Страница:
“Примечательно, — писал Поль Валери, — что диктатура также заразительна сейчас, как некогда свобода”.
IV
Историк Возрождения Burkhardt предполагал эту эволюцию задолго до появления на свет психологии масс: “Будущее принадлежит массам и тем личностям, которые смогут доступно объяснить им некоторые вещи”. Не наука выдумала деспотизм и тип авторитарной личности в Европе, как и не экономика выдумала прибыль или капиталистическое предприятие, сделав их предметом изучения. А ее, однако, этим попрекали. Это даже было причиной, почему ее подвергали цензуре и держали на карантине. Тем самым, может быть, надеялись укрепить демократию, обратить ее трагические поражения в триумфы.
Это иллюзия, и психологи намеревались с ней бороться. Деспотизм остается главной темой их работ, начиная с Ле Бона, который видел в нем черту человеческой натуры, до немецкого социолога Адорно, анализировавшего деспотическую авторитарную личность через Фромма и Рейха, нащупывая корни в семье, от добровольного подчинения до тоталитарной власти. Они пытались преодолеть успокоительные речи и розовые обещания, коснуться той глыбы, той части человека, которая заставляет его отказаться от свободы, от того, что называют правами человека, тотчас, как вождь возникнет на перекрестке истории. Потому, что в конечном счете они озабочены этой конкретной целью, они дают науке миссию говорить обо всем, как есть, задумываясь о том, какими вещи должны были бы быть, если стремиться их изменить. Это, понятно, нечто совершенно противоположное по сравнению с отстраненной и нейтральной рефлексией. Тема западного деспотизма ими одними воспринималась серьезно. Если говорится о воздействии масс-медиа или авторитарной структуры масс, это выбрано не случайно и не из простого рассудочного любопытства. Эта тема возвращает к реальности и именно с ней должны сражаться их теории. Они находятся в полном соответствии с конфликтами эпохи, с драмами, которые она породила, они соразмерны с ними. Действуя, как необходимо действовать, когда сталкиваются с условиями времени (подъем нацизма — один из наиболее впечатляющих признаков), психология толп оказала и продолжает оказывать значительное влияние на политическое поведение и мышление, и даже более того. Каждый в тот или иной момент обращался к ней за поддержкой. Поздно пришедший в эту науку, когда она уже определила свой путь, немецкий писатель Брох замечает:
“На всем предшествующем пути развития этой проблемы, который вел нас через области этатистской теории, политики, экономики, почти не было сферы, где мы не встречали бы вопросов психологии масс. Следовало бы признать за психологией масс центральную позицию в современном знании о мире, что давно стало ясно для меня, правда, только в виде предположения”.
Для нее демократия масс — это поддержание боевой позиции против сил человеческой природы, которые противоречат ей. Она требует поколения людей, которые умели бы противостоять давлению среды. Способные на настойчивые усилия, служа разуму, эти люди должны быть в состоянии совершить в определенной мере принуждение в пользовании благами и свободами. В этой боевой позиции всякая уступка, всякое ослабление бдительности сурово наказуемы. Уступчивость и выживание любой ценой становятся наихудшими разлагающими факторами. Уступая даже в незначительной степени, они подвергаются опасности оступиться в главном. Как только тиски немного разжимаются, появляется риск погрузиться в вялое течение повиновения.
V
В этой первой части работы я набросал план и чертеж мысленного ландшафта психологии масс. Я стремился дать представление о ее истоках, феноменах, которые она изучает, и в целом о практических проблемах, которые она надеется разрешить. Более того, я подчеркиваю ее суть как науки в первую очередь политической; науки, которая начала с этого свое существование и никогда не переставала ею быть, в чем вы сейчас же убеждаетесь. Отсюда две силовые линии, два почти исключительных предмета, к которым она беспрестанно возвращается:
1. Индивид и массы.
2. Массы и вождь.
Первый позволяет ей поставить важнейшие проблемы массового общества, второй — искать пути их практического решения. В этом все дело.
Теперь мне нужно уточнить этот план, оживить красками пейзаж, обращаясь к яркости самих этих теорий. Нам представится случай воссоздать некую связную систему и убедиться в возможности упорядочить огромный массив разрозненных фактов.
Часть 2. ЛЕ БОН И СТРАХ ПЕРЕД ТОЛПАМИ
Глава 1. КЕМ БЫЛ ГЮСТАВ ЛЕ БОН?
Глава 2. МАКИАВЕЛЛИ МАССОВОГО ОБЩЕСТВА
IV
Историк Возрождения Burkhardt предполагал эту эволюцию задолго до появления на свет психологии масс: “Будущее принадлежит массам и тем личностям, которые смогут доступно объяснить им некоторые вещи”. Не наука выдумала деспотизм и тип авторитарной личности в Европе, как и не экономика выдумала прибыль или капиталистическое предприятие, сделав их предметом изучения. А ее, однако, этим попрекали. Это даже было причиной, почему ее подвергали цензуре и держали на карантине. Тем самым, может быть, надеялись укрепить демократию, обратить ее трагические поражения в триумфы.
Это иллюзия, и психологи намеревались с ней бороться. Деспотизм остается главной темой их работ, начиная с Ле Бона, который видел в нем черту человеческой натуры, до немецкого социолога Адорно, анализировавшего деспотическую авторитарную личность через Фромма и Рейха, нащупывая корни в семье, от добровольного подчинения до тоталитарной власти. Они пытались преодолеть успокоительные речи и розовые обещания, коснуться той глыбы, той части человека, которая заставляет его отказаться от свободы, от того, что называют правами человека, тотчас, как вождь возникнет на перекрестке истории. Потому, что в конечном счете они озабочены этой конкретной целью, они дают науке миссию говорить обо всем, как есть, задумываясь о том, какими вещи должны были бы быть, если стремиться их изменить. Это, понятно, нечто совершенно противоположное по сравнению с отстраненной и нейтральной рефлексией. Тема западного деспотизма ими одними воспринималась серьезно. Если говорится о воздействии масс-медиа или авторитарной структуры масс, это выбрано не случайно и не из простого рассудочного любопытства. Эта тема возвращает к реальности и именно с ней должны сражаться их теории. Они находятся в полном соответствии с конфликтами эпохи, с драмами, которые она породила, они соразмерны с ними. Действуя, как необходимо действовать, когда сталкиваются с условиями времени (подъем нацизма — один из наиболее впечатляющих признаков), психология толп оказала и продолжает оказывать значительное влияние на политическое поведение и мышление, и даже более того. Каждый в тот или иной момент обращался к ней за поддержкой. Поздно пришедший в эту науку, когда она уже определила свой путь, немецкий писатель Брох замечает:
“На всем предшествующем пути развития этой проблемы, который вел нас через области этатистской теории, политики, экономики, почти не было сферы, где мы не встречали бы вопросов психологии масс. Следовало бы признать за психологией масс центральную позицию в современном знании о мире, что давно стало ясно для меня, правда, только в виде предположения”.
Для нее демократия масс — это поддержание боевой позиции против сил человеческой природы, которые противоречат ей. Она требует поколения людей, которые умели бы противостоять давлению среды. Способные на настойчивые усилия, служа разуму, эти люди должны быть в состоянии совершить в определенной мере принуждение в пользовании благами и свободами. В этой боевой позиции всякая уступка, всякое ослабление бдительности сурово наказуемы. Уступчивость и выживание любой ценой становятся наихудшими разлагающими факторами. Уступая даже в незначительной степени, они подвергаются опасности оступиться в главном. Как только тиски немного разжимаются, появляется риск погрузиться в вялое течение повиновения.
V
В этой первой части работы я набросал план и чертеж мысленного ландшафта психологии масс. Я стремился дать представление о ее истоках, феноменах, которые она изучает, и в целом о практических проблемах, которые она надеется разрешить. Более того, я подчеркиваю ее суть как науки в первую очередь политической; науки, которая начала с этого свое существование и никогда не переставала ею быть, в чем вы сейчас же убеждаетесь. Отсюда две силовые линии, два почти исключительных предмета, к которым она беспрестанно возвращается:
1. Индивид и массы.
2. Массы и вождь.
Первый позволяет ей поставить важнейшие проблемы массового общества, второй — искать пути их практического решения. В этом все дело.
Теперь мне нужно уточнить этот план, оживить красками пейзаж, обращаясь к яркости самих этих теорий. Нам представится случай воссоздать некую связную систему и убедиться в возможности упорядочить огромный массив разрозненных фактов.
Часть 2. ЛЕ БОН И СТРАХ ПЕРЕД ТОЛПАМИ
Глава 1. КЕМ БЫЛ ГЮСТАВ ЛЕ БОН?
I
Всем известно, что психология толп была создана Ле Боном. Однако существует и загадка Ле Бона. Работы, публиковавшиеся им по-французски, в течение пятидесяти лет не оказывают большого влияния на науки об обществе, хотя вместе с тем они сохраняют особое место среди трудов ученых второго ряда и научных школ, сколь многочисленных, столь и неопределенных. Так какова же причина столь несправедливого отношения? Как можно игнорировать человека, принадлежащего к десяти или пятнадцати умам, идеи которых в рамках социальных наук имели решающее влияние в XX веке? Скажем прямо, за исключением Сореля и, несомненно, Токвиля, ни один французский ученый не имел такого влияния, как Ле Бон. Ни один из них не написал книг, получивших подобный резонанс. Итак, обратимся к этой личности, к тому положению, которое определила ей эпоха. Это поможет нам понять, в каких обстоятельствах и почему именно во Франции была создана психология толп.
Гюстав Ле Бон родился в 1841 г. в Ножан-ле-Ротру в Нормандии. Умер он в Париже в 1931 г. Его жизнь замечательна во многих отношениях. Его рождение случайно совпало с моментом, когда появились первые ростки прогресса. Зрелые годы проходили во времена второй империи, период промышленной революции, военного поражения и гражданской войны. Наконец, он прожил достаточно долго, чтобы застать расцвет научного знания, кризис демократии и взлет социализма — той народной мощи, за которой он с тревогой наблюдал и чье возрастающее влияние изобличал.
В его личности как бы воскрешается та давняя традиция ученых-любителей, памфлетистов, выдающимися представителями которых были Мирабо, Месмер, Сен-Симон. Он продолжает эту традицию, но в сфере, терзаемой резкими изменениями. Этот провинциальный врач небольшого роста, любитель хорошо поесть, вскоре оставил свою лечебную практику и пустился в научную популяризацию. Успех его работ позволил ему жить писательским трудом и проложить свой путь в литературном мире, где он занял место в ряду наиболее заметных его представителей. Чем же вызваны этот успех и такое видное положение? Можно ли сказать, что его исключительный талант заставил себя признать в среде, поначалу настроенной неблагоприятно и даже враждебно? Возможно, в его трудах просматривается сочетание новых и прогрессивных научных идей со старой литературной традицией? Или же нужно признать в этом человеке исключительное чутье, позволившее ему почувствовать духовные движения эпохи и выразить эти подспудные тенденции? Несомненно, все это можно сказать о Ле Боне, ещё и обладавшем поразительной способностью облечь в ясно выраженную и обобщенную форму идеи, которые витали в воздухе и которые другие не решались сформулировать или высказывали туманно. Кроме этого и особое стечение обстоятельств, которое сделало кабинетного ученого создателем науки, теоретиком новой политики.
II
После унизительного поражения своей армии в 1870 г. Франция, а особенно французская буржуазия на протяжении нескольких месяцев обнаруживает свою несостоятельность и неготовность управлять страной, владеть социальной ситуацией. При Наполеоне III она только что аплодировала опереттам Оффенбаха, отдаваясь во власть очарования его музыки и не вникая в тексты. Она сыграла свою роль вяло, не поняв ни себя, ни симптомов грядущего взрыва, ни своей беспечности, подготовившей крах. Арман Лану подчеркивает:
“Сейчас, когда смотришь Оффенбаха в исторической перспективе, невозможно удержаться от того, чтобы не назвать его произведения пляской смерти, приведшей к Седану”.
А от Седана к Парижской коммуне, которая была его прямым следствием. Пытаясь определить причину этих крушений, буржуазия, как всегда, находит ее в уличных беспорядках, неповиновении рабочих, недисциплинированности солдат, бурлении общественных процессов, обрушившихся на Париж, как некогда гунны на Европу. Тогда как это только слабость правительства, разобщенность политических группировок, неспособных сдержать восставших. Было бы логично, если бы решение исходило от сильного правительства, способного к установлению власти.
“Единственно разумная вещь, — писал Флобер Жорж Санд 29 апреля 1871 г., — верхушечная власть, народ — это всегда второстепенная фигура”.
Каково! А Парижская коммуна с ее дерзкой претензией изменить мир, с провозглашением будущего, которое воспевается в тот момент, когда Франция на коленях, территория отрезана, армия потерпела поражение. Коммуна наглядно воплощает связь, существующую между поражением и народным возмущением, падением государственной власти и бунтом граждан. Интеллигенция вибрировала в унисон с буржуазией — разве это не ее сыны? — перед фактом национального унижения. В то же время она подняла голос против опасности, исходящей извне — от постоянно враждебной Германии — и изнутри — от вечного врага, Французской революции, не завершенной даже почти век спустя, но все же побежденной.
“Так, французская история XIX века в целом, — пишет Франсуа Фюре, — была историей борьбы между Революцией и Реставрацией, вехи которой 1815, 1830, 1848, 1851, 1870 гг., Коммуна, 16 мая 1977 г.”.
Достаточно почитать Тэна и Ренана, чтобы уловить всю степень тревоги, пробужденной этими двумя последними эпизодами, и тот отклик, который она получила в общественной мысли своего времени.
С этой тревогой соизмеряют общественный резонанс, видя в ней новый смысл, придаваемый общественным движениям и простонародным классам. Романы Золя свидетельствуют об этом, как и исторические исследования. Эти классы каждый увидел в действии. Каждый почувствовал их значимость или исходящую от них угрозу соответственно своим политическим убеждениям. Тревога? Лучше было бы сказать страх, внушенный “подозрительной и колеблющейся популяцией”, “антисоциальным сбродом”, согласно употреблявшимся тогда выражениям. Чтобы преодолеть эту тревогу, нужно было найти объяснение событиям и ещё, быть может, отыскать ключ к современной эпохе. Все во Франции вглядывались в социальную ситуацию и видели нестабильность власти. Попытки реставрации, возвращения старого режима с его монархией, его церковью не давали желаемых результатов. Имели успех теории, которые осуждали современные убеждения — стандарты научного знания, всеобщее избирательное право, высший принцип равенства и т. п. — и клеймили позором тех, кто их распространял. Это не мешало партиям быстро множиться, буржуазии — цепляться за командные посты, а революционным идеям — прокладывать себе путь. Требовалось какое-то драконовское средство, доводящее все до крайнего выражения дерзкая идея для прочистки мозгов. Идея простая и ясная, мобилизующая дух. Нужно было дать отпор социализму, показать, что революция не неизбежна и что Франция могла собраться с силами и сама определить собственную судьбу. Такая программа могла бы показаться слишком честолюбивой, но ее смысл был понятен каждому и каждый сознавал необходимость нового решения.
III
Итак, Ле Бон появился. Этот неудачник от науки, этот трибун без трибуны понимал, что происходит. Он был одержим идеей лечить болезни общества, она его просто преследовала. Отойдя от своих медицинских исследований, он сошелся со многими пишущими учеными, государственными деятелями и философами, которых занимали те же вопросы. Жаждая сделать карьеру — быть принятым в Академию или получить место в университете, — он берется за совершенно разноплановые исследования: от физики до антропологии, от биологии до психологии — науки, едва зародившейся, и оказывается среди первых, кто предчувствовал ее значение. Но, несмотря на широкий круг знакомств и на то упорство, с которым он преследовал свою цель, его большие амбиции не были удовлетворены. Двери университета, как и Академии наук, оставались для него напрочь закрытыми.
И он неутомимо работает вне сферы официальной науки, по сути дела как аутсайдер. Он ворочает знаниями, как другие деньгами. Сооружает один научный проект за другим, хотя никакой заметный результат не увенчивает этих усилий. Но этот исследователь-дилетант, этот популяризатор науки совершенствует свои способности синтезировать. Он обучается искусству кратких формулировок, обретает шестое чувство журналиста на факты и идеи, которые в данный момент возбуждают читающую публику. Сопротивление, с которым он сталкивается со стороны университетских кругов, все сильнее подталкивает его к поискам успеха на политическом и общественном поприщах. В течение этих лет, написав десятки трудов, он варит в одной и той же посудине биологические, антропологические и психологические теории. Он делает набросок психологии народов и рас, вдохновленный одновременно Тэном и Гобино. По мнению историков, вклад Ле Бона в эту отрасль психологии достаточно значителен для того, чтобы его имя фигурировало в почетных списках — не слишком славных, по правде говоря, — предтечей расизма в Европе.
Изучая эти психологические проблемы, Гюстав Ле Бон был прямо-таки поражен феноменом толп — особенно народных движений и терроризма, — беспокоившим его современников. На самом деле несколько книг по этой теме уже появилось, в частности, в Италии. В них акцент делался на страхе, вызванном повсюду возвратом к варварству или к тому, что некоторые считали таковым. Ле Бон искусно подхватил тему, которая обсуждалась, впрочем, преимущественно в общих и чисто юридических терминах. А он воздвиг на ее основе вполне правдоподобную, если не сказать, внутренне связную теорию.
Он начинает с диагностики парламентской демократии: ее болезнью является нерешительность. Сила в управлении ведет к общественному порядку, ее несостоятельность влечет за собой общественные беспорядки. Воля в управлении ведет к политической безопасности, отсутствие такой воли имеет следствием общественную опасность и побуждает к революционным действиям. Однако же классы, стоящие во главе этой демократии, сохранили свою способность рассуждать — причину нерешительности, но утратили волю — источник всякой силы. Они не верили больше в свою миссию, а без этой веры политическая деятельность тонет в нерешительности и безответственности. Они также не проявляют достаточной откровенности: при демократии, даже если голосует большое количество людей, правит всегда меньшинство.
Вдумаемся как следует. Ле Бон упрекает господствующие классы не в фальсификации, не в забвении принципов. Он их обвиняет в неумении отринуть прошлое и в недооценке действительности. Именно в их руках было решение в период смуты и деморализации. Выбирая демократию, где якобинские идеи перемешиваются с практикой олигархии, где все прикрыто общими и туманными дискуссиями, они обрекают себя на нерешительность. Они рискуют стать жертвой манипуляций, быть выбитыми из колеи, раздавленными умными честолюбивыми людьми без совести, поддерживаемыми народными силами, во главе которых они стоят. Чтобы не впадать в ошибку относительно своей культурной и прогрессивной миссии, они должны признаться себе в реальности сложившейся ситуации, в существе конфликта, терзающего общество. И Ле Бон дает им долгожданный ответ: в этом конфликте дальнейшую роль играют массы. Одни лишь массы дают ключ к ситуации во Франции и во всем современном мире.
“Высказываясь в пророческом духе, — замечает современный историк, — Ле Бон начал с того, что поместил массы в самый центр любой возможной интерпретации современного мира”.
Конечно, он к ним испытывал пренебрежение, как буржуа к черни, и социалиста к люмпенам. Но массы являются фактом, а ученый не пренебрегает фактами, он их уважает и пытается понять. Поэтому Ле Бон не грезит о реставрации монархии или аристократического режима. Его мечтой скорее была бы патрицианская и индивидуалистическая демократия в английском духе.
Либерализм по ту сторону Ла Манша не переставал задевать общественную мысль Франции от второй до пятой республики включительно. Ему, однако, не удался решительный интеллектуальный прорыв. Так же, как и крупная финансовая и промышленная буржуазия не имела решающего политического успеха во французском государстве, задуманном как государство среднего коммерсанта, чиновника, крестьянина, даже рабочего и созданном ими. Бурные и метафизические отношения Франции с современностью, ее метания между английской моделью, с которой она ощущала близость во времени, и немецкой властью, близкой в пространстве, наконец, ее преданность миссионерскому национализму, несущему в себе образ мира с французским лицом — XVIII век был тому примером и предметом ностальгии, — вот причины, объясняющие эти полупоражения.
Обеспокоенный реальным положением дел во Франции, Гюстав Ле Бон ищет противоядия беспорядкам, производимым толпами. И он находит его не в истории, не в экономике, а в психологии. Она его наводит на мысль о существовании “души толп”, состоящей из элементарных импульсов, объединенных сильной верой и маловосприимчивых к опыту и разуму. Совершенно так же, как “душа индивидов” подвержена внушающим влияниям гипнотизера, погружающего человека в сон, “душа толп” подчиняется внушениям вождя, который навязывает ей свою волю. В таком состоянии транса любой выполнит то, что в нормальном состоянии люди не могут и не желают делать. Замещая реальность воскрешенными в сознании образами и отдавая приказания, вождь овладевает этой душой. Она отдается на его милость, как пациент, загипнотизированный врачом. Таким образом, основополагающая идея проста. Причиной всех катастроф прошлого и сложностей настоящего признается нашествие масс. Объясняется и слабость парламентской демократии: она идет вразрез с психологией. Господствующие классы совершили ошибки, они не распознали причин и проигнорировали законы толп. Достаточно признать ошибку и понять эти законы, чтобы исцелить недуг и поправить ущербную ситуацию.
Эта идея, сформулированная непосредственным и живым языком, подкрепленная, скажем, научным содержанием, объясняет успех его книг, “такой, что ни один иной теоретик общественной мысли не смог бы с ним соперничать”. Популяризатор науки постепенно превращается во властителя дум. И он сохранял эту позицию до конца своей долгой жизни.
“В последний период жизни, — пишет его единственный биограф (конечно же, английский), — Ле Бон направил свои усилия на воспитание элиты ввиду возрастания ее военно-политической ответственности”.
У себя дома, поскольку он был домоседом, на протяжении тридцати лет Ле Бон воспитал когорту государственных деятелей, писателей, ученых. Упомянем психологов Рибо и Тарда, философа Бергсона, математика Анри Пуанкаре, несравненного гения Поля Валери, принцесс Марту Бибеско и Марию Бонапарт, внесших колоссальный вклад в распространение его идей. Не забудем и политических деятелей, которые были с ним знакомы и, полагаю, почитали его: среди них Раймон Пуанкаре, Бриан, Барту и Теодор Рузвельт. Нужно добавить, что все его поклонники были убеждены в большой значимости такого видения человеческой природы, как ни трудно его принять. Они со всей серьезностью воспринимали его настойчивые советы по общественным и политическим вопросам. Фактически своего апогея распространение этой доктрины достигло к двадцатым годам нашего столетия, в тот момент, когда “новая наука больше всего прельщала демократическую элиту, которая видела в ней теоретический инструмент, подтверждающий ее глубинный страх перед массами, а также обеспечивающий ее сводом правил, с помощью которых можно было бы манипулировать массами и обуздывать их потенциальную свирепость”.
Всем известно, что психология толп была создана Ле Боном. Однако существует и загадка Ле Бона. Работы, публиковавшиеся им по-французски, в течение пятидесяти лет не оказывают большого влияния на науки об обществе, хотя вместе с тем они сохраняют особое место среди трудов ученых второго ряда и научных школ, сколь многочисленных, столь и неопределенных. Так какова же причина столь несправедливого отношения? Как можно игнорировать человека, принадлежащего к десяти или пятнадцати умам, идеи которых в рамках социальных наук имели решающее влияние в XX веке? Скажем прямо, за исключением Сореля и, несомненно, Токвиля, ни один французский ученый не имел такого влияния, как Ле Бон. Ни один из них не написал книг, получивших подобный резонанс. Итак, обратимся к этой личности, к тому положению, которое определила ей эпоха. Это поможет нам понять, в каких обстоятельствах и почему именно во Франции была создана психология толп.
Гюстав Ле Бон родился в 1841 г. в Ножан-ле-Ротру в Нормандии. Умер он в Париже в 1931 г. Его жизнь замечательна во многих отношениях. Его рождение случайно совпало с моментом, когда появились первые ростки прогресса. Зрелые годы проходили во времена второй империи, период промышленной революции, военного поражения и гражданской войны. Наконец, он прожил достаточно долго, чтобы застать расцвет научного знания, кризис демократии и взлет социализма — той народной мощи, за которой он с тревогой наблюдал и чье возрастающее влияние изобличал.
В его личности как бы воскрешается та давняя традиция ученых-любителей, памфлетистов, выдающимися представителями которых были Мирабо, Месмер, Сен-Симон. Он продолжает эту традицию, но в сфере, терзаемой резкими изменениями. Этот провинциальный врач небольшого роста, любитель хорошо поесть, вскоре оставил свою лечебную практику и пустился в научную популяризацию. Успех его работ позволил ему жить писательским трудом и проложить свой путь в литературном мире, где он занял место в ряду наиболее заметных его представителей. Чем же вызваны этот успех и такое видное положение? Можно ли сказать, что его исключительный талант заставил себя признать в среде, поначалу настроенной неблагоприятно и даже враждебно? Возможно, в его трудах просматривается сочетание новых и прогрессивных научных идей со старой литературной традицией? Или же нужно признать в этом человеке исключительное чутье, позволившее ему почувствовать духовные движения эпохи и выразить эти подспудные тенденции? Несомненно, все это можно сказать о Ле Боне, ещё и обладавшем поразительной способностью облечь в ясно выраженную и обобщенную форму идеи, которые витали в воздухе и которые другие не решались сформулировать или высказывали туманно. Кроме этого и особое стечение обстоятельств, которое сделало кабинетного ученого создателем науки, теоретиком новой политики.
II
После унизительного поражения своей армии в 1870 г. Франция, а особенно французская буржуазия на протяжении нескольких месяцев обнаруживает свою несостоятельность и неготовность управлять страной, владеть социальной ситуацией. При Наполеоне III она только что аплодировала опереттам Оффенбаха, отдаваясь во власть очарования его музыки и не вникая в тексты. Она сыграла свою роль вяло, не поняв ни себя, ни симптомов грядущего взрыва, ни своей беспечности, подготовившей крах. Арман Лану подчеркивает:
“Сейчас, когда смотришь Оффенбаха в исторической перспективе, невозможно удержаться от того, чтобы не назвать его произведения пляской смерти, приведшей к Седану”.
А от Седана к Парижской коммуне, которая была его прямым следствием. Пытаясь определить причину этих крушений, буржуазия, как всегда, находит ее в уличных беспорядках, неповиновении рабочих, недисциплинированности солдат, бурлении общественных процессов, обрушившихся на Париж, как некогда гунны на Европу. Тогда как это только слабость правительства, разобщенность политических группировок, неспособных сдержать восставших. Было бы логично, если бы решение исходило от сильного правительства, способного к установлению власти.
“Единственно разумная вещь, — писал Флобер Жорж Санд 29 апреля 1871 г., — верхушечная власть, народ — это всегда второстепенная фигура”.
Каково! А Парижская коммуна с ее дерзкой претензией изменить мир, с провозглашением будущего, которое воспевается в тот момент, когда Франция на коленях, территория отрезана, армия потерпела поражение. Коммуна наглядно воплощает связь, существующую между поражением и народным возмущением, падением государственной власти и бунтом граждан. Интеллигенция вибрировала в унисон с буржуазией — разве это не ее сыны? — перед фактом национального унижения. В то же время она подняла голос против опасности, исходящей извне — от постоянно враждебной Германии — и изнутри — от вечного врага, Французской революции, не завершенной даже почти век спустя, но все же побежденной.
“Так, французская история XIX века в целом, — пишет Франсуа Фюре, — была историей борьбы между Революцией и Реставрацией, вехи которой 1815, 1830, 1848, 1851, 1870 гг., Коммуна, 16 мая 1977 г.”.
Достаточно почитать Тэна и Ренана, чтобы уловить всю степень тревоги, пробужденной этими двумя последними эпизодами, и тот отклик, который она получила в общественной мысли своего времени.
С этой тревогой соизмеряют общественный резонанс, видя в ней новый смысл, придаваемый общественным движениям и простонародным классам. Романы Золя свидетельствуют об этом, как и исторические исследования. Эти классы каждый увидел в действии. Каждый почувствовал их значимость или исходящую от них угрозу соответственно своим политическим убеждениям. Тревога? Лучше было бы сказать страх, внушенный “подозрительной и колеблющейся популяцией”, “антисоциальным сбродом”, согласно употреблявшимся тогда выражениям. Чтобы преодолеть эту тревогу, нужно было найти объяснение событиям и ещё, быть может, отыскать ключ к современной эпохе. Все во Франции вглядывались в социальную ситуацию и видели нестабильность власти. Попытки реставрации, возвращения старого режима с его монархией, его церковью не давали желаемых результатов. Имели успех теории, которые осуждали современные убеждения — стандарты научного знания, всеобщее избирательное право, высший принцип равенства и т. п. — и клеймили позором тех, кто их распространял. Это не мешало партиям быстро множиться, буржуазии — цепляться за командные посты, а революционным идеям — прокладывать себе путь. Требовалось какое-то драконовское средство, доводящее все до крайнего выражения дерзкая идея для прочистки мозгов. Идея простая и ясная, мобилизующая дух. Нужно было дать отпор социализму, показать, что революция не неизбежна и что Франция могла собраться с силами и сама определить собственную судьбу. Такая программа могла бы показаться слишком честолюбивой, но ее смысл был понятен каждому и каждый сознавал необходимость нового решения.
III
Итак, Ле Бон появился. Этот неудачник от науки, этот трибун без трибуны понимал, что происходит. Он был одержим идеей лечить болезни общества, она его просто преследовала. Отойдя от своих медицинских исследований, он сошелся со многими пишущими учеными, государственными деятелями и философами, которых занимали те же вопросы. Жаждая сделать карьеру — быть принятым в Академию или получить место в университете, — он берется за совершенно разноплановые исследования: от физики до антропологии, от биологии до психологии — науки, едва зародившейся, и оказывается среди первых, кто предчувствовал ее значение. Но, несмотря на широкий круг знакомств и на то упорство, с которым он преследовал свою цель, его большие амбиции не были удовлетворены. Двери университета, как и Академии наук, оставались для него напрочь закрытыми.
И он неутомимо работает вне сферы официальной науки, по сути дела как аутсайдер. Он ворочает знаниями, как другие деньгами. Сооружает один научный проект за другим, хотя никакой заметный результат не увенчивает этих усилий. Но этот исследователь-дилетант, этот популяризатор науки совершенствует свои способности синтезировать. Он обучается искусству кратких формулировок, обретает шестое чувство журналиста на факты и идеи, которые в данный момент возбуждают читающую публику. Сопротивление, с которым он сталкивается со стороны университетских кругов, все сильнее подталкивает его к поискам успеха на политическом и общественном поприщах. В течение этих лет, написав десятки трудов, он варит в одной и той же посудине биологические, антропологические и психологические теории. Он делает набросок психологии народов и рас, вдохновленный одновременно Тэном и Гобино. По мнению историков, вклад Ле Бона в эту отрасль психологии достаточно значителен для того, чтобы его имя фигурировало в почетных списках — не слишком славных, по правде говоря, — предтечей расизма в Европе.
Изучая эти психологические проблемы, Гюстав Ле Бон был прямо-таки поражен феноменом толп — особенно народных движений и терроризма, — беспокоившим его современников. На самом деле несколько книг по этой теме уже появилось, в частности, в Италии. В них акцент делался на страхе, вызванном повсюду возвратом к варварству или к тому, что некоторые считали таковым. Ле Бон искусно подхватил тему, которая обсуждалась, впрочем, преимущественно в общих и чисто юридических терминах. А он воздвиг на ее основе вполне правдоподобную, если не сказать, внутренне связную теорию.
Он начинает с диагностики парламентской демократии: ее болезнью является нерешительность. Сила в управлении ведет к общественному порядку, ее несостоятельность влечет за собой общественные беспорядки. Воля в управлении ведет к политической безопасности, отсутствие такой воли имеет следствием общественную опасность и побуждает к революционным действиям. Однако же классы, стоящие во главе этой демократии, сохранили свою способность рассуждать — причину нерешительности, но утратили волю — источник всякой силы. Они не верили больше в свою миссию, а без этой веры политическая деятельность тонет в нерешительности и безответственности. Они также не проявляют достаточной откровенности: при демократии, даже если голосует большое количество людей, правит всегда меньшинство.
Вдумаемся как следует. Ле Бон упрекает господствующие классы не в фальсификации, не в забвении принципов. Он их обвиняет в неумении отринуть прошлое и в недооценке действительности. Именно в их руках было решение в период смуты и деморализации. Выбирая демократию, где якобинские идеи перемешиваются с практикой олигархии, где все прикрыто общими и туманными дискуссиями, они обрекают себя на нерешительность. Они рискуют стать жертвой манипуляций, быть выбитыми из колеи, раздавленными умными честолюбивыми людьми без совести, поддерживаемыми народными силами, во главе которых они стоят. Чтобы не впадать в ошибку относительно своей культурной и прогрессивной миссии, они должны признаться себе в реальности сложившейся ситуации, в существе конфликта, терзающего общество. И Ле Бон дает им долгожданный ответ: в этом конфликте дальнейшую роль играют массы. Одни лишь массы дают ключ к ситуации во Франции и во всем современном мире.
“Высказываясь в пророческом духе, — замечает современный историк, — Ле Бон начал с того, что поместил массы в самый центр любой возможной интерпретации современного мира”.
Конечно, он к ним испытывал пренебрежение, как буржуа к черни, и социалиста к люмпенам. Но массы являются фактом, а ученый не пренебрегает фактами, он их уважает и пытается понять. Поэтому Ле Бон не грезит о реставрации монархии или аристократического режима. Его мечтой скорее была бы патрицианская и индивидуалистическая демократия в английском духе.
Либерализм по ту сторону Ла Манша не переставал задевать общественную мысль Франции от второй до пятой республики включительно. Ему, однако, не удался решительный интеллектуальный прорыв. Так же, как и крупная финансовая и промышленная буржуазия не имела решающего политического успеха во французском государстве, задуманном как государство среднего коммерсанта, чиновника, крестьянина, даже рабочего и созданном ими. Бурные и метафизические отношения Франции с современностью, ее метания между английской моделью, с которой она ощущала близость во времени, и немецкой властью, близкой в пространстве, наконец, ее преданность миссионерскому национализму, несущему в себе образ мира с французским лицом — XVIII век был тому примером и предметом ностальгии, — вот причины, объясняющие эти полупоражения.
Обеспокоенный реальным положением дел во Франции, Гюстав Ле Бон ищет противоядия беспорядкам, производимым толпами. И он находит его не в истории, не в экономике, а в психологии. Она его наводит на мысль о существовании “души толп”, состоящей из элементарных импульсов, объединенных сильной верой и маловосприимчивых к опыту и разуму. Совершенно так же, как “душа индивидов” подвержена внушающим влияниям гипнотизера, погружающего человека в сон, “душа толп” подчиняется внушениям вождя, который навязывает ей свою волю. В таком состоянии транса любой выполнит то, что в нормальном состоянии люди не могут и не желают делать. Замещая реальность воскрешенными в сознании образами и отдавая приказания, вождь овладевает этой душой. Она отдается на его милость, как пациент, загипнотизированный врачом. Таким образом, основополагающая идея проста. Причиной всех катастроф прошлого и сложностей настоящего признается нашествие масс. Объясняется и слабость парламентской демократии: она идет вразрез с психологией. Господствующие классы совершили ошибки, они не распознали причин и проигнорировали законы толп. Достаточно признать ошибку и понять эти законы, чтобы исцелить недуг и поправить ущербную ситуацию.
Эта идея, сформулированная непосредственным и живым языком, подкрепленная, скажем, научным содержанием, объясняет успех его книг, “такой, что ни один иной теоретик общественной мысли не смог бы с ним соперничать”. Популяризатор науки постепенно превращается во властителя дум. И он сохранял эту позицию до конца своей долгой жизни.
“В последний период жизни, — пишет его единственный биограф (конечно же, английский), — Ле Бон направил свои усилия на воспитание элиты ввиду возрастания ее военно-политической ответственности”.
У себя дома, поскольку он был домоседом, на протяжении тридцати лет Ле Бон воспитал когорту государственных деятелей, писателей, ученых. Упомянем психологов Рибо и Тарда, философа Бергсона, математика Анри Пуанкаре, несравненного гения Поля Валери, принцесс Марту Бибеско и Марию Бонапарт, внесших колоссальный вклад в распространение его идей. Не забудем и политических деятелей, которые были с ним знакомы и, полагаю, почитали его: среди них Раймон Пуанкаре, Бриан, Барту и Теодор Рузвельт. Нужно добавить, что все его поклонники были убеждены в большой значимости такого видения человеческой природы, как ни трудно его принять. Они со всей серьезностью воспринимали его настойчивые советы по общественным и политическим вопросам. Фактически своего апогея распространение этой доктрины достигло к двадцатым годам нашего столетия, в тот момент, когда “новая наука больше всего прельщала демократическую элиту, которая видела в ней теоретический инструмент, подтверждающий ее глубинный страх перед массами, а также обеспечивающий ее сводом правил, с помощью которых можно было бы манипулировать массами и обуздывать их потенциальную свирепость”.
Глава 2. МАКИАВЕЛЛИ МАССОВОГО ОБЩЕСТВА
I
Все готовы признать, что “Психология толп” Ле Бона является тем, что в наше время было бы названо бестселлером, а общие тиражи этой книги свидетельствуют о ней как об одном из самых впечатляющих научных успехов всех времен. Сегодня я бы мерил этот успех и положением в обществе тех, кто читал труды Ле Бона, и последствиями этого успеха. Начнем с самого очевидного: “Психология толп” стала манифестом науки, которая под разными названиями (социальная психология, коллективная психология) продолжает существовать до нынешнего времени. Этот факт заслуживает пояснения, так как далеко не все единодушны в его признании.
“Наиболее значительными работами, создавшими непосредственный фон, на котором строилась современная социальная психология, — замечают два американских исследователя, — были труды Тарда и Ле Бона во Франции”.
Имена этих двух французских ученых часто связываются, но, по признанию Олпорта, очевидно, что “Психология толп” остается наиболее значительной из всех работ, когда-либо созданных в социальной психологии”. Это — работа, тотчас переизданная, прокомментированная, раскритикованная, ставшая предметом плагиата. Именно данный труд стал основным источником вдохновения и материалом для анализа в двух первых учебниках по социальной психологии: в английском МакДауголла и в американском Рона — и до сих пор сохранил свое влияние. Я же сам принадлежу к тем немногочисленным из наших коллег, кто берет на себя труд оспаривать его основы. Но считаю вместе с тем вполне уместным суждение двух известных американских исследователей:
“Работа Ле Бона, — пишут Милграм и Точ, — все же достигла своей цели в социальной психологии. Книга этого автора почти не вызывает дискуссии, так как она просто не находит отклика в экспериментальной психологии нашего века… Однако ведь Ле Бон предлагает нам не только дискуссию самого общего плана, но и щедрое изобилие гипотез, полных изобретательности, над которыми можно работать”.
Его роль была не меньшей и в социологии, хотя, случается, об этом умалчивают. Некоторые, даже довольно поверхностные, зондирования вызвали необычайный отклик, я бы сказал, почти моду на предложенные Ле Боном идеи и концепции, например, в Германии. Такие знаменитые мыслители, как Зиммель, Фон Визе и Виркандт развивали их, уточняли и включали в свои системы. Психология массы проникает и в процесс образования, становясь частью университетского багажа. Тем самым была подготовлена почва для ее внедрения в политические сферы. Она действительно пользовалась авторитетом в науке. Более того, она встречает отклик со стороны совершенно иного течения немецкой социологии — франкфуртской школы. Имя французского психолога многократно повторяется в текстах Адорно, Хоркхаймера. И в этом нет ничего удивительного, поскольку массовое общество находится в центре их теорий. Так, недавно появившийся в русле этой школы “учебник”, посвящает ему главу, где можно прочитать:
“По опыту последних десятилетий нужно заметить, что утверждения Ле Бона подтвердились удивительнейшим образом, по крайней мере во внешних аспектах, даже в условиях современной технологической цивилизации, когда можно было бы рассчитывать на то, что массы стали более просвещенными”.
У нас ещё будет по другим поводам случай вернуться к отношениям франкфуртской школы и психологии масс, к тому вниманию, которое было уделено Ле Бону и его “знаменитому труду”. Сейчас же я удовольствуюсь подведением итога. До прихода к власти Гитлера, до гибели немецкой социологии этот итог был ясен.
“Неоспоримо, — пишет один из самых известных ее представителей, — что "Психология толп" Ле Бона до сегодняшнего времени сохранила за собой славу классического труда, ее полуправда встречается почти в любой социологической работе”.
Не были исключением и работы американских социологов. Их число слишком велико для того, чтобы можно было привести подходящий пример. Случай Роберта Парка, одного из основателей знаменитой чикагской школы, не единичен. Начиная с диссертационного исследования, проведенного в Германии и посвященного непосредственно толпе, или публике, и вплоть до его последних текстов можно обнаружить влияние Ле Бона и его “фолианта” о толпе, который “составил эпоху”. Эта школа создала значительные работы о массах и коллективном поведении. В этой области Ле Бон пока ещё признается вместе с Тардом пионером. Даже при том, что многие из тех, кто прочитал его поверхностно или знает о нем из вторых рук и судят пренебрежительно, вынуждены признать, что он имеет влияние. То, что истинно для Германии и Соединенных Штатов, истинно и для остального мира. Чтобы в этом убедиться, достаточно даже бегло просмотреть, например, энциклопедический труд H.Becker & A.E.Barnes. Social thought from lore to science (Dover, New York, 1961). Из него видно, до какой степени классическим автором стал Ле Бон. Наведя справки в некоторых книгах по истории социологии, разумеется, опубликованных за границей, я мог бы утверждать, что до второй мировой войны его имя (вместе с именем Тарда) цитируется так же часто, если не чаще, чем имя Дюркгейма, а его идеи получают чрезвычайное распространение.
Все готовы признать, что “Психология толп” Ле Бона является тем, что в наше время было бы названо бестселлером, а общие тиражи этой книги свидетельствуют о ней как об одном из самых впечатляющих научных успехов всех времен. Сегодня я бы мерил этот успех и положением в обществе тех, кто читал труды Ле Бона, и последствиями этого успеха. Начнем с самого очевидного: “Психология толп” стала манифестом науки, которая под разными названиями (социальная психология, коллективная психология) продолжает существовать до нынешнего времени. Этот факт заслуживает пояснения, так как далеко не все единодушны в его признании.
“Наиболее значительными работами, создавшими непосредственный фон, на котором строилась современная социальная психология, — замечают два американских исследователя, — были труды Тарда и Ле Бона во Франции”.
Имена этих двух французских ученых часто связываются, но, по признанию Олпорта, очевидно, что “Психология толп” остается наиболее значительной из всех работ, когда-либо созданных в социальной психологии”. Это — работа, тотчас переизданная, прокомментированная, раскритикованная, ставшая предметом плагиата. Именно данный труд стал основным источником вдохновения и материалом для анализа в двух первых учебниках по социальной психологии: в английском МакДауголла и в американском Рона — и до сих пор сохранил свое влияние. Я же сам принадлежу к тем немногочисленным из наших коллег, кто берет на себя труд оспаривать его основы. Но считаю вместе с тем вполне уместным суждение двух известных американских исследователей:
“Работа Ле Бона, — пишут Милграм и Точ, — все же достигла своей цели в социальной психологии. Книга этого автора почти не вызывает дискуссии, так как она просто не находит отклика в экспериментальной психологии нашего века… Однако ведь Ле Бон предлагает нам не только дискуссию самого общего плана, но и щедрое изобилие гипотез, полных изобретательности, над которыми можно работать”.
Его роль была не меньшей и в социологии, хотя, случается, об этом умалчивают. Некоторые, даже довольно поверхностные, зондирования вызвали необычайный отклик, я бы сказал, почти моду на предложенные Ле Боном идеи и концепции, например, в Германии. Такие знаменитые мыслители, как Зиммель, Фон Визе и Виркандт развивали их, уточняли и включали в свои системы. Психология массы проникает и в процесс образования, становясь частью университетского багажа. Тем самым была подготовлена почва для ее внедрения в политические сферы. Она действительно пользовалась авторитетом в науке. Более того, она встречает отклик со стороны совершенно иного течения немецкой социологии — франкфуртской школы. Имя французского психолога многократно повторяется в текстах Адорно, Хоркхаймера. И в этом нет ничего удивительного, поскольку массовое общество находится в центре их теорий. Так, недавно появившийся в русле этой школы “учебник”, посвящает ему главу, где можно прочитать:
“По опыту последних десятилетий нужно заметить, что утверждения Ле Бона подтвердились удивительнейшим образом, по крайней мере во внешних аспектах, даже в условиях современной технологической цивилизации, когда можно было бы рассчитывать на то, что массы стали более просвещенными”.
У нас ещё будет по другим поводам случай вернуться к отношениям франкфуртской школы и психологии масс, к тому вниманию, которое было уделено Ле Бону и его “знаменитому труду”. Сейчас же я удовольствуюсь подведением итога. До прихода к власти Гитлера, до гибели немецкой социологии этот итог был ясен.
“Неоспоримо, — пишет один из самых известных ее представителей, — что "Психология толп" Ле Бона до сегодняшнего времени сохранила за собой славу классического труда, ее полуправда встречается почти в любой социологической работе”.
Не были исключением и работы американских социологов. Их число слишком велико для того, чтобы можно было привести подходящий пример. Случай Роберта Парка, одного из основателей знаменитой чикагской школы, не единичен. Начиная с диссертационного исследования, проведенного в Германии и посвященного непосредственно толпе, или публике, и вплоть до его последних текстов можно обнаружить влияние Ле Бона и его “фолианта” о толпе, который “составил эпоху”. Эта школа создала значительные работы о массах и коллективном поведении. В этой области Ле Бон пока ещё признается вместе с Тардом пионером. Даже при том, что многие из тех, кто прочитал его поверхностно или знает о нем из вторых рук и судят пренебрежительно, вынуждены признать, что он имеет влияние. То, что истинно для Германии и Соединенных Штатов, истинно и для остального мира. Чтобы в этом убедиться, достаточно даже бегло просмотреть, например, энциклопедический труд H.Becker & A.E.Barnes. Social thought from lore to science (Dover, New York, 1961). Из него видно, до какой степени классическим автором стал Ле Бон. Наведя справки в некоторых книгах по истории социологии, разумеется, опубликованных за границей, я мог бы утверждать, что до второй мировой войны его имя (вместе с именем Тарда) цитируется так же часто, если не чаще, чем имя Дюркгейма, а его идеи получают чрезвычайное распространение.