«Прутья первосортные брошу… Триста двадцать рублей из кармана выкинуть? Это ж рехнуться надо, – думал Фомич. – Вон дядя Николаха колодник отсюда на себе возил возами. А я прутьев не донесу! Да что я, иль не Кузькиной породы? Ну ж нет, батеньки мои, не дождетесь от меня такой подачки…»
   Фомич, сцепив от боли зубы, выполз на берег и так, на четвереньках, с пучками прутьев за спиной, двинулся по ветру. Вскоре он потерял свои сшитые из старой шинели рукавицы и загребал снег побелевшими голыми пальцами. Холода он теперь не чувствовал вовсе, и боли в ноге тоже не было. Он плохо соображал, куда ползет, в каком направлении. Но зато хорошо знал, что на спину теперь переворачиваться нельзя, боялся, что силы не хватит, чтобы снова встать на четвереньки. И на бок боялся лечь, чтобы не уснуть. Теперь он и отдыхал все в том же положении – на четвереньках, уткнувшись носом в снег. Крутом была ночь, бушевал снег, выл ветер, а он все полз и полз, каким-то необъяснимым волчьим чутьем выбирая именно то единственно верное направление, где в снежной коловерти потонули Прудки.
   Нашли его ночью возле фермы. Головой он уткнулся в ворота, ползти дальше некуда. Думали, замерз…
   Очнулся Фомич в больнице. Рядом с койкой сидела Авдотья с красными от слез глазами. Он посмотрел на забинтованные руки, ноги и сразу все вспомнил.
   – Прутья-то целы? – спросил он.
   – Целы, целы, – печально ответила Авдотья.
   – Володька не приехал еще?
   – Нынче телеграмма от него пришла. Завтра сам будет.
   – Хорошо… – Фомич немного подумал и сказал: – Передай ему, пусть сам сплетет кошевки. Да смотрите не продешевите!.. Меньше восьмидесяти рублей за кошевку не брать… Кошевки будут первый сорт.



17


   Больше месяца провалялся Живой в больнице – пока лодыжка под лубком не срослась. Появился в Прудках веселым, все шутил:
   – Говорят, что бядро полгода срастается. Эх, не повезло мне! Кабы не лодыжку, а бядро поломал – вот лафа… До весны пролежал бы на дармовых харчах.
   – Ты, Федька, и впрямь телом вроде б подобрел, – встретил его дед Филат. – Только с лица красен, как рак ошпаренный.
   – Это я шкуру к весне меняю. Надоело в старой ходить. Ты бы, дядь Филат, поползал по снегу. Глядишь, и помолодел бы вроде меня.
   – Говорят, у тебя и ногтев на пальцах нету. Сошли на нет?
   – А мне что их, лаком красить да на поглядку выставлять, ногти-то? Доктор говорит, от них зараза одна. Главное – пальцы целы.
   Он показывал всем свою чудом уцелевшую клешню и шевелил пальцами.
   – Владеют. Есть ишо чем ухватиться. Жить можно.
   С первесны подался на сторону старший сын Владимир. Уехал в Сормово на стройку. Пришлось снаряжать его в дорогу. С пустыми руками не отпустишь. И одежонку какую ни то надо – не в одном же обмундировании ходить ему. Покряхтел Фомич, но делать нечего. Зарезал свинью – отвез на базар. Отвез и мечту свою о корове.
   – Поезжай, сын, устраивай себе жизнь. А об нас не беспокойся.
   На остаток денег Живой накупил картошки.
   – Вот и нам радость, мать. Теперь до лета хватит. Значит, не помрем.
   До лета Фомич не дотянул. В мае, в голодную пору межвременья, он вспомнил про Варвару Цыплакову и решил сходить в райсобес, пособия попросить.
   И вдруг пришла в Прудки невероятная весть – Тихановский район закрыли. Не так чтобы закрыли – и все тут. Разъяснили, что район перестал быть рентабельным, то есть народ поразъехался, колхозы объединились да укрупнились – и район, значит, укрупнять надо. Назрело! Оно, может, и разумно, со стороны глядя, сказать: «Эко вы, милые, размахнулись – сорок две конторы на десять колхозов держите. Сократитесь!» Но тихановцы-то не хотели сокращаться; тихановцы продолжали думать, что район у них, как район, и все есть для района: конторы больше размещались в двухэтажных домах – и новых, и бывших кулацких, улицы булыжником мощены, а от чайной до клуба дощатый тротуар проложен… Чем хуже иных прочих? Но поди ты… Проснулись утром тихановцы – нет района. Ни одной вывески на домах: ни райтопа, ни раймага, ни райисполкома… Как жить?
   Фомич, услыхав об этом, даже взгрустнул:
   – В Пугасово не больно сбегаешь… И Варвары Цыплаковой там уж нет.
   А более всего тихановцев возмутило то, что в их белокаменный двухэтажный райком привезли инвалидов и престарелых. «Дожили! Районом были – стали богадельней». Рынок на тихановском выгоне опустел, дома в цене пали… Даже забитые окна появились.
   И началось в Тиханове великое брожение: начальство, которое со специальностью было, разъезжалось по своим ведомствам – банковские да почтовые в Пугасово переехали, а милиция, юристы – те даже в область подались. Демина отозвали в обком, Тимошкин в сельпо продавцом устроился, а для Мотякова места не находилось. Пугасовский председатель рика наотрез отказался брать его в заместители; сказал, что мне, мол, и своих выдвиженцев девать некуда. Специальности у Мотякова никакой не было, хлеб давно уж и позабыл, как пашут. Да ведь и не пошлешь его из председателей прямо в борозду. А хозяйственной должности или по кадровой части пока ничего не находилось. И Мотяков без дела ходил по лугам – рыбу ловил. Однажды Фомич встретился с ним.
   Как-то под вечер раскинул Фомич свои донки под Кузяковым яром – стерлядей половить. Наживу добывал тут же: сняв штаны, зашел в воду и острым жестяным черпаком выковыривал из-под воды илистый синевато-серый грунт, в котором прятались куколки мотыля.
   На самом яру остановилась черная заграничная машина. Фомич сразу узнал ее. «Зять полковника Агашина! Знать, из Москвы приехали», – подумал он.
   Но из машины вылез сам Агашин, грузный бритоголовый старик с красным мясистым носом и маленькими под нахохленными рыжими бровями серыми глазками.
   – Здорово, Федор! – сказал полковник с крутояра. – Живой?
   – Живой! А чего нам не жить? Воды сколько хочешь, в ней рыба – выбирай на вкус. Птица поверху летает всякая, – весело отвечал Фомич. – А вы когда приехали?
   Полковник был старше Фомича лет на десять, среди односельчан это заметная возрастная разница, поэтому Фомич обращался к Агашину почтительно, с детства привык еще. Тот приезжал, бывало, в деревню козырем. Красный командир! И даже старики величали его по имени-отчеству – Михал Николае.
   – Вчера приехал, – гудел сверху полковник. – Я тут не один… Давай и ты к нам!
   Фомич привстал из воды, прикрыв срам обеими руками, и сказал так просто, для приличия:
   – Вас самих, поди, много?
   – Давай-давай! У нас тут сетишки есть. Бредешок закинем в Луке. Ты знаешь здесь хорошие местечки.
   – С бредешком, конечно, можно было бы пройтись. И сети хорошо бы закинуть. Да уж и не знаю… запрещено! – в нерешительности стоял Фомич.
   – Давай-давай! С нами тут власть, правда бывшая! – засмеялся полковник.
   – Да вам что смотреть на власть? Вы сели да поехали, а мне тут жить… – Но Фомич уже без лишних проволочек, не то еще передумают насчет приглашения, вылез из воды, надел штаны и в момент взобрался на берег.
   – Ого, ты как козел еще прыгаешь, – сказал полковник и подвел Фомича к машине. – Полезай!
   Фомич влез в машину и очутился на одном сиденье рядом с Мотяковым.
   – Здравствуйте! – сказал Фомич, обращаясь как бы ко всем сразу.
   – Привет! – сказал зять полковника.
   А Мотяков промолчал.
   Зять полковника сидел за рулем; это был еще молодой человек, но уже полный, круглолицый и очень приветливый. Фомич знаком был с ним и знал, что работает Роберт Иванович во Внешторге, побывал не раз в самой Америке и привез оттуда эту самую машину под названием «форд». Изнутри в машине сиденья были обшиты настоящей кожей, хорошо выделанной и простеженной на манер фуфайки; а поверху, над головой, и не поймешь, чем было обтянуто, – не то шелк твердый (Фомич потрогал пальцами, он впервые сидел в такой машине), не то клеенка какая-то красная, вся в мелких пупырышках. А возле заднего окошечка валялись журналы в ярких картинках: все девки в темных очках, а на теле голо: два маленьких лоскута, так, с Фомичову ладонь, чтоб срам прикрыть. «А темные очки надели от стыда, должно быть», – подумал Фомич.
   – Нравится? – спросил Роберт Иванович.
   – Да как сказать… Красиво, но как-то неуютно. Замарать боишься, – ответил Фомич.
   – Хо-хо-хо! – оглушительно засмеялся полковник.
   Подъехали к озеру. Из багажника вынули две сети капроновые. Фомич слыхал про такие сети, но не видел еще и теперь с интересом разглядывал – нитки были желтоватые, крученые и очень тонкие.
   – Больно тонкие нитки!.. Не порвется?
   – А ты возми, порви! – сказал полковник. – Бери! Ну? – Полковник всунул в руки Фомичу сеть. – Тяни! Тяни, тяни!..
   Фомич сильно натянул ячею, так что нитки в пальцы врезались.
   – Кряпка! – восхищенно произнес он.
   Бредень был тоже хорош, хоть и не капроновый, но новенький, ячея мелкая и мотня большая – сом попадет, не вырвется. Бредень вытащили из машины, на спинках лежал.
   – Неужто и бредень из Москвы везли? – спросил Фомич.
   – Бредень его, – кивнул полковник на Мотякова.
   Впервые за послевоенные годы Фомич видел Мотякова в обыкновенной белой рубахе с закатанными рукавами и не в галифе, а в простых серых брюках. И оказалось, что он не дюжее его, Фомича, так же худ и мосласт. И даже его широкий и ноздрястый нос, обычно грозно поднятый кверху, теперь казался смешной нашлепкой.
   – Это что ж, ваш бредень или бывший риковский? – спросил Фомич Мотякова.
   – Мой. А что?
   – Дак ведь ты сам запрещал ловить бреднем? Зачем же его держал?
   – Ты болтай поменьше! Вон делай, что заставляют.
   Фомич с полковником разматывали сети.
   – Что, Семен, не нравится критика снизу? – спросил полковник Мотякова. – Привыкай, брат… Теперь дело к демократии идет.
   – Чтобы критиковать – тоже надо образование иметь, не то что наши дураки да лодыри. – Мотяков зло сплюнул и стал раскатывать бредень.
   – Насчет образования это ты верно сказал, Семен! – осмелел Фомич. – Помнишь, у нас на курсах был учитель по гонометрии ? Он, бывало, говорил нам: запомните – образование положит конец неразумному усердию.
   – А вы вместе учились? – спросил, улыбаясь, полковник.
   – Вместе академию кончали. Разве не заметно по усердию Мотякова? – сказал Фомич.
   – Прохвост! – Мотяков взвалил бредень и потащил его к воде.
   Полковник спросил:
   – Федор, у тебя, наверное, здесь где-нибудь лодочка припрятана или ботничок? А то у нас надувная лодка, возиться не хочется.
   – Есть! Как же без ботника? Я сейчас…
   Фомич встал и пошел вдоль берега. Ботничок он хранил в камышовых зарослях. В том же тайнике у него лежали весла, банки с запасом червей, двукрылые шахи, связанные дедом Филатом, удочки. Фомич взял ботало – железную воронку, надетую на конец тонкого шеста, длинное двухлопастное весло и прыгнул в ботник…
   Сети ставил Фомич с ботника – всю Луку перегородил. Потом долго ботал – пугал рыбу то с одной стороны сетей, то с другой. Полковник с высокого берега давал указания:
   – Бултыхни-ка вон у того куста! Во-во… А теперь от камышей зайди! Там что-то бухало… Щука, наверно.
   Фомич вскидывал шест кверху жестяным раструбом и с маху бил, погружая его в воду.
   «У-у-угг! У-у-угг!» – утробно разносилось по озеру.
   – Хорошо! Вот как их! – отзывался с берега полковник. – А теперь вон из той заводи… Лупи их по мокрому месту!
   Мотяков с Робертом Ивановичем растянули бредень, но после одного заброда махнули рукой. Берега были приглубые, и в трех метрах с головкой было, а там, где мелко, травы много: сусак да водяная зараза… Ноги не протащишь, не то что бредня. Бросив свой бредень, они, голые по пояс, сидели теперь на берегу и смотрели, как Фомич поднимал в ботничок сети.
   Попались две небольшие, по локоть, щуки, судачок на кило и крупный, как хлебная лопата, лещ.
   – А этот лежебока как сюда втюрился? – говорил Фомич, выпутывая из сетей леща. – Спросонья, должно быть, метнулся. Испугался! Так-то по трусости и в котел угодил, дурья башка.
   Уха получилась отменная – духовитая, мутновато-белая, как раз «рыбацкого колеру», как сказал Фомич. Он кинул в нее три крупных луковицы да дикого укропцу покрошил.
   Рыбу вынул, положил на дощечку и посолил щедро крупной, как стеклянные бусы, солью. Полковник протянул было ему пачку мелкой белой соли. Но Фомич отставил ее:
   – Этой солью только кисель солить или кашу манную.
   Свою крупную соль достал он из загашника – в мешочке хранилась, а потом еще в круглой старинной баночке из-под ландрина.
   – Соль для рыбы – что перец для мяса, – сказал Фомич наставительно. – А без них что мясо, что рыба – трава травой.
   – И откуда вам такую соль привозят? Как стекло давленое, – сказал Роберт Иванович.
   – А мы сами ее давим. Из коровьего лизунца.
   – Из чего?
   – Лизунец коровий… Соль такая, камнями. Ее возле фермы бросают коровам для лизания. И в магазине такую же, камнями, продают.
   – И вы едите такую соль? – Роберт Иванович покачал головой.
   Полковник задел деревянной ложкой дымящуюся уху и, причмокивая, медленно спил.
   – Ну, Федор, «Националь» перед тобой – что осел перед донским скакуном…
   – Само собой, – охотно подтвердил Фомич, хотя и не понял, что такое «Националь».
   – Этой ухой и маршала не грех потчевать, – восторгался полковник. – Роберт, ну-ка вынь-ка две баночки!
   «А зачем тут баночки? – подумал Фомич. – Что в них может быть хорошего? Теперь бы водочки с литровку – коленкор другой».
   Роберт Иванович полез в рюкзак (Фомич искоса поглядывал за ним).
   Фомичу хотелось еще чем-нибудь порадовать полковника, он сказал:
   – Чайку захочется после рыбки. Я вам сейчас такой колер заварю, что писать можно.
   Он срезал в кустах несколько стеблей у самого корня шиповника, нарвал цвета ежевики да наломал веток черной смородины с зелеными ягодами и все это положил в ведро, зачерпнул воды из озера и повесил чай варить.
   – А не отравишь своим зельем-то? – спросил полковник.
   – Помрешь – ни один профессор не определит отчего. Вот заварю – за ухо не оттащишь… Пока мы с рыбой покончим, и чай подойдет.
   Расстелили плащ-палатку под развесистым, как шатер, дубом; в центре поставили дымящийся котел ухи, рыбу на доске и коньяк… Фомич как чай отхлебывал – и приговаривал:
   – Лекарственная штука… Теперь бы по вечерам его принимать от простуды. И тогда лет до ста прожить можно.
   Роберт Иванович сидел, прислонясь спиной к дубу, все смотрел с крутояра на тот берег и восклицал:
   – Ну что за прелесть! Что за виды! Весь мир, кажется, объездил, а такой вот милой, скромной красоты не видывал.
   Смотреть отсюда, с высокого берега, и впрямь было приятно: далеко, у горизонта, куда хватал глаз, синели в этот вечерний час мягкие округлые липовые рощицы, а сразу за озером одинокие темные дубки забрели по колено в пестрое от цветов разнотравье и застыли в раздумье, будто дорогу потеряли и теперь не знают, как выйти к лесу. Застыли, смирились со своим одиночеством. Целый день куда-то рвавшиеся за ветром, буйствовавшие травы тоже затихли. И камыши, уставшие склоняться день-деньской, над водой шуметь, тоже выпрямились, стали выше, отраженные в спокойной прозрачной воде. Все в этот час в природе было согласным, покорным и, знать, оттого трогательно-грустным. Ни ветерка, ни дуновения. И даже птицы, казалось, понимали, что громко кричать неприлично; где-то на том берегу торопливо лопотал свое «спать пора!» перепел, да из ближних кустов тоненько позванивала овсяночка: «Вези сено да не тряси-и-и! Вези сено да не тряси-и-и…»
   Фомичу от этой тихой красоты стало хорошо и грустно, и он сказал со вздохом:
   – И зачем живет человек на свете, спрашивается? Красотой полюбоваться… Добро в себе найти и другим добро сделать… На радость чтобы. А мы рычим друг на друга, как звери. Тьфу! – Он достал свой кисет, но поглядывал на коробку «Казбека», лежавшую возле полковника.
   – Не красотой любоваться, а работать надо. Враз и навсегда! – сказал Мотяков.
   – А ты чего же не работаешь? – Фомич свернул было цигарку, но потом сунул ее в кисет и потянулся за папиросами.
   – Пожалуйста, пожалуйста! – подал коробку полковник.
   – Это не твоего ума дело, – ответил Мотяков.
   – То-то оно и есть… Вам, Михал Николае, не приходилось видеть, как курушка над утятами командывает? – обернулся Фомич к полковнику.
   – Вроде бы у нас в Прудках раньше сами утки сидели на яйцах, – ответил полковник.
   – То раньше! А теперь и утки пошли привередливыми. Яйца нанесет, а садиться не хочет. Вот вместо нее курушку и сажают. Та поглупее! – Живой затянулся, пустил дым кольцами, что твой пароход. – Так вот, выведет эта курушка цыплят на выгон и квохчет перед ними, хорохорится, хвост распускает. Все приказывает на своем курином языке – делай то, а не это. Но вот дойдут вместе до озера, утята – в воду и поплыли. А курушка на берегу квохчет. Оказывается, плавать-то она и не умеет. А все командовала – делай то, а не это. Так вот и у нас начальники иные. Сидит на посту, распоряжается – делай так-то и эдак. Командует! А снимут – куда посылать? Он, оказывается, работать-то не умеет.
   – Ты на кого это намекаешь? – спросил, багровея, Мотяков.
   – Да будет тебе, Семен! Шутки надо понимать, – сказал полковник.
   Фомич и ухом не повел.
   – Кому надо, тот поймет. А для того, кто не понял, я еще один анекдот расскажу. Это по вашей части, Роберт Иванович.
   Тот курил, заслонясь ладонью, и беззвучно смеялся.
   – Ты мне ответишь за свои антисоветские анекдоты враз и навсегда! – перебил его Мотяков.
   – Это не антисоветские, а против разжалованных вроде тебя, – сказал Фомич.
   – Ты что, в озере купаться захотел? – привстал Мотяков.
   – Я те не утенок… Смотри, сам не окажись там вроде той курушки, которой охолонуть надо! – Фомич тоже привстал на колено.
   – Ну ладно, ладно! – Полковник взял их за плечи. – Здесь пьют, шутят… А кто хочет счеты сводить, мы наградим того штафной.
   – А не боишься? – спросил Фомича полковник. – Вдруг Мотяков опять вашим начальником станет?
   – Его песенка спета, – сказал Фомич и, помолчав, добавил: – А мне терять нечего, окромя своих мозолистых рук.
   – Как нечего? А пристань? Должность!
   – Я от этой должности нонешней зимой на одной картошке выехал. Кабы не картошка, ноги протянул бы. При этой должности, Михал Николае, хороший корень в земле надо иметь. А у меня все, что на мне, то и при мне. Яко наг, яко благ, яко нет ничего.
   – Тогда иди в колхоз… Пускай корни в землю.
   – Рад бы в рай, да грехи не пускают.
   – Это что еще за грехи?
   – Смолоду нагрешил. Одного на сторону свалил, а пятеро при мне.
   – Ну, это ты брось… Главное, нос не вешать. – Полковник поднял розовый колпачок коньяка: – За непотопляемый прудковский броненосец и его славного шкипера Федора Фомича Кузькина!..



18


   Однажды хмурым июньским днем к прудковской пристани причалил катер. Забрав пассажиров, капитан сказал Фомичу:
   – Вот тебе буксирный трос. Зачаливай свою пристань и руби концы… Приказано доставить твой сундук на участок.
   – Это как понимать? – растерянно спросил Фомич.
   – Как хочешь, так и понимай. – Капитан был стар и неразговорчив.
   – По причине ремонта или как? – допытывался Фомич. – Может, ликвидация?
   – В конторе скажут.
   Весь путь до Раскидухи Живой метался по своей пристани, как заяц по островку, отрезанный половодьем. В голову лезли всякие тревожные мысли насчет ликвидации, но он гнал их, цеплялся за ремонт… «Да что я, в самом деле, ремонта испугался? Ну, постою недельки две на участке, проконопачусь… Только и делов. А может, и новый дебаркадер дадут? Теперь техника вон как в гору пошла. У меня ж не дебаркадер – и впрямь сундук старый. Одной воды из него выливаешь ведер сто за день. Я что, насос-камерон?»
   Вспомнил Живой, как еще прошлой осенью писал в контору заявление, чтобы починили дебаркадер либо матроса еще назначили, «потому как одному отбоя от воды нет, а семью свою держать на откачке задаром не имеем полного права…». Садок Парфентьевич ответил коротко: «Просмолим». Но не прошло и месяца с весны, как дебаркадер снова потек.
   «Поди, совесть сказалась у них. Комиссия осмотрит, а там, глядишь, Дуню проведу к себе матросом. И заживем…»
   Напоследок Фомич написал карандашом на тетрадном листе новое заявление насчет ремонта. Может, пригодится?
   В контору вошел он вроде бы успокоенный.
   – Меня что, в ремонт определили? – спросил он рыжую диспетчершу.
   – Заместитель по кадрам все вам объяснит, – ответила она уклончиво.
   – Это кто ж такой? Владимир Валерианович?
   – Нового прислали. Он в кабинете Садока Парфентьевича.
   Из диспетчерской дверь вела в кабинет начальника.
   – Ну-ка я спрошу! – Фомич взялся за дверную ручку.
   – Погодите! – строго сказала диспетчерша. – Что, не слышите? Он же занят.
   Из кабинета доносились голоса. Дверь была тонкая, фанерная. Живой подался ухом к филенке, прислушался.
   – Я вам говорю – план выполнять надо, план! Интересы государства! А вы мне про детей да про варево… – раздраженно произносил вроде бы знакомый голос.
   Другой звучал глухо, просительно:
   – А семьи наши в чем виноватые?
   – Да кто вас просил с собой их брать? Здесь что, производство или детский сад? А! Колхоз?
   Знакомый голос, знакомый голос! Живой даже на дверь слегка надавил, но она предательски скрипнула.
   – Товарищ Кузькин, ступайте на берег. – Диспетчерша встала и выпроводила Фомича за дверь. – Когда надо – позовем.
   Делать нечего. Живой вышел на берег.
   Неподалеку от конторского дебаркадера стояли две большие деревянные баржи. Возле барж сидели две бабы в фуфайках да мужик, небритый, седой, в резиновых сапогах и брезентовой куртке. «Видать, матросы с баржи», – сообразил Фомич.
   – Вы чего, как цыгане, расположились? – спросил он, подсаживаясь к мужику и вынимая кисет.
   – Да уволили… Без предупреждениев, – ответил матрос, закуривая Фомичовой махорки.
   – Как так?
   – Да вот так… – Матрос длинно выругался. – Начальник новый появился.
   – А Садок Парфентьевич?
   – В отпуск ушел. Остался за него заместитель по кадрам. Нового прислали… Такая щетина, что не говорит, не смотрит.
   – Вот оно что! – Фомич теперь понял, почему его в кабинет не пустили. – До порядку, видать, охочий. Меня тоже вот с места сорвал. Пристань моя чем-то не понравилась. Во-он она стоит! – Фомич кивнул на свой дебаркадер, причаленный к берегу. – Из Прудков сняли.
   – Ликвидируют?
   – Ну, этот номер у них не пройдет. Мы тоже законы знаем. – Фомич сплюнул в воду. – А вы откуда?
   – Из-под Елатьмы.
   – Дальние!
   – Не говори. Мы дрова на барках возили. А тут на Петлявке камень где-то не успели вывезти. План, что ли, не выполняют. Он и задержал наши баржи. «Выгружайся!» – «Как так?» – «А вот так. За камнем пойдут ваши баржи». – «А мы?» – «Неделю посидите на берегу. Ничего с вами не случится». Вот и сидим. И домой ехать – за сто верст киселя хлебать. И тут несладко. Ребятишки…
   – Да, этот храбрец, видать, из выдвиженцев, – сказал Фомич. – Я к нему было сунулся – и на порог не пустил. Через дверь поговорили… В нашем районе был один такой. Сапог сапогом, а войдешь к нему в кабинет – и не глядит. Сам, паразит, сидит, а тебя стоять заставляет. А все почему? Потому как академию под порогом кончал. Вот и этот заместитель по кадрам, видать, такой же академик…
   Матрос толкнул Фомича локтем в бок. Фомич обернулся и застыл. Перед ним стоял в синем кителе, в фуражке с крабом Мотяков. По тому, что был он в сопровождении Владимира Валериановича и дюжего парня в резиновых сапогах и в фуфайке, – видать, второго матроса с баржи, – Живой сразу догадался, что новый заместитель по кадрам и есть не кто иной, как сам Мотяков.
   Он не крикнул на Фомича, не обругал его – только повел ноздрями, как бы принюхиваясь, и ушел, так ничего не сказав.
   – Ну, теперь он сядет на тебя верхом, – сказал матрос в брезентовой куртке.
   Фомич только плюнул и кинул окурок в Прокошу…
   С тяжелым сердцем шел он теперь в контору. Мотяков на этот раз не заставил его ждать за дверями. Он кивнул Фомичу на стул у стены, сам прошелся несколько раз по кабинету, знакомо заложив руки в карманы. Наконец сел за стол и еще долго смотрел на Живого, будто впервые видел его.
   – Я хочу, чтобы вы нас правильно поняли, товарищ Кузькин, – сказал он, миролюбиво и очень даже любезно глядя на Фомича. – В Прудки ваш дебаркадер не пойдет.
   – А куда же он пойдет? – У Живого в момент взмокла вся спина.
   – На Петлявку, в Высокое. Будет стоять там под общежитие грузчиков. Отправляйтесь завтра же.
   – А в Прудки кто пойдет?
   – В Прудках пристань сокращаем в целях экономии.
   – А пассажиры как же?
   – Там пассажиров-то два человека в день. Один убыток.
   – Вон вы как рассуждаете! А ежели на Север двух человек посылают? Им и самолеты дают, и шиколату с мармеладом на цельный год. А наши чем хуже их?
   – Ты мне политграмоту не читай, враз и навсегда… У нас план – сократить две пристани. Экономия. Понял?
   – На двух шкиперах много не сэкономишь.
   – По нашему участку – да. А по всей стране? Сколько таких участков? Может, сто тысяч? Вот и подсчитай.
   – Насчет остальных я не знаю. Только мне в Высокое никак нельзя итить. Я весь оклад там проем. А чего семье пошлю?