Страница:
“Данное Ле Боном описание способов действия, лидера, — пишет Рейнволд в своем исследовании по психологии масс, — имело влияние на современную пропаганду, ориентированную на толпы, и в значительной степени определило ее успехи”.
Бесспорно, все то, что было открыто и использовано относительно воздействия на общественное мнение и коммуникации (включая, разумеется, рекламу), обнаруживает здесь свои корни, не очень изменившиеся с тех пор. Разве что можно заметить прогрессирующее сближение приемов становящихся единообразными и стандартными в масштабах всего мира, как, скажем, общие для всех телевидение или кока-кола. Наукам об обществе часто ставили в вину их малую практическую значимость. Они, увы, не могут влиять на течение общественной жизни. Но эти недостатки, как мы убедились, не свойственны психологии толп. Она с самого начала повлияла на ход истории, стала необходимой — не лучше атомной бомбы! — причем по степени же своей необходимости превзошла большинство известных теорий. Те некоторые факты о трудах Ле Бона, которые я напомнил, неоспоримо доказывают это.
Глава 3. ЧЕТЫРЕ ПРИЧИНЫ УМАЛЧИВАНИЯ
Глава 4. ОТКРЫТИЕ ТОЛП
Бесспорно, все то, что было открыто и использовано относительно воздействия на общественное мнение и коммуникации (включая, разумеется, рекламу), обнаруживает здесь свои корни, не очень изменившиеся с тех пор. Разве что можно заметить прогрессирующее сближение приемов становящихся единообразными и стандартными в масштабах всего мира, как, скажем, общие для всех телевидение или кока-кола. Наукам об обществе часто ставили в вину их малую практическую значимость. Они, увы, не могут влиять на течение общественной жизни. Но эти недостатки, как мы убедились, не свойственны психологии толп. Она с самого начала повлияла на ход истории, стала необходимой — не лучше атомной бомбы! — причем по степени же своей необходимости превзошла большинство известных теорий. Те некоторые факты о трудах Ле Бона, которые я напомнил, неоспоримо доказывают это.
Глава 3. ЧЕТЫРЕ ПРИЧИНЫ УМАЛЧИВАНИЯ
Долг исследователя — смотреть в лицо досадным фактам и воспроизводить ситуацию такой, какая она есть. Я предвижу ваш вопрос. Вы спросите меня: если он имел такую значимость, как могло произойти, что так мало было известно и о Ле Боне, и о психологии масс в целом? Почему, наконец, его произведениями пренебрегали, а то и создавали им дурную славу? В мои намерения не входит ни приходить на помощь его идеям, ни исправлять положение дел — они в этом почти не нуждаются. Но мне хотелось бы показать, в чем, по-моему, состоят причины умалчивания.
Первая — посредственность его книг. В большинстве своем это тексты на потребу дня, будоражащие воображение читателя, преследующие цель понравиться ему, сказать то, что он желает слышать. Чтобы завоевать широкую публику, нужно уметь кратко, в двух словах, обрисовать, объяснить и подвести итог. То есть идти на риск, в том числе и на риск быть поверхностным. Назовем вещи своими именами: Ле Бон обладал талантом делать открытия, но ему не всегда удавалось их разрабатывать. Его суждения слишком пристрастны, наблюдения бедны. Все это не очень глубоко. Трудно читать его хлесткие суждения о массах, революции, рабочем классе, не испытывая досадного недоумения перед этой лавиной предрассудков и озлобленности по отношению к тому, что в каком-то смысле его самого гипнотизирует.
Вторая причина более деликатного свойства. По своему социальному происхождению Ле Бон принадлежал к буржуазно-либеральной традиции и, таким образом, он в своих исследованиях настроен против революции, социализма и слабостей парламентской системы, выражаясь при этом языком сырым, шероховатым, неотточенным. Сегодня все изменилось. То, что в начале века представлялось неясной возможностью, стало очевидной реальностью. Та же самая традиция должна смело встречаться лицом к лицу с теми же самыми проблемами, поставленными революцией, социализмом и так далее, но в гораздо более экуменическом ключе и mezzo voce. Она оттесняет Ле Бонов и Тардов и замещает их более дипломатичными профессорами: Веберами, Дюркгеймами, Парсонами, Скиннерами, говоря только об умерших и не беспокоя живых. Аналогичные выводы они просто облачают в более рафинированную форму. Их наука более приглажена и, называя вещи своими именами, более идеологизирована.
В любом случае она более приемлема для интеллигентской и университетской среды, имеющей левую ориентацию, в стране, где власть всегда оставалась в руках правых и центра. Эта среда продолжила развитие идей и самих общественных наук, не возвращаясь к скомпрометировавшим себя вопросам. Что касается Ле Бона, то его сразу же исключили из этой среды. Как будто его и не было.
“В первую очередь он сам противостоял французской университетской организации, которая никогда не признала авторитетной ни одну из его амбициозных научных работ, за исключением “Психологии толп”: ее постигла участь замалчивания”.
Третья причина заключается в том, что любые партии, средства массовой информации, так же как и специалисты в области рекламы или пропаганды, используют его принципы, я бы сказал, его рецепты и трюки. Однако никто не собирается в этом признаваться, поскольку в этом случае весь пропагандистский инструментарий разных партий, дефиле руководителей на телевизионных экранах, зондирования общественного мнения предстанут тем, что они есть на самом деле: элементами массовой стратегии, базирующейся на иррациональности. О массах охотно рассуждали бы как о неразумных, но нельзя: ведь им внушают как раз обратное.
Впрочем, психология и политика существуют отдельно одна от другой. На разные голоса кричат о том, что первая не слишком важна для второй. Проясним этот момент. Разумеется, есть политика, для которой психологии не существует, точно так же, как есть психология, для которой не существует политики. Тогда как политика, являющаяся психологией, и психология, являющаяся политикой, беспокоят одновременно и защитников классической концепции революции и демократии, и защитников чистой науки. И беспокоит Ле Бон, соединивший то, что все предпочитали разводить. Он поставил нас перед лицом фактов, с которыми трудно мириться. Об этом свидетельствует знаменитый немецкий экономист Шумпетер:
“Значимость иррациональных элементов в политике может всегда связываться с именем Гюстава Ле Бона, основателя, по крайней мере первого теоретика, психологии толп. Подчеркивая, хотя и с некоторым преувеличением, реалии человеческого поведения в условиях массовых скоплений… автор поставил нас перед лицом зловещих явлений, о которых каждый знал, но которым никто не желал смотреть в лицо, и тем самым нанес серьезный удар по той концепции человеческой природы, на которой зиждется классическая доктрина демократии и демократическая легенда о революциях”.
Наконец, четвертую причину мы находим в его политическом влиянии. Его идеи, рожденные во Франции, были переняты фашистской идеологией и практикой. Разумеется, их систематически применяли для завоевания власти почти повсюду. Но в Германии и в Италии, и только там, его признавали безоговорочно. Таким образом, все проясняется. Если вы спросите, почему Ле Бона следует игнорировать, вам ответят: “Ведь это фашист”. Вот так! Если бы желали предать аутодафе без огня и пламени книги, проповедующие идеи, аналогичные его идеям, то нужно было бы к ним добавить произведения, например, Фрейда и Макса Вебера. Все, что направлено против последнего, в равной мере может быть выдвинуто и против Ле Бона. За исключением того, что ему выпала незавидная честь быть прочтенным Муссолини и Гитлером. Флобер об этом говорил: “Почести бесчестят”. Они также и предают забвению. Нет ничего более естественного в этих обстоятельствах, чем осудить создателя психологии толп. Даже если мы знаем из его произведений, что он предпочитал муки демократии безмятежности диктатур. Ратуя за первую, он видел во второй лишь крайнее средство. По его мнению, любая диктатура отвечает требованиям кризисной ситуации и должна исчезать вместе с самим кризисом: “Их полезность преходяща, их власть должна быть недолговечной”. Продлеваемые и поддерживаемые сверх необходимого, они приводят любое общество к двум смертельным опасностям: размыванию ценностей и падению нравов. Он тем самым предостерегал французов, на протяжении века уже испытывавших на себе власть двух Наполеонов, против искушений и риска новой диктатуры. В конечном счете он желал сохранить свободы во Франции, для которой единственная революция закрыла бы путь другим. Он безапелляционно осуждает любые формы диктатуры, включая ту, которую ему вменяют в вину: фашистскую диктатуру. Так что наклеенный ему ярлык был, мягко говоря, предельно неточным. Признаюсь, я бы не рискнул нарушить это молчание, если бы не обнаружил, что оно существовало только во Франции. Немецкие мыслители первой величины, убежденные антифашисты Брох, Шумлетер, Адорно, не стесняясь обращались к Ле Бону, чтобы уяснить явление тоталитаризма и бороться с ним. Адорно идет дальше и разоблачает идею об исключительной связи психологии толп с фашизмом как просто слишком удобный предлог:
“Почему же, — задается он вопросом, — прикладная психология групп, которую мы здесь обсуждаем, более специфична для фашизма, чем большинство других течений, исследующих средства массовой поддержки?… ни Фрейд, ни Ле Бон не предполагали подобного отличия. Они говорили о толпах “как таковых”, не делая различий между политическими целями вовлеченных групп”.
Как человек не может избавиться от своей тени, так и все поколение может постигать идеи и судить о них, только соотнося их со своими идеями и собственным опытом. А последние толкают нас к остракизму по отношению к Ле Бону и к психологии масс в целом. Мне нужно было показать здесь причины этого, очистив их от всего необоснованного. Я не стремился их обсуждать прежде оговорок, которые я разделяю. На этом моя роль биографа заканчивается.
Первая — посредственность его книг. В большинстве своем это тексты на потребу дня, будоражащие воображение читателя, преследующие цель понравиться ему, сказать то, что он желает слышать. Чтобы завоевать широкую публику, нужно уметь кратко, в двух словах, обрисовать, объяснить и подвести итог. То есть идти на риск, в том числе и на риск быть поверхностным. Назовем вещи своими именами: Ле Бон обладал талантом делать открытия, но ему не всегда удавалось их разрабатывать. Его суждения слишком пристрастны, наблюдения бедны. Все это не очень глубоко. Трудно читать его хлесткие суждения о массах, революции, рабочем классе, не испытывая досадного недоумения перед этой лавиной предрассудков и озлобленности по отношению к тому, что в каком-то смысле его самого гипнотизирует.
Вторая причина более деликатного свойства. По своему социальному происхождению Ле Бон принадлежал к буржуазно-либеральной традиции и, таким образом, он в своих исследованиях настроен против революции, социализма и слабостей парламентской системы, выражаясь при этом языком сырым, шероховатым, неотточенным. Сегодня все изменилось. То, что в начале века представлялось неясной возможностью, стало очевидной реальностью. Та же самая традиция должна смело встречаться лицом к лицу с теми же самыми проблемами, поставленными революцией, социализмом и так далее, но в гораздо более экуменическом ключе и mezzo voce. Она оттесняет Ле Бонов и Тардов и замещает их более дипломатичными профессорами: Веберами, Дюркгеймами, Парсонами, Скиннерами, говоря только об умерших и не беспокоя живых. Аналогичные выводы они просто облачают в более рафинированную форму. Их наука более приглажена и, называя вещи своими именами, более идеологизирована.
В любом случае она более приемлема для интеллигентской и университетской среды, имеющей левую ориентацию, в стране, где власть всегда оставалась в руках правых и центра. Эта среда продолжила развитие идей и самих общественных наук, не возвращаясь к скомпрометировавшим себя вопросам. Что касается Ле Бона, то его сразу же исключили из этой среды. Как будто его и не было.
“В первую очередь он сам противостоял французской университетской организации, которая никогда не признала авторитетной ни одну из его амбициозных научных работ, за исключением “Психологии толп”: ее постигла участь замалчивания”.
Третья причина заключается в том, что любые партии, средства массовой информации, так же как и специалисты в области рекламы или пропаганды, используют его принципы, я бы сказал, его рецепты и трюки. Однако никто не собирается в этом признаваться, поскольку в этом случае весь пропагандистский инструментарий разных партий, дефиле руководителей на телевизионных экранах, зондирования общественного мнения предстанут тем, что они есть на самом деле: элементами массовой стратегии, базирующейся на иррациональности. О массах охотно рассуждали бы как о неразумных, но нельзя: ведь им внушают как раз обратное.
Впрочем, психология и политика существуют отдельно одна от другой. На разные голоса кричат о том, что первая не слишком важна для второй. Проясним этот момент. Разумеется, есть политика, для которой психологии не существует, точно так же, как есть психология, для которой не существует политики. Тогда как политика, являющаяся психологией, и психология, являющаяся политикой, беспокоят одновременно и защитников классической концепции революции и демократии, и защитников чистой науки. И беспокоит Ле Бон, соединивший то, что все предпочитали разводить. Он поставил нас перед лицом фактов, с которыми трудно мириться. Об этом свидетельствует знаменитый немецкий экономист Шумпетер:
“Значимость иррациональных элементов в политике может всегда связываться с именем Гюстава Ле Бона, основателя, по крайней мере первого теоретика, психологии толп. Подчеркивая, хотя и с некоторым преувеличением, реалии человеческого поведения в условиях массовых скоплений… автор поставил нас перед лицом зловещих явлений, о которых каждый знал, но которым никто не желал смотреть в лицо, и тем самым нанес серьезный удар по той концепции человеческой природы, на которой зиждется классическая доктрина демократии и демократическая легенда о революциях”.
Наконец, четвертую причину мы находим в его политическом влиянии. Его идеи, рожденные во Франции, были переняты фашистской идеологией и практикой. Разумеется, их систематически применяли для завоевания власти почти повсюду. Но в Германии и в Италии, и только там, его признавали безоговорочно. Таким образом, все проясняется. Если вы спросите, почему Ле Бона следует игнорировать, вам ответят: “Ведь это фашист”. Вот так! Если бы желали предать аутодафе без огня и пламени книги, проповедующие идеи, аналогичные его идеям, то нужно было бы к ним добавить произведения, например, Фрейда и Макса Вебера. Все, что направлено против последнего, в равной мере может быть выдвинуто и против Ле Бона. За исключением того, что ему выпала незавидная честь быть прочтенным Муссолини и Гитлером. Флобер об этом говорил: “Почести бесчестят”. Они также и предают забвению. Нет ничего более естественного в этих обстоятельствах, чем осудить создателя психологии толп. Даже если мы знаем из его произведений, что он предпочитал муки демократии безмятежности диктатур. Ратуя за первую, он видел во второй лишь крайнее средство. По его мнению, любая диктатура отвечает требованиям кризисной ситуации и должна исчезать вместе с самим кризисом: “Их полезность преходяща, их власть должна быть недолговечной”. Продлеваемые и поддерживаемые сверх необходимого, они приводят любое общество к двум смертельным опасностям: размыванию ценностей и падению нравов. Он тем самым предостерегал французов, на протяжении века уже испытывавших на себе власть двух Наполеонов, против искушений и риска новой диктатуры. В конечном счете он желал сохранить свободы во Франции, для которой единственная революция закрыла бы путь другим. Он безапелляционно осуждает любые формы диктатуры, включая ту, которую ему вменяют в вину: фашистскую диктатуру. Так что наклеенный ему ярлык был, мягко говоря, предельно неточным. Признаюсь, я бы не рискнул нарушить это молчание, если бы не обнаружил, что оно существовало только во Франции. Немецкие мыслители первой величины, убежденные антифашисты Брох, Шумлетер, Адорно, не стесняясь обращались к Ле Бону, чтобы уяснить явление тоталитаризма и бороться с ним. Адорно идет дальше и разоблачает идею об исключительной связи психологии толп с фашизмом как просто слишком удобный предлог:
“Почему же, — задается он вопросом, — прикладная психология групп, которую мы здесь обсуждаем, более специфична для фашизма, чем большинство других течений, исследующих средства массовой поддержки?… ни Фрейд, ни Ле Бон не предполагали подобного отличия. Они говорили о толпах “как таковых”, не делая различий между политическими целями вовлеченных групп”.
Как человек не может избавиться от своей тени, так и все поколение может постигать идеи и судить о них, только соотнося их со своими идеями и собственным опытом. А последние толкают нас к остракизму по отношению к Ле Бону и к психологии масс в целом. Мне нужно было показать здесь причины этого, очистив их от всего необоснованного. Я не стремился их обсуждать прежде оговорок, которые я разделяю. На этом моя роль биографа заканчивается.
Глава 4. ОТКРЫТИЕ ТОЛП
I
Когда массы обнаружили себя почти повсюду в Европе, угрожая социальной системе, возник вопрос: так что же такое толпа? На него были даны три ответа, в такой же степени неполные, как и универсальные. Вот они:
— Толпы представляют собой скопления людей, которые объединяются вне учреждений и вопреки им на временных основаниях. Одним словом, толпы асоциальны и асоциальным образом сформированы. Они являются результатом временного или непрерывного разложения групп или классов. Рабочий или любой наемный работник, покидающий мастерскую или контору, чтобы вернуться к себе домой, к своей семье, на час или два ускользает из обычных рамок общества. Он находится на улице или в метро как частичка кишащей многочисленной толпы. Как прогуливающийся или зевака он притягивается скоплением людей и растворяется в бурных утехах. Бодлер в “Парижском Сплине” описал это как “искусство”:
“Прогуливающегося человека, одинокого и задумчивого, притягивает необычное упоение этого всеобщего единения. Тот, кто легко присоединяется к толпе, понимает лихорадочный восторг, который никогда не будет доступен ни эгоисту, закрытому, как сундук, ни лентяю, сидящему в своей раковине, как моллюск”.
— Толпа ещё соответствует понятиям “чернь”, “сброд”, “люмпен-пролетариат”, короче говоря, тому, что во все времена называлось плебсом. Это мужчины и женщины, не принадлежащие к определенным общественным группам, существующие за границами социальной структуры, оттесненные в гетто или предместья, без определенных занятий и целей, живущие вне закона и обычаев. По крайней мере, предполагается, что это так. Тогда толпа представляет собой груду разрозненных социальных элементов, отбросов общества, выметенных за пределы социума и поэтому враждебных ему. Она, следовательно, не является для социолога ни самобытным феноменом, ни феноменом значительным или новым, это просто эпифеномен. Она даже не предмет науки. На нее смотрят как на некое повреждение, случившееся в результате нарушения естественного хода вещей. Общество являет собой порядок, а толпа — это беспорядок и в конечном счете явление скорее коллективное, чем социальное.
— Толпы безумны, таков второй ответ. Цепкая, как плющ, эта, так сказать, истина передается из поколения в поколение. “Craze”, говорят англичане, чтобы описать то состояние обожания, в котором пребывает толпа поклонников популярного певца — обезумевшие фаны, или восторг тысяч зрителей на стадионе, которые вскакивают, как один, размахивая флажками и плакатами, когда их футбольная команда забивает гол. Безумие и в беспорядочном движении масс, желающих видеть знаменитую личность, и в толпе, бросающейся на человека, чтобы его линчевать, выносящей ему приговор, не убедившись в его вине. Это массовые нашествия верующих в места, где совершится чудо: в Лурд или в Фатиму. Бесчисленные легенды и книги, озаглавленные, например, “Необычайные народные заблуждения и безумие толпы”, полные колоритных деталей, описывают безграничный восторг или безудержную панику народных масс, облетают континенты, бичуя или воспевая. Фанатично преданные религии или какой-то личности, они следуют за ними, как евреи за своим ложным мессией, христиане за своими фанатичными монахами, вплоть до катастрофы. Следуя своему капризу, они сегодня сжигают то, чему вчера поклонялись. Они беспрестанно меняют свои убеждения и превращают события исторического значения в причудливый карнавал или в кровавую бойню, смотря по обстоятельствам.
Живописные толпы, толпы экстравагантные, они всегда порождали воодушевление и будоражили воображение свидетелей, чудом оставшихся трезво мыслящими. Они описывают их подвиги то как витание в облаках корабля дураков, то как бесчинства банды преступников. Рассказы достигают дантовских масштабов, когда их авторы подробно описывают вам, “как если бы. вы там были”, огромные колонны десятков и сотен тысяч людей, крестоносцев или средневековых еретиков, которые, связанные общей иллюзией, покидают семьи, свое добро, очаги и, невзирая на свою веру, без малейших колебаний и угрызений совести предаются страшнейшим разрушениям, чудовищной резне. Если эта их вера угасает, они следуют другой и с тем же упорством устремляются к повой иллюзии. Они приносят ей такие же невероятные жертвы и совершают в угоду ей такие же жестокие преступления.
В сознании рассказчиков, как и в сознании читателей, приступы, происходящие с толпой, выглядят как приступы безумия, которые подпитывают мрачные видения, приподнимают завесу над потаенной стороной человеческой натуры и высвобождают ее, выставляя напоказ. Их нрав выходит за пределы общепринятого, это нрав исступленный, патологический, очаровывающий, так как, по словом Клоделя, “порядок — это наслаждение разума, а. беспорядок — это лихорадка воображения”. Впрочем, если не считать этой зрелищной стороны, можно было бы сказать, что толпы не представляют никакого интереса. У них нет ничего, кроме иллюзорности видений, и они по-настоящему не оказывают влияния на ход истории. — Третий ответ выглядит отягощающей добавкой к двум первым: толпы преступны. Будучи сбродом и жульем, они состоят из людей разгневанных, которые нападают, оскорбляют и громят все подряд. Это воплощение беспричинной, разнузданной жестокости, стихийного бушевания массы, несанкционированно собравшейся вместе. Действия против личности, грабежи — все это в ее духе. Она противодействует властям и абсолютно не признает законов. К концу девятнадцатого века толпы все более множатся. Их непредсказуемые действия тревожат власти. Именно тогда начинают усиленно говорить о “преступных толпах”, об этих объединенных коллективных преступниках, которые угрожают безопасности государства и причиняют беспокойство гражданам. Невозможность их схватить, покарать, возложить на конкретного человека ответственность за их действия в целом приводит в замешательство юристов и делает произвольным всякий закон, который следовало бы к ним применить. Большее, что можно сделать — это остановить нескольких случайных людей, просто статистов или же невинных свидетелей, так же отличающихся от этого разъяренного чудовища, как тихая волна от бушующего шторма.
И неслучайно, что среди первых, кто взялся объяснить поведение толп, фигурирует Ломброзо, чья теория врожденной преступности получила большую известность. Согласно ей, толпы состоят из индивидов с делинквентными наклонностями и тех кто идут за такими людьми. Ломброзо утверждает, что психология масс просто-напросто может трактоваться как часть “криминальной антропологии, поскольку криминальность составляет неотъемлемый элемент всякой толпы”. Это имеет отношение к ещё более общей тенденции, новой для того времени: к попытке создания юридической доктрины для наказания коллективных деяний, противоречащих закону:
“Что своевременно, — пишет Фоконне в 1920 г., — так это стремление ввести в уголовное право принцип криминальности толп и их ответственности”.
Итальянец Сигеле продолжил теорию своего соотечественника Ломброзо. Он первым придал специальный смысл термину “криминальные толпы”. В этом качестве для него выступают все социальные движения, политические группы — от анархистов до социалистов и, разумеется, бастующие рабочие, участники уличных митингов и т. п. Его исследование готовит почву для запуска репрессивного аппарата, формируя мнение и снабжая аргументами, подтверждением если не правоведов, то политиков.
Итак, толпы открыли себе путь в политику посредством криминального аспекта. Это криминальность, которую стоит описать и понять, так как она объясняет их жестокость, террористические действия и разрушительные инстинкты. В целом признается, что речь идет о группировках, действующих как воровские шайки или бандиты с большой дороги, банды убийц или любое другое сообщество злоумышленников, лишенных нравственного сознания и чувства ответственности перед законом.
Общество, имеющее прочные практические и правовые устои, терпимо по отношению к отклоняющимся или нонконформным явлениям. Оно бывает почти снисходительно к тем, кто потерял рассудок, даже преступил закон, и если оно их иногда наказывает, то не видит в этом проблемы. Их асоциальная природа, их аномалия не угрожают стабильному порядку вещей. Они считаются безопасными, а трудности полностью надуманными. Но, когда устои общества расшатаны, когда его атакуют извне, тогда угроза внешней и внутренней безопасности увеличивает риск, который представляют эти явления для общества. И их начинают считать вредными и аномальными. Тогда и толпы горожан, рабочих сразу воспринимаются с позиций психиатрии и криминологии. В них увидели патологические симптомы или же симптомы отклонения от нормальной общественной жизни. Они оставались бы вредными наростами на здоровом теле, которое старается от них поскорее избавиться. Итак, плебейские, безумные или преступные толпы слывут отбросами, болезненными явлениями существующего порядка. Сами по себе они не представляют реального интереса.
II
Рискованной идеей Ле Бона, его гениальным озарением была идея отказаться от этой точки зрения. Он опровергает все три ответа на вопрос, который все беспрестанно себе задавали: что же такое толпа? Его умозаключение просто и непосредственно. Основной характерной чертой толп является слияние индивидов в единые разум и чувство, которые затушевывают личностные различия и снижают интеллектуальные способности. Каждый стремится походить на ближнего, с которым он общается. Это скопление своей массой увлекает его за собой, как морской прилив уносит гальку. При этом все равно, каков бы ни был социальный класс, образование и культура участвующих.
“Развитые умственные способности людей, из которых состоит толпа, — пишет Ле Бон, — не противоречат этому принципу. Эти способности не имеют значения. С того самого момента, когда люди оказываются в толпе, невежда и ученый становятся одинаково неспособными соображать”.
Иначе говоря, исчезновение индивидуальных свойств, растворение личностей в группе и т. п. происходят одинаково, независимо от уровня состоятельности или культуры ее членов. Было бы ошибкой считать, что образованные, или высшие, слои общества лучше противостоят коллективному влиянию, чем необразованные, или низшие, слои, и что сорок академиков ведут себя иначе, чем сорок домохозяек. Один комментатор очень определенно это подчеркнул:
“У Ле Бона, по его примерам, а также по многочисленным пояснениям, видно, что он имел в виду не только уличные бунты и народные сборища, но также и коллегии: парламенты, сословия, кланы так же, как и высшие слои общества и, наконец, носители национальных интеллектуальных движений; итак, простой народ так же, как образованное сообщество. Для него масса является почти исключительной противоположностью личности”.
Массы, состоящие из аристократов или философов, читателей “Монда” или “Нувель обсерватер”, то есть из людей, ясно сознающих свою индивидуальность, и нонконформистов, вели бы себя совершенно так же, как другие. Автор “Воспитания чувств” имеет в виду то же самое, когда на нескольких страницах говорит о “благородной публике”, затем о “всеобщем, безумии”, так описывая репрессии:
“Это было половодье страха… равенство (как наказание его защитников и насмешка над его врагами) выражало себя триумфально, равенство тупых животных, тот же уровень кровавой мерзости, поскольку фанатизм корысти уравновешивался лихорадкой желаний, аристократия бушевала, как сброд, а хлопчатобумажные колпаки смотрелись не менее уродливо, чем красный колпак”.
Всеобщность этих явлений, превращение, одинаково затрагивающее всех людей, собранных в группу, позволяют нам сделать вывод о том, что масса — это не “плебс” или “чернь”, бедняки, невежды, пролетариат, hoi polloi, которые противопоставляли себя элите и аристократии. Толпа — это все: вы, я, каждый из нас. Как только люди собираются вместе, неважно кто, они становятся массой. Вместе с тем то, что принимали за криминальность толп, не более чем иллюзия. Будучи, разумеется, жестокими и анархичными, они легко поддаются порывам разрушительной ярости. Сообща они грабят, громят, линчуют, то есть творят то, что ни один человек не позволил бы себе совершить. И Ле Бон охотно приписывает им крайне негативную роль в истории:
“Цивилизации были созданы и до сих пор управлялись малочисленной аристократией, а никак не толпами. У этих последних только и хватало сил разрушать. Их господство всегда представляет собой какой-то беспорядочный период”.
Но также и прелюдию к новому порядку, в этом заключается его глубокая идея. С другой стороны, толпы оказываются более героическими, более справедливыми, чем каждый по отдельности. Они обладают энтузиазмом и великодушием простодушного существа. Их бескорыстие бывает безграничным, когда их увлекают идеалом или затрагивают их верования.
“Неспособность рассуждать у них, — пишет Ле Бон, — создает почву для мощного развития альтруизма — качества, которое рассудок основательно заглушает и которое представляет собой необходимую общественную добродетель”.
Упорно и дотошно он критикует всех тех, кто полагает криминальность отличительной чертой толп. С этой целью он показывает, что даже в разгар революции, в наисложнейшие моменты, они брали на себя труд создавать трибуналы и судить свои будущие жертвы в духе справедливости. Их порядочность была не меньшей, ибо деньги и драгоценности, отобранные у своих жертв, они передавали комитетам. Таким образом, преступления составляют всего лишь частный аспект их психологии. И совершаются они чаще всего по наущению вожака. Одним словом, нет больше преступных толп, есть только добродетельные, жестокость уже перестает быть их атрибутом, если это не признак героизма. Они могут быть жестокими и героическими одновременно.
“Это то, в чем заблуждались писатели, изучив толпы лишь с точки зрения криминальной. Разумеется, толпы часто бывают преступными, но часто они бывают и героическими. Их легко принуждают убивать во имя триумфа веры и веры или идеи, воодушевляя и суля славу и почести, увлекая почти без хлеба и оружия, как во времена крестовых походов, освобождать могилу Господню, или как в 1793 г., защищать землю Отечества. Героизм, конечно, не вполне осознанный, но именно на таком героизме делается история. Если вносить в актив народов только великие деяния, которые были хладнокровно рассчитаны, мировые анналы вписали бы очень немногое”.
Добавим ещё, что толпы легче побудить, взывая к их коллективному идеализму. И наконец, нет ничего глупого или патологического в так называемых безумиях, crazes или иллюзиях масс. При условии принятия гипотезы о том, что они состоят из таких же нормальных людей, как вы и я. Просто, собравшись в толпу, эти люди чувствуют, рассуждают и реагируют в иной психологической плоскости. Разумеется, их суждения и реакции противоречат суждениям и реакциям изолированных субъектов, но это противоречие не означает аномалии. И ничто не дает нам повода для вынесения столь резкого суждения по этому поводу, разве что в самых крайних случаях явного душевного расстройства. Даже в этом случае мы не знаем, имеем ли дело с действительным безумием, а не со стереотипом, позволяющим нам избегать того, кто избегает и пугает нас. Слишком легко приклеить ярлык “истерия”, “коллективное безумие” на странное или необычайное поведение толпы — стычки после футбольного матча, панику, спровоцированную катастрофой, беспорядочные передвижения массы на очень малой территории и т. п. Ярлык может быть обманчивым, а поведение непонятым. То, что писал Жорж Лефевр по поводу революционных уличных собраний, действительно повсюду:
“Это ведь слишком поспешное решение, — приписать такие эксцессы “коллективному безумию” “преступной толпы”. В подобном случае революционное собрание не является неосознанным и не считает себя преступным: напротив, оно убеждено, что наказывает справедливо и с полным основанием”.
Это также поспешно, как приписывать злоупотребления власти какого-то деспотического вождя, например Гитлера, “личному безумию” и “преступной личности”. Он поступает в целях укрепления своей власти и в соответствии с действующим законом. Впрочем, когда мы наблюдаем толпу вблизи и достаточно долго, ощущение истерии рассеивается. Мы просто отмечаем, что психология индивидов и психология толп не подобны друг другу. То, что кажется “аномальным” для первой, для второй совершенно нормально.
Когда массы обнаружили себя почти повсюду в Европе, угрожая социальной системе, возник вопрос: так что же такое толпа? На него были даны три ответа, в такой же степени неполные, как и универсальные. Вот они:
— Толпы представляют собой скопления людей, которые объединяются вне учреждений и вопреки им на временных основаниях. Одним словом, толпы асоциальны и асоциальным образом сформированы. Они являются результатом временного или непрерывного разложения групп или классов. Рабочий или любой наемный работник, покидающий мастерскую или контору, чтобы вернуться к себе домой, к своей семье, на час или два ускользает из обычных рамок общества. Он находится на улице или в метро как частичка кишащей многочисленной толпы. Как прогуливающийся или зевака он притягивается скоплением людей и растворяется в бурных утехах. Бодлер в “Парижском Сплине” описал это как “искусство”:
“Прогуливающегося человека, одинокого и задумчивого, притягивает необычное упоение этого всеобщего единения. Тот, кто легко присоединяется к толпе, понимает лихорадочный восторг, который никогда не будет доступен ни эгоисту, закрытому, как сундук, ни лентяю, сидящему в своей раковине, как моллюск”.
— Толпа ещё соответствует понятиям “чернь”, “сброд”, “люмпен-пролетариат”, короче говоря, тому, что во все времена называлось плебсом. Это мужчины и женщины, не принадлежащие к определенным общественным группам, существующие за границами социальной структуры, оттесненные в гетто или предместья, без определенных занятий и целей, живущие вне закона и обычаев. По крайней мере, предполагается, что это так. Тогда толпа представляет собой груду разрозненных социальных элементов, отбросов общества, выметенных за пределы социума и поэтому враждебных ему. Она, следовательно, не является для социолога ни самобытным феноменом, ни феноменом значительным или новым, это просто эпифеномен. Она даже не предмет науки. На нее смотрят как на некое повреждение, случившееся в результате нарушения естественного хода вещей. Общество являет собой порядок, а толпа — это беспорядок и в конечном счете явление скорее коллективное, чем социальное.
— Толпы безумны, таков второй ответ. Цепкая, как плющ, эта, так сказать, истина передается из поколения в поколение. “Craze”, говорят англичане, чтобы описать то состояние обожания, в котором пребывает толпа поклонников популярного певца — обезумевшие фаны, или восторг тысяч зрителей на стадионе, которые вскакивают, как один, размахивая флажками и плакатами, когда их футбольная команда забивает гол. Безумие и в беспорядочном движении масс, желающих видеть знаменитую личность, и в толпе, бросающейся на человека, чтобы его линчевать, выносящей ему приговор, не убедившись в его вине. Это массовые нашествия верующих в места, где совершится чудо: в Лурд или в Фатиму. Бесчисленные легенды и книги, озаглавленные, например, “Необычайные народные заблуждения и безумие толпы”, полные колоритных деталей, описывают безграничный восторг или безудержную панику народных масс, облетают континенты, бичуя или воспевая. Фанатично преданные религии или какой-то личности, они следуют за ними, как евреи за своим ложным мессией, христиане за своими фанатичными монахами, вплоть до катастрофы. Следуя своему капризу, они сегодня сжигают то, чему вчера поклонялись. Они беспрестанно меняют свои убеждения и превращают события исторического значения в причудливый карнавал или в кровавую бойню, смотря по обстоятельствам.
Живописные толпы, толпы экстравагантные, они всегда порождали воодушевление и будоражили воображение свидетелей, чудом оставшихся трезво мыслящими. Они описывают их подвиги то как витание в облаках корабля дураков, то как бесчинства банды преступников. Рассказы достигают дантовских масштабов, когда их авторы подробно описывают вам, “как если бы. вы там были”, огромные колонны десятков и сотен тысяч людей, крестоносцев или средневековых еретиков, которые, связанные общей иллюзией, покидают семьи, свое добро, очаги и, невзирая на свою веру, без малейших колебаний и угрызений совести предаются страшнейшим разрушениям, чудовищной резне. Если эта их вера угасает, они следуют другой и с тем же упорством устремляются к повой иллюзии. Они приносят ей такие же невероятные жертвы и совершают в угоду ей такие же жестокие преступления.
В сознании рассказчиков, как и в сознании читателей, приступы, происходящие с толпой, выглядят как приступы безумия, которые подпитывают мрачные видения, приподнимают завесу над потаенной стороной человеческой натуры и высвобождают ее, выставляя напоказ. Их нрав выходит за пределы общепринятого, это нрав исступленный, патологический, очаровывающий, так как, по словом Клоделя, “порядок — это наслаждение разума, а. беспорядок — это лихорадка воображения”. Впрочем, если не считать этой зрелищной стороны, можно было бы сказать, что толпы не представляют никакого интереса. У них нет ничего, кроме иллюзорности видений, и они по-настоящему не оказывают влияния на ход истории. — Третий ответ выглядит отягощающей добавкой к двум первым: толпы преступны. Будучи сбродом и жульем, они состоят из людей разгневанных, которые нападают, оскорбляют и громят все подряд. Это воплощение беспричинной, разнузданной жестокости, стихийного бушевания массы, несанкционированно собравшейся вместе. Действия против личности, грабежи — все это в ее духе. Она противодействует властям и абсолютно не признает законов. К концу девятнадцатого века толпы все более множатся. Их непредсказуемые действия тревожат власти. Именно тогда начинают усиленно говорить о “преступных толпах”, об этих объединенных коллективных преступниках, которые угрожают безопасности государства и причиняют беспокойство гражданам. Невозможность их схватить, покарать, возложить на конкретного человека ответственность за их действия в целом приводит в замешательство юристов и делает произвольным всякий закон, который следовало бы к ним применить. Большее, что можно сделать — это остановить нескольких случайных людей, просто статистов или же невинных свидетелей, так же отличающихся от этого разъяренного чудовища, как тихая волна от бушующего шторма.
И неслучайно, что среди первых, кто взялся объяснить поведение толп, фигурирует Ломброзо, чья теория врожденной преступности получила большую известность. Согласно ей, толпы состоят из индивидов с делинквентными наклонностями и тех кто идут за такими людьми. Ломброзо утверждает, что психология масс просто-напросто может трактоваться как часть “криминальной антропологии, поскольку криминальность составляет неотъемлемый элемент всякой толпы”. Это имеет отношение к ещё более общей тенденции, новой для того времени: к попытке создания юридической доктрины для наказания коллективных деяний, противоречащих закону:
“Что своевременно, — пишет Фоконне в 1920 г., — так это стремление ввести в уголовное право принцип криминальности толп и их ответственности”.
Итальянец Сигеле продолжил теорию своего соотечественника Ломброзо. Он первым придал специальный смысл термину “криминальные толпы”. В этом качестве для него выступают все социальные движения, политические группы — от анархистов до социалистов и, разумеется, бастующие рабочие, участники уличных митингов и т. п. Его исследование готовит почву для запуска репрессивного аппарата, формируя мнение и снабжая аргументами, подтверждением если не правоведов, то политиков.
Итак, толпы открыли себе путь в политику посредством криминального аспекта. Это криминальность, которую стоит описать и понять, так как она объясняет их жестокость, террористические действия и разрушительные инстинкты. В целом признается, что речь идет о группировках, действующих как воровские шайки или бандиты с большой дороги, банды убийц или любое другое сообщество злоумышленников, лишенных нравственного сознания и чувства ответственности перед законом.
Общество, имеющее прочные практические и правовые устои, терпимо по отношению к отклоняющимся или нонконформным явлениям. Оно бывает почти снисходительно к тем, кто потерял рассудок, даже преступил закон, и если оно их иногда наказывает, то не видит в этом проблемы. Их асоциальная природа, их аномалия не угрожают стабильному порядку вещей. Они считаются безопасными, а трудности полностью надуманными. Но, когда устои общества расшатаны, когда его атакуют извне, тогда угроза внешней и внутренней безопасности увеличивает риск, который представляют эти явления для общества. И их начинают считать вредными и аномальными. Тогда и толпы горожан, рабочих сразу воспринимаются с позиций психиатрии и криминологии. В них увидели патологические симптомы или же симптомы отклонения от нормальной общественной жизни. Они оставались бы вредными наростами на здоровом теле, которое старается от них поскорее избавиться. Итак, плебейские, безумные или преступные толпы слывут отбросами, болезненными явлениями существующего порядка. Сами по себе они не представляют реального интереса.
II
Рискованной идеей Ле Бона, его гениальным озарением была идея отказаться от этой точки зрения. Он опровергает все три ответа на вопрос, который все беспрестанно себе задавали: что же такое толпа? Его умозаключение просто и непосредственно. Основной характерной чертой толп является слияние индивидов в единые разум и чувство, которые затушевывают личностные различия и снижают интеллектуальные способности. Каждый стремится походить на ближнего, с которым он общается. Это скопление своей массой увлекает его за собой, как морской прилив уносит гальку. При этом все равно, каков бы ни был социальный класс, образование и культура участвующих.
“Развитые умственные способности людей, из которых состоит толпа, — пишет Ле Бон, — не противоречат этому принципу. Эти способности не имеют значения. С того самого момента, когда люди оказываются в толпе, невежда и ученый становятся одинаково неспособными соображать”.
Иначе говоря, исчезновение индивидуальных свойств, растворение личностей в группе и т. п. происходят одинаково, независимо от уровня состоятельности или культуры ее членов. Было бы ошибкой считать, что образованные, или высшие, слои общества лучше противостоят коллективному влиянию, чем необразованные, или низшие, слои, и что сорок академиков ведут себя иначе, чем сорок домохозяек. Один комментатор очень определенно это подчеркнул:
“У Ле Бона, по его примерам, а также по многочисленным пояснениям, видно, что он имел в виду не только уличные бунты и народные сборища, но также и коллегии: парламенты, сословия, кланы так же, как и высшие слои общества и, наконец, носители национальных интеллектуальных движений; итак, простой народ так же, как образованное сообщество. Для него масса является почти исключительной противоположностью личности”.
Массы, состоящие из аристократов или философов, читателей “Монда” или “Нувель обсерватер”, то есть из людей, ясно сознающих свою индивидуальность, и нонконформистов, вели бы себя совершенно так же, как другие. Автор “Воспитания чувств” имеет в виду то же самое, когда на нескольких страницах говорит о “благородной публике”, затем о “всеобщем, безумии”, так описывая репрессии:
“Это было половодье страха… равенство (как наказание его защитников и насмешка над его врагами) выражало себя триумфально, равенство тупых животных, тот же уровень кровавой мерзости, поскольку фанатизм корысти уравновешивался лихорадкой желаний, аристократия бушевала, как сброд, а хлопчатобумажные колпаки смотрелись не менее уродливо, чем красный колпак”.
Всеобщность этих явлений, превращение, одинаково затрагивающее всех людей, собранных в группу, позволяют нам сделать вывод о том, что масса — это не “плебс” или “чернь”, бедняки, невежды, пролетариат, hoi polloi, которые противопоставляли себя элите и аристократии. Толпа — это все: вы, я, каждый из нас. Как только люди собираются вместе, неважно кто, они становятся массой. Вместе с тем то, что принимали за криминальность толп, не более чем иллюзия. Будучи, разумеется, жестокими и анархичными, они легко поддаются порывам разрушительной ярости. Сообща они грабят, громят, линчуют, то есть творят то, что ни один человек не позволил бы себе совершить. И Ле Бон охотно приписывает им крайне негативную роль в истории:
“Цивилизации были созданы и до сих пор управлялись малочисленной аристократией, а никак не толпами. У этих последних только и хватало сил разрушать. Их господство всегда представляет собой какой-то беспорядочный период”.
Но также и прелюдию к новому порядку, в этом заключается его глубокая идея. С другой стороны, толпы оказываются более героическими, более справедливыми, чем каждый по отдельности. Они обладают энтузиазмом и великодушием простодушного существа. Их бескорыстие бывает безграничным, когда их увлекают идеалом или затрагивают их верования.
“Неспособность рассуждать у них, — пишет Ле Бон, — создает почву для мощного развития альтруизма — качества, которое рассудок основательно заглушает и которое представляет собой необходимую общественную добродетель”.
Упорно и дотошно он критикует всех тех, кто полагает криминальность отличительной чертой толп. С этой целью он показывает, что даже в разгар революции, в наисложнейшие моменты, они брали на себя труд создавать трибуналы и судить свои будущие жертвы в духе справедливости. Их порядочность была не меньшей, ибо деньги и драгоценности, отобранные у своих жертв, они передавали комитетам. Таким образом, преступления составляют всего лишь частный аспект их психологии. И совершаются они чаще всего по наущению вожака. Одним словом, нет больше преступных толп, есть только добродетельные, жестокость уже перестает быть их атрибутом, если это не признак героизма. Они могут быть жестокими и героическими одновременно.
“Это то, в чем заблуждались писатели, изучив толпы лишь с точки зрения криминальной. Разумеется, толпы часто бывают преступными, но часто они бывают и героическими. Их легко принуждают убивать во имя триумфа веры и веры или идеи, воодушевляя и суля славу и почести, увлекая почти без хлеба и оружия, как во времена крестовых походов, освобождать могилу Господню, или как в 1793 г., защищать землю Отечества. Героизм, конечно, не вполне осознанный, но именно на таком героизме делается история. Если вносить в актив народов только великие деяния, которые были хладнокровно рассчитаны, мировые анналы вписали бы очень немногое”.
Добавим ещё, что толпы легче побудить, взывая к их коллективному идеализму. И наконец, нет ничего глупого или патологического в так называемых безумиях, crazes или иллюзиях масс. При условии принятия гипотезы о том, что они состоят из таких же нормальных людей, как вы и я. Просто, собравшись в толпу, эти люди чувствуют, рассуждают и реагируют в иной психологической плоскости. Разумеется, их суждения и реакции противоречат суждениям и реакциям изолированных субъектов, но это противоречие не означает аномалии. И ничто не дает нам повода для вынесения столь резкого суждения по этому поводу, разве что в самых крайних случаях явного душевного расстройства. Даже в этом случае мы не знаем, имеем ли дело с действительным безумием, а не со стереотипом, позволяющим нам избегать того, кто избегает и пугает нас. Слишком легко приклеить ярлык “истерия”, “коллективное безумие” на странное или необычайное поведение толпы — стычки после футбольного матча, панику, спровоцированную катастрофой, беспорядочные передвижения массы на очень малой территории и т. п. Ярлык может быть обманчивым, а поведение непонятым. То, что писал Жорж Лефевр по поводу революционных уличных собраний, действительно повсюду:
“Это ведь слишком поспешное решение, — приписать такие эксцессы “коллективному безумию” “преступной толпы”. В подобном случае революционное собрание не является неосознанным и не считает себя преступным: напротив, оно убеждено, что наказывает справедливо и с полным основанием”.
Это также поспешно, как приписывать злоупотребления власти какого-то деспотического вождя, например Гитлера, “личному безумию” и “преступной личности”. Он поступает в целях укрепления своей власти и в соответствии с действующим законом. Впрочем, когда мы наблюдаем толпу вблизи и достаточно долго, ощущение истерии рассеивается. Мы просто отмечаем, что психология индивидов и психология толп не подобны друг другу. То, что кажется “аномальным” для первой, для второй совершенно нормально.