно терпеть. Мерзнут руки в перчатках, ноги в сапогах, спина и все тело, а главное душа, потому что – никакой надежды согреться. Уже скоро мы будем на месте. Нас выгонят на ветер и мы будем долбить мерзлый грунт, как бы для того, чтобы укрыть технику. И вот уже колонна замедляет ход. Там, за брезентом, раздаются команды, слышатся крики и мат – машины разводят по своим местам, а мы сидим примерзшие к деревянным скамейкам в мрачном коконе подступающей смерти. Кажется, до утра теперь не дожить. Мука такая, что окоченевшими губами молю: скорей бы уйти! Скорее – на ветер, в бесчувствие! И скоро распахивается задняя полость. Огни фар ослепляют, и взводный хрипит, он всегда хрипит: «Взвод стройсь! Быстрее! Быстрее! Ну что ты, как…!» Кто-то не устоял на закоченевших ногах и свалился из кузова в снег. Взводный выругался, потом скомандовал: «Становись! Равняйсь! Смирно! Вольно!»
– Я знаю, что вам сейчас надо, – сказал он обожженными ветром губами. Кто-то крикнул: «перекурить».
Как бы не так! Распусти вас сейчас, половина приляжет на снег и не встанет.
Тут я заметил, он поставил нас к ветру затылком, а сам встал к ветру лицом, – сразу стало теплей на душе. Подумалось: «Как мало надо, чтобы согреться!?»
По игре мы были приборным взводом. Нам показали места укрытий для техники. Мы знали, как делать разметку: только что сдали зачеты по инженерному делу. Выволокли из кузовов ломики, кирки, лопаты и принялись греться по-настоящему. Поодаль уже трудились (звенели кирками и скребли лопатами) другие – огневые взвода батареи.
К концу ночи, когда уже начало светать (а светало в эту пору поздно) укрытия для приборного взвода фактически были только намечены: Мерзлый грунт был, как камень, а мышцы не были натасканы на такую работу. Огневики уже загоняли орудия в «аппарели». Небольшая глубина их укрытий должна была позволять ведение огня прямой наводкой. У нас мелкий «капонир» допускался для прибора с большим оптическим дальномером, чтобы не мешал бруствер. Что касается станции орудийной наводки, у нее над поверхностью должна была подниматься лишь расположенная на крыше параболическая антенна. Употребление выражений «аппарель» и «капонир», вместо слова «укрытие», являлось лихим сленгом. «Аппарель» – синоним наклонного въезда и выезда. А «капонир» вообще относится к крепостной, а не полевой фортификации. Но в поле слово «укрытие» почему-то казалось до неприличия книжным. Впрочем, разве об этом надо сейчас вспоминать!? Не хочется думать, как мы метались на заднем крылечке у жизни. Не хочется, но не вспомнить нельзя.
Когда уже стало светать, поставив охранение, мы мокрые обессиленные, но согревшиеся работой, по приказу, загнали свои коробки на колесах в едва «обозначенные» укрытия и отправились ставить палатки для себя. Пришли последние. Кругом уже стояли палатки других взводов. А наши – в виде брезентовых тюков лежали на снегу. Когда начали разбираться, оказалось, брезент во многих местах порван. И если центральные колья были целы, то боковые – и колья распорок либо были сломаны либо напрочь отсутствовали. Мы решили на весь взвод (24 человека) ставить одну палатку: в тесноте, но не в обиде. А брезент от второй палатки положили на снег, как настил. В это время привезли завтрак. Мы выстроились в очередь с котелками и кружками у полевой кухни. У каждого была своя ложка. Мы получили вдоволь каши, хлеба, кусочек масла и несколько кусочков сахара. На учениях пищи не жалели – можно было взять добавок. Один из сержантов, чтобы подбодрить курсантов заговорил о птицах: «Если у птиц есть еда, в самую лютую зиму птица не замерзает». «Мы не птицы» – подумал каждый но ничего не сказал.
После еды и бессонной ночи сильно клонило ко сну. Но нас построили и объявили, что если с первыми этапами учения (марш и развертывание) мы, с грехом пополам, справились, то к третьему этапу – «согласованию приборов с орудиями» – мы даже не приступали, хотя по нормативам, уже давно должны были покончить и с этим. Для отдыха времени нет, – через час мы должны быть готовы встретить «противника». Поэтому, на позиции бегом марш! Когда номера расчетов заняли свои места, началось «согласование».
Задача была непростая: добиться, чтобы стволы орудий смотрели ровно в ту точку пространства, куда направлена и ось антенны локатора, и линия визирования дальномера с учетом поправок на дальность, скорость и направление цели, а также на скорость и направление ветра. Для сверки данных, явно не для практики, а для какой-то идеальной выверки, существовали таблицы, говорящие о том, что вся это мышиная возня предназначена не для реального боя, а для многоступенчатого перехода к новой более совершенной технике будущего, до появления которой воздушная война, бог даст, подождет. Я «со своими костяшками счет», сидя на брезенте, в узкой промерзшей щели уже остыл и начал подремывать: сначала мое участие в этой игре, можно сказать, было ничтожным, а потом обо мне просто забыли.
Очнулся я от того, что кто-то выкрикивал мою фамилию. «Паланов! Курсант Паланов, – кричал надо мной наш толстенький и кругленький командир взвода, – ты что, заснул!? А ну, швыдчей вылезай!» Я открыл глаза, но не мог пошевелиться. Не мог заставить себя встать: мне было так хорошо, как еще никогда не было. Кто-то спустился, и меня вытолкали на поверхность, на ветер, в ужасный враждебный мир, который теперь представлялся страшнее смерти. Меня толкали в спину и я еле переставлял одеревеневшие ноги. «Слабаки! Итить твою мать! – ворчал старлей по фамилии Кругляк, – и где вас таких выискали на мою голову!?» Меня больше не веселила фамилия столь соответствующая его внешнему виду. Все теперь представало в трагическом свете. И если что еще способно было вызвать кривую усмешку, так это само выражение: «Представало в трагическом свете».
Операторы станции орудийной наводки (все это время они сидели в тепле) вытаскивали из щелей и окопчиков других одуревших от холода и тащили, толкали в спину к палаткам. Огневые позиции, возле орудий, давно опустели. Я еще слышал ругань старлея и завывание ветра, но как через стенку. Вот отвернули полог, и я вполз в палатку – не влез, не ввалился, а именно вполз: ноги уже не держали; продолжая ползти по брезенту, натыкался на чьи-то ноги. Все это было как не со мной.
Внутри было теплее: отсутствовал ветер, успели уже надышать. Сначала даже казалось жарко. Я впал в забытье. Сна, будто не было: то ли я гнал его от себя, то ли он был так мучителен, что лучше было не спать. Я просто забылся, а очнулся от дрожи. Меня так трясло, так било, так колотило, что я, в буквальном смысле, прикусил язык. Только теперь понял, что означало словцо «колотун». Стало сводить мышцы ног. Опираясь на лежащих рядом, вскочил. Слабый свет проникал сквозь брезент. Значит, еще был день, но понятие времени утратило смысл. Другие тоже вскочили. Их тоже «бил колотун». Иные лежали: кто храпел, кто стонал, кто молча таращил глаза. Вскочившие махали руками, словно с размаху били, обнимая себя. Я делал тоже. Продиктованное инстинктом движение помогало унять дрожь. Кто-то шлепал себя приговаривая: «Братцы, теперь нам хана!»
В палатку ворвался наш «шарик» – Кругляк. От него сильно пахло спиртным. «Подъем! Встать! Всем встать! Выходи строиться! Что вы трясетесь, как цуциня? Сержант, стройте взвод! – Он яростно расталкивал лежавших, а некоторым натирал уши и давал пощечины. – Встал? Так! Выходь! Я вас всех заморожу! Сержант, строить взвод?» Мы стояли опущенные, как пленные немцы под Сталинградом. Всех построили? Бегом марш вокруг палатки!» Подошли, видимо, вызванные им солдаты из «обслуги». Пока мы делали вид, что бегаем, Кругляк то выскакивал из палатки, покрикивая на нас, то нырял в палатку и покрикивал на тех, кто остался внутри. Бегая, я принимал это, как издевательство и распалял себя разными злыми мыслями, к примеру такими: в армии понятие командовать значит сокрушать чье-то сопротивление, подавляя чужую волю оглушительным окриком зычным голосом, матом, сверканием глаз и угрозами. Когда-то были дозволены и зуботычины. Склонность ко всему этому трактуется, как командирские способности. При этом речь идет не о противнике, а о непосредственных подчиненных. Хотя ни в какой психологии об этом не говорится. Это подразумевается само собой. Противник далеко. О нем пусть думает генерал. А подчиненные – вот они, здесь и каждый себе на уме. И не известно, захотят ли они добровольно тебе подчиняться. Поэтому сперва надо победить не противника, а того, кто между тобой и противником. В этом случае, по существу, подчиненный и есть главный враг, которого надо сломить. Вся сложность в том, что оружие здесь допускается применять только в исключительных случаях. Приходится искать другие способы, среди которых наиболее успешные: голод, обезвоживание, инфекционные болезни или, как в данном случае, «Генерал Мороз», особенно, если не обеспечить подчиненных зимним полевым обмундированием.
Наконец, командир взвода «выкатился» из палатки и скомандовал: «Приставить ногу». Многие, в том числе я, на ногах не удержались: до того ослабли. «Цуциня несчастная!» – плевался командир взвода. Хотя мы не столько бегали, сколько изображали бег, все равно уже еле дышали. «Заходи в палатку! Будет политинформация», – объявил Кругляк. Вытянувшись в цепочку, мы тупо, почти с закрытыми глазами, вяло ступая, залезали под полог, и, войдя, были ошарашены: внутри оказалось не просто тепло, а стояла жара. Неподалеку от центрального кола на асбестовом полотне, трещала печурка. Труба от нее выходила в отверстие, прикрытое ранее специальным клапаном. Рядом валялось несколько поленьев, которые солдат «из обслуги» расщеплял топориком под размер печурки. «А теперь спать!» – командовал офицер. «А политинформация?» – спросил какой-то остряк. «Спать, я сказал! Я вам не бабка сказки рассказывать!» Мы уже спали, хотя сквозь сон еще слышали разговор офицера с солдатиком.
– Ты вот что, мил друг, оставь мне топорик. Я сам тут доделаю. Сходи-ка лучше, принеси еще дров.
– Да нету никаких дров!
– А эти где взял?
– В деревне.
– В той, что тут – рядом?
– Ну да.
– Так вот там и возьми.
– Неможно. Нас уже засекли.
– А ты – в другом месте.
– Где в другом месте?
– Ты, дружок, сам погляди, где можно. Ну, ступай, ступай! Да напарника бери. Возьмите побольше. Сам знаешь, то, что принесли, – не на долго: все быстро выветрится.
Потом был провал. Не простой, а блаженный провал. Я словно парил в пуховых подушках облаков то, плавно опускаясь, то поднимаясь. Я слышал музыку мелодичную и такую же плавную, как те волны, которые опускали и возносили меня. И все-таки то был провал, потому что никаких мыслей и отчетливых образов не возникало. Все было обволакивающее, безликое успокаивающее, пока меня не втянуло в иную среду несовместимую с жизнью. Я долго мучился, желая вернуться в блаженное «небытие» и все же затрепетал и очнулся вновь охваченный дрожью. Все повторялось. Меня колотило. Я едва смог подняться. Я не знал, какой сейчас час, но, судя по всему, этот страшный день продолжался, и я опять замерзал и, судя по всему, окончательно, потому что надежды не было. Печурка лишь поманила и обманула, как будто нарочно, чтобы мы лучше ощутили свою обреченность. Некоторые снова поднялись и, размахивая руками, били себя по бокам, другие продолжали лежать со стоном и всхлипыванием. Это было отвратительно, как отвратительно выглядит любая агония.
Я приблизился к печке, казалось теперь, раскаленной от холода, и увидел старлея. Прикрыв глаза, он лежал навзничь и не шевелился. Кто-то сказал: «Кругляк сдох». Кто-то безразлично добавил: «Нам всем подыхать». Я нагнулся. От лежащего сильно пахло спиртным. Щеки его побледнели. Я притронулся. Он был, можно сказать, совершенно холодный. Пощупал сонную артерию, как нас учили. Что-то там еще едва уловимо билось.
Я поискал глазами сержанта. Лежа на животе, он всхлипывал, изредка выкрикивая: «Гады! Вот гады! Кто мы для них? Разве люди?» Я выскочил из палатки. И почувствовал, здесь, на ветру и морозе, мне – лучше. Поискав глазами, выбрал цель. Мне, действительно, теперь было лучше. Не потому что стало теплее, а потому, что мысленно я не погружался в себя целиком: появилось нечто такое, что не давало этого делать. И я плелся теперь к «своей цели», слава богу, плестись предстояло не так уж и далеко.