Страница:
Часть 6. САМЫЙ ВЕРНЫЙ ПОСЛЕДОВАТЕЛЬ ЛЕ БОНА И ТАРДА: ЗИГМУНД ФРЕЙД
Глава 1. НЕЗАКОННОЕ ТВОРЧЕСТВО ДОКТОРА ФРЕЙДА
I
Существуют два вида гениев: университетские гении и гении универсальные. Первые, как Дюркгейм, Макс Вебер или Де Брогли, принадлежат исключительно миру знаний. Вторые, как Маркс, Дарвин или Эйнштейн, по своим идеям и личностным качествам составляют часть мира в наиболее широком смысле. Это масштабные личности, которые однажды включаются в галерею героев культуры: Моисеев, Аристотелей, Леонардо да Винчи, легендарных исторических личностей. Фрейд из их числа. Именно поэтому вокруг него образовалась школа последователей, секта правоверных, группа исследователей, которые представляют собой жрецов, падающих ниц в благоговении перед образом создателя их доктрины.
Все они поставили перед собой задачу пропагандировать его идеи, сохраняя их в чистом виде, подобно вере, путем усердного комментирования текстов Учителя. Комментарий увековечивает традицию и поддерживает легенду. Он объединяет служителей культа, преклоняющихся перед спасителем человечества, после того, как они надлежащим образом прошли испытание. Истина становится, таким образом, верой, а затем изменяется в соответствии с ритуалом. Эта ритуальность тем строже, чем сильнее почитание великого человека, поскольку никто не может отказаться от свободы мысли, отречься от желания быть, как он, героем культуры, не лишая при этом всех других этой свободы. Одним словом, его последователи утверждают, что такой великий человек не может больше появиться. После Фрейда другого Фрейда больше не будет, как после Маркса не будет другого Маркса и не будет Христа после Христа, а только последователи и верные ученики.
Это необычайное преклонение перед человеком не мешает тому, чтобы в его творчестве некоторые тексты стояли особняком. Противники и сторонники Фрейда в равной степени осуждают их. Эти тексты касаются происхождения религии, социальных институтов, политической власти и вообще психологии масс. "Тотем и табу", "Психология масс и анализ «Я» ", "Будущее одной иллюзии", "Болезнь в цивилизации", наконец, "Моисей и монотеизм" — вот их названия. Вместе с эссе, озаглавленным «Я» и «Оно», которое развивает новый взгляд на личность, они составляют единое целое. Оно считалось и продолжает считаться компрометирующим:
"Нет такой области, где Фрейд более бы рисковал своей научной репутацией. — пишет Марта Робер, — чем область религиозной психологии, в которой интеллектуальное любопытство. равна как и направление его исследования, многократно заставляли его рисковать. "Тотем и табу", "Будущее одной иллюзии", "Моисей и монотеизм" — вот три момента этой компрометирующей авантюры, которая расценивалась как неприемлемая даже теми, кого она касалась, привела к утрате им ряда сторонников и остается сегодня щекотливым пунктом для определенной части психоаналитиков-фрейдистов".
Тем более щекотливым, если добавить к списку Марты Робер другие произведения, которые я только что назвал. Хорошо видно, что речь идет не о вагонах, которые отцепленные от локомотива потерялись в стороне от дороги, а обо всем поезде, крепко сцепленном, который пошел в неожиданном направлении. Вне восприятия этого единства, без понимания связей этой "религиозной психологии" с психологией толп (скоро вы в этом убедитесь), все смешивается и становится тревожным. Фрейда больше нет во Фрейде. И, чтобы спрятать свое замешательство, прибегают лишь к поискам объяснений во сне наяву.
Сначала утверждается, что как произведения пожилого человека они лишены научной значимости. Подобно тому, как когда-то юношеские тексты Маркса были вычеркнуты из его творчества из-за их философического характера, так и поздние произведения Фрейда замалчивались под предлогом их мифологических реликтов. Первые были подвергнуты остракизму, так как полагалось, что Маркс высказал их, не достигнув возраста, когда можно заниматься серьезной наукой.
Вторые остаются скрытыми (как надолго?) под аналогичным предлогом, что Фрейд, достигнув определенного возраста, не мог больше заниматься серьезной наукой. Как если бы политическая экономия и психология походили на физику и если бы можно было точно знать, где начинается и где кончается в их случае наука! Или как если бы можно было установить строгие границы плодовитости исследователя, подобные плодовитости женщины.
Затем можно услышать, что, если Фрейд написал такие труды, нужно искать причины этого в тех трудностях, которые встают перед психоанализом в лечении неврозов. Основатель психоанализа предпринял попытку спасти его посредством серии текстов ненаучного характера, посвященных вопросам действительности и предназначенных широкой публике. Эти труды позволили подтвердить преемственность и успех психоанализа за пределами круга его приверженцев. Но их содержание не касается ни психоанализа, ни психоаналитиков.
Наконец, — ив этом можно увидеть скорее обвинение, чем объяснение, — каждый из них составляет необоснованную попытку расширительного толкования и случайного применения психоанализа в области, которая не входит в его компетенцию. Эта попытка состоит в стремлении свести социальные проблемы к проблемам индивидуальным, политику к психологии. Короче говоря, речь идет об интеллектуальном империализме, о попытке вторгнуться в область других наук, в особенности марксизма. В то время как собственной и признанной областью психоанализа является психология, а значит, человек и невроз. И другой у него быть не могло.
Доходят даже до этических моментов, переворачивают все с ног на голову, потому что закрывают глаза на исторический и научный контекст, в котором эти труды родились. А также потому, что считается невозможным, немыслимым, что, начиная с какого-то момента, психоанализ отвернулся от психологии индивида и обратился к психологии толп. Как только психологией социального начинают пренебрегать, все посвященные ей труды Фрейда начинают причислять к потаенному миру, к мифотворчеству старого человека, к темной стороне его натуры: подобно тому, чем были алхимия для Ньютона и астрология для Кеплера, хотя эта аналогия была бы неточной. И чем меньше говорят об этом мире, тем лучше.
У меня нет ни малейшего намерения обсуждать или опровергать эти объяснения. Они кажутся мне скорее предназначенными для того. чтобы избавиться от затруднительной реальности, чем ее прояснить. Невозможно упрекать их в узости мысли: она соответствует их нравам. Однако их можно упрекнуть в неведении, и поспешности, с которой они разрывают связь, сложившуюся в определенный момент между психоанализом и психологией толп в творчестве Фрейда и его последователей. Я знаю, эти пуристы испытывают отвращение к родству, объединяющему героя мысли с поденщиками в истории идей: Ле Боном, Тардом, Макдауголом. Понятно, что по низменным интеллектуально-аристократическим соображениям, по политической окраске они предпочитают более благородное родство с Ницше, Кантом и так далее. Фрейд их не читал. Но он читал этих поденщиков. Он с ними спорил и парафразировал их. Те, кто их осуждает, не зная, заставляет меня думать о том синьоре XVIII века, который четырнадцать раз дрался на дуэли, потому что настаивал на том, что Ле Тас был более великим поэтом, чем Ариосто. А на своем смертном одре он признался, что никогда не прочитал и строчки ни того, ни другого.
Итак, я могу не останавливаться на множестве исследований, которые сочатся подобными объяснениями. Я их упоминаю для того, чтобы не упускать из виду, и чтобы не показалось, что я их игнорирую. По отношению к науке также полезен совет, что лучше обращаться к Богу, чем к его святым. Или к его толкователям.
II
Посмотрим правде в глаза. Именно своим трудом, опубликованным в 1921 г., точное название которого по-французски "Психология масс и анализ Я", Фрейд делает свой первый рейд, если угодно, официальный, в область социальной психологии. В рамках анализа индивидуального «Я», в его следствиях он обнаруживает проявления социального. Не только в виде другого человека, просто другого или Другого в нейтральном или абстрактном смысле, который ему придают ныне, чтобы скрыть под видом другого конкретную идентичность. Но в виде масс, неорганизованных или организованных, и вождей. Социальное — тем более беспокоящее и завораживающее одновременно, что оно воплощается массами — непосредственно связано с тем, что индивид вытесняет — в полной мере проясняет то, что так трудно достижимо: бессознательное.
Бессознательное, воплощенное в толпе, ужасает Фрейда так же, как оно ужасает нас. Оно пробуждает у него те же страхи, которые оно уже пробудило, как мы помним, у Ле Бона:
"Этот страх перед толпами, — пишет Марта Робер, — не слишком погрешив терминами, можно квалифицировать как фобию, он ему, кажется, был присущ всегда, и всегда он его любопытно объясняет с помощью аналогии, которая гораздо позднее даст ему тему социологических эссе: народ находится на одном уровне с нижними слоями психического, между ним и человеческим бессознательным существуют отношения согласия, почти пособничества, которые подвергают опасности самые высокие ценности сознания и достижения индивидуальности".
Каковы бы ни были причины фобии, испытываемой Фрейдом, упомянутый очерк, несомненно, представляет новую научную позицию. С точки зрения психологии толп она четко вырисовывается. Ле Бон довольствовался тем, что описал их, Тард проанализировал их, показав, что они собой представляют. Фрейд в своей работе пытается их объяснить, сказать, почему они таковы, каковы есть. Такой подход является основополагающим в науке. С этой точки зрения, преемственность настолько поражает, что автор, которого трудно упрекнуть в легковесности, мог написать сжато и захватывающе:
"Многие мыслители рассматривали теорию Ле Бона как безоговорочную научную правду. Как показал Рейнволд. рассуждения Фрейда, полностью противоречащие Ле Бону. обнаруживают поразительное сходство с рассуждениями Тарда. То, что Тард называл подражанием, Фрейд назвал идентификацией., и во многих отношениях, похоже, идеи Фрейда это и есть идеи Тарда. выраженные в психоаналитических понятиях".
Это верно и в целом, и в деталях. Каждый из трех мыслителей внес свой особый вклад в описание одного и того же класса явлений. Каждый способствовал разумному установлению системы понятий и исследованию оснований, знание которых очерчивает контуры науки. Это исторический факт. Можно придавать ему большее или меньшее значение. Однако трудно его отрицать.
III
До сих пор я не представил вам ничего того, что не было бы вам уже известно. Но у меня меньше намерений вас учить или удивлять, чем напомнить о некоторых очевидных вещах. По ходу дела вы, конечно, спросили себя: так почему Фрейд все же заинтересовался психологией толп? Не отстоит ли она за тысячу миль от его занятий врача, лечащего неврозы? Однако, по размышлении, это представляется совершенно естественным по многим причинам. Все в возрастающей степени вело к тому, чтобы усилился его интерес к происходящему за пределами стен его кабинета. Как если бы, начиная с какого-то момента, вопрос, обращенный к пациенту, звучал не "как вы себя чувствуете?", а "как чувствует себя мир?".
Этот момент можно датировать концом первой мировой войны, и здесь первая причина его интереса к психологии толп. Конечно, во все времена происходили войны. Вместе с тем войны, следуя друг за другом, друг на друга не похожи. Страны, охваченные войной, подвергаются разрушениям не в равной мере. Война 1914–1918 гг. началась после долгого мирного периода. Достаточно долгого, чтобы поддерживать у большинства людей надежду, или иллюзию, что наука, промышленность и дух универсальности заставили отодвинуть страсти предыдущих веков. Они считали, что разрушительные противостояния и борьба между соседними нациями — принадлежность прошлого. Социалисты, как мы это видели, рассчитывали иметь возможность мобилизовать рабочих против войны. Философы и ученые думали, что прогресс знания и человеческого разума, разоблачая абсурдность войны, устранили ее. Сюда можно добавить всех тех, для кого войны не являются ни справедливыми, ни несправедливыми, а только ужасными. Они говорят, как Мопассан:
"А самое поразительное в том, что народ не поднимается против таких правительств. Какая же тогда разница между монархиями и республиками? Самое ошеломляющее заключается в том, что все общество не возмущается уже одному только слову "война"".
Ни оптимизм, ни пацифизм, ни возмущение не помешали вспыхнуть войне. С победой союзных стран она принесла падение двух империй, Германии и Австро-Венгрии. Так же, как цепь национальных и социальных революций. Одна удалась: революция в России. Все другие захлебнулись в крови. Фрейд со своей стороны, ощутил глубокое разочарование от всего этого. Его мир дал трещину. Война и революции, похоже, показали ему с ослепительной ясностью непобедимую силу масс, охваченных ненавистью.
Едва замолкли пушки и восстановился мир, и это вторая причина, вспыхнули другие движения угнетенных масс. Они не приблизили народ к правительству, ожидаемое демократическое общество уступило место тоталитарным движениям. Миллионы людей оказались захваченными речами демагогов, их идеологиями. Те же, кто надеялся на триумф разума и здравого смысла, были жестоко уничтожены. Сила разрушила право. Свободные люди приняли рабство, господство, навязанное насилием. И среди всех этих брожений чуткие уши, навостренные, как у зайца, и по тем же причинам, навостренные уши евреев услышали сначала антисемитский ропот, затем топот сапог марширующих нацистов. Из подвала одной из самых цивилизованных стран мира, я имею в виду Германию со всем ее интеллектуальным богатством, переполненным научными, художественными и литературными гениями, всплыли остатки варварства. Их мощные удары подорвали основания хрупкой демократии. И последние надежды, которые могли бы быть возложены на либеральную политику, на разумное видение истории, оказались разрушенными этим диким разгулом. Шум и неистовство этих орд пробудили у Фрейда и ему подобных страхи, унаследованные от предков. Даже будучи плохими советчиками, эти страхи являются дурным предзнаменованием. Они оживляют воспоминания о возбужденных толпах, собиравшихся от погрома к погрому.
Фрейд был евреем. Нацисты — антисемитами. Он впитал страх с молоком матери. Как только он заглядывал в архивы своей памяти, он обнаруживал там одну из генеральных репетиций этой бойни. Память лишала его малейшей иллюзии относительно того, что касается надежды на исчезновение нацистской партии. Как все интеллектуалы его закалки и его времени, он был пронизан немецкой культурой. Полностью доверяя силе разума и науки, он хотел ассимилироваться, погрузиться в окружающую культуру. Неуклонный подъем антисемитизма означал категорическое отторжение его во имя расы. Это ему доказывает, что он никогда не переставал быть евреем.
Это направление к Свану Фрейда ничего не объясняет с уверенностью. Кроме того, я не имею намерения этим удовлетвориться. Легче всего было бы остановиться на этом. Однако не заметить данный момент, обойти его молчанием под видом универсальности было бы хуже. Ни в один момент своей жизни Фрейд не отрицал своей принадлежности к особой истории и народу. Он не собирается, как Маркс, решать еврейский вопрос. Он не считает себя облеченным полномочиями выполнять особую миссию, как Эйнштейн, который однажды смог полушутливо-полусерьезно написать, что он стал "святым евреем". Фрейд признавал за этой принадлежностью факт своей биографии. Это судьба. С этим нужно согласиться без мистицизма. Если бы кто-нибудь попытался разорвать тысячу невидимых связей, он стал бы еще более зависимым.
В предисловии к изданию на иврите работы "Тотем и табу" Фрейд пишет:
"Если бы у него спросили, что есть в тебе иудейского, когда ты покинул все, что имел общего (религию, национальное чувство) с соотечественниками, он бы ответил: еще многое, вероятно, самое главное".
Конечно, он сделал это не с легким сердцем, не по доброй воле. А кто бы так сделал? Но, принужденный к этому, носивший смерть в душе, что очевидно, он отдался этому со всей энергией, которую ему оставила болезнь. Он признается в этом в письме 1930 г. к Цвейгу:
"Я слишком мало знаю о воле людей к власти, потому что я в целом жил, как теоретик. Я также не перестаю удивляться буйству последних лет, которые меня вовлекли так далеко в современность".
А я сам, не был ли я поражен этой книгой? Не спрашивал ли я себя, почему Фрейд посвятил эти последние годы психологии толп, если наша сегодняшняя история, не повторяя этой, не создавала бы своей собственной?
Третья причина сугубо научного порядка. Как известно, великий поворот в карьере Фрейда был отмечен открытием гипноза во время его пребывания во Франции. Гипноз обнаруживает себя как единственный метод, эффективный в то время для лечения неврозов, в особенности истерии. Очарованный Шарко, впечатленный результатами, полученными Бернгеймом и Льебо, Фрейд становится их приверженцем и поборником. На самом деле медицинские круги в Германии были враждебно настроены по отношению к гипнозу. Они рассматривали его как чистой воды шарлатанство. Он же применяет гипнотическое внушение и отдает должное его изобретателям. Затем он делает свое собственное открытие: "лечение словом". Расположившись на диване, пациент рассказывает все, что ему приходит в голову. Этот метод свободных ассоциаций дает начало психоанализу как оригинальной методе терапии психических расстройств. Однако в борьбе, которую Фрейд ведет за то, чтобы внедрить свою теорию и свой метод, он отказывается от гипноза. Он хочет повсеместно заменить его приемом и понятиями, которые он сам открыл.
Однако он замечает, что в науке немалое место занимает очень популярная в то время психология толп, где объяснительным фактором продолжает быть внушение. Ее понятия постоянно в ходу. Более, чем кто-либо иной. он знает, что психоанализ никогда не сводил счеты ни с гипнозом, ни с обольщением. (Сегодня, как и тогда, достаточно посмотреть на обстановку психоаналитического приема, чтобы убедиться в этом: кабинет аналитика, ритуальность его речей, церемониальность его поведения и отношения с пациентом.)
Вот и внушение, вернувшееся после двадцати — или тридцатилетнего забвения. Фрейд не может не отдавать себе в этом отчет. Он свидетельствует о ходе своих размышлений, напоминая, что точка зрения, которая сформировалась у него в 1889 г., остается в силе и в 1921 г.:
"Таким образом, можно допустить (в этой психологии), что внушение или, точнее, внушаемость является первичным и ни к чему не сводимым млением, основополагающим фактором психической жизни человека. Таково мнение Бернгейма, которого я сам видел в 1889 г., это необыкновенно впечатляло… И, снова касаясь сегодня, после тридцатилетнего перерыва, загадки внушения, я нахожу, что здесь ничего не изменилось, за исключением лишь того, что свидетельствует о влиянии, которое оказывал сам психоанализ".
Итак, сражение возобновилось на новой территории. Это скорее способ обновиться, чем противостоять старым привычным демонам и иметь возможность еще раз столкнуться с ними. Способ показать в целом, что психоанализ является основанием и для психологии толп.
Наконец, четвертая причина — личного порядка. Здесь мы располагаем свидетельством самого Фрейда. Бесспорно, он состарился. Но Бог знает, каким образом его старость дала не одному из ученых клеветников повод для дискредитации его трудов, появившихся после 1920 г. Одни приписывают его суждения о толпе общеизвестному консерватизму пожилых людей, а его пессимизм — страданиям, причиняемым раком. Все те, кто толкуют о пессимизме Фрейда, должны были бы, скорее, видеть в нем результат его объективности. О нем можно было бы сказать то, что Жак Ривьер говорил о Марселе Прусте: "Пруст, подходит к жизни без малейшего метафизического интереса, без малейшей конструктивной склонности, без малейшей попытки утешать". Им бы стоило также вспомнить, что только суеверный обыватель убежден, что стоит закрыть глаза на реальность мира, как сразу все наладится. Политика страуса не могла быть свойственна Фрейду, не могла не идти вразрез с его настоящей точкой зрения. И его слова оказались трагически пророческими.
Другие критики ссылаются на спад его интеллектуальных способностей. Ни первым, ни вторым неведом тот особый род свободы перед лицом социальных пут, спокойное безразличие к суждениям ныне живущих, которое дает образованным умам приближение смерти.
В любом возрасте устанавливается своего рода равновесие между интеллектуальными возможностями и нравственной силой противостоять нажиму и приманкам общества. С кокетством стариков, знающих, что они не уступают более молодым, Фрейд жалуется на затвердение своих научных артерий. А возраст ему приносит освобождение. Он многократно повторяет, надеясь быть понятым, что начало его медицинской карьеры, его клинические работы были ему навязаны извне. Он чувствовал себя порабощенным, связанным цепями, которые сдерживали его страсти, душили инстинктивные порывы его молодости.
Его прошлый мир рухнул. Сам он выполнил свою задачу и с успехом завершил свой труд. Ничто не мешало его возврату (все оковы сняты) к интересам и идеалам его молодости. Он в свое время предполагал стать адвокатом, устремиться в политику или же посвятить себя общественным и культурным вопросам.
Для благого дела никогда не бывает поздно. В послесловии, которое он добавляет в 1935 г. к своей «Автобиографии», Фрейд отмечает, что в течение последних лет в его трудах можно наблюдать "существенное отличие". Он его объясняет следующим образом:
"Нити, запутавшиеся по ходу дела. начали распутываться, интересы, приобретенные мной в недавний период моей жизни, отступили, тогда как изначальные, самые старые увлечения вновь становятся первостепенными… После поворота всей моей жизни к естественным наукам, медицине и психотерапии мой интерес переместился на проблемы культуры, которые завораживали меня давным-давно, когда я был юношей, в меру состарившимся. чтобы думать.
Другими словами, проблемы, которые были в ведении психологии толп, модной в это время.
Каждая из этих причин — разочарование от войны, подъем тоталитарных и антисемитских партий, устойчивость модели гипноза и воскрешение личных интересов — объясняет, почему он обратился к этой науке. С другой стороны, к этому склоняло его буржуазное происхождение, факт слишком очевидный, чтобы на нем останавливаться. Нельзя было бы ссылаться исключительно на него в момент, когда ночь стала опускаться на народы, снова увязающие в войне.
IV
Если эти утверждения верны, то я не злоупотребляю именем Фрейда, связывая его, в своих интересах, с наукой, которая знала головокружительный успех и не менее внезапный упадок. Несмотря на все эти недомолвки, которые вы могли заметить, я хотел бы убедить вас принять следующую гипотезу: интерес Фрейда к психологии толп представляет собой радикальный поворот, настоящую революцию в его изысканиях, а значит, и в психоанализе. o Взвесив все «за» и «против», я пришел к следующему выводу: этот поворот позади, и мы оказались перед двумя различными теориями, а не перед расширением той же самой теории, как это представляется обычно.
Мне кажется, достаточно сравнить эту гипотезу с обеими теориями Эйнштейна. Одна, частная относительность, несмотря на ее внешнюю революционность, на самом деле решает проблемы известные и венчает собой классическую науку. Другая, общая относительность, претендует на объяснение законов Вселенной, объединяя электричество и гравитацию. Она все еще остается взлетом мысли, который ничто не предвещало и мало что подкрепляет. Единственное ее следствие (но какое!) — обновление науки, утратившей блеск, — космологии и открытие для нее пространства звездного мира.
Точно так же перед упомянутым расхождением существовала частная психоаналитическая теория человека и семьи, невроза и снов, которая завершает развитие психиатрии и классической психологии. Со своей первой встречи с гипнозом она открывает три ключевых понятия: либидо, чтобы объяснить мир, заключенный в человеке, бессознательное, чтобы изучать его психическую жизнь и, наконец, эдипов комплекс, чтобы определить сферу конфликта, порожденного соперничеством мальчика с отцом и ответить на вопрос: как можно быть человеческим ребенком? А метод свободной ассоциации становится символом новой дисциплины.
После состоялась вторая встреча с гипнотическим внушением, на этот раз в психологии масс. Из этой встречи родилась общая психоаналитическая теория и возникает один достойный интереса вопрос: как можно быть отцом? А следовательно, как создать группу, управлять нацией? Каковы истоки культуры, даже человеческого рода? Она без предупреждения переключает внимание с мира индивида на мир масс. Этот переход открывает неизвестные и ужасные проявления человеческой психики.
Существуют два вида гениев: университетские гении и гении универсальные. Первые, как Дюркгейм, Макс Вебер или Де Брогли, принадлежат исключительно миру знаний. Вторые, как Маркс, Дарвин или Эйнштейн, по своим идеям и личностным качествам составляют часть мира в наиболее широком смысле. Это масштабные личности, которые однажды включаются в галерею героев культуры: Моисеев, Аристотелей, Леонардо да Винчи, легендарных исторических личностей. Фрейд из их числа. Именно поэтому вокруг него образовалась школа последователей, секта правоверных, группа исследователей, которые представляют собой жрецов, падающих ниц в благоговении перед образом создателя их доктрины.
Все они поставили перед собой задачу пропагандировать его идеи, сохраняя их в чистом виде, подобно вере, путем усердного комментирования текстов Учителя. Комментарий увековечивает традицию и поддерживает легенду. Он объединяет служителей культа, преклоняющихся перед спасителем человечества, после того, как они надлежащим образом прошли испытание. Истина становится, таким образом, верой, а затем изменяется в соответствии с ритуалом. Эта ритуальность тем строже, чем сильнее почитание великого человека, поскольку никто не может отказаться от свободы мысли, отречься от желания быть, как он, героем культуры, не лишая при этом всех других этой свободы. Одним словом, его последователи утверждают, что такой великий человек не может больше появиться. После Фрейда другого Фрейда больше не будет, как после Маркса не будет другого Маркса и не будет Христа после Христа, а только последователи и верные ученики.
Это необычайное преклонение перед человеком не мешает тому, чтобы в его творчестве некоторые тексты стояли особняком. Противники и сторонники Фрейда в равной степени осуждают их. Эти тексты касаются происхождения религии, социальных институтов, политической власти и вообще психологии масс. "Тотем и табу", "Психология масс и анализ «Я» ", "Будущее одной иллюзии", "Болезнь в цивилизации", наконец, "Моисей и монотеизм" — вот их названия. Вместе с эссе, озаглавленным «Я» и «Оно», которое развивает новый взгляд на личность, они составляют единое целое. Оно считалось и продолжает считаться компрометирующим:
"Нет такой области, где Фрейд более бы рисковал своей научной репутацией. — пишет Марта Робер, — чем область религиозной психологии, в которой интеллектуальное любопытство. равна как и направление его исследования, многократно заставляли его рисковать. "Тотем и табу", "Будущее одной иллюзии", "Моисей и монотеизм" — вот три момента этой компрометирующей авантюры, которая расценивалась как неприемлемая даже теми, кого она касалась, привела к утрате им ряда сторонников и остается сегодня щекотливым пунктом для определенной части психоаналитиков-фрейдистов".
Тем более щекотливым, если добавить к списку Марты Робер другие произведения, которые я только что назвал. Хорошо видно, что речь идет не о вагонах, которые отцепленные от локомотива потерялись в стороне от дороги, а обо всем поезде, крепко сцепленном, который пошел в неожиданном направлении. Вне восприятия этого единства, без понимания связей этой "религиозной психологии" с психологией толп (скоро вы в этом убедитесь), все смешивается и становится тревожным. Фрейда больше нет во Фрейде. И, чтобы спрятать свое замешательство, прибегают лишь к поискам объяснений во сне наяву.
Сначала утверждается, что как произведения пожилого человека они лишены научной значимости. Подобно тому, как когда-то юношеские тексты Маркса были вычеркнуты из его творчества из-за их философического характера, так и поздние произведения Фрейда замалчивались под предлогом их мифологических реликтов. Первые были подвергнуты остракизму, так как полагалось, что Маркс высказал их, не достигнув возраста, когда можно заниматься серьезной наукой.
Вторые остаются скрытыми (как надолго?) под аналогичным предлогом, что Фрейд, достигнув определенного возраста, не мог больше заниматься серьезной наукой. Как если бы политическая экономия и психология походили на физику и если бы можно было точно знать, где начинается и где кончается в их случае наука! Или как если бы можно было установить строгие границы плодовитости исследователя, подобные плодовитости женщины.
Затем можно услышать, что, если Фрейд написал такие труды, нужно искать причины этого в тех трудностях, которые встают перед психоанализом в лечении неврозов. Основатель психоанализа предпринял попытку спасти его посредством серии текстов ненаучного характера, посвященных вопросам действительности и предназначенных широкой публике. Эти труды позволили подтвердить преемственность и успех психоанализа за пределами круга его приверженцев. Но их содержание не касается ни психоанализа, ни психоаналитиков.
Наконец, — ив этом можно увидеть скорее обвинение, чем объяснение, — каждый из них составляет необоснованную попытку расширительного толкования и случайного применения психоанализа в области, которая не входит в его компетенцию. Эта попытка состоит в стремлении свести социальные проблемы к проблемам индивидуальным, политику к психологии. Короче говоря, речь идет об интеллектуальном империализме, о попытке вторгнуться в область других наук, в особенности марксизма. В то время как собственной и признанной областью психоанализа является психология, а значит, человек и невроз. И другой у него быть не могло.
Доходят даже до этических моментов, переворачивают все с ног на голову, потому что закрывают глаза на исторический и научный контекст, в котором эти труды родились. А также потому, что считается невозможным, немыслимым, что, начиная с какого-то момента, психоанализ отвернулся от психологии индивида и обратился к психологии толп. Как только психологией социального начинают пренебрегать, все посвященные ей труды Фрейда начинают причислять к потаенному миру, к мифотворчеству старого человека, к темной стороне его натуры: подобно тому, чем были алхимия для Ньютона и астрология для Кеплера, хотя эта аналогия была бы неточной. И чем меньше говорят об этом мире, тем лучше.
У меня нет ни малейшего намерения обсуждать или опровергать эти объяснения. Они кажутся мне скорее предназначенными для того. чтобы избавиться от затруднительной реальности, чем ее прояснить. Невозможно упрекать их в узости мысли: она соответствует их нравам. Однако их можно упрекнуть в неведении, и поспешности, с которой они разрывают связь, сложившуюся в определенный момент между психоанализом и психологией толп в творчестве Фрейда и его последователей. Я знаю, эти пуристы испытывают отвращение к родству, объединяющему героя мысли с поденщиками в истории идей: Ле Боном, Тардом, Макдауголом. Понятно, что по низменным интеллектуально-аристократическим соображениям, по политической окраске они предпочитают более благородное родство с Ницше, Кантом и так далее. Фрейд их не читал. Но он читал этих поденщиков. Он с ними спорил и парафразировал их. Те, кто их осуждает, не зная, заставляет меня думать о том синьоре XVIII века, который четырнадцать раз дрался на дуэли, потому что настаивал на том, что Ле Тас был более великим поэтом, чем Ариосто. А на своем смертном одре он признался, что никогда не прочитал и строчки ни того, ни другого.
Итак, я могу не останавливаться на множестве исследований, которые сочатся подобными объяснениями. Я их упоминаю для того, чтобы не упускать из виду, и чтобы не показалось, что я их игнорирую. По отношению к науке также полезен совет, что лучше обращаться к Богу, чем к его святым. Или к его толкователям.
II
Посмотрим правде в глаза. Именно своим трудом, опубликованным в 1921 г., точное название которого по-французски "Психология масс и анализ Я", Фрейд делает свой первый рейд, если угодно, официальный, в область социальной психологии. В рамках анализа индивидуального «Я», в его следствиях он обнаруживает проявления социального. Не только в виде другого человека, просто другого или Другого в нейтральном или абстрактном смысле, который ему придают ныне, чтобы скрыть под видом другого конкретную идентичность. Но в виде масс, неорганизованных или организованных, и вождей. Социальное — тем более беспокоящее и завораживающее одновременно, что оно воплощается массами — непосредственно связано с тем, что индивид вытесняет — в полной мере проясняет то, что так трудно достижимо: бессознательное.
Бессознательное, воплощенное в толпе, ужасает Фрейда так же, как оно ужасает нас. Оно пробуждает у него те же страхи, которые оно уже пробудило, как мы помним, у Ле Бона:
"Этот страх перед толпами, — пишет Марта Робер, — не слишком погрешив терминами, можно квалифицировать как фобию, он ему, кажется, был присущ всегда, и всегда он его любопытно объясняет с помощью аналогии, которая гораздо позднее даст ему тему социологических эссе: народ находится на одном уровне с нижними слоями психического, между ним и человеческим бессознательным существуют отношения согласия, почти пособничества, которые подвергают опасности самые высокие ценности сознания и достижения индивидуальности".
Каковы бы ни были причины фобии, испытываемой Фрейдом, упомянутый очерк, несомненно, представляет новую научную позицию. С точки зрения психологии толп она четко вырисовывается. Ле Бон довольствовался тем, что описал их, Тард проанализировал их, показав, что они собой представляют. Фрейд в своей работе пытается их объяснить, сказать, почему они таковы, каковы есть. Такой подход является основополагающим в науке. С этой точки зрения, преемственность настолько поражает, что автор, которого трудно упрекнуть в легковесности, мог написать сжато и захватывающе:
"Многие мыслители рассматривали теорию Ле Бона как безоговорочную научную правду. Как показал Рейнволд. рассуждения Фрейда, полностью противоречащие Ле Бону. обнаруживают поразительное сходство с рассуждениями Тарда. То, что Тард называл подражанием, Фрейд назвал идентификацией., и во многих отношениях, похоже, идеи Фрейда это и есть идеи Тарда. выраженные в психоаналитических понятиях".
Это верно и в целом, и в деталях. Каждый из трех мыслителей внес свой особый вклад в описание одного и того же класса явлений. Каждый способствовал разумному установлению системы понятий и исследованию оснований, знание которых очерчивает контуры науки. Это исторический факт. Можно придавать ему большее или меньшее значение. Однако трудно его отрицать.
III
До сих пор я не представил вам ничего того, что не было бы вам уже известно. Но у меня меньше намерений вас учить или удивлять, чем напомнить о некоторых очевидных вещах. По ходу дела вы, конечно, спросили себя: так почему Фрейд все же заинтересовался психологией толп? Не отстоит ли она за тысячу миль от его занятий врача, лечащего неврозы? Однако, по размышлении, это представляется совершенно естественным по многим причинам. Все в возрастающей степени вело к тому, чтобы усилился его интерес к происходящему за пределами стен его кабинета. Как если бы, начиная с какого-то момента, вопрос, обращенный к пациенту, звучал не "как вы себя чувствуете?", а "как чувствует себя мир?".
Этот момент можно датировать концом первой мировой войны, и здесь первая причина его интереса к психологии толп. Конечно, во все времена происходили войны. Вместе с тем войны, следуя друг за другом, друг на друга не похожи. Страны, охваченные войной, подвергаются разрушениям не в равной мере. Война 1914–1918 гг. началась после долгого мирного периода. Достаточно долгого, чтобы поддерживать у большинства людей надежду, или иллюзию, что наука, промышленность и дух универсальности заставили отодвинуть страсти предыдущих веков. Они считали, что разрушительные противостояния и борьба между соседними нациями — принадлежность прошлого. Социалисты, как мы это видели, рассчитывали иметь возможность мобилизовать рабочих против войны. Философы и ученые думали, что прогресс знания и человеческого разума, разоблачая абсурдность войны, устранили ее. Сюда можно добавить всех тех, для кого войны не являются ни справедливыми, ни несправедливыми, а только ужасными. Они говорят, как Мопассан:
"А самое поразительное в том, что народ не поднимается против таких правительств. Какая же тогда разница между монархиями и республиками? Самое ошеломляющее заключается в том, что все общество не возмущается уже одному только слову "война"".
Ни оптимизм, ни пацифизм, ни возмущение не помешали вспыхнуть войне. С победой союзных стран она принесла падение двух империй, Германии и Австро-Венгрии. Так же, как цепь национальных и социальных революций. Одна удалась: революция в России. Все другие захлебнулись в крови. Фрейд со своей стороны, ощутил глубокое разочарование от всего этого. Его мир дал трещину. Война и революции, похоже, показали ему с ослепительной ясностью непобедимую силу масс, охваченных ненавистью.
Едва замолкли пушки и восстановился мир, и это вторая причина, вспыхнули другие движения угнетенных масс. Они не приблизили народ к правительству, ожидаемое демократическое общество уступило место тоталитарным движениям. Миллионы людей оказались захваченными речами демагогов, их идеологиями. Те же, кто надеялся на триумф разума и здравого смысла, были жестоко уничтожены. Сила разрушила право. Свободные люди приняли рабство, господство, навязанное насилием. И среди всех этих брожений чуткие уши, навостренные, как у зайца, и по тем же причинам, навостренные уши евреев услышали сначала антисемитский ропот, затем топот сапог марширующих нацистов. Из подвала одной из самых цивилизованных стран мира, я имею в виду Германию со всем ее интеллектуальным богатством, переполненным научными, художественными и литературными гениями, всплыли остатки варварства. Их мощные удары подорвали основания хрупкой демократии. И последние надежды, которые могли бы быть возложены на либеральную политику, на разумное видение истории, оказались разрушенными этим диким разгулом. Шум и неистовство этих орд пробудили у Фрейда и ему подобных страхи, унаследованные от предков. Даже будучи плохими советчиками, эти страхи являются дурным предзнаменованием. Они оживляют воспоминания о возбужденных толпах, собиравшихся от погрома к погрому.
Фрейд был евреем. Нацисты — антисемитами. Он впитал страх с молоком матери. Как только он заглядывал в архивы своей памяти, он обнаруживал там одну из генеральных репетиций этой бойни. Память лишала его малейшей иллюзии относительно того, что касается надежды на исчезновение нацистской партии. Как все интеллектуалы его закалки и его времени, он был пронизан немецкой культурой. Полностью доверяя силе разума и науки, он хотел ассимилироваться, погрузиться в окружающую культуру. Неуклонный подъем антисемитизма означал категорическое отторжение его во имя расы. Это ему доказывает, что он никогда не переставал быть евреем.
Это направление к Свану Фрейда ничего не объясняет с уверенностью. Кроме того, я не имею намерения этим удовлетвориться. Легче всего было бы остановиться на этом. Однако не заметить данный момент, обойти его молчанием под видом универсальности было бы хуже. Ни в один момент своей жизни Фрейд не отрицал своей принадлежности к особой истории и народу. Он не собирается, как Маркс, решать еврейский вопрос. Он не считает себя облеченным полномочиями выполнять особую миссию, как Эйнштейн, который однажды смог полушутливо-полусерьезно написать, что он стал "святым евреем". Фрейд признавал за этой принадлежностью факт своей биографии. Это судьба. С этим нужно согласиться без мистицизма. Если бы кто-нибудь попытался разорвать тысячу невидимых связей, он стал бы еще более зависимым.
В предисловии к изданию на иврите работы "Тотем и табу" Фрейд пишет:
"Если бы у него спросили, что есть в тебе иудейского, когда ты покинул все, что имел общего (религию, национальное чувство) с соотечественниками, он бы ответил: еще многое, вероятно, самое главное".
Конечно, он сделал это не с легким сердцем, не по доброй воле. А кто бы так сделал? Но, принужденный к этому, носивший смерть в душе, что очевидно, он отдался этому со всей энергией, которую ему оставила болезнь. Он признается в этом в письме 1930 г. к Цвейгу:
"Я слишком мало знаю о воле людей к власти, потому что я в целом жил, как теоретик. Я также не перестаю удивляться буйству последних лет, которые меня вовлекли так далеко в современность".
А я сам, не был ли я поражен этой книгой? Не спрашивал ли я себя, почему Фрейд посвятил эти последние годы психологии толп, если наша сегодняшняя история, не повторяя этой, не создавала бы своей собственной?
Третья причина сугубо научного порядка. Как известно, великий поворот в карьере Фрейда был отмечен открытием гипноза во время его пребывания во Франции. Гипноз обнаруживает себя как единственный метод, эффективный в то время для лечения неврозов, в особенности истерии. Очарованный Шарко, впечатленный результатами, полученными Бернгеймом и Льебо, Фрейд становится их приверженцем и поборником. На самом деле медицинские круги в Германии были враждебно настроены по отношению к гипнозу. Они рассматривали его как чистой воды шарлатанство. Он же применяет гипнотическое внушение и отдает должное его изобретателям. Затем он делает свое собственное открытие: "лечение словом". Расположившись на диване, пациент рассказывает все, что ему приходит в голову. Этот метод свободных ассоциаций дает начало психоанализу как оригинальной методе терапии психических расстройств. Однако в борьбе, которую Фрейд ведет за то, чтобы внедрить свою теорию и свой метод, он отказывается от гипноза. Он хочет повсеместно заменить его приемом и понятиями, которые он сам открыл.
Однако он замечает, что в науке немалое место занимает очень популярная в то время психология толп, где объяснительным фактором продолжает быть внушение. Ее понятия постоянно в ходу. Более, чем кто-либо иной. он знает, что психоанализ никогда не сводил счеты ни с гипнозом, ни с обольщением. (Сегодня, как и тогда, достаточно посмотреть на обстановку психоаналитического приема, чтобы убедиться в этом: кабинет аналитика, ритуальность его речей, церемониальность его поведения и отношения с пациентом.)
Вот и внушение, вернувшееся после двадцати — или тридцатилетнего забвения. Фрейд не может не отдавать себе в этом отчет. Он свидетельствует о ходе своих размышлений, напоминая, что точка зрения, которая сформировалась у него в 1889 г., остается в силе и в 1921 г.:
"Таким образом, можно допустить (в этой психологии), что внушение или, точнее, внушаемость является первичным и ни к чему не сводимым млением, основополагающим фактором психической жизни человека. Таково мнение Бернгейма, которого я сам видел в 1889 г., это необыкновенно впечатляло… И, снова касаясь сегодня, после тридцатилетнего перерыва, загадки внушения, я нахожу, что здесь ничего не изменилось, за исключением лишь того, что свидетельствует о влиянии, которое оказывал сам психоанализ".
Итак, сражение возобновилось на новой территории. Это скорее способ обновиться, чем противостоять старым привычным демонам и иметь возможность еще раз столкнуться с ними. Способ показать в целом, что психоанализ является основанием и для психологии толп.
Наконец, четвертая причина — личного порядка. Здесь мы располагаем свидетельством самого Фрейда. Бесспорно, он состарился. Но Бог знает, каким образом его старость дала не одному из ученых клеветников повод для дискредитации его трудов, появившихся после 1920 г. Одни приписывают его суждения о толпе общеизвестному консерватизму пожилых людей, а его пессимизм — страданиям, причиняемым раком. Все те, кто толкуют о пессимизме Фрейда, должны были бы, скорее, видеть в нем результат его объективности. О нем можно было бы сказать то, что Жак Ривьер говорил о Марселе Прусте: "Пруст, подходит к жизни без малейшего метафизического интереса, без малейшей конструктивной склонности, без малейшей попытки утешать". Им бы стоило также вспомнить, что только суеверный обыватель убежден, что стоит закрыть глаза на реальность мира, как сразу все наладится. Политика страуса не могла быть свойственна Фрейду, не могла не идти вразрез с его настоящей точкой зрения. И его слова оказались трагически пророческими.
Другие критики ссылаются на спад его интеллектуальных способностей. Ни первым, ни вторым неведом тот особый род свободы перед лицом социальных пут, спокойное безразличие к суждениям ныне живущих, которое дает образованным умам приближение смерти.
В любом возрасте устанавливается своего рода равновесие между интеллектуальными возможностями и нравственной силой противостоять нажиму и приманкам общества. С кокетством стариков, знающих, что они не уступают более молодым, Фрейд жалуется на затвердение своих научных артерий. А возраст ему приносит освобождение. Он многократно повторяет, надеясь быть понятым, что начало его медицинской карьеры, его клинические работы были ему навязаны извне. Он чувствовал себя порабощенным, связанным цепями, которые сдерживали его страсти, душили инстинктивные порывы его молодости.
Его прошлый мир рухнул. Сам он выполнил свою задачу и с успехом завершил свой труд. Ничто не мешало его возврату (все оковы сняты) к интересам и идеалам его молодости. Он в свое время предполагал стать адвокатом, устремиться в политику или же посвятить себя общественным и культурным вопросам.
Для благого дела никогда не бывает поздно. В послесловии, которое он добавляет в 1935 г. к своей «Автобиографии», Фрейд отмечает, что в течение последних лет в его трудах можно наблюдать "существенное отличие". Он его объясняет следующим образом:
"Нити, запутавшиеся по ходу дела. начали распутываться, интересы, приобретенные мной в недавний период моей жизни, отступили, тогда как изначальные, самые старые увлечения вновь становятся первостепенными… После поворота всей моей жизни к естественным наукам, медицине и психотерапии мой интерес переместился на проблемы культуры, которые завораживали меня давным-давно, когда я был юношей, в меру состарившимся. чтобы думать.
Другими словами, проблемы, которые были в ведении психологии толп, модной в это время.
Каждая из этих причин — разочарование от войны, подъем тоталитарных и антисемитских партий, устойчивость модели гипноза и воскрешение личных интересов — объясняет, почему он обратился к этой науке. С другой стороны, к этому склоняло его буржуазное происхождение, факт слишком очевидный, чтобы на нем останавливаться. Нельзя было бы ссылаться исключительно на него в момент, когда ночь стала опускаться на народы, снова увязающие в войне.
IV
Если эти утверждения верны, то я не злоупотребляю именем Фрейда, связывая его, в своих интересах, с наукой, которая знала головокружительный успех и не менее внезапный упадок. Несмотря на все эти недомолвки, которые вы могли заметить, я хотел бы убедить вас принять следующую гипотезу: интерес Фрейда к психологии толп представляет собой радикальный поворот, настоящую революцию в его изысканиях, а значит, и в психоанализе. o Взвесив все «за» и «против», я пришел к следующему выводу: этот поворот позади, и мы оказались перед двумя различными теориями, а не перед расширением той же самой теории, как это представляется обычно.
Мне кажется, достаточно сравнить эту гипотезу с обеими теориями Эйнштейна. Одна, частная относительность, несмотря на ее внешнюю революционность, на самом деле решает проблемы известные и венчает собой классическую науку. Другая, общая относительность, претендует на объяснение законов Вселенной, объединяя электричество и гравитацию. Она все еще остается взлетом мысли, который ничто не предвещало и мало что подкрепляет. Единственное ее следствие (но какое!) — обновление науки, утратившей блеск, — космологии и открытие для нее пространства звездного мира.
Точно так же перед упомянутым расхождением существовала частная психоаналитическая теория человека и семьи, невроза и снов, которая завершает развитие психиатрии и классической психологии. Со своей первой встречи с гипнозом она открывает три ключевых понятия: либидо, чтобы объяснить мир, заключенный в человеке, бессознательное, чтобы изучать его психическую жизнь и, наконец, эдипов комплекс, чтобы определить сферу конфликта, порожденного соперничеством мальчика с отцом и ответить на вопрос: как можно быть человеческим ребенком? А метод свободной ассоциации становится символом новой дисциплины.
После состоялась вторая встреча с гипнотическим внушением, на этот раз в психологии масс. Из этой встречи родилась общая психоаналитическая теория и возникает один достойный интереса вопрос: как можно быть отцом? А следовательно, как создать группу, управлять нацией? Каковы истоки культуры, даже человеческого рода? Она без предупреждения переключает внимание с мира индивида на мир масс. Этот переход открывает неизвестные и ужасные проявления человеческой психики.