Страница:
Маленькая полногрудая Чернецкая тоже тянула вверх правую руку с продолговатыми ноготками, тоже хотела выступить, осудить и звонким своим, нежным, томящимся голоском пела, как все, про предательство идеалов, про влияние Запада, а умные молчаливые мальчики иронически поглядывали на молодого Орлова – как же ты, мол, с идиоткой-то, – на что молодой Орлов усмехался снисходительно, опускал глаза, крутил головой, давая понять, что не следует требовать ума от женщины, не следует, не этим они сильны, женщины...
То, о чем даже и подумать не могли без отвращения Нина Львовна и Галина Аркадьевна, давно уже стало фактом действительности, и нежная плоть узкоглазой Чернецкой изо дня в день содрогалась под сокрушительными ударами мощной плоти стремительно взрослеющего Орлова. Место страсти – вихрастый, молоденький ельник за оврагом – было выбрано, и все меры осторожности соблюдались, потому что – правильно рассудил молодой Орлов – никто не будет перебираться через овраг, чтобы их там застукать, рядом были места куда гуще, и, казалось, уж если прятаться, так в этой непролазной густоте, а они по камешкам, по жердочкам, которые потом сами же и убирали, переходили на ту сторону, падали в поросшую густой сине-зеленой травой впадину, и никто, кроме черноглазых птиц, торопливых белок да волосатых гусениц, не знал, каким огнем наливались сильные пальцы Орлова, когда он, дрожа от нетерпения, рвал кнопки, путался в тесемках ее женственных и невинных, терпеливой Марь Иванной сшитых платьиц, обеими руками оттягивал от горячих висков ее цвета молочного шоколада пушистые косы, и ни просвета не оставалось между их соединившимися, бурно и ладно дышащими под одобрительный шум деревьев телами. Правы были умные мальчики, когда подбрасывали брови к небу, выражая свое удивление по поводу выступлений активистки Чернецкой на комсомольских собраниях, ее вечно поднятой руки с серебристыми ноготками, но трижды прав был Орлов, который уверенно брал ее за эту руку, переводил, а иногда – скрежеща зубами от уже невыносимого желания – как пушинку переносил через темную, нагретую, настоявшуюся воду оврага, бросал в сине-зеленую травяную впадину и сам бросался в другую, горячую, как огонь, нежную впадину между ее вполне уже женскими маленькими ногами.
Их, разумеется, неоднократно видели вместе возвращающимися из лесу, с розовыми пятнами на лицах, с опущенными глазами, но настолько маловероятным было превращение этой отличницы, с которой пылинки сдувала жилистая, в чистом хлопчатобумажном платке нянька, в беспутную маленькую женщину, от рождения владеющую всеми ухватками портовой проститутки, так далека была эта ничего не стыдящаяся портовая проститутка от старательной узкоглазой восьмиклассницы, что весь лагерь как заколдованный твердил подмороженную фразу «у них любовь» и не вдавался в подробности.
В деревне, расположенной неподалеку от лагеря, наступил между тем праздник Ивана Купалы, Иванов день. Сладко пахло клевером с поля, шумели камыши, гнулись деревья, казалось, что еще немного – и разразится гроза, хлынет ливень, мутный, серебристый, белый, с ледяным, в яблочную величину, градом, и тогда уйдет вместе с ним, растворится в расползшейся земле, в слизистых травах невыносимое какое-то раздражение, в котором злости было столько же, сколько восторга, и все хотелось непонятно чего: разломать, разрыдаться, убежать куда-нибудь, зацеловать кого-нибудь до смерти...
Нина Львовна и Галина Аркадьевна ходили настороженные, вытянув гусиные шеи, шипели, чтобы сегодня никто не переступал черту лагеря, а надо готовиться к родительскому дню, доделать стенгазету, разработать план военной игры на следующее воскресенье, короче, чтобы все сидели тихо, пока там, вдали, за рекой отгуляют свое, отбезобразничают, отголосят и улягутся спать. На всякий случай собрали линейку. Мальчики пришли хмурые, пыля кедами, на девочек не смотрели, переминались с ноги на ногу. Галина Аркадьевна – помоложе Нины Львовны – уронила уголки рта, плаксиво сморщила щеки, все старалась поймать в воздухе бархатные зрачки самого высокого из всех, самого мускулистого комсомольца Михаила Вартаняна, которого задыхающаяся от быстрой ходьбы бабушка провожала ежедневно до дверей школы, ловя усатым ртом воздух, засовывала ему в портфель горячие, жирные пирожки. Бедная Галина Аркадьевна, сама не понимая, что с ней, давно уже вспыхивала, как красная смородина, исподтишка разглядывая Вартаняна так, как заботливые хозяйки разглядывают разложенные на прилавке мясные туши: взволнованно, с любовью и тревогой прикидывая, что пойдет на холодец, из какой части накрутить солоноватых котлеток... По простодушию своему Михаил Вартанян часто отвечал Галине Аркадьевне на ее бегающие влажные взгляды, особенно во время контрольных по математике, когда все лбы наклонены к тетрадкам, он, как загипнотизированный, поднимал волосатую свою, не дозревшую до любовных загадок голову, и по три-четыре минуты они с Галиной Аркадьевной смотрели друг на друга, пока он не начинал недоуменно ерзать на парте, а она, покрывшись лишаями румянца, отворачивалась, чтобы судорожно протереть тряпкой и без этого чистую доску.
Однако сейчас, на линейке, Вартанян смотрел себе под ноги, словно – пока шел от палатки к поляне – вдохнул он предгрозового сердитого воздуха, возмужал, отравился и теперь, хоть вы режьте его, не желает замечать круглых, с шипящим угольком раздражения внутри, учительских взглядов.
– Если, – вскрикнула Нина Львовна, – сегодня к нам в лагерь придут ребята из деревни и попросят у вас чего-то...
– Чего? – расхохоталась неуправляемая Соколова. – Воды попить?
Нина Львовна сглотнула кусок кислой, как недозрелая антоновка, ярости.
– Сегодня ребята в деревне могут быть нетрезвыми, и поэтому разговаривать с ними ЗАПРЕЩЕНО!
Все вроде поняли, разбрелись по палаткам. Через десять минут вышел, позевывая, молодой Орлов, оборотил лицо к небу, улыбнулся во всю широту самоуверенного рта, побрел неторопливо в сторону уборной. Еще через пять минут выскочила узкоглазая Чернецкая, угодила прямо в объятия беспокойной Марь Иванны (та шла к ней из кухни, несла на вытянутых руках похожую на свежеиспеченный «наполеон» стопку кружевных выглаженных трусиков), звонко расцеловала старуху, прощебетала что-то, заморочила голову, и умчалась неведомо куда золотая крутобедрая тучка.
За ужином Галина Аркадьевна обнаружила пропажу Юли Фейгензон. Бросились в палатку. Обшарили все кусты неподалеку. Разбились на шестерки, вооружились фонарями.
– Фейгензон! Фейгензон! – мучились классные руководительницы.
Им вторили ломкие голоса несерьезных мальчиков:
– Юль-Юль-Юлья-я-я!
– Юля-я-я?! – ахали девочки, слепя друг друга ненужными фонарями. – Ты где?
– Родит, тогда вернется, – пробормотал наконец Орлов и, заметив, что у Чернецкой развязался шнурок на беленькой заграничной тапочке, не стесняясь, опустился на корточки, завязал шнурок и, как птенца, поймал в ладони дрожь ее нежной щиколотки.
Чернецкая тяжело задышала.
– Что ты сказал, Орлов? – Из липового дупла высунулась Нина Львовна. – Умнее всех хочешь быть?
– Я? – удивился Орлов. – Я разве что-то сказал?
– Доиграешься ты, Орлов. – Она дернула шеей. – Мать твою жалко.
Вдруг кто-то спохватился, что Фейгензон видели «за чертой лагеря» во время тихого часа: стояла как миленькая, балакала с тремя деревенскими. Может, с ними и ушла? Нина Львовна и Галина Аркадьевна переглянулись.
– Всем – в палатки, никуда не выходить, – хрипло приказала Галина Аркадьевна. – Вечерняя политинформация отменяется. Мы с Ниной Львовной идем в деревню. С нами пойдут четверо: Вартанян, Орлов, Лапидус и Лебедев.
До деревни было чуть больше километра. Гроза так и не разразилась, хотя в воздухе по-прежнему стояло тяжелое душное марево, и казалось, что сам этот воздух, уже вечерний, не серого и не черного, а густо-розового, с малиновыми разводами внутри, цвета. Дико и весело разрывалась гармошка рядом с недавно отстроенным, тошно пахнущим краской помещением клуба. У крыльца толпились люди среднего возраста, все крепко выпившие, все принаряженные. Белоголовые дети с остановившимися глазами жались к материнским подолам, сосали липкие кулачки. Одна из женщин, полная, с очень красным, блестящим от пота лицом и широко расставленными глазами, вдруг отчаянно взвизгнула, сорвала с головы цветастый платок, открыв жиденький пробор, круглый гребень, и, топнув ногой, завертелась на месте, выкрикивая частушку:
– Лагерники пришли! Московские!
– А бабочки гладкие, поди, прыткие! – натруженным горлом хрипнул высокий мужик в засаленной кепке, шатаясь и часто сплевывая. – Я б, растудыть вам тудыть, не побрезгую!
Вокруг одобрительно засмеялись.
– Мы ищем одну из своих учениц, – громко сказала Нина Львовна, – крупная такая девочка, кудрявая...
– Жидоватая? – уточнил мужик и снова сплюнул, густо, желто, обильно, прямо под ноги Нине Львовне. – Кучерявая?
– Да, – обмирая, сказала Нина Львовна.
– Не тута ищете, – расхохоталась та, которая пела частушку, и бессмысленно-радостно затараторила: – Ой, не тута, ой, не тута! Ой, не ту-у-ута!
– А где? – строго перебила Галина Аркадьевна.
– В лесу шастают, – махнула ладошкой певунья, – у их, у робят, там костры жгуть! Во-на-а-а туда идите, тама она, жидоватая! А не тута! Ой, не тута, ой, не тута!
Через пятнадцать минут глазам Галины Аркадьевны, Нины Львовны, а также Орлова, Лебедева, Лапидуса и Вартаняна предстала страшная картина. (В сорока пяти километрах от Москвы. В тысяча девятьсот шестьдесят шестом году. Через пятьдесят лет, в общем, великой победы революции.) В центре поляны сверкал высокий – до черного, беззвездного неба – костер. Рядом с костром громоздилось сделанное из пестрых тряпок, бумаги и дерева чучело быка, голова которого была перевита венками из свежих ромашек и папоротника. Трудолюбивая колхозная молодежь, вся вусмерть пьяная, – парни в трусах, девки в трусах и лифчиках, – суетилась вокруг огня, выкрикивая непристойности. Везде валялись пустые бутылки, недоеденные караваи хлеба, куски пирогов и лепешек.
– Давай, тащи ее сюда, сучару! – беззлобно орали двое парней во глубину леса. – Ща мы ее, ведьмаху, подпалим!
Еще один парень – маленького роста, почти карлик, с огромной, непропорциональной туловищу бугристой головой, – стоял спиной к московским гостям и, вздрагивая ягодицами, мочился в огонь.
– Степа, не загаси! – хохотнула одна из девок и звонко шлепнула его между лопаток – А то святый Иван рассерчает!
Нина Львовна схватилась за левую грудь, словно собираясь подоить самую себя, а Галина Аркадьевна закричала неожиданным низким басом:
– Фей-ген-зон!
Тут наконец они и увидели Фейгензон. В одной короткой рубашке, с распущенными кудрявыми, почти достающими до земли волосами, Фейгензон, шатаясь, вышла на поляну из лиственных зарослей. Двое парней обнимали ее справа и слева, а третий поддерживал сзади, чтобы она не свалилась.
– Ща тебя будем бабой делать! – вне себя от восторга закричал карлик и торопливо подтянул спущенные штаны. – Чур, мужики, я первый!
– Ми-ли-ци-и-и-я, – застонала Галина Аркадьевна, – где ми-ли-ици-ия...
Увидев, что за ней пришли, и залившись смехом, будто ее щекочут, Фейгензон вырвалась и бросилась обратно в лес. Слышно было, как под ее тяжелыми босыми ногами затрещали сучья. Парни с ревом побежали за ней. Девки, видимо, нарочно не обращая никакого внимания на незваных гостей, сплели хоровод и, спотыкаясь, пошли вокруг огня:
– А мы просо сеяли, сеяли! – визгливыми голосами заорали девки.
Тогда Галина Аркадьевна твердо сказала простодушному Вартаняну:
– Иди.
Вартанян исподлобья посмотрел на нее пушистыми глазами, и все четверо мальчиков осторожно двинулись к лесу. Нина Львовна перегородила им дорогу.
– Куда вы их посылаете, Галина Аркадьевна? На верную смерть! Назад!
– Милиция! – крикнула Галина Аркадьевна, и на поляне, как ни странно, появилась милиция.
Похожий, если верить портретам, на поэта Лермонтова, широкоплечий и кривоногий, очень молодой лейтенант влетел на поляну, еле сдерживая шумный и взмыленный свой мотоцикл.
– Всем стоять! – проорал лейтенант и, ломая кусты, исчез в зарослях.
Хоровод приостановился.
– Ну че? – спросила одна из девок, большеротая, с красными косматыми бровями. – Че вам здесь надо-то было? Только бы вот нагадить!
Милиционер выволок из леса голую Фейгензон. Она махала обеими руками и заливалась хохотом. Нина Львовна проглотила рыданье:
– Товарищ участковый, вы разрешите нам забрать эту девушку обратно в лагерь? Завтра мы свяжемся с родителями, сообщим на работу отцу...
– Не положено. – Милиционер угрюмо поскреб кадык. – Не по правилу. Вам за эту девушку тоже отвечать придется. Я в том смысле, что она, может, и не девушка вовсе...
Галина Аркадьевна и Нина Львовна подпрыгнули, будто им подожгли подошвы.
– Товарищ участковый! Вы что, хотите отправить ее в милицию?
– В вытрезвитель ее, вот куда, – нахмурился милиционер. – А завтра разбираться...
– Но ей же четырнадцать лет! – промычала Нина Львовна. – Она несовершеннолетняя!
Несовершеннолетняя Фейгензон отвернулась, разинула пухлый рот, и ее начало тут же выворачивать наизнанку.
– А-кх-кх-х! – захлебывалась Фейгензон. Плющ перепачканных волос прилипал к груди. – Ак-х-х, ма-ма-а-а!
– Забирайте! – отрезал милиционер. – И завтра чтобы все были в отделении. Протокол будем составлять. И это... Медицинский осмотр в больнице. Тоже. А я тут покамест по именам всех перепишу.
– Че нас переписывать-то? – огрызнулась большеротая, с косматыми бровями. – Мы не убили никого. Иванов день сегодня.
– Кого день? – гаркнул милиционер. – Что за праздник такой? Где надыбали?
– Че надыбали? – загалдели девки. – Он отродясь был! Че нам, Парижскую коммуну, че ли, с вами праздновать?
– А эта как к вам попала? – раскалялся милиционер. – Школьница?
– Школьница? – захохотала косматая. – Эта школьница с нашим Подушкиным вторую неделю е...ся!
– Ложь! – взвыла Нина Львовна и вне себя замахнулась на краснобровую. – Лжешь ты, гадина!
– Отставить! – побагровел милиционер. – Вы мне тут еще своих порядков понаделайте! Мне в гробу видать, что вы с Москвы! Я вам по-русски говорю: забирайте ее и чтобы завтра к десяти утра все в отделении были! А я уж тут сам разберусь, не вашего ума, как говорится. Тут сообщать нужно куда следует. Чтоб по правилам.
В полном молчании, ярко освещенные желтой, до отвращения похожей на бровастую девку луной, вернулись в лагерь: нетрезвая Фейгензон, которая начала вдруг громко икать, бледные, как покойницы, Нина Львовна с Галиной Аркадьевной и четверо мальчиков, от стыда словно бы одеревеневших. Фейгензон всю дорогу шла очень неровно, пошатывалась.
Этой ночью в лагере не заснул ни один человек. Марь Иванна, причитая и сплевывая, отвела Фейгензон на кухню, напоила чаем, уложила в своей палатке на раскладушке. Фейгензон провалилась в забытье, но все продолжала метаться и всхлипывать. Тогда Марь Иванна вызвала на разговор Чернецкую, прижала ее к костлявой груди, заглянула в убегающие от вопросов глаза:
– Ты-то смотри, – плаксиво и грозно сказала Марь Иванна, – ты-то у меня смотри, чтоб без глупостей! Это ведь какие дела? Один раз не уследишь, и всё! Кто ее, такую, теперь возьмет?
Маленькая Чернецкая вспыхнула в темноте.
– Понимаешь или нет, об чем разговор-то? – возвысила голос Марь Иванна. – От этого безобразия и дети бывают, и болезни разные! Чтоб тихо сидела у меня! Шляться чтоб не смела без спросу!
– Хорошо, – тоненько ответила Чернецкая и укусила кончик своей пушистой каштановой косы.
Утром, на рассвете, пошел чуть живой розоватый дождик, а небо стало таким низким, что край его зацепился за котел с дымящейся и слегка подгоревшей кашей, который двое дежурных по кухне выволокли и поставили прямо на земле – остудить. На линейке – в восемь, а не в шесть из-за дождя – Галина Аркадьевна и Нина Львовна, не вдаваясь в подробности (ночью ими было принято совместное решение не предавать дело огласке), сказали только, что в лагере случилось ЧП: безобразное поведение Юли Фейгензон (Фейгензон стояла посреди лужайки с опущенной головой) привело к тому, что ее заманили на праздник, который справляют отсталые деревенские ребята, там она первый раз пригубила спиртного, и вот что вышло. Ее товарищи должны решить, как повлиять на Фейгензон, которой наплевать, что в ее возрасте другие девушки и ребята проливали кровь за то, чтобы не было ни спиртного, ни отсталых деревенских праздников.
Втайне ото всех Галина Аркадьевна и Нина Львовна решили после линейки самостоятельно отправиться в милицию, пасть на колени перед вчерашним кривоногим, умолять его не сообщать ни в школу, ни в больницу, не делать никакого медицинского осмотра, потому что так или иначе, но Фейгензон все равно должна была потерять самое дорогое, что есть у любой советской девушки, потому что давно созрела физически, и кроме того, она собирается после восьмого класса идти в техникум, а там ученицы ведут себя как взрослые, и, наконец, если сделать случившееся предметом всеобщего достояния, это может стать ужасным примером для остальных комсомольцев, а Нина Львовна и Галина Аркадьевна останутся без работы. Притом что у Нины Львовны на руках старуха мать, а у Галины Аркадьевны и того хуже: мать и древнейшая тетка.
Целую ночь Галина Аркадьевна убеждала Нину Львовну, что рыжая бровастая девка просто сболтнула и никакой Подушкин ничего ТАКОГО не сделал, но Нина Львовна, с каплями пота на длинном носу, была уверена, что сделал, и все повторяла: «Вот увидите, вот вы последняя и увидите!»
Растерявшиеся комсомольцы только-только начали придумывать, какими словами осудить неправильное поведение Фейгензон, как на лужайку въехали сразу две машины: черная «Волга» и серый, заляпанный грязью «Москвич». Через минуту подкатила еще одна машина – милицейская. За рулем ее сидел вчерашний, обозленный и нахмуренный, лейтенант. У Нины Львовны и Галины Аркадьевны подкосились ноги. Из серого «Москвича» вылезла Людмила Евгеньевна, директор, с маленькими пухлыми руками, в круглых очках, которые делали ее похожей на лягушку, за ней завуч Зинаида Митрофановна, высокая, на прямой пробор, с морщинистым провалом рта, густо набитым золотыми и металлическими зубами, потом бешеный физкультурник Николай Иваныч (он-то и вел машину) и наконец – осторожно, бочком, хмурясь и посмеиваясь, придерживая подбородком наброшенный пиджак, вздрагивая изуродованной воробьиной лапкой вместо руки, выпрыгнул историк Роберт Яковлевич с таким выражением лица, будто его всю дорогу знобило. Черная «Волга» стояла как неживая, ничего не было видно за затемненными стеклами. Никто из нее не показывался.
– Все свободны, – розовым накрашенным ртом сказала Людмила Евгеньевна. – За территорию лагеря не выходить. А вы, – она дернула подбородком в сторону Нины Львовны и Галины Аркадьевны, – и ты, – блеснула выпученными стеклами в сторону Фейгензон, – пойдемте с нами.
Двинулись в столовую: директор Людмила Евгеньевна и Зинаида Митрофановна, завуч, – обе гневные, с высоко поднятыми головами, Николай Иваныч, набычившись, и Роберт Яковлевич с глазами грустными и усталыми, который все замедлял шаги и старался, чтобы идущие сзади Нина Львовна, Галина Аркадьевна и Фейгензон присоединились к остальным, но они еле-еле перебирали ногами и шли как на казнь.
– Так! – звонко сказала Людмила Евгеньевна. – Мы здесь не одни. В этой машине, – она ткнула толстеньким пальчиком в сторону неподвижной черной «Волги», – находятся товарищи из роно. Они ждут, пока мы с товарищами, пока мы с Зинаидой Митрофановной, Николаем Ивановичем и Робертом Яковлевичем узнаем все подробности безобразного поступка и безобразных последствий безобразия. – Она подавилась комком мокрого лесного воздуха. – То, что здесь происходит, очень даже возможно закончится судом и отдачей под суд виновных.
Нина Львовна рывком приподняла ладонью тяжелую левую грудь по своей всегдашней привычке и громко ахнула.
– Сначала пусть расскажет Фейгензон, – приказала Людмила Евгеньевна. – А мы послушаем!
– Я извиняюсь, – откашлялся Роберт Яковлевич. – Сначала, я думаю, нужно выслушать мнение педагогов...
– Вы, Роберт Яковлевич, – вскрикнула Зинаида Митрофановна, щелкнув верхним зубом, золотым и богатым, о нижний, металлический, попроще. – Вы, Роберт Яковлевич, не давайте воли национальным пристрастиям. Не давайте! Выше надо подыматься, выше! Недалеко вы подыметесь на национальных пристрастиях!
Лицо Роберта Яковлевича покрылось темными пятнами разной величины.
– И краснеть не надо! – дорвалась Зинаида Митрофановна. – Не надо нам здесь краснеть, не надо! Пусть комсомолка сама расскажет! Пусть! А краснеть нам здесь не надо! Ничего вы своими краснениями не добьетесь!
Мускулистый Николай Иваныч закивал подбородком.
– Говори, Фейгензон, – приказала Людмила Евгеньевна.
Фейгензон беззвучно плакала.
– Каким образом ты, комсомолка, восьмиклассница, на которую государство, ничего не жалея, потратило столько сил, столько средств, каким образом ты докатилась до того, чтобы напиться пьяной и вступить в интимные отношения с... Как его зовут? Ну, отвечай?
Фейгензон закрыла лицо руками и затрясла головой.
– Где вы встречались? – заорала Зинаида Митрофановна. – Где ты позорила имя нашей школы?
Фейгензон мотнула головой в сторону леса.
– Та-а-ак, – развела руками Зинаида Митрофановна, – ну, что же... Фейгензон... В лесу, значит... И что же, необходимо тебе это было? Тебе, может быть, чего-то не хватало в жизни? Объясни нам: чего? Скучно тебе было, раз ты решилась на ТАКОЕ? Объясни нам, какие причины тобой руководили и каким образом ты, значит, унизилась настолько, чтобы – девушка, девочка! – предоставить чужому человеку, парню чужому, значит, увести себя в лес и там... Ну, рассказывай!
– Чего? – хрипнула Фейгензон.
– Как чего? – вскинулась Людмила Евгеньевна. – Того, о чем тебя спрашивают! Когда и при каких обстоятельствах ты, комсомолка, потеряла самое дорогое, что только бывает у девушки? Самое светлое? Самое святое? Вот чего!
– Ничего я не сделала, – прорыдала Фейгензон, – откуда я знала?
Роберт Яковлевич подцепил трехпалым отростком синий носовой платок из кармана пиджака, вытащил его и осторожно высморкался.
– Вот тебя уже и жалеют! – загрохотала Зинаида Митрофановна. – Сейчас мы все заплачем! Ах, бедная Фейгензон! Вот тебя уж и пожалели! А жалеть нужно было раньше! Жалеть не тебя нужно было, а силы и средства, которые наше государство по доброте своей на таких, как ты, тратит!
– Я не понимаю одного, – прорычал Николай Иваныч, – в голове у меня, – он хлопнул ладонью по лбу, словно убивая большое, во весь лоб, насекомое, – ну не понимаю я, как ты могла при товарищах, это, значит, интимные, так я понимаю, отношения... Что же, у вас в лес здесь никто не заходит? Тут же у вас военная игра должна была готовиться, а тут, значит, под кустами... Нет, вот этого я не понимаю!
– Мы, товарищи, – сказала Зинаида Митрофановна, – должны вернуться немедленно ко всем остальным, а не шушукаться здесь, при закрытых дверях. Пусть все знают, особенно товарищи из роно, какие мы приняли решения.
Опять протрубил горн, собрал комсомольцев на вторую линейку, и все вернулись под красное, сморщенное от дождя знамя. Фейгензон приказали встать рядом с невыкорчеванным пнем, в самом центре поляны.
– Я требую, – раздув раковины щек, сказала Людмила Евгеньевна, – чтобы ты сейчас, Фейгензон, внятно рассказала нам, как ты вступила в эти отношения и до скотского состояния напилась на религиозно-языческом празднике! Жду!
– Мам! – вскрикнула вдруг Фейгензон и протянула руки навстречу людям, только что ступившим на территорию лагеря с проселочной дороги, ведущей на станцию.
– А, приехали, – удовлетворенно сказала Зинаида Митрофановна, – раньше даже, чем я думала.
Приехали родители Фейгензон. Мать – на три головы выше отца, плечистая, кудрявая и седая, шла впереди, и видно было, что она в семье главная и сейчас все глаза будут устремлены на нее, а не на плюгавенького, с балетной походкой, плохо выбритого старикашку. Мать, видимо, привыкла к тому, что ее дочь всякий может обидеть, и сейчас приготовилась к отпору, визгу, препирательствам.
– Что тут происходит? – с сильным южным акцентом спросила мать, обращаясь к педагогам и не глядя на дочь свою Юлию, которая стояла как вкопанная.
– Вот мы и пытаемся выяснить, – язвительно сказала Людмила Евгеньевна. – Вот и вас мы для этого пригласили! Чтобы вы в присутствии всего коллектива расспросили ее, которая без всякого стыда опозорила имя комсомолки!
– Ты тут что наделала, я тебе говорю! – Мать схватилась за голову и покачнулась. – Мы с отцом работаем, дней не видим, ночей не спим! А ты тут что наделала! Говори, я последний раз спрашиваю!
– Фира, – забормотал отец Фейгензон, – пусть тебе сперва объяснят, а то, может, и зря весь базар, потому что мы же ничего и не знаем толком...
То, о чем даже и подумать не могли без отвращения Нина Львовна и Галина Аркадьевна, давно уже стало фактом действительности, и нежная плоть узкоглазой Чернецкой изо дня в день содрогалась под сокрушительными ударами мощной плоти стремительно взрослеющего Орлова. Место страсти – вихрастый, молоденький ельник за оврагом – было выбрано, и все меры осторожности соблюдались, потому что – правильно рассудил молодой Орлов – никто не будет перебираться через овраг, чтобы их там застукать, рядом были места куда гуще, и, казалось, уж если прятаться, так в этой непролазной густоте, а они по камешкам, по жердочкам, которые потом сами же и убирали, переходили на ту сторону, падали в поросшую густой сине-зеленой травой впадину, и никто, кроме черноглазых птиц, торопливых белок да волосатых гусениц, не знал, каким огнем наливались сильные пальцы Орлова, когда он, дрожа от нетерпения, рвал кнопки, путался в тесемках ее женственных и невинных, терпеливой Марь Иванной сшитых платьиц, обеими руками оттягивал от горячих висков ее цвета молочного шоколада пушистые косы, и ни просвета не оставалось между их соединившимися, бурно и ладно дышащими под одобрительный шум деревьев телами. Правы были умные мальчики, когда подбрасывали брови к небу, выражая свое удивление по поводу выступлений активистки Чернецкой на комсомольских собраниях, ее вечно поднятой руки с серебристыми ноготками, но трижды прав был Орлов, который уверенно брал ее за эту руку, переводил, а иногда – скрежеща зубами от уже невыносимого желания – как пушинку переносил через темную, нагретую, настоявшуюся воду оврага, бросал в сине-зеленую травяную впадину и сам бросался в другую, горячую, как огонь, нежную впадину между ее вполне уже женскими маленькими ногами.
Их, разумеется, неоднократно видели вместе возвращающимися из лесу, с розовыми пятнами на лицах, с опущенными глазами, но настолько маловероятным было превращение этой отличницы, с которой пылинки сдувала жилистая, в чистом хлопчатобумажном платке нянька, в беспутную маленькую женщину, от рождения владеющую всеми ухватками портовой проститутки, так далека была эта ничего не стыдящаяся портовая проститутка от старательной узкоглазой восьмиклассницы, что весь лагерь как заколдованный твердил подмороженную фразу «у них любовь» и не вдавался в подробности.
В деревне, расположенной неподалеку от лагеря, наступил между тем праздник Ивана Купалы, Иванов день. Сладко пахло клевером с поля, шумели камыши, гнулись деревья, казалось, что еще немного – и разразится гроза, хлынет ливень, мутный, серебристый, белый, с ледяным, в яблочную величину, градом, и тогда уйдет вместе с ним, растворится в расползшейся земле, в слизистых травах невыносимое какое-то раздражение, в котором злости было столько же, сколько восторга, и все хотелось непонятно чего: разломать, разрыдаться, убежать куда-нибудь, зацеловать кого-нибудь до смерти...
Нина Львовна и Галина Аркадьевна ходили настороженные, вытянув гусиные шеи, шипели, чтобы сегодня никто не переступал черту лагеря, а надо готовиться к родительскому дню, доделать стенгазету, разработать план военной игры на следующее воскресенье, короче, чтобы все сидели тихо, пока там, вдали, за рекой отгуляют свое, отбезобразничают, отголосят и улягутся спать. На всякий случай собрали линейку. Мальчики пришли хмурые, пыля кедами, на девочек не смотрели, переминались с ноги на ногу. Галина Аркадьевна – помоложе Нины Львовны – уронила уголки рта, плаксиво сморщила щеки, все старалась поймать в воздухе бархатные зрачки самого высокого из всех, самого мускулистого комсомольца Михаила Вартаняна, которого задыхающаяся от быстрой ходьбы бабушка провожала ежедневно до дверей школы, ловя усатым ртом воздух, засовывала ему в портфель горячие, жирные пирожки. Бедная Галина Аркадьевна, сама не понимая, что с ней, давно уже вспыхивала, как красная смородина, исподтишка разглядывая Вартаняна так, как заботливые хозяйки разглядывают разложенные на прилавке мясные туши: взволнованно, с любовью и тревогой прикидывая, что пойдет на холодец, из какой части накрутить солоноватых котлеток... По простодушию своему Михаил Вартанян часто отвечал Галине Аркадьевне на ее бегающие влажные взгляды, особенно во время контрольных по математике, когда все лбы наклонены к тетрадкам, он, как загипнотизированный, поднимал волосатую свою, не дозревшую до любовных загадок голову, и по три-четыре минуты они с Галиной Аркадьевной смотрели друг на друга, пока он не начинал недоуменно ерзать на парте, а она, покрывшись лишаями румянца, отворачивалась, чтобы судорожно протереть тряпкой и без этого чистую доску.
Однако сейчас, на линейке, Вартанян смотрел себе под ноги, словно – пока шел от палатки к поляне – вдохнул он предгрозового сердитого воздуха, возмужал, отравился и теперь, хоть вы режьте его, не желает замечать круглых, с шипящим угольком раздражения внутри, учительских взглядов.
– Если, – вскрикнула Нина Львовна, – сегодня к нам в лагерь придут ребята из деревни и попросят у вас чего-то...
– Чего? – расхохоталась неуправляемая Соколова. – Воды попить?
Нина Львовна сглотнула кусок кислой, как недозрелая антоновка, ярости.
– Сегодня ребята в деревне могут быть нетрезвыми, и поэтому разговаривать с ними ЗАПРЕЩЕНО!
Все вроде поняли, разбрелись по палаткам. Через десять минут вышел, позевывая, молодой Орлов, оборотил лицо к небу, улыбнулся во всю широту самоуверенного рта, побрел неторопливо в сторону уборной. Еще через пять минут выскочила узкоглазая Чернецкая, угодила прямо в объятия беспокойной Марь Иванны (та шла к ней из кухни, несла на вытянутых руках похожую на свежеиспеченный «наполеон» стопку кружевных выглаженных трусиков), звонко расцеловала старуху, прощебетала что-то, заморочила голову, и умчалась неведомо куда золотая крутобедрая тучка.
За ужином Галина Аркадьевна обнаружила пропажу Юли Фейгензон. Бросились в палатку. Обшарили все кусты неподалеку. Разбились на шестерки, вооружились фонарями.
– Фейгензон! Фейгензон! – мучились классные руководительницы.
Им вторили ломкие голоса несерьезных мальчиков:
– Юль-Юль-Юлья-я-я!
– Юля-я-я?! – ахали девочки, слепя друг друга ненужными фонарями. – Ты где?
– Родит, тогда вернется, – пробормотал наконец Орлов и, заметив, что у Чернецкой развязался шнурок на беленькой заграничной тапочке, не стесняясь, опустился на корточки, завязал шнурок и, как птенца, поймал в ладони дрожь ее нежной щиколотки.
Чернецкая тяжело задышала.
– Что ты сказал, Орлов? – Из липового дупла высунулась Нина Львовна. – Умнее всех хочешь быть?
– Я? – удивился Орлов. – Я разве что-то сказал?
– Доиграешься ты, Орлов. – Она дернула шеей. – Мать твою жалко.
Вдруг кто-то спохватился, что Фейгензон видели «за чертой лагеря» во время тихого часа: стояла как миленькая, балакала с тремя деревенскими. Может, с ними и ушла? Нина Львовна и Галина Аркадьевна переглянулись.
– Всем – в палатки, никуда не выходить, – хрипло приказала Галина Аркадьевна. – Вечерняя политинформация отменяется. Мы с Ниной Львовной идем в деревню. С нами пойдут четверо: Вартанян, Орлов, Лапидус и Лебедев.
До деревни было чуть больше километра. Гроза так и не разразилась, хотя в воздухе по-прежнему стояло тяжелое душное марево, и казалось, что сам этот воздух, уже вечерний, не серого и не черного, а густо-розового, с малиновыми разводами внутри, цвета. Дико и весело разрывалась гармошка рядом с недавно отстроенным, тошно пахнущим краской помещением клуба. У крыльца толпились люди среднего возраста, все крепко выпившие, все принаряженные. Белоголовые дети с остановившимися глазами жались к материнским подолам, сосали липкие кулачки. Одна из женщин, полная, с очень красным, блестящим от пота лицом и широко расставленными глазами, вдруг отчаянно взвизгнула, сорвала с головы цветастый платок, открыв жиденький пробор, круглый гребень, и, топнув ногой, завертелась на месте, выкрикивая частушку:
Нина Львовна поджала губы, Галину Аркадьевну передернуло. Празднично одетые колхозники заметили гостей:
Вы не пойте длинных песен, хватит с вас коротеньких,
Не... старых девок, хватит с вас молоденьких!
– Лагерники пришли! Московские!
– А бабочки гладкие, поди, прыткие! – натруженным горлом хрипнул высокий мужик в засаленной кепке, шатаясь и часто сплевывая. – Я б, растудыть вам тудыть, не побрезгую!
Вокруг одобрительно засмеялись.
– Мы ищем одну из своих учениц, – громко сказала Нина Львовна, – крупная такая девочка, кудрявая...
– Жидоватая? – уточнил мужик и снова сплюнул, густо, желто, обильно, прямо под ноги Нине Львовне. – Кучерявая?
– Да, – обмирая, сказала Нина Львовна.
– Не тута ищете, – расхохоталась та, которая пела частушку, и бессмысленно-радостно затараторила: – Ой, не тута, ой, не тута! Ой, не ту-у-ута!
– А где? – строго перебила Галина Аркадьевна.
– В лесу шастают, – махнула ладошкой певунья, – у их, у робят, там костры жгуть! Во-на-а-а туда идите, тама она, жидоватая! А не тута! Ой, не тута, ой, не тута!
Через пятнадцать минут глазам Галины Аркадьевны, Нины Львовны, а также Орлова, Лебедева, Лапидуса и Вартаняна предстала страшная картина. (В сорока пяти километрах от Москвы. В тысяча девятьсот шестьдесят шестом году. Через пятьдесят лет, в общем, великой победы революции.) В центре поляны сверкал высокий – до черного, беззвездного неба – костер. Рядом с костром громоздилось сделанное из пестрых тряпок, бумаги и дерева чучело быка, голова которого была перевита венками из свежих ромашек и папоротника. Трудолюбивая колхозная молодежь, вся вусмерть пьяная, – парни в трусах, девки в трусах и лифчиках, – суетилась вокруг огня, выкрикивая непристойности. Везде валялись пустые бутылки, недоеденные караваи хлеба, куски пирогов и лепешек.
– Давай, тащи ее сюда, сучару! – беззлобно орали двое парней во глубину леса. – Ща мы ее, ведьмаху, подпалим!
Еще один парень – маленького роста, почти карлик, с огромной, непропорциональной туловищу бугристой головой, – стоял спиной к московским гостям и, вздрагивая ягодицами, мочился в огонь.
– Степа, не загаси! – хохотнула одна из девок и звонко шлепнула его между лопаток – А то святый Иван рассерчает!
Нина Львовна схватилась за левую грудь, словно собираясь подоить самую себя, а Галина Аркадьевна закричала неожиданным низким басом:
– Фей-ген-зон!
Тут наконец они и увидели Фейгензон. В одной короткой рубашке, с распущенными кудрявыми, почти достающими до земли волосами, Фейгензон, шатаясь, вышла на поляну из лиственных зарослей. Двое парней обнимали ее справа и слева, а третий поддерживал сзади, чтобы она не свалилась.
– Ща тебя будем бабой делать! – вне себя от восторга закричал карлик и торопливо подтянул спущенные штаны. – Чур, мужики, я первый!
– Ми-ли-ци-и-и-я, – застонала Галина Аркадьевна, – где ми-ли-ици-ия...
Увидев, что за ней пришли, и залившись смехом, будто ее щекочут, Фейгензон вырвалась и бросилась обратно в лес. Слышно было, как под ее тяжелыми босыми ногами затрещали сучья. Парни с ревом побежали за ней. Девки, видимо, нарочно не обращая никакого внимания на незваных гостей, сплели хоровод и, спотыкаясь, пошли вокруг огня:
– А мы просо сеяли, сеяли! – визгливыми голосами заорали девки.
Тогда Галина Аркадьевна твердо сказала простодушному Вартаняну:
– Иди.
Вартанян исподлобья посмотрел на нее пушистыми глазами, и все четверо мальчиков осторожно двинулись к лесу. Нина Львовна перегородила им дорогу.
– Куда вы их посылаете, Галина Аркадьевна? На верную смерть! Назад!
– Милиция! – крикнула Галина Аркадьевна, и на поляне, как ни странно, появилась милиция.
Похожий, если верить портретам, на поэта Лермонтова, широкоплечий и кривоногий, очень молодой лейтенант влетел на поляну, еле сдерживая шумный и взмыленный свой мотоцикл.
– Всем стоять! – проорал лейтенант и, ломая кусты, исчез в зарослях.
Хоровод приостановился.
– Ну че? – спросила одна из девок, большеротая, с красными косматыми бровями. – Че вам здесь надо-то было? Только бы вот нагадить!
Милиционер выволок из леса голую Фейгензон. Она махала обеими руками и заливалась хохотом. Нина Львовна проглотила рыданье:
– Товарищ участковый, вы разрешите нам забрать эту девушку обратно в лагерь? Завтра мы свяжемся с родителями, сообщим на работу отцу...
– Не положено. – Милиционер угрюмо поскреб кадык. – Не по правилу. Вам за эту девушку тоже отвечать придется. Я в том смысле, что она, может, и не девушка вовсе...
Галина Аркадьевна и Нина Львовна подпрыгнули, будто им подожгли подошвы.
– Товарищ участковый! Вы что, хотите отправить ее в милицию?
– В вытрезвитель ее, вот куда, – нахмурился милиционер. – А завтра разбираться...
– Но ей же четырнадцать лет! – промычала Нина Львовна. – Она несовершеннолетняя!
Несовершеннолетняя Фейгензон отвернулась, разинула пухлый рот, и ее начало тут же выворачивать наизнанку.
– А-кх-кх-х! – захлебывалась Фейгензон. Плющ перепачканных волос прилипал к груди. – Ак-х-х, ма-ма-а-а!
– Забирайте! – отрезал милиционер. – И завтра чтобы все были в отделении. Протокол будем составлять. И это... Медицинский осмотр в больнице. Тоже. А я тут покамест по именам всех перепишу.
– Че нас переписывать-то? – огрызнулась большеротая, с косматыми бровями. – Мы не убили никого. Иванов день сегодня.
– Кого день? – гаркнул милиционер. – Что за праздник такой? Где надыбали?
– Че надыбали? – загалдели девки. – Он отродясь был! Че нам, Парижскую коммуну, че ли, с вами праздновать?
– А эта как к вам попала? – раскалялся милиционер. – Школьница?
– Школьница? – захохотала косматая. – Эта школьница с нашим Подушкиным вторую неделю е...ся!
– Ложь! – взвыла Нина Львовна и вне себя замахнулась на краснобровую. – Лжешь ты, гадина!
– Отставить! – побагровел милиционер. – Вы мне тут еще своих порядков понаделайте! Мне в гробу видать, что вы с Москвы! Я вам по-русски говорю: забирайте ее и чтобы завтра к десяти утра все в отделении были! А я уж тут сам разберусь, не вашего ума, как говорится. Тут сообщать нужно куда следует. Чтоб по правилам.
В полном молчании, ярко освещенные желтой, до отвращения похожей на бровастую девку луной, вернулись в лагерь: нетрезвая Фейгензон, которая начала вдруг громко икать, бледные, как покойницы, Нина Львовна с Галиной Аркадьевной и четверо мальчиков, от стыда словно бы одеревеневших. Фейгензон всю дорогу шла очень неровно, пошатывалась.
Этой ночью в лагере не заснул ни один человек. Марь Иванна, причитая и сплевывая, отвела Фейгензон на кухню, напоила чаем, уложила в своей палатке на раскладушке. Фейгензон провалилась в забытье, но все продолжала метаться и всхлипывать. Тогда Марь Иванна вызвала на разговор Чернецкую, прижала ее к костлявой груди, заглянула в убегающие от вопросов глаза:
– Ты-то смотри, – плаксиво и грозно сказала Марь Иванна, – ты-то у меня смотри, чтоб без глупостей! Это ведь какие дела? Один раз не уследишь, и всё! Кто ее, такую, теперь возьмет?
Маленькая Чернецкая вспыхнула в темноте.
– Понимаешь или нет, об чем разговор-то? – возвысила голос Марь Иванна. – От этого безобразия и дети бывают, и болезни разные! Чтоб тихо сидела у меня! Шляться чтоб не смела без спросу!
– Хорошо, – тоненько ответила Чернецкая и укусила кончик своей пушистой каштановой косы.
Утром, на рассвете, пошел чуть живой розоватый дождик, а небо стало таким низким, что край его зацепился за котел с дымящейся и слегка подгоревшей кашей, который двое дежурных по кухне выволокли и поставили прямо на земле – остудить. На линейке – в восемь, а не в шесть из-за дождя – Галина Аркадьевна и Нина Львовна, не вдаваясь в подробности (ночью ими было принято совместное решение не предавать дело огласке), сказали только, что в лагере случилось ЧП: безобразное поведение Юли Фейгензон (Фейгензон стояла посреди лужайки с опущенной головой) привело к тому, что ее заманили на праздник, который справляют отсталые деревенские ребята, там она первый раз пригубила спиртного, и вот что вышло. Ее товарищи должны решить, как повлиять на Фейгензон, которой наплевать, что в ее возрасте другие девушки и ребята проливали кровь за то, чтобы не было ни спиртного, ни отсталых деревенских праздников.
Втайне ото всех Галина Аркадьевна и Нина Львовна решили после линейки самостоятельно отправиться в милицию, пасть на колени перед вчерашним кривоногим, умолять его не сообщать ни в школу, ни в больницу, не делать никакого медицинского осмотра, потому что так или иначе, но Фейгензон все равно должна была потерять самое дорогое, что есть у любой советской девушки, потому что давно созрела физически, и кроме того, она собирается после восьмого класса идти в техникум, а там ученицы ведут себя как взрослые, и, наконец, если сделать случившееся предметом всеобщего достояния, это может стать ужасным примером для остальных комсомольцев, а Нина Львовна и Галина Аркадьевна останутся без работы. Притом что у Нины Львовны на руках старуха мать, а у Галины Аркадьевны и того хуже: мать и древнейшая тетка.
Целую ночь Галина Аркадьевна убеждала Нину Львовну, что рыжая бровастая девка просто сболтнула и никакой Подушкин ничего ТАКОГО не сделал, но Нина Львовна, с каплями пота на длинном носу, была уверена, что сделал, и все повторяла: «Вот увидите, вот вы последняя и увидите!»
Растерявшиеся комсомольцы только-только начали придумывать, какими словами осудить неправильное поведение Фейгензон, как на лужайку въехали сразу две машины: черная «Волга» и серый, заляпанный грязью «Москвич». Через минуту подкатила еще одна машина – милицейская. За рулем ее сидел вчерашний, обозленный и нахмуренный, лейтенант. У Нины Львовны и Галины Аркадьевны подкосились ноги. Из серого «Москвича» вылезла Людмила Евгеньевна, директор, с маленькими пухлыми руками, в круглых очках, которые делали ее похожей на лягушку, за ней завуч Зинаида Митрофановна, высокая, на прямой пробор, с морщинистым провалом рта, густо набитым золотыми и металлическими зубами, потом бешеный физкультурник Николай Иваныч (он-то и вел машину) и наконец – осторожно, бочком, хмурясь и посмеиваясь, придерживая подбородком наброшенный пиджак, вздрагивая изуродованной воробьиной лапкой вместо руки, выпрыгнул историк Роберт Яковлевич с таким выражением лица, будто его всю дорогу знобило. Черная «Волга» стояла как неживая, ничего не было видно за затемненными стеклами. Никто из нее не показывался.
– Все свободны, – розовым накрашенным ртом сказала Людмила Евгеньевна. – За территорию лагеря не выходить. А вы, – она дернула подбородком в сторону Нины Львовны и Галины Аркадьевны, – и ты, – блеснула выпученными стеклами в сторону Фейгензон, – пойдемте с нами.
Двинулись в столовую: директор Людмила Евгеньевна и Зинаида Митрофановна, завуч, – обе гневные, с высоко поднятыми головами, Николай Иваныч, набычившись, и Роберт Яковлевич с глазами грустными и усталыми, который все замедлял шаги и старался, чтобы идущие сзади Нина Львовна, Галина Аркадьевна и Фейгензон присоединились к остальным, но они еле-еле перебирали ногами и шли как на казнь.
– Так! – звонко сказала Людмила Евгеньевна. – Мы здесь не одни. В этой машине, – она ткнула толстеньким пальчиком в сторону неподвижной черной «Волги», – находятся товарищи из роно. Они ждут, пока мы с товарищами, пока мы с Зинаидой Митрофановной, Николаем Ивановичем и Робертом Яковлевичем узнаем все подробности безобразного поступка и безобразных последствий безобразия. – Она подавилась комком мокрого лесного воздуха. – То, что здесь происходит, очень даже возможно закончится судом и отдачей под суд виновных.
Нина Львовна рывком приподняла ладонью тяжелую левую грудь по своей всегдашней привычке и громко ахнула.
– Сначала пусть расскажет Фейгензон, – приказала Людмила Евгеньевна. – А мы послушаем!
– Я извиняюсь, – откашлялся Роберт Яковлевич. – Сначала, я думаю, нужно выслушать мнение педагогов...
– Вы, Роберт Яковлевич, – вскрикнула Зинаида Митрофановна, щелкнув верхним зубом, золотым и богатым, о нижний, металлический, попроще. – Вы, Роберт Яковлевич, не давайте воли национальным пристрастиям. Не давайте! Выше надо подыматься, выше! Недалеко вы подыметесь на национальных пристрастиях!
Лицо Роберта Яковлевича покрылось темными пятнами разной величины.
– И краснеть не надо! – дорвалась Зинаида Митрофановна. – Не надо нам здесь краснеть, не надо! Пусть комсомолка сама расскажет! Пусть! А краснеть нам здесь не надо! Ничего вы своими краснениями не добьетесь!
Мускулистый Николай Иваныч закивал подбородком.
– Говори, Фейгензон, – приказала Людмила Евгеньевна.
Фейгензон беззвучно плакала.
– Каким образом ты, комсомолка, восьмиклассница, на которую государство, ничего не жалея, потратило столько сил, столько средств, каким образом ты докатилась до того, чтобы напиться пьяной и вступить в интимные отношения с... Как его зовут? Ну, отвечай?
Фейгензон закрыла лицо руками и затрясла головой.
– Где вы встречались? – заорала Зинаида Митрофановна. – Где ты позорила имя нашей школы?
Фейгензон мотнула головой в сторону леса.
– Та-а-ак, – развела руками Зинаида Митрофановна, – ну, что же... Фейгензон... В лесу, значит... И что же, необходимо тебе это было? Тебе, может быть, чего-то не хватало в жизни? Объясни нам: чего? Скучно тебе было, раз ты решилась на ТАКОЕ? Объясни нам, какие причины тобой руководили и каким образом ты, значит, унизилась настолько, чтобы – девушка, девочка! – предоставить чужому человеку, парню чужому, значит, увести себя в лес и там... Ну, рассказывай!
– Чего? – хрипнула Фейгензон.
– Как чего? – вскинулась Людмила Евгеньевна. – Того, о чем тебя спрашивают! Когда и при каких обстоятельствах ты, комсомолка, потеряла самое дорогое, что только бывает у девушки? Самое светлое? Самое святое? Вот чего!
– Ничего я не сделала, – прорыдала Фейгензон, – откуда я знала?
Роберт Яковлевич подцепил трехпалым отростком синий носовой платок из кармана пиджака, вытащил его и осторожно высморкался.
– Вот тебя уже и жалеют! – загрохотала Зинаида Митрофановна. – Сейчас мы все заплачем! Ах, бедная Фейгензон! Вот тебя уж и пожалели! А жалеть нужно было раньше! Жалеть не тебя нужно было, а силы и средства, которые наше государство по доброте своей на таких, как ты, тратит!
– Я не понимаю одного, – прорычал Николай Иваныч, – в голове у меня, – он хлопнул ладонью по лбу, словно убивая большое, во весь лоб, насекомое, – ну не понимаю я, как ты могла при товарищах, это, значит, интимные, так я понимаю, отношения... Что же, у вас в лес здесь никто не заходит? Тут же у вас военная игра должна была готовиться, а тут, значит, под кустами... Нет, вот этого я не понимаю!
– Мы, товарищи, – сказала Зинаида Митрофановна, – должны вернуться немедленно ко всем остальным, а не шушукаться здесь, при закрытых дверях. Пусть все знают, особенно товарищи из роно, какие мы приняли решения.
Опять протрубил горн, собрал комсомольцев на вторую линейку, и все вернулись под красное, сморщенное от дождя знамя. Фейгензон приказали встать рядом с невыкорчеванным пнем, в самом центре поляны.
– Я требую, – раздув раковины щек, сказала Людмила Евгеньевна, – чтобы ты сейчас, Фейгензон, внятно рассказала нам, как ты вступила в эти отношения и до скотского состояния напилась на религиозно-языческом празднике! Жду!
– Мам! – вскрикнула вдруг Фейгензон и протянула руки навстречу людям, только что ступившим на территорию лагеря с проселочной дороги, ведущей на станцию.
– А, приехали, – удовлетворенно сказала Зинаида Митрофановна, – раньше даже, чем я думала.
Приехали родители Фейгензон. Мать – на три головы выше отца, плечистая, кудрявая и седая, шла впереди, и видно было, что она в семье главная и сейчас все глаза будут устремлены на нее, а не на плюгавенького, с балетной походкой, плохо выбритого старикашку. Мать, видимо, привыкла к тому, что ее дочь всякий может обидеть, и сейчас приготовилась к отпору, визгу, препирательствам.
– Что тут происходит? – с сильным южным акцентом спросила мать, обращаясь к педагогам и не глядя на дочь свою Юлию, которая стояла как вкопанная.
– Вот мы и пытаемся выяснить, – язвительно сказала Людмила Евгеньевна. – Вот и вас мы для этого пригласили! Чтобы вы в присутствии всего коллектива расспросили ее, которая без всякого стыда опозорила имя комсомолки!
– Ты тут что наделала, я тебе говорю! – Мать схватилась за голову и покачнулась. – Мы с отцом работаем, дней не видим, ночей не спим! А ты тут что наделала! Говори, я последний раз спрашиваю!
– Фира, – забормотал отец Фейгензон, – пусть тебе сперва объяснят, а то, может, и зря весь базар, потому что мы же ничего и не знаем толком...