Харуки Мураками
Сжечь сарай. Сборник рассказов

   Если говорить о хронологическом порядке, то самый старый рассказ из этого сборника — «Сжечь сарай», он был написан в ноябре 1982 года, а самый новый — «Три германские фантазии», в марте 1984-го.
   Иногда меня спрашивают, что мне удается лучше: романы или рассказы. Признаться, этого не знаю я сам. Заканчиваешь работу над романом — и остается смутная неудовлетворенность. Тогда садишься и пишешь серию рассказов. Пока их пишешь, начинает чего-то недоставать — и принимаешься за роман. Так я и пишу: сначала роман, за ним рассказы, опять роман, и вновь рассказы. Этим повторам когда-нибудь придет конец, но пока что я, будто бы ведомый тонкой нитью, постепенно продолжаю писать рассказы.
   Не знаю, почему — видимо, просто мне нравится сочинять.
 
    25 апреля 1984 года (сумерки) Харуки Мураками

Светлячок

   Давным-давно, а если точнее — четырнадцать-пятнадцать лет назад — я жил в студенческом общежитии. Было мне тогда восемнадцать, и я только поступил в институт. Токио я не знал вовсе и никогда не жил один, поэтому заботливые родители сами подыскали мне это жилье. Естественно, стоимость играла не последнюю роль: она оказалась на порядок ниже обычных расходов одиноких людей. Будь моя воля, снял бы квартиру да жил в свое удовольствие. Но если вспомнить, во сколько обошлось поступление, прибавить ежемесячную плату за обучение и повседневные расходы, — тут уж не до выбора.
   Общага располагалась в Токио на холме с видом на центр города. Широкая территория окружена высоким бетонным забором. Сразу за ним по обеим сторонам возвышались ряды исполинских дзелькв — деревьям стукнуло по меньшей мере века полтора. Из-под них не было видно неба — его полностью скрывали зеленые кроны.
   Бетонная дорожка петляла, огибая деревья, затем опять выпрямлялась и пересекала внутренний двор. По обеим сторонам параллельно друг другу тянулись два трехэтажных корпуса из железобетона. Огромные здания. Из открытых окон играло радио. Занавески во всех комнатах — одинаково кремового цвета: не так заметно, что они выгорели давно и безнадежно.
   Дорожка упиралась в расположенное по центру главное здание. На первом этаже — столовая и большая баня. На втором — лекционный зал, несколько аудиторий и даже комната неизвестно для каких гостей. Рядом с этим корпусом — еще одно общежитие, тоже трехэтажное. Двор очень широкий, на зеленых газонах, утопая в солнечных лучах, вращались поливалки. За главным зданием — поле для бейсбола и футбола и шесть теннисных кортов. Что еще нужно?
   Единственная проблема общежития — хотя считать это проблемой или нет, мнения могут разойтись — заключалась в том, что им управляло некое сомнительное юридическое лицо, состоявшее преимущественно из ультраправых элементов. Чтобы это понять, вполне достаточно было прочесть рекламный букет и правила проживания: «Служить идеалам воспитания одаренных кадров для укрепления родины». Сие послужило девизом при создании общежития: согласные с лозунгом финансисты вложили частные средства… Но это — лицевая сторона. Что же касается оборотной, истинного положения вещей не знал никто. Одни говорили, это уход от налогов, другие — афера для получения первоклассного участка земли под предлогом создания общежития, третьи — обычная самореклама. В конечном итоге особой разницы нет. Так или иначе, я прожил в этом подозрительном месте ровно два года — с весны 1968-го по весну 1970-го. В быту различия между правыми и левыми, лицемерием и злорадством не так уж велики.
   День общежития начинался с торжественного подъема государственного флага. Естественно, под государственный же гимн. Как спортивные новости неотделимы от марша, подъем флага неотделим от гимна. Площадка с флагштоком располагалась по центру двора и была видна из каждого окна каждого корпуса общежития.
   Подъем флага — обязанность начальника восточного (где жил я) корпуса, высокого мужчины лет пятидесяти, с проницательным взглядом. В жестковатой по виду шевелюре пробивалась седина, загорелую шею пересекал длинный шрам. Я слышал, он окончил военную школу в Накано. За ним следовал студент в должности помощника поднимающего флаг. Студента этого толком никто не знал. Острижен наголо, всегда в студенческой форме. Я не знал ни его имени, ни номера комнаты, где он жил. И ни разу не встречался с ним ни в столовой, ни в бане. Я даже не знал, действительно он студент или нет. Раз носит форму, выходит — студент, что еще можно подумать? В отличие от накановца, он был приземист, толст и бледен. И эта пара двух абсолютных антиподов каждый день в шесть утра поднимала во дворе общежития флаг.
   В первое время я из любопытства нередко просыпался пораньше, чтобы наблюдать столь патриотическую церемонию. В шесть утра, почти одновременно с сигналом радио парочка показывалась во дворе. Униформист держал тонкую коробку из павлонии, накано-вец нес портативный магнитофон «Сони». Накановец ставил магнитофон на ступеньку площадки флагштока. Униформист открывал коробку, в которой лежал аккуратно свернутый флаг. Униформист почтительно передавал флаг накановцу, который привязывал его к тросу. Униформист включал магнитофон.
   Государственный гимн.
   Флаг легко взвивался по флагштоку.
   На словах «…из камней…» он находился еще примерно посередине, а к фразе «…до тех пор» достигал верхушки. Эти двое вытягивались по стойке смирно и устремляли взоры на развевающееся полотнище. В ясную погоду, когда дул ветер, вполне даже смотрелось.
   Вечерний спуск флага производился с аналогичной церемонией. Только наоборот: флаг скользил вниз и укладывался в коробку из павлонии. Ночью флаг не развевался.
   Я не знаю, почему флаг спускали на ночь. Государство остается государством и в темное время суток, немало людей продолжает работать. Мне почему-то казалось несправедливым, что путеукладчики и таксисты, хостессы в барах, пожарные и охранники не могут находиться под защитой государства. Но это на самом деле не столь важно. И уж подавно никто не обижался. Думал об этом, пожалуй, только я один. Да и то — пришла в голову мысль и унеслась прочь.
   По правилам общежития, перво- и второкурсники жили по двое, студентам третьего и четвертого курсов предоставлялись отдельные апартаменты.
   Двухместные комнаты напоминали вытянутый пенал примерно в десять квадратных метров. Напротив входа — алюминиевая рама окна. Вся мебель максимально проста и массивна: по два стола и стула, двухъярусная железная кровать, два ящика-гардероба и самодельная книжная полка. На полках почти во всех комнатах ютились в ряд транзисторные приемники и фены, электрические чайники и термосы, растворимый кофе и чайные пакетики, гранулированный сахар и кастрюльки для варки лапши, а также обычная столовая посуда. К отштукатуренным стенам приклеены постеры из «Плэйбоев». На подставках над столами выстроились учебники, словари и прочая литература.
   Ожидать чистоты в юношеских комнатах было бессмысленно, и почти все они кошмарно заросли грязью. Ко дну мусорного ведра прилипла заплесневевшая мандариновая кожура, в банках, служивших пепельницами, громоздились горы окурков. В кружках — засохшая кофейная гуща. На полу валялся целлофан от сублимированной лапши, пустые пивные банки, всякие крышки и непонятные предметы. Взять веник, замести на совок мусор и выбросить его в ведро никому не приходило в голову. На сквозняке с пола столбом подымалась пыль. Какую комнату ни возьми — жуткая вонь. Под кроватями у всех копилось грязное белье, матрас сушится, когда придется, и ему ничего не оставалось, как впитывать сырость, источая устойчивый смрад затхлости.
   По сравнению с прочими, в моей комнате было чисто, как в морге. На полу — ни пылинки, пепельница всегда вымыта, постель сушилась регулярно раз в неделю, карандаши собраны в пенал, на стене вместо порнографии — фото канала в Амстердаме. Мой сосед по комнате болезненно относился к чистоте. Он сам наводил порядок. Даже иногда стирал мне вещи. Я же не шевелил и пальцем. Стоило мне поставить на стол пустую пивную банку, как она тут же исчезала в мусорном ведре.
   Этот мой сосед изучал географию в одном государственном университете.
   — Я изучаю ге-ге-географию, — сказал он, едва мы познакомились.
   — Карты любишь? — спросил я.
   — Да. Вот закончу учиться — поступлю в Государственное управление географии. Буду ка-карты составлять.
   Я восхитился: в мире столько разных желаний и целей жизни. Мне до сих пор не приходилось задумываться, какие люди и по каким соображениям составляют карты. Однако заикающийся всякий раз на слове «карта» человек, который спит и видит себя в Государственном управлении географии — это нечто. Заикался он, конечно, не всегда, но на слове «карта» — постоянно.
   — А тво-твоя специализация? — спросил сосед.
   — Театральное искусство.
   — В смысле, в спектаклях играть?
   — Нет, не это. Читать и изучать драму. Там… Расин, Ионеско, Шекспир…
   — Я, кроме Шекспира, больше никого не знаю, — признался он.
   — Я и сам раньше о них не слышал. Просто эти имена стоят в плане лекций.
   — Ну, то есть, тебе нравится?
   — Не так, чтобы…
   Ответ его смутил. И по мере замешательства заикание усилилось. Мне показалось, что я совершил страшное злодеяние.
   — Да мне было все равно, — пояснил я. — Хоть индийская философия, хоть история Востока. Подвернулось театральное искусство — только и всего.
   — Не понимаю, — сказал он с действительно непонимающим видом. — Во-вот мне… нравятся ка-карты, поэтому я изучаю ка-ка-картографию. Для этого я специально поступил в столичный институт, получаю регулярные переводы на обучение. А у тебя, говоришь, все не так?..
   И он был прав. Я уже не пытался что-либо объяснять. Затем мы вытянули на спичках, где кому спать. Он выбрал верхнюю койку.
   Сосед постоянно носил белую майку и черные брюки. С наголо обритой головой, высокого роста, сутулый. На учебу непременно надевал форму. И ботинки, и портфель были черными как сажа. По виду — вылитый студент с правым уклоном, причем многие его таковым и считали, хотя, по правде говоря, он не питал к политике ни малейшего интереса. Просто ему было лень подбирать себе одежду, он так и ходил — в чем было. Его интересы ограничивались изменениями морских береговых линий или введением в строй новых железнодорожных тоннелей. И стоило зайти разговору на эту тему, он мог, заикаясь и запинаясь, говорить и час, и два — пока собеседник либо засыпал, либо бежал от него прочь.
   От раздававшегося ровно в шесть утра гимна он просыпался, как по будильнику. Выходило, что показная церемония поднятия флага не совсем бесполезна. Одевался и шел к умывальнику. Процесс умывания был долог. Казалось, он по очереди снимает и вычищает все свои зубы. Возвращаясь в комнату, с хлопком расправлял и вешал сушить на батарею полотенце, клал на место мыло и зубную щетку. Затем включал радио и начинал утреннюю гимнастику.
   Я обычно ложился поздно и спал бы еще крепким сном, не реагируя на его утреннюю возню и шум. Но когда он переходил к прыжкам, я не мог не проснуться.
   Еще бы: при каждом его подскоке — и нужно заметить, высоком, — моя голова подлетала над подушкой сантиметров на пять. Тут уж не до сна.
   — Знаешь, — не выдержал я на четвертый день, — не мог бы ты делать гимнастику где-нибудь на крыше? А то ты мне спать не даешь.
   — Не годится. Буду заниматься на крыше — начнут жаловаться с третьего этажа. Здесь-то первый, под нами — никого.
   — Ну тогда занимайся во дворе. На травке, а?
   — Тоже не годится. У ме-меня не транзисторный приемник. Без розетки не работает. А не будет музыки — я не смогу делать зарядку.
   И в самом деле: его древний приемник работал только от сети. С другой стороны, транзистор был у меня, но он принимал только музыкальные стереопрограммы. «И что теперь?» — спросил я себя.
   — Давай договоримся. Зарядку делай, только убавь громкость и подпрыгивай вот так — «прыг-скок», а? А то ты не прыгаешь, а скачешь. Идет?
   — «П-прыг-скок»? — удивился он. — Что это такое?
   — Когда прыгаешь, как зайчик.
   — Таких прьгжков не бывает…
   У меня разболелась голова. Сначала подумал: а и черт с ним, — но коли завел разговор сам, нужно разобраться до конца. Напевая главную мелодию радиогимнастики, я показал ему «прыг-скок».
   — Видишь? Вот так. Такие бывают?
   — То-точно, бывают. А я не замечал!
   — Ну вот. — Я присел на кровать. — Все остальное я как-нибудь потерплю — только брось скакать, как лошадь. Дай мне поспать.
   — Не годится, — просто сказал он. — Я не могу ничего выбрасывать. Я такую гимнастику делаю уже десять лет. Каждое утро. Начинаю, и дальше — все машинально. Выброшу что-то одно, и пе-пе-перестанет получаться все остальное…
   — Ну тогда не делай вообще.
   — Зачем ты так говоришь? Будто приказываешь.
   — Ничего я не приказываю. Просто хочу спать часов до восьми. А если и просыпаться раньше, то не как ошпаренный, а вполне естественным образом. Только и всего. Понятно?
   — Поня-а-атно.
   — И что будем делать?
   — Просыпаться и делать зарядку вместе со мной.
   Я опустил руки и завалился спать. Он же продолжал делать гимнастику, не пропуская ни одного дня.
 
   Когда я рассказал о соседе и его утренней гимнастике, она прыснула. Я не собирался делать из рассказа комедию, но в конечном итоге ухмылыгулся и сам. Давно я не видел ее веселой, хотя спустя мгновение улыбка уже исчезла с лица.
   Мы вышли на станции Йоцуя и шагали по насыпи к Итигая. [1]Воскресный вечер в середине мая. До обеда накрапывал дождик, но теперь тяжелые тучи уносило с неба южным ветром одну за другой. Ярко-зеленые листья сакуры колыхались и сверкали на солнце. В воздухе пахло летом. Люди несли свои свитера и пальто кто на руке, кто перебросив через плечо. На теннисном корте по ту сторону насыпи молодой человек снял майку и в одних шортах размахивал ракеткой. В ее металлическом ободе играли лучи солнца.
   Только две сидевшие на лавке монашки были облачены по-зимнему в черное — что, однако, не мешало им задушевно болтать. С таким видом, будто лето еще за горами.
   Минут через пятнадцать у меня вспотела спина, я снял плотную рубашку и остался в одной майке. Она закатала до локтей рукава бледно-серой ветровки. Вещь сильно поношенная, но выцвела приятно. Кажется, я видел ее раньше в этой ветровке, но припоминал весьма смутно. Как и многое другое в ту пору. Все казалось мне событиями глубокой давности.
   — Как тебе совместная жизнь? Интересно жить с другими людьми? — спросила она.
   — Пока не знаю. Рано еще судить.
   Она остановилась перед фонтанчиком, сделала глоток воды и вытерла рот платком, вытащив его из кармана брюк. Потом затянула потуже шнурки.
   — Как ты думаешь, мне такая жизнь подойдет?
   — В смысле — коллективная? Общежитие, что ли?
   — Да, — ответила она.
   — Как сказать… Тут как посмотреть. Хлопот, конечно, хватает. Дурацкие правила, радиогимнастика.
   — А-а, — кивнула она, и, как мне показалось, на некоторое время ее мысли унеслись куда-то вдаль. А потом она посмотрела на меня так, будто увидела во мне что-то необычное. Ее взгляд пронизал меня насквозь. Раньше я за ней такого ни разу не замечал. Словно я до странности прозрачен. Словно она разглядывает небо.
   — Но иногда мне кажется, что я должна на это решиться. В смысле… — Не отрывая от меня взгляд, она прикусила губы. Затем опустила глаза. — Не знаю… Хватит об этом.
   На этом разговор прервался, и она зашагала дальше.
   Мы встретились почти год спустя. За это время она до неузнаваемости похудела. Впали щеки, шея стала тоньше. Однако не похоже, чтобы девушка болела. Она похудела как-то очень естественно и тихо. Даже стала красивее, чем я считал раньше. Я хотел сказать ей об этом, но не смог найти подходящих слов и промолчал.
   Мы приехали на станцию Йоцуя без какой-либо на то причины. Просто совершенно случайно встретились в вагоне Центральной линии. Планов никаких, поэтому когда она предложила выйти, мы вышли. Случайной станцией оказалась Йоцуя. Мы оказались наедине, но у нас не нашлось темы для разговора. Я так и не смог понять, зачем она предложила мне выйти из электрички. Ведь нам с самого начала, в принципе, не о чем было говорить.
   Мы вышли на улицу, и она, не объясняя, куда собралась, сразу же зашагала вперед. Мне ничего не оставалось, как идти за ней следом. Я шел и видел перед собой лишь ее спину. Иногда она оборачивалась что-нибудь спросить. На некоторые вопросы я отвечал, но были и такие, на которые я не знал что сказать. Ей, казалось, было все равно. Она едва успевала договорить, сразу отворачивалась и продолжала идти вперед.
   Мы свернули направо на Итабаси, прошли вдоль рва, затем через перекресток Кампомати, взобрались на холм Отяно-мидзу и прошли Хонго. Дальше шагали вдоль линии электрички до Комагомэ. Такой себе пеший марафон… Когда мы дошли до Комагомэ, солнце уже село.
   — Где мы? — как бы очнувшись, спросила она.
   — На Комагомэ, — ответил я. — Ты не заметила, что мы сделали круг?
   — Зачем мы сюда пришли?
   — Тыпривела, я только шел следом.
   Мы зашли перекусить в ресторанчик соба [2]рядом со станцией. Пока ели, никто не произнес ни слова. Я смертельно устал, она же опять о чем-то задумалась.
   — А ты выносливая, — сказал я, доев лапшу.
   — Что, странно? — Ага.
   — Я еще в средней школе бегала на длинные дистанции. К тому же отец любил альпинизм, и я с малолетства по воскресеньям лазала в горы. Так и накачала ноги.
   — По тебе не видно. Она улыбнулась.
   — Я провожу тебя до дома.
   — Не стоит. Я доберусь сама. Не переживай.
   — Да мне все равно.
   — Нет, в самом деле. Я привыкла возвращаться в одиночестве.
   Признаться, ее слова меня несколько успокоили. До ее дома на электричке езды больше часа. Я не представлял, как мы будем ехать все это время молча. В конце концов, она поехала обратно одна. А я за это угостил ее ужином.
   — Послушай, если ты не против… ну, если тебе это не в тягость… мы еще встретимся? Я понимаю, что у меня нет никаких причин так говорить… — сказала она на прощание.
   — Причин? — удивился я. — Что это значит — «нет причин»?
   Она покраснела. Видимо, с удивлением я перестарался.
   — Я не могу толком объяснить, — как бы оправдываясь, сказала она, закатала оба рукава ветровки выше локтей, а потом снова их разгладила. В электрическом свете пушок у нее на лице стал красивым, желто-золотистым. — Я не хотела говорить «причина», думала сказать иначе.
   Она облокотилась на стол и закрыла глаза, будто надеялась отыскать подходящие слова. Но, естественно, ничего не нашла.
   — Ничего страшного, — попробовал я ее успокоить.
   — Вот и у меня не получается. Причем давно. Соберусь что-нибудь сказать, а в голове какие-то неуместные слова всплывают. Или совершенно наоборот. Собираюсь поправить себя, начинаю еще больше волноваться и говорю что-то лишнее. Оп — и уже не помню, чего хотела в самом начале. Такое ощущение, что мое тело разделено на две половины, которые играют между собой в догонялки. А в центре стоит очень толстый столб, и они вокруг него бегают. И все правильные слова — в руках еще одной меня, но здешняя «я» ни за что не могу догнать себя ту. — Она посмотрела мне в глаза. — Ты это понимаешь?
   — Такое в большей или меньшей степени случается с каждым, — изрек я. — Все пытаются выразить себя верно, но толком у них не выходит, вот они и нервничают.
   Ее мои слова, похоже, несколько разочаровали.
   — Но это — другое, — вздохнула она, и больше ничего не объясняла.
   — Я нисколько не против наших встреч, — сказал я. — Все равно по воскресеньям болтаюсь без дела. Да и пешком ходить — полезно для здоровья.
   На станции мы расстались. Я сказал «до свидания», она тоже со мной попрощалась.
 
   Впервые я встретился с ней, когда перешел во второй класс старшей [3]школы. Ей было столько же, сколько мне, и она училась в миссионерском лицее «для благородных девиц». А познакомил нас мой хороший товарищ — она была его подругой. Они с пеленок росли вместе и жили по соседству, менее чем в двухстах метрах друг от друга.
   Как это часто бывает с подобными парами, у них не возникало стремления уединиться. Они часто ходили друг к другу в гости, ужинали семьями. Несколько раз зваги меня, какую-нибудь девчонку и устраивали парные свидания. Однако девчонки не разжигали во мне искорок хоть какой-то любви, и мы в конце концов естественным образом стали встречаться втроем. Так было удобнее всего. Роли распределились следующим образом: я чувствовал себя гостем, мой товарищ — всемогущим хозяином, а она — его ассистенткой.
   Была в нем такая жилка. И несмотря на присутствующую в нем изрядную долю сарказма, он был человеком добрым и справедливым. Одинаково внимательно разговаривал и шутил и с ней, и со мной, и вообще, когда замечал, что кто-нибудь долго молчит, обращался к нему и вытягивал собеседника на разговор. Он умел мгновенно оценить тональность беседы и действовал по ситуации. Вдобавок у него был редкостный талант извлекать из посредственного в целом собеседника что-нибудь интересное. Потому мне порой казалось, что я — очень интересный человек и веду не менее интересный образ жизни.
   Но стоило ему отлучиться, и разговор с ней никак не складывался. Мы просто не знали, о чем говорить: на самом деле, у нас не было ни одной общей темы. Что уж тут? Мы молча пили воду и двигали стоявшую на столе пепельницу. В общем, ждали, когда вернется он.
   Через три месяца после его похорон мы встретились с ней один раз. Оставалось небольшое дело, и мы договорились о свидании в кафе. А когда все обсудили, больше поводов для разговора не осталось. Я попытался разговорить ее, но беседа постоянно обрывалась на полуслове. Плюс ко всему, отвечала она резковато. Будто бы сердилась на меня, но почему — я не знал. И мы расстались.
 
   Может, сердилась, что не она, а я был последним, кто разговаривал с ним? Может, это звучит неэтично, но я, кажется, понимал ее настроение. И, будь это возможно, хотел бы, чтобы на моем месте оказалась она. Однако что случилось, то случилось. И что бы мы себе ни думали, уже ничего не изменить.
   В тот погожий майский день, возвращаясь из школы (а если честно, попросту сбежав с уроков), мы зашли в бильярдную и сыграли четыре партии. Первую выиграл я, все остальные — он. По уговору я заплатил за игру.
   Той же ночью он умер в гараже собственного дома. Протянул от выхлопной трубы «N-360» [4]резиновый шланг, залепил окна в салоне липкой лентой и запустил двигатель. Долго ли он умирал, я не знаю. Его родители уезжали навестить кого-то в больнице, а когда вернулись и открыли двери гаража, он был мертв. И только радио играло в машине да дворники прижали к стеклу чек с автозаправки.
   Ни предсмертной записки, ни очевидных причин. Поскольку я был последним, кто встречался и разговаривал с ним, меня вызвали в полицию на допрос. «По нему ничего не было видно, вел себя как всегда, — сказал я следователю. — И с чего бы человек, решившийся на самоубийство, выигрывал на бильярде три партии кряду?» Но видимо, ни я, ни он положительного впечатления на следователя не производили. В глазах того ч; ггалось: «Что может быть странного в самоубийстве человека, который вместо занятий катает шары?» В газету поместили короткий некролог, и на этом дело закрыли. Красный «N-360» сдали на скрэп. Некоторое время на его парте стояли белые цветы.
 
   Перебравшись после школы в Токио, я хотел только одного: не брать в голову разные вещи и как можно лучше постараться от них отстраниться. Я решил насовсем забыть зеленое сукно бильярдного стола, красный «N-360», белые цветы на парте, дым из трубы крематория и тяжелое пресс-папье на столе следователя. Первое время казалось, что мне это удается. Но сколько бы я ни пытался все забыть, во мне оставался какой-то аморфный сгусток воздуха, который с течением времени начал принимать отчетливую форму. Эту форму можно выразить словами.
 
    Смертьне противоположность жизни, а ее часть.
 
   На словах звучит просто, но тогда я чувствовал это не на словах, а упругим комком внутри своего тела. Смерть закралась и внутрь пресс-папье, и в четыре шара на бильярдном столе. И мы жили, вдыхая ее, словно мелкую пыль.
   До тех пор я воспринимал смерть как существо, полностью отстраненное от жизни. Иными словами: «Смерть рано или поздно приберет нас к рукам. Однако до того дня, когда смерть приберет нас к рукам, она этого сделать не может». И такая мысль казалась мне предельно точной теорией. Жизнь — на этой стороне, смерть — на той.
   Однако после его смерти я уже не мог воспринимать ее так просто. Смерть — не противоположная жизни субстанция. Смерть изначально существует во мне. И как ни пытайся, устраниться невозможно. Унеся его в ту майскую ночь семнадцатилетия, смерть одновременно пыталась поглотить и меня.
   Я ощущал это очень отчетливо. И вместе с тем старался не думать слишком серьезно. Задача не из легких. Почему? Мне тогда было всего лишь восемнадцать, и я был еще слишком молод, чтобы вникать в суть вещей.
 
   Я продолжал раз-два в месяц ходить на свидания с ней. Пожалуй, наши встречи можно назвать свиданиями, поскольку другие слова в голову не приходят.
   Она училась в женском институте на окраине Муса-сино. Укромное учебное заведение с хорошей репутацией. От ее квартиры до учебного корпуса пешком — меньше десяти минут. По дороге располагался живописный водоем, и мы иногда гуляли вокруг него. Подруг у нее почти не было. Она, как и прежде, лишь изредка роняла отдельные слова. Говорить особо не о чем, и я тоже старался лишний раз промолчать. Встречаясь, мы просто бродили.