Страница:
Была ли то просто группа? Скорее они образовали некое братство, подобие религиозного ордена. Раз и навсегда было признано, что на них лежит важная миссия, что они посвящают всю свою жизнь служению науке и должны быть безоговорочно преданы Райту. Что же давало ему в их глазах такой авторитет? Его личное обаяние, блеск его ума и его собственное страстное увлечение научно-исследовательской работой, заставлявшее его порой засиживаться в лаборатории до трех-четырех часов ночи, а иногда и до зари. А почему сам он лишал себя всяких развлечений, радостей семейной жизни ради того, чтобы подсчитывать черные точки в серых пятнах? Из тщеславия? Возможно, отчасти и из-за этого. Он был властолюбив и мечтал о славе. Но прежде всего им руководили любознательность и страстное желание найти исцеление для человеческих страданий, потому что он был человеком сердечным и добрым.
Фримен, рассказывает, что Райт из-за своей работы настолько пренебрегал близкими, что его дочь Долли в сочинении на тему «Семейные радости» в заключение написала: «До чего же бывает приятно, когда в воскресенье папа находит время заехать посмотреть, как живет его семья...» Однажды, когда Райт, придя в больницу, повесил на крючок свою шляпу, Дуглас увидел, что за ленту заткнута белая бумажка. Он вынул ее и прочел: «Папа, вы уже три раза обещали, что наполните мои шарики газом, и забываете это сделать. Я кладу два пустых шара во внутренний карман вашего пальто; не забудьте на этот раз». Дуглас надул шары и привязал их к ленте шляпы. Так Долли Райт получила, наконец, свои шарики.
Восхищение, которое испытывали молодые ученые перед своим учителем, объяснялось не одной только их привязанностью к нему и преданностью. Многие прославленные люди, никак не связанные с работой его отделения, разделяли это чувство. Часто около полуночи в примыкавшей к лаборатории комнате подавался чай; сюда, чтобы послушать Райта, собирались со всего Лондона и из разных стран знаменитые посетители: такие выдающиеся биологи, как Эрлих и Мечников; прославленные медики с Харлей-стрит; такие политические деятели, как Артур Бальфур и Джон Бернс, такие драматурги, как Бернард Шоу и Гранвиль Баркер.
На приемах у своего большого друга, знаменитой леди Хорнер, Райт познакомился со многими членами правительства и, в частности, с лордом Холдейном, в то время военным министром, благодаря которому он стал сэром Алмротом Райтом. Фримен помнит содержание письма, в котором его патрону сообщалось о присвоении ему дворянского титула. По его словам, оно гласило примерно следующее: «Дорогой Райт, мы должны добиться, чтобы ваша прививка против брюшного тифа стала обязательной в армии, но я не в силах убедить в этом начальника Медицинской службы. Вот почему мне необходимо превратить вас в важное официальное лицо. Первый шаг к этому — дать вам титул баронета. Вы будете возражать, но это необходимо. Холдейн». Райт сперва хотел было отказаться от титула и с отвращением говорил: «Они это напишут даже на моей могиле». Но в глубине души он был польщен.
Как-то вечером, за чаем, в присутствии Бернарда Шоу в лаборатории зашел разговор о том, чтобы принять нового больного. Фримен заявил:
— Мы и так уже перегружены.
Шоу спросил:
— А что будет, если к вам обратится больше больных, чем вы в состоянии обслужить?
Райт ответил:
— Тогда мы подумаем, чья жизнь ценнее — наша или пациентов.
Шоу приложил палец к носу и сказал:
— Ага... Здесь я чую настоящую драму... Я чую сюжет для драмы...
Вскоре доктор Уилер, близкий друг Шоу и Райта, рассказал последнему, что Шоу сделал его героем своей пьесы. Так оно и было. Драма называлась «Дилемма врача», и трудно было не узнать сэра Алмрота Райта в герое пьесы сэре Коленсо Риджоне. В одной из первых сцен Коленсо Риджон (он же Райт) спорил со старым, крайне скептически настроенным врачом.
Сэр Патрик. Что вы обнаружили?
Риджон. Я обнаружил, что прививка, которая должна спасать человека, иногда его убивает.
Сэр Патрик. Это я и сам бы мог вам сказать. Я уже испробовал эти современные прививки. Одних людей я с их помощью убил, других — спас, но я отказался от этого метода лечения, потому что никогда не знаю, которого из этих двух результатов смогу добиться.
Риджон (протягивая ему брошюру). Когда у вас будет свободное время, прочтите, и вы поймете, отчего это происходит.
Сэр Патрик. Да ну ее к черту, вашу писанину! О чем здесь практически идет речь? (Просматривает брошюру.) Опсонины? А это что за чертовщина?
Риджон. Опсонины — это вещества, которыми вы смазываете патогенные микробы, чтобы их поглотили белые шарики.
Сэр Патрик. Это не ново... Белые шарики, как же фамилия этого человека... Боже, как его фамилия?.. Мечников... Он их называет...
Риджон. Фагоцитами.
Сэр Патрик. Совершенно верно, фагоцитами... Так вот, я уже слышал эту теорию задолго до того, как вы вошли в моду. Кстати, они не всегда пожирают микробы.
Риджон. Они их поглотят, если вы смажете их опсонинами.
Сэр Патрик. Сказки.
Риджон. Ничуть. Вот что происходит. Фагоциты не желают поглощать микробы, пока те не будут смазаны. Так. Пациент вырабатывает необходимую смазку; но мое открытие состоит в том, что эта смазка, которую я назвал опсонинами, выделяется организмом в разных количествах, иногда в большем, иногда в меньшем. Прививка усиливает эту положительную или отрицательную тенденцию организма. Если вы производите прививку в отрицательный период, вы убиваете; если вы вакцинируете больного в положительный период, вы его излечиваете.
Сэр Патрик. А как же, разрешите спросить, вы узнаете, находится ли ваш пациент в положительном или отрицательном периоде?
Риджон. Отправьте каплю крови вашего пациента ко мне в лабораторию, и через четверть часа я вам скажу, каков его опсонический индекс.
Это утверждение Бернарда Шоу было слишком оптимистичным: на определение опсонического индекса требовалось отнюдь не четверть часа, а гораздо больше времени. И когда бывал наплыв больных, юные послушники, посвятившие себя науке, трудились до самой зари.
IV. Флеминг у Райта
Любопытно узнать, как выглядел Флеминг, этот молодой сдержанный шотландец, среди общительных и талантливых товарищей по лаборатории. Он ни в чем им не уступал, прибыл сюда со славой выдающегося студента и имел несколько дипломов и медалей, но был невероятно молчалив. «Столь красноречиво молчаливого человека я никогда не встречал, — рассказывает Фримен. — Он всегда был очень сдержан. Случалось, что в припадке гнева я обзывал его идиотом или бросал еще какой-нибудь оскорбительный эпитет. В ответ Флеминг только смотрел на меня со своей еле заметной улыбкой Джиоконды, и я знал, что в нашем споре победил он».
Оборудована была лаборатория довольно примитивно: термостат, автоклав, чашки Петри, пробирки, стеклянные трубки и микроскоп. Флеминг привык обходиться всего лишь несколькими капиллярными трубками, мерными капельницами и всегда сам собирал свою аппаратуру. Он принимал участие в чаепитиях, как ночных, так и дневных, вместе со всей «семьей», которая собиралась в маленькой комнатке, из вежливости именовавшейся «библиотекой», хотя в ней не было ни одной книги. Грузный, всклокоченный Райт в своем кресле играл роль властного отца. Он председательствовал за письменным столом, остальные теснились на диване или рассаживались на стульях вокруг него. Ученики относились к нему как к исключительному явлению природы. Французский доктор Робер Дебре во время своего пребывания в Сент-Мэри с изумлением наблюдал следующую сцену: Райт говорил, а в это время щуплый Флеминг с серьезным видом подошел к нему и, ни слова не говоря, очень искусно уколол августейший палец его величества, чтобы взять каплю крови для контроля. А Райт, не обращая ни малейшего внимания на этот ритуал, продолжал свою речь.
Эти беседы большей частью состояли из длинных монологов Райта. Он говорил, слегка наклонившись вперед, и выглядел страшноватым, но крайне привлекательным феодальным владыкой и абсолютным повелителем. Развивая какую-нибудь тему, он с легкостью и в большом количестве цитировал Канта, Софокла, Данте, Рабле, Гёте и даже приводил выдержки из «Мадемуазель Мопен» Теофиля Готье. Когда лабораторию посещали такие политические деятели, как Бальфур, один Райт участвовал в разговоре и изредка Фримен. Флеминг по большой части молчал. Вначале его покорили страстный характер и универсальные знания Райта. Но Флеминг был наделен одним ценным и неудобным даром: он сразу находил уязвимое место. Так, он очень скоро понял, что красивые тирады патрона часто бывали основаны на весьма шатких посылках. Когда ночное чаепитие превращалось в метафизическую оргию, он долго молча слушал Райта, потом неожиданно, одним словом, спокойно опрокидывал всю трудолюбиво воздвигнутую систему. «Why?» — спрашивал он с притворным простодушием. «Почему?» Все переглядывались. Честно говоря, он прав. Почему?
Райт ценил Флеминга за безупречность его работы, за безошибочность суждений. Но молчание Флеминга он воспринимал как вызов и охотно подтрунивал над ним. Вообразив, что юный шотландец, который никогда не говорил о религии, «ковенантор» и верующий, Старик, желая вызвать на его бесстрастном лице хоть какие-нибудь чувства, кощунствовал, подбирая, например, две строфы из разных мест евангелия так, чтобы получился нелепый или даже непристойный смысл. Или же спрашивал:
— Флеминг, как могла Вифлеемская звезда находиться только над одним домом? Ведь звезды от нас на таком расстоянии, что нам кажется, будто одна звезда стоит над всеми домами какой-нибудь деревни. Разве не так?
Флеминг молчал. Он знал, что слывет в лаборатории молчаливым шотландцем, и добросовестно поддерживал это мнение.
Райт любил приводить длинные стихотворные цитаты. Часто после какой-нибудь очередной тирады он поворачивался к Флемингу, который с непроницаемым лицом не сводил с него своих красивых голубых глаз, и спрашивал: «Чьи это стихи?» Вначале Флеминг, как истый шотландец, из принципа отвечал: «Бёрнса». Впоследствии, будучи человеком методичным, он установил, что Старик черпает свои цитаты в основном из трех великих источников: из библии, из «Потерянного рая» Мильтона или из пьес Шекспира. С тех пор в ответ на вопрос Райта: «Флем, откуда это?» — он неизменно отвечал: «Из „Потерянного рая“ — и в одном из трех случаев оказывался прав.
После долгого трудового дня Флеминг наслаждался веселой болтовней. Ему нравилось, что серьезные вещи здесь не принимались всерьез. Он любил вводить элемент игры во все, даже в свою работу. Он не прочь был посмеяться над товарищами и не обижался, когда смеялись над ним. В играх, как и во всем остальном, он стремился одержать верх. С невозмутимым спокойствием он изучал игру и осваивал ее правила. Но самая увлекательная и прекрасная игра состояла не в беседах, а в исследовательской работе в лаборатории. И здесь Флеминг одерживал верх. Райт, несмотря на свои толстые пальцы, очень искусно производил всякие манипуляции, но Флеминг, или, как его нежно называли, Little Flem — Маленький Флем, — проявлял еще большую сноровку и изобретательность. В его руках стекло становилось удивительно послушным. Приятно было наблюдать, как Флеминг с невероятной быстротой собирал, изобретая по ходу действия, какой-нибудь сложнейший аппарат. Он был подлинным артистом, и, говоря о его работах, инстинктивно употребляли термины, применимые к произведениям искусства: «Этот опыт Флема — настоящий шедевр». Именно благодаря этому он без всяких усилий сохранял связь с природой, столь ценную для того, кто ее изучает, связь, которую так часто утрачивает ученый, мыслящий абстрактно.
Райт был схоластиком и верил, что одной лишь силою ума — во всяком случае его ума — можно открывать законы различных явлений. В общем ему ближе был Фома Аквинский, чем Бекон, Декарт или Клод Бернар. В экспериментальный метод Райт, конечно, верил: он сам поставил множество великолепных опытов, которым и был обязан всем, что знал; но он никогда не мог принять без сопротивления отрицательный ответ, полученный от природы. «Позитивный ум, — пишет французский философ Ален, — обуреваем страстями... Ответ, который дает нам окружающий нас мир на наши требования и надежды, не всегда достаточно ясен, чтобы разбить наши химеры».
Хотя Райт мудро и искренне проповедовал самокритику, он был пристрастен при отборе и толковании полученных результатов. В словах таилась для него непреодолимая притягательная сила. И порой его рассуждения, уснащенные терминами греческого происхождения или просто изобретенными им (катафилаксия, эпифилаксия, экфилаксия), уводили его аудиторию за пределы реального.
Флеминг восторгался гением своего учителя, воздавал должное его честности, он знал, что даже если Райт иногда и заблуждался, то делал это с искренним убеждением. Однако с ранней юности Флеминг поставил себе за правило никогда не упорствовать в отстаивании предвзятой идеи, если опыт доказывает обратное. Его друг, профессор Паннет, пишет: «Он не любил много разговаривать, и поэтому, когда он, наконец, решался высказать свое суждение, вы могли быть уверены, что оно будет в высшей степени умным. Проницательность и прозорливость Флеминга были вне всякого сомнения». Когда Райт в пылу красноречия слишком увлекался теоретическими выводами, Флеминг спокойно говорил ему: «Нет, патрон, так не получится». Райт с еще большим жаром продолжал свои рассуждения. Флеминг, не прерывая, выслушивал его, а потом просто повторял: «Нет, патрон, так не получится». И в самом деле «так не получалось».
Хотя Флеминг своими односложными разящими репликами и прокалывал иногда слишком смело запущенный пробный шар, он сознавал, что горячее воодушевление Райта вдохновляло и его. Неукротимый, обаятельный, а порой свирепый ирландец вызывал у внешне бесстрастного шотландца чувство безграничной преданности. Противоречить Райту в его присутствии — на что Флеминг изредка решался — это одно дело, но вот подвергать сомнению идеи патрона за стенами лаборатории — совсем другое и он на это никогда не шел. Он великолепно знал, что некоторые теории Райта были очень спорны, и старался экспериментально обосновать смелые гипотезы учителя. Райт своей самоуверенностью, резкой откровенностью нажил немало врагов среди ученых. Его аппаратура подвергалась бесконечным нападкам. Флеминг с беспредельным терпением старался ее усовершенствовать. В тех случаях, когда он верил в оспариваемую теорию, он упорно работал над взятой темой и доказывал неверящим, что Старик прав.
В лаборатории Райта Флеминг многому научился. Одной из его больших жизненных удач было то, что он попал в школу такого ученого, но и Райту повезло, что рядом с ним работал этот удивительно беспристрастный и бесконечно преданный ему исследователь. Райт это знал. Хотя он, подобно многим крупным ученым, относился к уму своих учеников как к своей собственности и их работы включал в свои сообщения, он неоднократно упоминал имя Флеминга и признавал, что многим ему обязан.
Главными достоинствами молодого исследователя были сила его наблюдательности, благодаря которой ни одна мелочь не ускользала от него, умение глубоко постичь причины, вызывающие данное явление, и, наконец, способность отметать все лишнее, чтобы раскрыть сущность проблемы. Он щедро отдавал весь свой талант, чтобы отстоять опсонический индекс от нападок, которым тот подвергался со всех сторон. Говорили, что для правильного определения индекса требуется огромное множество подсчетов и что, даже если сам метод верен, применять его практически невозможно. «Нет, — возражал Флеминг, — опытному бактериологу, работающему с умом, совершенно не нужно подсчитывать столько же клеток, сколько и начинающему исследователю». Любую работу он делал с легкостью. Два случая, происшедшие в самой лаборатории, казалось, убеждали, что группа исследователей во главе с Райтом не зря возлагала надежду на эту нашумевшую и спорную теорию.
Один из сотрудников лаборатории, Джон Уэллс, находясь в деревне в отпуске, написал, что у него инфлуэнца. Райт попросил его не приезжать до полного выздоровления. Через два месяца Уэллс снова написал: «Все-таки мне надо приступить к работе. Инфлуэнца, видимо, никогда не кончится». Он вернулся, но с трудом бродил по лаборатории, явно больной; состояние у него было весьма угнетенное, его лихорадило. Однажды Флеминг взял у него кровь и вскоре принес Фримену два предметных стекла и попросил его:
— Подсчитайте, пожалуйста, мазки.
Он ничего больше не объяснил. Стекла были помечены «А» и «Б». Фримен, тщательно подсчитав клетки, сказал:
— Кровь «Б» в два раза менее активна по отношению к данному микробу, чем кровь «А».
— Я обнаружил то же самое, — ответил Флеминг. — «Б» — контроль, «А» — кровь Уэллса. Микроб же — возбудитель сапа... У Джона Уэллса сап... Помните ту молодую женщину, у которой умер пони?.. Уэллс, наверное, неосторожно обращался с культурой микроба, взятой у больного животного... Видимо, у пони был сап, и Джон Уэллс заразился...
Через полтора месяца диагноз подтвердился — Джон Уэллс умер от сапа, неизлечимой в те времена болезни.
Второй случай произошел с могучим краснощеким ирландцем, доктором Мэем, которого все называли Мэзи. Мэй, как и другие, давал кровь для контрольных опытов — в лаборатории всегда был запас нормальной крови. Кто-то поинтересовался, соответствует ли эта смешанная кровь в среднем крови каждого сотрудника? Тогда установили опсонический индекс смешанной крови и крови каждого донора. Мэй заметил, что его кровь больше, чем у остальных, отличается от смешанной крови. Райт объявил ему:
— Вашу кровь мы больше не будем брать, вы больны.
Мэзи продолжал регулярно определять свой опсонический индекс и заметил, что тот все больше отклонялся от нормы. Райт сказал ему:
— Послушайте, вам придется покинуть лабораторию. Видимо, у вас какая-то скрытая форма туберкулеза.
Мэзи рассмеялся, он чувствовал себя совершенно здоровым, но все же уехал в Южную Африку, где ему предложили более легкую работу. Когда этот случай стал известен в медицинском мире, многие патологи говорили: «Райт совершенно сошел с ума! У него в лаборатории парень — воплощенное здоровье, и только потому, что у того изменен опсонический индекс, Райт утверждает, будто он болен туберкулезом. Никогда еще ничего более смешного не приходилось слышать...» Не пробыл Мэй в Африке и двух месяцев, как врачи нашли в его мокроте палочки Коха. Таким образом, благодаря опсоническому индексу бактериологический диагноз был поставлен на много недель раньше клинического.
Итак, судя по всему, эта огромная работа велась не напрасно, но она обрекала учеников Райта трудиться ночи напролет. Студенты Сент-Мэри знали, что, уйдя с какой-нибудь вечеринки в два часа ночи, они могли еще выпить кружку пива у Флеминга, который даже в этот поздний час работал, склонившись над своим микроскопом. Им доставляло удовольствие видеть здесь Флеминга: спокойного, невозмутимого, с аккуратно завязанным галстуком-бабочкой, с прилипшей к нижней губе неизменной сигаретой, которую он не вынимал, даже когда говорил, отчего его еще труднее было понять; радушного, всегда готового терпеливо выслушать все, что ему скажут.
Флеминг обладал еще одним даром: он умел излагать факты с удивительной последовательностью... Даже первые его сообщения поражают своим великолепным и ясным научным языком. Райт, человек высокообразованный, требовательный и с большим вкусом, признавал, что Флеминг писал хорошо и его манера письма отличалась сдержанностью и точностью. «Мой коллега, доктор Александр Флеминг, в этой работе, к которой и пишется данное предисловие, превосходно изложил результаты, достигнутые отделением вакцинотерапии Сент-Мэри...» Райт перешел теперь от вакцинопрофилактики к вакцинотерапии. Следует объяснить, чем он руководствовался.
Иммунизировать — означает еще до всякой угрозы заболевания дать организму средства борьбы против возможной болезни. Прививки Дженнера и Пастера были профилактическими (предохранительными). Однако сам Пастер взялся лечить уже зараженных бешенством больных и добился успеха. Почему? Потому что человек, после того как его укусила бешеная собака, заболевает не сразу. Организм в ответ на введение вакцины в инкубационный период вырабатывает защитные антитела для борьбы в период, когда инфекция активизируется. Но это опять-таки разновидность предохранительной прививки.
Райт с этого и начал. Нельзя ли пойти дальше? До сих пор «иммунизаторы» рассматривали зараженный организм как нечто единое, нераздельное. Правильно ли это? Наблюдалось немало местных инфекций, которые не распространялись на весь организм, не генерализировались. При туберкулезе коленного сустава болезнь может не распространиться на другие органы больного. Что это значит? А то, что лишь местные естественные защитные силы, и только они одни были побеждены врагом, что микробы овладели плацдармом, но ничем больше. При этом общие защитные силы организма не были приведены в боевую готовность.
Можно ли поднять их на борьбу? Да, отвечал Райт, при помощи аутовакцины. В случае местной инфекции следует точно установить природу возбудителя болезни, приготовить из убитых микробов культуру, ввести ее человеку и проследить за его опсонический индексом, с тем чтобы проверить действие вакцины. Райт считал, что это только первый шаг на пути исследования огромных областей медицины, что вакцинотерапию можно будет применять шире, например при сепсисе и инфекциях, сопровождающих рак. Человек, воодушевленный какой-нибудь идеей, преданный ей, всюду видит возможность применить ее.
Несомненно, Флеминг, как и его коллеги, верил в вакцинотерапию. И действительно, в Сент-Мэри наблюдалось немало случаев излечения больных. Этот новый метод наделал много шуму. Бактериологи всего мира приезжали к Райту, чтобы познакомиться с аутовакцинами и опсоническим индексом. В двух небольших комнатах лаборатории, где находилось шесть или семь помощников Райта, с трудом удавалось разместить человек пять-шесть гостей — иностранных ученых. Больные, прослышав о новом успешном способе лечения, все прибывали. Надо было брать у них мазки, находить возбудителя, готовить вакцину, делать прививки, наблюдать за кровью, подсчитывая число микробов, поглощенных лейкоцитами. Это был тяжелый, изнурительный труд. Ко всему еще не было ни подходящего помещения, ни денег.
В 1907 году дирекция больницы за неимением средств на оборудование верхних этажей недавно построенного флигеля (Кларенс Винг) предложила их Райту при условии, что он достанет субсидию. У Райта были состоятельные и весьма влиятельные почитатели; он обратился за помощью к таким людям, как лорд Айвиг, Артур Джемс Бальфур, лорд Флетчер Мултон, сэр Макс Бонн, и они очень быстро собрали необходимую сумму. Кроме того, как только закончилось оборудование лабораторий, крупная фармацевтическая фирма «Парк, Дэвис и компания» предложила Бактериологическому отделению поставлять ей вакцины, сыворотки, опсонины и антитоксины. Таким образом, начиная с этого времени отделение имело регулярный доход, но все средства шли на расширение клиники, а сотрудники лаборатории по-прежнему оплачивались так же низко, как в наше время — подметальщики улиц.
Структура Бактериологического отделения была окончательно утверждена в 1909 году на заседании палаты общин под председательством Бальфура. Отделение приобретало полную самостоятельность. Оно управлялось комитетом, который собирался только тогда, когда это находил нужным Райт. Для кворума достаточно было присутствия Райта и еще двух членов комитета. Благожелательная тирания Старика отныне стала узаконенной.
Женщины в лаборатории почти не бывали, за исключением тех дней, когда Райт подготовлял, как говорил его друг Эрлих, «программу для дам». Эти программы при помощи эффектных опытов знакомили леди Хорнер, миссис Бернард Шоу и других привилегированных дам с последними открытиями. Райт не скрывал своего полного презрения к женскому интеллекту, и нередко ночные чаепития бывали посвящены его женоненавистническим памфлетам. «Большей частью повышенное мнение о женском уме, — говорил Райт, — должно быть приписано свойственному мужьям пристрастному отношению к своим женам. На самом же деле всем известно, что любящая своего мужа жена слепо принимает его убеждения... Я слышал, как одна женщина говорила о своей дочери: „Она настолько привязана к своему мужу, что, если завтра он станет магометанином, она последует его примеру“.
Райт утверждал, что любовь почти всегда вызывается бактериальными токсинами. Его увлечение греческой терминологией привело его к тому, что он объяснял стремление женщин и мужчин обнять друг друга, обхватить любимого человека руками, положить ему голову на плечо «стереотропическим» инстинктом, то есть желанием опереться на что-то надежное. Он написал целую книгу против избирательных прав женщин, прав, которых яростно добивались тогда суфражистки. Он собирал язвительные высказывания лучших писателей о слабом поле, начиная с афоризмов Мишле: «Мужчина любит бога, женщина любит мужчину», кончая Мередитом: «Я полагаю, что цивилизация женщин будет последней задачей, которую поставит перед собой мужчина», и доктором Джонсоном: «Всегда найдется что-то такое, что женщина предпочтет истине».
Фримен, рассказывает, что Райт из-за своей работы настолько пренебрегал близкими, что его дочь Долли в сочинении на тему «Семейные радости» в заключение написала: «До чего же бывает приятно, когда в воскресенье папа находит время заехать посмотреть, как живет его семья...» Однажды, когда Райт, придя в больницу, повесил на крючок свою шляпу, Дуглас увидел, что за ленту заткнута белая бумажка. Он вынул ее и прочел: «Папа, вы уже три раза обещали, что наполните мои шарики газом, и забываете это сделать. Я кладу два пустых шара во внутренний карман вашего пальто; не забудьте на этот раз». Дуглас надул шары и привязал их к ленте шляпы. Так Долли Райт получила, наконец, свои шарики.
Восхищение, которое испытывали молодые ученые перед своим учителем, объяснялось не одной только их привязанностью к нему и преданностью. Многие прославленные люди, никак не связанные с работой его отделения, разделяли это чувство. Часто около полуночи в примыкавшей к лаборатории комнате подавался чай; сюда, чтобы послушать Райта, собирались со всего Лондона и из разных стран знаменитые посетители: такие выдающиеся биологи, как Эрлих и Мечников; прославленные медики с Харлей-стрит; такие политические деятели, как Артур Бальфур и Джон Бернс, такие драматурги, как Бернард Шоу и Гранвиль Баркер.
На приемах у своего большого друга, знаменитой леди Хорнер, Райт познакомился со многими членами правительства и, в частности, с лордом Холдейном, в то время военным министром, благодаря которому он стал сэром Алмротом Райтом. Фримен помнит содержание письма, в котором его патрону сообщалось о присвоении ему дворянского титула. По его словам, оно гласило примерно следующее: «Дорогой Райт, мы должны добиться, чтобы ваша прививка против брюшного тифа стала обязательной в армии, но я не в силах убедить в этом начальника Медицинской службы. Вот почему мне необходимо превратить вас в важное официальное лицо. Первый шаг к этому — дать вам титул баронета. Вы будете возражать, но это необходимо. Холдейн». Райт сперва хотел было отказаться от титула и с отвращением говорил: «Они это напишут даже на моей могиле». Но в глубине души он был польщен.
Как-то вечером, за чаем, в присутствии Бернарда Шоу в лаборатории зашел разговор о том, чтобы принять нового больного. Фримен заявил:
— Мы и так уже перегружены.
Шоу спросил:
— А что будет, если к вам обратится больше больных, чем вы в состоянии обслужить?
Райт ответил:
— Тогда мы подумаем, чья жизнь ценнее — наша или пациентов.
Шоу приложил палец к носу и сказал:
— Ага... Здесь я чую настоящую драму... Я чую сюжет для драмы...
Вскоре доктор Уилер, близкий друг Шоу и Райта, рассказал последнему, что Шоу сделал его героем своей пьесы. Так оно и было. Драма называлась «Дилемма врача», и трудно было не узнать сэра Алмрота Райта в герое пьесы сэре Коленсо Риджоне. В одной из первых сцен Коленсо Риджон (он же Райт) спорил со старым, крайне скептически настроенным врачом.
Сэр Патрик. Что вы обнаружили?
Риджон. Я обнаружил, что прививка, которая должна спасать человека, иногда его убивает.
Сэр Патрик. Это я и сам бы мог вам сказать. Я уже испробовал эти современные прививки. Одних людей я с их помощью убил, других — спас, но я отказался от этого метода лечения, потому что никогда не знаю, которого из этих двух результатов смогу добиться.
Риджон (протягивая ему брошюру). Когда у вас будет свободное время, прочтите, и вы поймете, отчего это происходит.
Сэр Патрик. Да ну ее к черту, вашу писанину! О чем здесь практически идет речь? (Просматривает брошюру.) Опсонины? А это что за чертовщина?
Риджон. Опсонины — это вещества, которыми вы смазываете патогенные микробы, чтобы их поглотили белые шарики.
Сэр Патрик. Это не ново... Белые шарики, как же фамилия этого человека... Боже, как его фамилия?.. Мечников... Он их называет...
Риджон. Фагоцитами.
Сэр Патрик. Совершенно верно, фагоцитами... Так вот, я уже слышал эту теорию задолго до того, как вы вошли в моду. Кстати, они не всегда пожирают микробы.
Риджон. Они их поглотят, если вы смажете их опсонинами.
Сэр Патрик. Сказки.
Риджон. Ничуть. Вот что происходит. Фагоциты не желают поглощать микробы, пока те не будут смазаны. Так. Пациент вырабатывает необходимую смазку; но мое открытие состоит в том, что эта смазка, которую я назвал опсонинами, выделяется организмом в разных количествах, иногда в большем, иногда в меньшем. Прививка усиливает эту положительную или отрицательную тенденцию организма. Если вы производите прививку в отрицательный период, вы убиваете; если вы вакцинируете больного в положительный период, вы его излечиваете.
Сэр Патрик. А как же, разрешите спросить, вы узнаете, находится ли ваш пациент в положительном или отрицательном периоде?
Риджон. Отправьте каплю крови вашего пациента ко мне в лабораторию, и через четверть часа я вам скажу, каков его опсонический индекс.
Это утверждение Бернарда Шоу было слишком оптимистичным: на определение опсонического индекса требовалось отнюдь не четверть часа, а гораздо больше времени. И когда бывал наплыв больных, юные послушники, посвятившие себя науке, трудились до самой зари.
IV. Флеминг у Райта
Не мраморные вестибюли создают величие ученого, но его душа и ум.
Флеминг
Любопытно узнать, как выглядел Флеминг, этот молодой сдержанный шотландец, среди общительных и талантливых товарищей по лаборатории. Он ни в чем им не уступал, прибыл сюда со славой выдающегося студента и имел несколько дипломов и медалей, но был невероятно молчалив. «Столь красноречиво молчаливого человека я никогда не встречал, — рассказывает Фримен. — Он всегда был очень сдержан. Случалось, что в припадке гнева я обзывал его идиотом или бросал еще какой-нибудь оскорбительный эпитет. В ответ Флеминг только смотрел на меня со своей еле заметной улыбкой Джиоконды, и я знал, что в нашем споре победил он».
Оборудована была лаборатория довольно примитивно: термостат, автоклав, чашки Петри, пробирки, стеклянные трубки и микроскоп. Флеминг привык обходиться всего лишь несколькими капиллярными трубками, мерными капельницами и всегда сам собирал свою аппаратуру. Он принимал участие в чаепитиях, как ночных, так и дневных, вместе со всей «семьей», которая собиралась в маленькой комнатке, из вежливости именовавшейся «библиотекой», хотя в ней не было ни одной книги. Грузный, всклокоченный Райт в своем кресле играл роль властного отца. Он председательствовал за письменным столом, остальные теснились на диване или рассаживались на стульях вокруг него. Ученики относились к нему как к исключительному явлению природы. Французский доктор Робер Дебре во время своего пребывания в Сент-Мэри с изумлением наблюдал следующую сцену: Райт говорил, а в это время щуплый Флеминг с серьезным видом подошел к нему и, ни слова не говоря, очень искусно уколол августейший палец его величества, чтобы взять каплю крови для контроля. А Райт, не обращая ни малейшего внимания на этот ритуал, продолжал свою речь.
Эти беседы большей частью состояли из длинных монологов Райта. Он говорил, слегка наклонившись вперед, и выглядел страшноватым, но крайне привлекательным феодальным владыкой и абсолютным повелителем. Развивая какую-нибудь тему, он с легкостью и в большом количестве цитировал Канта, Софокла, Данте, Рабле, Гёте и даже приводил выдержки из «Мадемуазель Мопен» Теофиля Готье. Когда лабораторию посещали такие политические деятели, как Бальфур, один Райт участвовал в разговоре и изредка Фримен. Флеминг по большой части молчал. Вначале его покорили страстный характер и универсальные знания Райта. Но Флеминг был наделен одним ценным и неудобным даром: он сразу находил уязвимое место. Так, он очень скоро понял, что красивые тирады патрона часто бывали основаны на весьма шатких посылках. Когда ночное чаепитие превращалось в метафизическую оргию, он долго молча слушал Райта, потом неожиданно, одним словом, спокойно опрокидывал всю трудолюбиво воздвигнутую систему. «Why?» — спрашивал он с притворным простодушием. «Почему?» Все переглядывались. Честно говоря, он прав. Почему?
Райт ценил Флеминга за безупречность его работы, за безошибочность суждений. Но молчание Флеминга он воспринимал как вызов и охотно подтрунивал над ним. Вообразив, что юный шотландец, который никогда не говорил о религии, «ковенантор» и верующий, Старик, желая вызвать на его бесстрастном лице хоть какие-нибудь чувства, кощунствовал, подбирая, например, две строфы из разных мест евангелия так, чтобы получился нелепый или даже непристойный смысл. Или же спрашивал:
— Флеминг, как могла Вифлеемская звезда находиться только над одним домом? Ведь звезды от нас на таком расстоянии, что нам кажется, будто одна звезда стоит над всеми домами какой-нибудь деревни. Разве не так?
Флеминг молчал. Он знал, что слывет в лаборатории молчаливым шотландцем, и добросовестно поддерживал это мнение.
Райт любил приводить длинные стихотворные цитаты. Часто после какой-нибудь очередной тирады он поворачивался к Флемингу, который с непроницаемым лицом не сводил с него своих красивых голубых глаз, и спрашивал: «Чьи это стихи?» Вначале Флеминг, как истый шотландец, из принципа отвечал: «Бёрнса». Впоследствии, будучи человеком методичным, он установил, что Старик черпает свои цитаты в основном из трех великих источников: из библии, из «Потерянного рая» Мильтона или из пьес Шекспира. С тех пор в ответ на вопрос Райта: «Флем, откуда это?» — он неизменно отвечал: «Из „Потерянного рая“ — и в одном из трех случаев оказывался прав.
После долгого трудового дня Флеминг наслаждался веселой болтовней. Ему нравилось, что серьезные вещи здесь не принимались всерьез. Он любил вводить элемент игры во все, даже в свою работу. Он не прочь был посмеяться над товарищами и не обижался, когда смеялись над ним. В играх, как и во всем остальном, он стремился одержать верх. С невозмутимым спокойствием он изучал игру и осваивал ее правила. Но самая увлекательная и прекрасная игра состояла не в беседах, а в исследовательской работе в лаборатории. И здесь Флеминг одерживал верх. Райт, несмотря на свои толстые пальцы, очень искусно производил всякие манипуляции, но Флеминг, или, как его нежно называли, Little Flem — Маленький Флем, — проявлял еще большую сноровку и изобретательность. В его руках стекло становилось удивительно послушным. Приятно было наблюдать, как Флеминг с невероятной быстротой собирал, изобретая по ходу действия, какой-нибудь сложнейший аппарат. Он был подлинным артистом, и, говоря о его работах, инстинктивно употребляли термины, применимые к произведениям искусства: «Этот опыт Флема — настоящий шедевр». Именно благодаря этому он без всяких усилий сохранял связь с природой, столь ценную для того, кто ее изучает, связь, которую так часто утрачивает ученый, мыслящий абстрактно.
Райт был схоластиком и верил, что одной лишь силою ума — во всяком случае его ума — можно открывать законы различных явлений. В общем ему ближе был Фома Аквинский, чем Бекон, Декарт или Клод Бернар. В экспериментальный метод Райт, конечно, верил: он сам поставил множество великолепных опытов, которым и был обязан всем, что знал; но он никогда не мог принять без сопротивления отрицательный ответ, полученный от природы. «Позитивный ум, — пишет французский философ Ален, — обуреваем страстями... Ответ, который дает нам окружающий нас мир на наши требования и надежды, не всегда достаточно ясен, чтобы разбить наши химеры».
Хотя Райт мудро и искренне проповедовал самокритику, он был пристрастен при отборе и толковании полученных результатов. В словах таилась для него непреодолимая притягательная сила. И порой его рассуждения, уснащенные терминами греческого происхождения или просто изобретенными им (катафилаксия, эпифилаксия, экфилаксия), уводили его аудиторию за пределы реального.
Флеминг восторгался гением своего учителя, воздавал должное его честности, он знал, что даже если Райт иногда и заблуждался, то делал это с искренним убеждением. Однако с ранней юности Флеминг поставил себе за правило никогда не упорствовать в отстаивании предвзятой идеи, если опыт доказывает обратное. Его друг, профессор Паннет, пишет: «Он не любил много разговаривать, и поэтому, когда он, наконец, решался высказать свое суждение, вы могли быть уверены, что оно будет в высшей степени умным. Проницательность и прозорливость Флеминга были вне всякого сомнения». Когда Райт в пылу красноречия слишком увлекался теоретическими выводами, Флеминг спокойно говорил ему: «Нет, патрон, так не получится». Райт с еще большим жаром продолжал свои рассуждения. Флеминг, не прерывая, выслушивал его, а потом просто повторял: «Нет, патрон, так не получится». И в самом деле «так не получалось».
Хотя Флеминг своими односложными разящими репликами и прокалывал иногда слишком смело запущенный пробный шар, он сознавал, что горячее воодушевление Райта вдохновляло и его. Неукротимый, обаятельный, а порой свирепый ирландец вызывал у внешне бесстрастного шотландца чувство безграничной преданности. Противоречить Райту в его присутствии — на что Флеминг изредка решался — это одно дело, но вот подвергать сомнению идеи патрона за стенами лаборатории — совсем другое и он на это никогда не шел. Он великолепно знал, что некоторые теории Райта были очень спорны, и старался экспериментально обосновать смелые гипотезы учителя. Райт своей самоуверенностью, резкой откровенностью нажил немало врагов среди ученых. Его аппаратура подвергалась бесконечным нападкам. Флеминг с беспредельным терпением старался ее усовершенствовать. В тех случаях, когда он верил в оспариваемую теорию, он упорно работал над взятой темой и доказывал неверящим, что Старик прав.
В лаборатории Райта Флеминг многому научился. Одной из его больших жизненных удач было то, что он попал в школу такого ученого, но и Райту повезло, что рядом с ним работал этот удивительно беспристрастный и бесконечно преданный ему исследователь. Райт это знал. Хотя он, подобно многим крупным ученым, относился к уму своих учеников как к своей собственности и их работы включал в свои сообщения, он неоднократно упоминал имя Флеминга и признавал, что многим ему обязан.
Главными достоинствами молодого исследователя были сила его наблюдательности, благодаря которой ни одна мелочь не ускользала от него, умение глубоко постичь причины, вызывающие данное явление, и, наконец, способность отметать все лишнее, чтобы раскрыть сущность проблемы. Он щедро отдавал весь свой талант, чтобы отстоять опсонический индекс от нападок, которым тот подвергался со всех сторон. Говорили, что для правильного определения индекса требуется огромное множество подсчетов и что, даже если сам метод верен, применять его практически невозможно. «Нет, — возражал Флеминг, — опытному бактериологу, работающему с умом, совершенно не нужно подсчитывать столько же клеток, сколько и начинающему исследователю». Любую работу он делал с легкостью. Два случая, происшедшие в самой лаборатории, казалось, убеждали, что группа исследователей во главе с Райтом не зря возлагала надежду на эту нашумевшую и спорную теорию.
Один из сотрудников лаборатории, Джон Уэллс, находясь в деревне в отпуске, написал, что у него инфлуэнца. Райт попросил его не приезжать до полного выздоровления. Через два месяца Уэллс снова написал: «Все-таки мне надо приступить к работе. Инфлуэнца, видимо, никогда не кончится». Он вернулся, но с трудом бродил по лаборатории, явно больной; состояние у него было весьма угнетенное, его лихорадило. Однажды Флеминг взял у него кровь и вскоре принес Фримену два предметных стекла и попросил его:
— Подсчитайте, пожалуйста, мазки.
Он ничего больше не объяснил. Стекла были помечены «А» и «Б». Фримен, тщательно подсчитав клетки, сказал:
— Кровь «Б» в два раза менее активна по отношению к данному микробу, чем кровь «А».
— Я обнаружил то же самое, — ответил Флеминг. — «Б» — контроль, «А» — кровь Уэллса. Микроб же — возбудитель сапа... У Джона Уэллса сап... Помните ту молодую женщину, у которой умер пони?.. Уэллс, наверное, неосторожно обращался с культурой микроба, взятой у больного животного... Видимо, у пони был сап, и Джон Уэллс заразился...
Через полтора месяца диагноз подтвердился — Джон Уэллс умер от сапа, неизлечимой в те времена болезни.
Второй случай произошел с могучим краснощеким ирландцем, доктором Мэем, которого все называли Мэзи. Мэй, как и другие, давал кровь для контрольных опытов — в лаборатории всегда был запас нормальной крови. Кто-то поинтересовался, соответствует ли эта смешанная кровь в среднем крови каждого сотрудника? Тогда установили опсонический индекс смешанной крови и крови каждого донора. Мэй заметил, что его кровь больше, чем у остальных, отличается от смешанной крови. Райт объявил ему:
— Вашу кровь мы больше не будем брать, вы больны.
Мэзи продолжал регулярно определять свой опсонический индекс и заметил, что тот все больше отклонялся от нормы. Райт сказал ему:
— Послушайте, вам придется покинуть лабораторию. Видимо, у вас какая-то скрытая форма туберкулеза.
Мэзи рассмеялся, он чувствовал себя совершенно здоровым, но все же уехал в Южную Африку, где ему предложили более легкую работу. Когда этот случай стал известен в медицинском мире, многие патологи говорили: «Райт совершенно сошел с ума! У него в лаборатории парень — воплощенное здоровье, и только потому, что у того изменен опсонический индекс, Райт утверждает, будто он болен туберкулезом. Никогда еще ничего более смешного не приходилось слышать...» Не пробыл Мэй в Африке и двух месяцев, как врачи нашли в его мокроте палочки Коха. Таким образом, благодаря опсоническому индексу бактериологический диагноз был поставлен на много недель раньше клинического.
Итак, судя по всему, эта огромная работа велась не напрасно, но она обрекала учеников Райта трудиться ночи напролет. Студенты Сент-Мэри знали, что, уйдя с какой-нибудь вечеринки в два часа ночи, они могли еще выпить кружку пива у Флеминга, который даже в этот поздний час работал, склонившись над своим микроскопом. Им доставляло удовольствие видеть здесь Флеминга: спокойного, невозмутимого, с аккуратно завязанным галстуком-бабочкой, с прилипшей к нижней губе неизменной сигаретой, которую он не вынимал, даже когда говорил, отчего его еще труднее было понять; радушного, всегда готового терпеливо выслушать все, что ему скажут.
Флеминг обладал еще одним даром: он умел излагать факты с удивительной последовательностью... Даже первые его сообщения поражают своим великолепным и ясным научным языком. Райт, человек высокообразованный, требовательный и с большим вкусом, признавал, что Флеминг писал хорошо и его манера письма отличалась сдержанностью и точностью. «Мой коллега, доктор Александр Флеминг, в этой работе, к которой и пишется данное предисловие, превосходно изложил результаты, достигнутые отделением вакцинотерапии Сент-Мэри...» Райт перешел теперь от вакцинопрофилактики к вакцинотерапии. Следует объяснить, чем он руководствовался.
Иммунизировать — означает еще до всякой угрозы заболевания дать организму средства борьбы против возможной болезни. Прививки Дженнера и Пастера были профилактическими (предохранительными). Однако сам Пастер взялся лечить уже зараженных бешенством больных и добился успеха. Почему? Потому что человек, после того как его укусила бешеная собака, заболевает не сразу. Организм в ответ на введение вакцины в инкубационный период вырабатывает защитные антитела для борьбы в период, когда инфекция активизируется. Но это опять-таки разновидность предохранительной прививки.
Райт с этого и начал. Нельзя ли пойти дальше? До сих пор «иммунизаторы» рассматривали зараженный организм как нечто единое, нераздельное. Правильно ли это? Наблюдалось немало местных инфекций, которые не распространялись на весь организм, не генерализировались. При туберкулезе коленного сустава болезнь может не распространиться на другие органы больного. Что это значит? А то, что лишь местные естественные защитные силы, и только они одни были побеждены врагом, что микробы овладели плацдармом, но ничем больше. При этом общие защитные силы организма не были приведены в боевую готовность.
Можно ли поднять их на борьбу? Да, отвечал Райт, при помощи аутовакцины. В случае местной инфекции следует точно установить природу возбудителя болезни, приготовить из убитых микробов культуру, ввести ее человеку и проследить за его опсонический индексом, с тем чтобы проверить действие вакцины. Райт считал, что это только первый шаг на пути исследования огромных областей медицины, что вакцинотерапию можно будет применять шире, например при сепсисе и инфекциях, сопровождающих рак. Человек, воодушевленный какой-нибудь идеей, преданный ей, всюду видит возможность применить ее.
Несомненно, Флеминг, как и его коллеги, верил в вакцинотерапию. И действительно, в Сент-Мэри наблюдалось немало случаев излечения больных. Этот новый метод наделал много шуму. Бактериологи всего мира приезжали к Райту, чтобы познакомиться с аутовакцинами и опсоническим индексом. В двух небольших комнатах лаборатории, где находилось шесть или семь помощников Райта, с трудом удавалось разместить человек пять-шесть гостей — иностранных ученых. Больные, прослышав о новом успешном способе лечения, все прибывали. Надо было брать у них мазки, находить возбудителя, готовить вакцину, делать прививки, наблюдать за кровью, подсчитывая число микробов, поглощенных лейкоцитами. Это был тяжелый, изнурительный труд. Ко всему еще не было ни подходящего помещения, ни денег.
В 1907 году дирекция больницы за неимением средств на оборудование верхних этажей недавно построенного флигеля (Кларенс Винг) предложила их Райту при условии, что он достанет субсидию. У Райта были состоятельные и весьма влиятельные почитатели; он обратился за помощью к таким людям, как лорд Айвиг, Артур Джемс Бальфур, лорд Флетчер Мултон, сэр Макс Бонн, и они очень быстро собрали необходимую сумму. Кроме того, как только закончилось оборудование лабораторий, крупная фармацевтическая фирма «Парк, Дэвис и компания» предложила Бактериологическому отделению поставлять ей вакцины, сыворотки, опсонины и антитоксины. Таким образом, начиная с этого времени отделение имело регулярный доход, но все средства шли на расширение клиники, а сотрудники лаборатории по-прежнему оплачивались так же низко, как в наше время — подметальщики улиц.
Структура Бактериологического отделения была окончательно утверждена в 1909 году на заседании палаты общин под председательством Бальфура. Отделение приобретало полную самостоятельность. Оно управлялось комитетом, который собирался только тогда, когда это находил нужным Райт. Для кворума достаточно было присутствия Райта и еще двух членов комитета. Благожелательная тирания Старика отныне стала узаконенной.
Женщины в лаборатории почти не бывали, за исключением тех дней, когда Райт подготовлял, как говорил его друг Эрлих, «программу для дам». Эти программы при помощи эффектных опытов знакомили леди Хорнер, миссис Бернард Шоу и других привилегированных дам с последними открытиями. Райт не скрывал своего полного презрения к женскому интеллекту, и нередко ночные чаепития бывали посвящены его женоненавистническим памфлетам. «Большей частью повышенное мнение о женском уме, — говорил Райт, — должно быть приписано свойственному мужьям пристрастному отношению к своим женам. На самом же деле всем известно, что любящая своего мужа жена слепо принимает его убеждения... Я слышал, как одна женщина говорила о своей дочери: „Она настолько привязана к своему мужу, что, если завтра он станет магометанином, она последует его примеру“.
Райт утверждал, что любовь почти всегда вызывается бактериальными токсинами. Его увлечение греческой терминологией привело его к тому, что он объяснял стремление женщин и мужчин обнять друг друга, обхватить любимого человека руками, положить ему голову на плечо «стереотропическим» инстинктом, то есть желанием опереться на что-то надежное. Он написал целую книгу против избирательных прав женщин, прав, которых яростно добивались тогда суфражистки. Он собирал язвительные высказывания лучших писателей о слабом поле, начиная с афоризмов Мишле: «Мужчина любит бога, женщина любит мужчину», кончая Мередитом: «Я полагаю, что цивилизация женщин будет последней задачей, которую поставит перед собой мужчина», и доктором Джонсоном: «Всегда найдется что-то такое, что женщина предпочтет истине».