Скоро я подошел к тому месту, к которому шел. Это была большая палатка. В отличие от наших – маленьких светло-серых, почти белых палаток, она была темно-серой, толстой, видимо, утепленной. Из печной трубы, где-то сбоку вился дымок. Здесь было даже что-то наподобие тамбура. Я предчувствовал, что внутри там – тепло, но почему-то заходить не спешил. Хотя опять начинало колотить, то, что меня мучило, было пострашнее холода.

9.

   Входной полог раздвинули, из палатки вышел сухощавый капитан Строев – командир нашей батареи. «Паланов!? Вот вы-то мне и нужны!»
   – И вы мне – тоже.
   «Вот как!? Входите! Входите, не стесняйтесь, – капитан ухмыльнулся, – разберемся, кто кому больше нужен».
   Я входил первым, Строев – за мной, вероятно, на случай, если вздумаю дать деру.
   В палатке было тепло. Не жарко, а просто нормально, как в городской квартире или в аудитории. Горел электрический свет (от движка). По бокам прохода стояли застеленные кровати-раскладушки. Впереди, перед тамбуром стояли раскладной столик и несколько крепких металлических стульев, на одном из которых сидел усатый полковник (заместитель начальника училища по учебной части). Полковника Гайдая в училище все боялись. Он был ветераном Гражданской, служил у Буденного в Конной, имел товарищей в штабе округа и даже в Москве. Отечественную переждал на Урале (Военным комиссаром). Однажды, с эшелонами новеньких танков, командировали на фронт, попал под бомбежку и был контужен. Славы от этой контузии хватило на всю остальную жизнь.
   На другом стуле – сидел какой-то гражданский, а возле него стоял солдат из «обслуги» – тот самый, которого наш старлей уговаривал, достать побольше дровишек.
   «Это кто?» – спросил полковник, кивнув в мою сторону.
   – Паланов, – доложил комбат, сняв шинель и бросив ее на свободный стул – он как раз с того взвода, о котором шла речь.
   – Паланов!? Помню, помню! Тот случай с мокрицей?
   – Так точно, товарищ полковник!
   – Значит опять Паланов! Скажите, товарищ курсант, почему вы такой грязный? И где ваш командир взвода?
   – Товарищ полковник! Мы замерзаем!
   – Вы что, хлюпики? Холода испугались!? Не курсанты, а, в самом деле, мокрицы! – он хохотнул. – И Кругляк ваш не лучше! Надо же – солдата склонять – к воровству! Полюбуйся! – усатый указал на солдата, стоявшего рядом с гражданским. – Этого колхозный бригадир поймал с поличным и к нам приволок. Что скажешь курсант? Ты еще не ответил мне, где – ваш Кругляк?
   – Товарищ полковник, мы замерзаем!
   – Молчать! Отвечай на вопрос!
   – Товарищ полковник! Мы замерзаем!
   – Молчать! Разве вас не учили, что Генерал Мороз во все времена воюет на русской стороне. Вы что не русские?
   – «Мы разные. – бухнул я. – Поглядите же, что там творится!»
   Мне показалось, высокий капитан Строев опустил глаза.
   «Какой-то не наш курсант!? – удивился полковник, – А ну, как там тебя?
   «Паланов», – подсказал Строев.
   «Балванов»! Смотреть мне в глаза»!
   «А что, идемте-ка глянем, как поживает будущее офицерство», – ухватился за предложение бригадир, сидевший против усатого.
   «Господи! Какое из них офицерство!? – скривил губы полковник. – Смотреть тошно: сброд, обделавшиеся маменькины сынки,! Что б они все перемерзли!»
   Перед глазами у меня все поплыло. Я опустился на коврик и взглянул на полковника. В глазах, точно отключили свет. Все, что происходило потом, узнал от других. А происходило вот что.
   Ко мне подскочили почти все, кто находился в палатке. Но фельдшер (старшина), уже делавший массаж сердца, сказал: «Все в порядке. Помогите перенести ближе к печке» Они положили меня на лист асбеста, когда заведовавший теплом солдат вскрикнул: «Ах ты, гадина! Брысь! Сейчас я тебя…»
   «Мыши?» – спросил комбат, помогавший нести.
   – Шушира всякая бегает.
   Строев поднял с пола шинель, которую свалили со стула, когда меня перетаскивали и, надев в рукава, сказал: «Я все-таки пойду посмотрю, что там творится. Кто со мной?» Пошло большинство офицеров, бывших в палатке, колхозный бригадир и солдатик, которого он с собой притащил. Не подал свой голос только полковник Гайдай. Странно, о нем, просто забыли, будто его тут и не было.
   Через пол часа у лагерных палаток уже мелькали фонарики (опустился вечер), шумела санитарная машина, слышались голоса – шла эвакуация курсантов. Оставаться в холодных палатках при таком морозе было немыслимо. В голой степной местности (на краю полигона) не было дров для печурок, если не считать ворованных. Для деревни их завозили из соседнего района. Курсанты перед учением не успели получить зимнего обмундирования. Ребят бил озноб. Они выглядели апатичными заторможенными, некоторые теряли сознание, бредили.
   Тех, что посильнее уводили в деревню, – бригадир распределял их по хатам. Тех же, кто уже не стоял на ногах, санитарная машина перевозила в жарко натопленную палатку лазарета. Когда очередь дошла до Кругляка, машины не оказалось: она только что увезла очередную партию. Разгоряченный капитан Строев сняв шинель и накрыв ею старлея, направился в соседнюю палатку. И тут прибежал солдат из «обслуги». «Товарищ капитан, там – еще один офицер нашелся!»
   – Где нашелся!?
   – Там же где – Кругляк!
   – Почему его сразу не видели?
   – Наверно оттого, что на животе лежит.
   «Ну и что с того, что – на животе?» – ворчал комбат, возвращаясь в первую палатку.
   Второй офицер действительно лежал на животе. При свете фонарика сразу было трудно его разглядеть. Видно было только, что за время, пока Строева не было, человек стянул с Кругляка шинель комбата и сам в нее завернулся. Когда его тронули, он стал рычать и ругаться.
   «Ух ты?! Ух ты!? – высоким голосом завопил солдатик, узнав, лежавшего.
   «Боец, выйдите, взгляните, идет ли машина?» – приказал комбат.
   Когда солдатик вышел, Строев посветил на лицо рычавшего.
   «Отставить свет!» – топорща усы, заорал полковник Гайдай. Он сделал попытку встать, но, привстав, запутался в шинели комбата и сел прямо на живот Кругляка. Тот громко ойкнул и тоже очнулся. Узнав командира взвода и почувствовав запах спиртного, полковник выразил строгим голосом удивление: «А этот пьянчуга, что здесь делает?!» «А вы, что здесь делаете, товарищ полковник !? – спросил не менее удивленный комбат. Полковник огляделся и, видимо, ничего не поняв, еще раз попытался встать. Строев подставил руку, и на этот раз получилось. «Где я?» – спросил полковник, вырывая из рук комбата шинель. «Извините, это – моя сказал Строев.
   – А моя где?
   Строев все больше смелел
   – Там, откуда вы приползли.
   Приполз!? Что со мной?
   И вдруг, вспомнив, ойкнул: «Мокрица!»
   В этот момент вбежал солдатик: «Товарищ капитан, пришла санитарка!
   – Фельдшера ко мне!
   – «Ах ты поскудник! – закричал на солдата Гайдай. – Это ты угрожал мне поленом?»
   «Это не он», – сказал Строев, делая солдатику знак, чтобы исчез.
   – А ты откуда знаешь!?
   – Видел.
   – Никому не расскажешь?
   – Нет.
   – Уж пожалуйста!
   «Полковнику – одеяло, для старшего лейтенанта – носилки! – приказал комбат появившемуся фельдшеру. – Побыстрее! – и тихо добавил: – А то мы все тут превратимся черте во что».
   Старшина убежал исполнять.
   «Что ты сказал!?» – насторожился Гайдай.
   – Вам пора на пенсию, товарищ полковник.
   – Наверно, ты прав.
   – Вот я и говорю.
   – Вернемся. Пойду с заявлением к генералу. Думаешь, пора?
   – Давно пора.
   Строев был немногословен. Но его сдержанная чуть заметная улыбка говорила о многом и меньше всего о наглом вызове. Поэтому ее нельзя было назвать «улыбочкой». Такое встречается на лицах пожилых людей, что живут, не расставаясь с болью, и научились спокойно глядеть в лицо мучительной неизбежности. Они научились видеть то, чего не видят другие. Видеть и сопоставлять факты, понимать, но не спешить, по всякому поводу оглашать свое мнение. Но эту улыбку нельзя отнести и к разновидности юмора. Скорее это нормальное даже холодное выражение лица, за которым угадывается бездна с водоворотами подледных течений.
   К утру разобрались. Привезли теплое обмундирование. Переодели. Приехала полевая кухня. Кормили теперь три раза в день, как на зимних квартирах. Во вторую ночь уже всех курсантов разместили в хатах: в одной половине пятистенки – хозяева, в другой – несколько курсантов. Было непривычно, но мы блаженствовали, сознавая, что вокруг – степь, вьюга, мороз, а у нас – тепло и уютно.
   На утро один из наших парней хвастался, показывая окровавленный кончик «Фалеса»: какая-то колхозница положила его на печь, а потом легла рядом и сделала его мужчиной, разорвав слишком узкую крайнюю плоть. «Ну вот, – сказал кто-то, – теперь и обрезания делать не надо». «Ах ты, гад! Ты за кого меня принимаешь!?» – закричал хвастунишка и полез драться. Кончилось тем, что у парня пошла кровь и носом. Учение длилось три дня и три ночи. Обморозилось всего три человека, и один подхватил гонорею. Но самое главное, это отмечалось особо и с гордостью, не было ни одного простудного заболевания.
   Солдат, который топил в офицерской палатке, сочинил про полковника байку, дескать, усатый Гайдай, вдруг превратился в мокрицу, которая прибежала к теплу, а истопник на нее замахнулся поленом. Тогда насекомое юркнуло в карман лежавшей на полу шинели комбата. А тот, подобрав шинель, ушел спасать курсантиков. Последним из спасенных был старлей Кругляк. Пока ждали машину, Строев прикрыл командира взвода своей шинелью и вышел в другую палатку. А тут Гайдай возьми и вылези из кармана, превратись обратно в полковника, да стащи с Кругляка шинель. Но тут вернулся Строев, а Кругляка увезли в лазарет. С тех пор полковника за глаза тоже стали называть «мокрицей». Но не долго. Скоро он вышел на пенсию и покинул город
   Это был маленький, почти не имевший последствий эпизод из курсантской жизни. Что касается меня, то с тех пор, по крайней мере, в течение нескольких лет, чувство даже слабого озноба воспринималось, как ощущение тошнотворной отравы.

10.

   Мне снился сон, мы с мамой гуляем по окраине небольшого зеленого города, где уже не ходят трамваи, но где с одной стороны еще слышен их звон, а с другой – сквозь деревья уже ощущается разливанное море света, какое бывает над полем. Мама шла, заложив руки за спину и с интересом, как свойственно детям, поглядывала по сторонам. В этом городе я никогда раньше не был. Мама просила меня здесь с ней погулять. «Скоро будет старое здание, и, может быть, встретим знакомых. Ты хотел бы увидеть дом, где родился? Или дом, где когда-то умер?
   – Мама, не болтай ерунды!
   – Но разве я не имею право?!
   – Имеешь, имеешь. Только, ради бога, будь осторожнее, не попади под машину, – умолял я, когда она переходила дорогу.
   По виду она мне годилась не в матери – в дочки, Это была сложная арифметика, которой лучше не забивать мозги, а смотреть на вещи, как они есть. Сегодня должно было произойти ужасное, но естественное событие. C моим появлением, в семье, стало твориться необъяснимое. Все спуталось, и у мамы развилась дикая болезнь: «Злокачественное времятечение». Это звучало, как «внутреннее кровотечение», а понимать его надо было, как «обратный отсчет времени». Хотя, честно говоря, ни я и никто из близких в этом ничего не смыслили. Врачи сказали, «время пришло» и я, как самый близкий человек, провожал ее в этот город,. Мне даже предоставили отпуск по заверенной врачами справке: «Ваша мама – при смерти».
   Город был небольшой. Мама знала его еще в давнюю пору, когда здесь не было ни трамваев, ни крематория, которыми Аксай (так назывался город) теперь очень гордился. Особых заслуг его в этом не было: просто на окраине выстроили локомотивный завод, и он, поставлял тепловозы и электровозы для железных дорог, а также – трамваи для больших городов. Аксай добился права, в качестве исключения, иметь у себя рельсовый транспорт. Следующим, сравнительно доступным, шагом к цивилизации явился небольшой крематорий, реализованный одновременно и, как теперь говорят, в одном пакете с трамвайной линией. Первым маминым знакомством с этим зеленым почти заштатным городом состоялось еще во время гражданской войны. Города и станицы переходили из рук в руки и беженцы метались по югу России. Пытаясь уйти от фронта, мамина семья оказалась тут случайно, найдя пристанище у дальних родственников. Приходили то белые, то красные. Сначала стреляли и, размахивая шашками, носились по улицам, затем тянулись пахнущие потом колонны – пешие, конные на скрипучих повозках. Потом наступало время тревожного ожидания. Население, за редким исключением, старалось не показываться на улицах. А затем опять начиналась стрельба: победители шли по дворам, как бы выискивая сокрытых врагов, откручивая головы курам, стреляя кабанчиков, уводили рогатую живность. И были охотники особого сорта – охочие до молодух. Последние, визжа, «прыскали» во все стороны, подобно испуганным курам. Мама рассказывала, как, однажды, скрываясь от казаков, они с двумя соседскими девками нашли место, где даже если найдут, не полезут. Казаки их нашли, обнажили «хозяйства» и, стараясь попасть в «амбразуру», с гоготом поливали чем было сверху . Но не тронули: кому же охота нырять в выгребную яму.
   Она перешла улицу, приблизилась к проходной, ведущей на территорию учреждения, укрытого за большими деревьями и кирпичным забором. Я еле догнал ее, пропустив машину. Мама стала легкой и быстрой, как бабочка. Я схватил ее за руку. «Мама, постой! Ну, не беги! Еще есть время.» Она обернулась и внимательно посмотрела мне в глаза: «А вы, кто? Простите, я вас не знаю.»
   – Ну как же!? Я – Борис, мама – твой сын!
   – Сын?! Борис!? Я такого не знаю.
   – Ты не узнаешь меня!?
   – Нет! Правда, а кто вы? Милиционер? На вас – странная форма.
   Я невольно оглядел себя: начищенные яловые сапоги, галифе. Провел рукой по пуговицам парадного курсантского кителя под ремнем с начищенной пряжкой. «Это форма курсанта, – сказал я и голос мой дрогнул.»
   – Она вам идет.
   – Правда!? – удивился я не понятно чему.
   – Приятно было познакомиться, Боря.
   Она помахала мне ручкой и вошла в помещение. Мои ноги, словно вросли в землю, а разбухший язык заполнил всю полость рта. Я мог лишь мычать. Мычание кончилось громким рыданием. Я, взрослый мужик, выл: «Мамочка! Мама! Не уходи!» – но не было силы двинуться с места. На меня уже оборачивались прохожие. Но я не мог ничего поделать.
   То был момент помутнения мыслей. Во сне часто бывает туман, и тогда трудно удержать руль сюжета. Впрочем, и в жизни мы часто не знаем, куда нас несет. Мы строим планы. А куда они выведут, можем только гадать.
   Но место, где я во сне не мог шевельнуться, было не просто реальным местом, но одним из заветных земных алтарей — так я звал про себя места, через которые, собственно, Земля и проявляет себя, свой норов свой нерв. Они пронизывают Землю точно свищи, фистулы или невидимые вулканы, соединяющие поверхность планеты с ее нутром и одновременно с глубинами космоса. Они невидимы, но ощутимы и для недавно прибывших на Землю служат магическими ориентирами.
   Здесь как будто кремировали мою маму, и была захоронена урна с прахом ее. Захоронена ли?
   Она перешла улицу и приблизилась к парадной двери трехэтажного здания, прятавшегося за большими деревьями. Я еле догнал ее, пропустив машину. Мама стала легкой и быстрой, как мотылек. Она напоминала девочку лет десяти, в брючках с «горбиком» откинутого назад капюшончика (тогда это было модно). Ее пышные седые волосы, делали ее похожей на одуванчик. «Мама, постой! – кричал я. – Ну, не беги! Еще есть время!»
   Она обернулась и внимательно посмотрела мне в глаза, словно хотела спросить: «А вы, кто такой? Простите, я вас не знаю». У меня внутри, словно все оборвалось. В дверь мы вошли почти одновременно и оказались в длинном зале, напоминающем кассы – то ли сберегательные, то ли железнодорожные. Слева, вдоль высоких окон стояли полумягкие диванчики. Подав маме руку, я усадил ее на один из них. В помещении она будто оробела, во всяком случае, стала покладистее. «Подожди здесь», – сказал я.
   Напротив, вдоль всей стены располагалась длинная застекленная стойка с окошечками. Народу почти не было. Во всяком случае, у кассы я оказался первым, а точнее единственным. Документы приняла девушка в черном, с черной повязкой на голове. Опущенные кончики губ должны были выражать приличествующую положению мину. Но оценивающий взгляд томных глаз говорил совсем о другом. Рассматривая документы, она то и дело поднимала глаза, как это делают, сверяя фотографии. Но, по сути, сверять было нечего. Там была всего одна фотография и то не моя, а мамина, притом очень давняя. Закончив сверку, она томно прикрыла глаза и, вытянув шею, спросила: «Вы как желаете, урну, склеп, гроб или все сызнова?»
   «А там не написано?» – с надеждой в голосе спросил я.
   – Написано: «По желанию клиента».
   – Разве так можно?!
   – У нас все можно.
   – А можно мне поменяться с мамой местами?
   – Не говорите глупостей! Здесь не балаган, а серьезное учреждение.
   – А как же «сызнова?»
   – Хотите снова видеть мать?
   – Еще как! Разве не все этого хотят!?
   – Большинство не хочет. Говорят, что хотят, а на самом деле – нет. А я, на вас только взглянула – поняла, вы из тех, кто, действительно, хочет, чтобы так было.
   – Как вы могли понять!?
   – Скорее почувствовала. Ну, так что? Значит «сызнова»?
   – Так точно!.
   – Тогда распишитесь. Вот здесь.
   Было ощущение, что творится умопомрачительный розыгрыш. Такой «помрачительный», что даже видя обман, не можешь поверить.
   – Сейчас выйдет сотрудница и заберет вашу маму. Завтра, к двум часам подойдете ко мне с квитанцией.
   – Спасибо!
   – Не за что.
   Взяв квитанцию, обернулся, мамы на диванчике уже не было. Только хлопнула дверь в конце зала. Спрятав бумажку, я помчался к хлопнувшей двери.
   Дверь навстречу мне приоткрылась, и выглянула «тетя Мотя» в белом – толстушка предпенсионного возраста.
   «Ну мы пошли!» – крикнула она мне в лицо, хотя скорее всего, обращалась ко всему залу и прежде всего к моей давешней визави с черной повязкой на голове. «А попрощаться?» – спросил я растерянно.
   – Еще чего? Раньше надо было!
   Я глядел поверх ее плеча на удалявшуюся фигурку. Казалось, мама плывет на фоне большого окна в конце длинного коридора. Свет из окна заполнял собой весь проем и был столь ярок, что невозможно было различить оконные переплеты. Лучи из окна «обливали» маму с головы до ног и как бы просвечивал насквозь, но при этом фигурка оставалась хорошо различимой. Смущало лишь одно обстоятельство: удаляясь, она не становилась меньше, а, наоборот, нарушая закон перспективы, делалась выше. Я дернулся к маме: мне показалось, этот свет уже поглощает ее. «Вам туда нельзя!» – рявкнула «тетя Мотя» и окончательно захлопнула дверь, на которой чернела табличка: «Трансформаторная».
   Я даже не обратил на нее внимания: слишком часто у нас попадаются надписи этого рода. Само слово трансформатор означает «преобразователь». Каждый школьник знает, этот предмет используется в электроснабжении для повышения или понижения напряжения переменного тока. А таблички с такой надписью крепятся на дверях комнат, зданий, пристроек и будок, за которыми, действительно, установлены трансформаторы. Мне, вдруг, пришло в голову, что здесь – другой случай?! Я был в замешательстве: что если у них тут трансформируется нечто иное! В конце концов, я не ослышался, было сказано, что, возможно, – «все сызнова». А, значит… Ей богу! Так и свихнуться не долго!
   Я оставил печальное здание и вернулся на железнодорожный вокзал, чтобы переждать ночь в комендантском зале.
   На другой день я бродил по городу Аксай, дожидаясь назначенного мне срока. Город был не очень большой, но, как мне показалось, грязный. И хотя по улицам бегали трамваи, было много вони и мата.
   Над городом вздымались купола знаменитого собора. Времени у меня оставалось много, и я двинулся в сторону храма. Уже, покидая низкий более чем скромный, но вполне подходивший городу вокзал, я почувствовал за собой что-то вроде хвоста. Маленькую тощую фигурку с капюшоном на голове, я увидел сразу, как только вышел на привокзальную площадь, но не обратил внимания: человек не только не выделялся, а был, можно сказать «невидим» среди других толпившихся на площади людей. Но по мере приближения к Собору, не проявляясь и не приближаясь, «хвост» как будто прилип у меня на краю поля зрения слабо различимой узкой, похожей на щель, черточкой.
   Наконец, я поднялся на соборную площадь, с которой потрескавшийся, давно отвердевший старый престарый асфальт постепенно стекал вниз к вокзалу, как стекают под собственной тяжестью горные ледники или сползают породы, пытаясь сбросить непрошеный гнет. Человеку даны великие просторы, а он норовит строить именно там, где нельзя, – где земля оползает.
   Собор в этом низеньком городе предстал неожиданным колоссом. Его черные, ободранные охотниками за скальпами (читай – сусальным золотом) купола притягивали взгляд. На чем же еще мог остановиться тут глаз: на почерневших от копоти трубах, на ржавых высоковольтных мачтах? Огромный храм был похож на присевшего отдохнуть старого беспородного пса. Он был хмур, казался голодным и глядел с такой же вызывающей неприязнью обиженного, с какой глядело большинство прохожих на улицах города.
   Мне повезло. Я присоединился к случайной экскурсии, которая обходила храм по периметру, слушая рассказ внушительного гида (с бородкой и в очках). Главным в этом рассказе была обиженная интонация сиплого голоса. Рассказ оказался поучительным, хотя экскурсовод такой цели перед собой, возможно, не ставил. Слова были сухими, бесстрастными. Но чем дольше я их слышал, тем больше росла во мне жалость к этому великому храму, под сенью которого продолжали существовать город и его жители.
   Естественно, город возник чуть раньше Собора, как казачий форпост, но казался теперь скудным предместьем, жавшимся, к храму, как к своему юному и роскошному сюзерену. Возводили Собор целиком все девятнадцатое столетие, как главный храм столицы Казачьего Войска. У него было два названия. Какое основное так до конца не решили: «Храм Вознесения Господня» и «Храм Александра Невского». Проектировали два брата-итальянца. Когда возвели стены, обнаружилось, что главная несущая стена получилась несколько хлипкой. Назначили комиссии сначала свою – войсковую, затем из столицы. Первая заключила, что можно продолжать строить. Вторая – что лучше разобрать стену до фундамента и возвести заново. Но это показалось дорогим удовольствием: ведь стена-то стояла и не думала падать. Вызвали еще одну комиссию (с немецкими именами) из инженерного департамента. Она предложила компромисс. Частично стену разобрали, сделали усиление и продолжили строить. В стройке постоянно принимали участия тысяча рабочих и специальный полк казаков-строителей. Собор успели возвести на две трети, когда однажды (тридцать пять лет спустя после закладки собора) он, вдруг, рассыпался в прах, так, что даже фундамент и камень уже невозможно было использовать. Несколько лет ушло на стенания, архитектурные дрязги и казачьи распри на тему, кто больше наворовал соборных денег и материалов. Когда, наконец, пришло время подумать о новом храме, кто-то предложил изменить место не только для фундамента, но и для всего города в целом: выяснилось, что он поставлен на «нехорошем» месте, и был, со всеми потрохами, дешевле Собора. Решили все же то и другое оставить на старом «пятне», но спроектировать все заново. И начали. Если первый вариант напоминал несколько уменьшенную копию римского собора Петра, то новый был выполнен в ново византийском стиле, как приземистое строение с центральным куполом (высотой семьдесят метров), и четырьмя боковыми «луковицами» башен и высокими узкими окнами. Собор был снова заложен. Приезжал Великий князь – наследник и будущий император. Отслужили молебен и с Богом начали строить.
   Уже возвели стены и барабаны куполов, когда обнаружились подозрительные трещины. И опять – комиссии, и новый пересмотр смет. А в одну из июньских ночей главный купол обрушился внутрь, увлекая за собой один из малых куполов и пять боковых сводов. Снова вопли и заседания комиссий. Споры и взаимные обвинения, длились несколько лет. Наконец, постановили Собор разобрать и начать копать котлован для фундамента на новом месте, а старые материалы использовать для нужд казачьей столицы. Так и поступили.
   Когда начали рыть котлован, обнаружили забытый склеп протоирея, руководившего закладкой первого варианта собора. Храм строили так долго, что о тех временах (до нашествия Наполеона) вообще успели запамятовать. Но вот возвели новый фундамент и на соборной площади обнаружили шестьсот тысяч штук кирпичей, которых нужно было заложить в основание фундамента, но почему-то не заложили. Началась новая серия комиссий, взаимных обвинений и поисков виноватых. Опять пошли разбирательства, обвинения в воровстве и головотяпстве . Думали и рядили, что делать. В конце концов, проект снова перекроили – фундамент укрепили, а надземную часть облегчили на двадцать тысяч тонн. А в 1905 году строительство, наконец, завершили. Из-за Русско-Японской войны торжественное освещение собора прошло незаметно. Во время гражданской войны снаряд повредил купол. Произошло похищение ценностей и икон. По требованию новой власти с крыши и куполов сняли золоченую медь и не сразу смогли заменить ее кровельным железом. Собор стал открыт для стихий – началось разрушение. Подвалы храма начали использовать для хранения керосина и зерна для пивоварения. Закрыли фонтан, где святили воду, а заодно и сам храм. Расстреляли архиепископа, а других священнослужителей выслали на «Соловки». В первые дни фашистской оккупации, по просьбе казаков, собор открыли для богослужения. Молящиеся приходили в форме, в папахах, звенели шпорами и ножнами шашек.