Этот полуразрушенный деревянный дом, эта заземленная квартира на первом этаже служили Мандельштамам их ночною крепостью в столице, а девятиметровая харджиевская комната-пенал, или, иначе, шкатулка, с низким окном во двор исполняла роль форума-салона или «Башни»: за разговорами О.М. и Н.Х. засиживались далеко за полночь. Студеную эту комнату Ахматова с полным правом называла «убежищем поэтов»: кроме нее и Мандельштама, здесь побывали и Пастернак, и Цветаева, и Хармс, и Олейников, и Зенкевич, и Нарбут и многие другие. Именно здесь состоялась в 1941 году ее вторая и последняя встреча с Мариной Цветаевой69.
   Харджиев и Ахматова познакомились в Ленинграде где-то на стыке 1929 и 1930 годов. Знакомством этим они, по всей вероятности, были обязаны кругу интересов и друзей Н.Н. Пунина, основательно пересекавшемуся с аналогичным харджиевским «кругом»70. Знакомство перешло в дружбу, которая не прерывалась – и, кажется, даже не омрачалась71 – до конца жизни. А.А. Ахматова чрезвычайно ценила его как специалиста, знатока русской поэзии и живописи: «Он так же хорошо слышит стихи, как видит картины»72. Не случайно именно его она попросила «откомментировать» модильяниевский набросок (что Н.Х. блестяще выполнил73) и именно с ним она обсуждала свои «публикации отчаяния» в «Огоньке» в 1950 году74.
   Но, помимо знаний и памяти, еще больше она любила в нем чисто его, харджиевское, сочетание живой мысли, острого языка, веселой непосредственности и вместе с тем – галантной деликатности в обращении и общении75.
   Е.К. Гальперина-Осьмеркина вспоминала следующий эпизод. В один из своих приездов в Москву А.А. остановилась у них:
   К ней приходили гости часто. Особенно я помню приход Харджиева. Она очень дружила с Харджиевым, очень его любила, он был ее большим другом. И вот мы сидели у нее в комнате, о чем-то беседовали, и вдруг она после милой и даже такой остроумной беседы села с ногами на кушетку и приняла свой облик «какаду», как мы говорили. Он на меня посмотрел, легонько так толкнул меня в локоть или взял за локоть и сказал: «Пойдемте отсюда. Она хочет сочинять». Это было абсолютно точно сказано, он не искал никаких формулировок литературных. «Она хочет сочинять». Очевидно, так это и было… Мы с ним сидели в мастерской, а она довольно долго пребывала в этой комнате.76
   Ну разве можно было не оценить и не полюбить такого человека? Отсюда и те поистине «царские подарки», которые Н.Х. и А. А. время от времени подносили друг другу: в 1934 году А. А. получила старинный, 1838 года, альбом, принадлежавший одному из князей Долгоруких, – в него она позднее записывала окончательные редакции своих стихов, а сама она в 1939 году подарила Н.Х. – к десятилетию их знакомства – хлебниковский рисунок77.
   Переписка А. А. и Н.Х. завязалась в 1932 году78. И с самого начала ее явными или неявными персонажами становятся Осип и Надежда Мандельштам. Уже во втором письме А.А. справляется о них у Н.Х. Летом 1934 года она пишет ему:
   Спасибо за альбом, он чудный. Когда я Вас теперь увижу, милый Николай Иванович, мне что-то очень скучно стало жить. Совсем не вижу людей, плохо работаю. Что Москва, после мая я отношусь к ней по-новому. Напишите мне. <…> Жму руку. Ахматова.79
   Адресату было понятно, что за майские события имеются в виду – арест Мандельштама.
   В свою очередь и Ахматова прочно «прописалась» в той переписке, что за четверть с лишним века разыгралась между Н.Я. и Харджиевым. Из Ташкента приходили и письма от А.А. с припиской Н.Я. (аналогичные письма писались тогда и Эмме Герштейн), и сепаратные письма от них обеих, но написанные и отправленные – по почте или с оказией – одновременно и даже в одном конверте (эпистолярный «прием», который чета Мандельштамов практиковала и в переписке с Б. Кузиным, и с отцом О.М.).
   С Мандельштамом Харджиев познакомился осенью 1928 года в другом «пристанище поэтов» – у Эдуарда Багрицкого в Кунцеве, где Н.Х., которого Л. Гинзбург и Э. Багрицкий незадолго до этого «вытащили» из Одессы, в это время попросту жил. «М[андельштам] приехал в Кунцево с Зенкевичем. Беседа была многочасовая, пили вино, сочиняли шуточные экспромты на мотив „Гаврилы“. Тогда же М[андельштам] предложил Багрицкому и Х[арджиеву] встретиться в Москве, у Адуева. Встреча состоялась..»80
   В 1932 году – в самый разгар работы над собранием сочинений Маяковского – Н.Х. признавался Василисе Шкловской: «Могу читать только Мандельштама. Если получу новые его стихи, пришлю вам»81.
   Но своей кульминации дружба с О.М. достигла в 1937 году.
   С кем первыми встретились О.Э. и Н.Я. в Москве по возвращении из Воронежа? – С Анной Андреевной, специально подгадавшей свой приезд из Ленинграда к этому дню, и с Николаем Ивановичем82.
   Самые первые дни после ареста мужа Н.Я. провела у Николая Ивановича.
   После известия о смерти Мандельштама она «лежала пластом и не видела света Божьего, а Николай Иванович варил сосиски и заставлял меня есть: „Ешьте, Надя, это горячее“ или „Ешьте, Надя, это дорогое“… Нищий Николай Иванович пытался пробудить меня к жизни милыми шутками, горячими сосисками и дорогими леденцами. Он единственный оставался верен и мне и Анне Андреевне в самые тяжелые периоды нашей жизни»83.
   А вот как тот же эпизод описан Н.Я. в другом – и, казалось бы, неподходящем – месте: одном из «дуэльных» ее писем к Н.Х.:
   Во всей Москве, а может, во всем мире было только одно место, куда меня пустили. Это была ваша деревянная комната, ваше логово, ваш мрачный уют. Я лежала полумертвая на вашем пружинистом ложе, а вы стояли рядом – толстый, черный, добрый – и говорили: – Надя, ешьте, это сосиска… Неужели вы хотите, чтобы я забыла эту сосиску? Эта сосиска, а не что иное, дала мне возможность жить и делать свое дело. Эта сосиска была для меня высшей человеческой ценностью, последней человеческой честью в этом мире. <…> Человек символическое животное, и сосиска для меня символ того, ради чего мы жили.84
   Разве такое можно забыть?
   К человеческой, дружеской стороне добавилось еще одно – профессионализм: «О.М. говорил, что у Николая Ивановича абсолютный слух на стихи, и поэтому я настояла, чтобы его назначили редактором книги, которая уж почти десять лет не может выйти в „Библиотеке поэта“»85.
   И кого же из тех, кто был ей после смерти О.М. так близок, Н.Я. в конце концов возненавидела больше всего? – Всё того же Николая Ивановича!
   Эта печальная история имеет решающее значение для понимания того, что произошло с Н.Я. в середине 1967 года и, как следствие, со второй книгой ее воспоминаний. Так что в этом непременно следует разобраться, и переписка Н.Я. с Н.Х. – тридцать два письма ему и пять писем от него – позволяет к этому приступить86.

2

   Переписка распадается на несколько блоков. Самый первый – письмо Н.Я. из Калинина 1940 года – великолепный образчик эпистолярного искусства вообще и литературного таланта Н.Я. в частности. Автор – вся кротость, вся смирение, человечество она разбивает на знакомых и на родных с единственной целью поместить адресата первым в числе вторых. Это, если хотите, даже не письмо, а стихотворение в прозе87, а в контексте литературного творчества Н.Я. – одна из первых, может быть, проб ее собственного пера88.
   Следующий блок – двусторонняя серия «ташкентских» писем 1943–1944 годов. Наряду с радостью получения весточек и описанием быта (рынок, пайки, жара, окружающие люди), в них с упорством проводится одна и та же шутейная литературная игра – в Николая Ивановича как «общего мужа» Н.Я. и А. А., что, согласитесь, возможно только между старинными и проверенными друзьями89. Именно тема дружбы и ностальгии по дружеским пирам с чаем, вином, сыром и сосисками, да еще в сочетании с неистребимой веселостью и смешливостью, является в этих письмах преобладающей: «Я тоже есть ваш друг90 и протягиваю вам руки – по прямой линии – через Аральское море». Вторым лейтмотивом можно признать гениальное пунинское mot: «Не теряйте отчаянья!»
   Затем – группа писем 1957–1963 годов, запечатлевших сначала всю эйфорию и волнения, все надежды и упования «хрущевско-сурковской» оттепели – с учреждением Комиссии по литературному наследию О.М. и с запуском тома стихов в «Библиотеке поэта», а затем – всю тщету и эфемерность этих надежд.
   «Нам надо начать работать» – вот девиз писем 1957 года. И работа началась: Н.Х. задает вопросы о темнотах мандельштамовских стихов – и Н.Я. немедленно отвечает на них. А вот и архив, не без скрипа, но переместился из Руновского переулка91 на Пречистенку (Кропоткинскую), из хранительского тайника на письменный стол Николая Ивановича, составителя и редактора первой на родине посмертной книги Мандельштама.
   И тут-то Н.Я. расслабилась и успокоилась – дело сделано, Н.Х. работает, а «раз Николаша вертится, значит, всё будет хорошо». Из чебоксарского, из тарусского и, поначалу, из псковского далека интриги вокруг А. А., вязаные кофточки и состояние здоровья Н.Х. беспокоят ее, кажется, больше, чем самое главное – ход его «мандельштамовской» работы, в которой и в котором она не сомневается. Без звука прощает она ему потерю письма (мнимую или действительную – установить не удалось), как-то связанного с Пастернаком, и даже не позволяет себе сердиться на первые не согласованные с нею шаги в издательстве: в «конфликте» Н.Х. с торопившим его Орловым она безоговорочно встает на сторону Н.Х., еще не замечая, что его путь начинает расходиться с ее. Но как раз «прощение потери» и успокоительные слова Н.Я. и покоробили, и взбесили Н.Х. В начале октября 1962 года он пишет ей «дуэльное», по выражению Н.Я., письмо, которое заканчивает так:
   Повторяю: у меня не пропало и не могло пропасть ни листочка, ни обрывка, ни запятой. Именно поэтому я и взвалил на себя весь чернорабочий труд по изданию. Если вы этого не понимаете, то я разрешаю вам плюнуть мне в лицо и прекратить со мной знакомство.92
   Как знать, если бы Н.Я. в день своего отъезда во Псков в сентябре успела бы забежать к Н.Х. на Пречистенку (а она просто закрутилась в последний московский день), то этой ссоры-«звоночка», возможно, и не было бы, и ей не пришлось бы писать следующее:
   Если вы меня и сейчас не понимаете, то отложим ссору и объяснение до встречи. Откровенно сказать, я думала, что вы меня всё время понимали, хотя у вас нет моего опыта. Если мы встретимся, вы меня поймете сразу, и ссоры не произойдет. Вот и всё. Если и это письмо вас рассердит, сдержитесь. Человеческие отношения – то есть наши с вами – важнее всего. Попробуйте мне по-человечески написать – я буду рада. Вспомните, что я никогда не поддавалась мелкому раздражению в отношениях с людьми, которыми дорожу. А мы с вами друг другом дорожим. Не забывайте этого. Надя. Знакомства прекращать с вами я не намерена. С какой стати? А вы? Вы так легко собираетесь отдать меня?
   Н.Х., судя по дальнейшим письмам, тогда быстро отошел и что-то человеческое написал. Ссора потухла, но малоприятное ощущение, что друг друга они понимают уже не всегда, раз возникнув, едва ли исчезло. Ну а переписка после этого крутится, уже не соскальзывая, вокруг книги.
   Между прочим, почти за два года до этого эпизода со свойственной ей меткостью Н.Я. напророчила:
   Старость – это не только «скля-роза», но еще выявление самых характерных черт. Пока можно, их сдерживают и скрывают, а тут они лезут наружу. Из всех нас полезло. Скоро и из вас полезет – вы же у нас молоденький. Из меня еще мало лезет – это начнется к ближе 70.
   Писем за 1964–1966 годы в переписке нет – что и понятно, ибо в ноябре 1965 года Н.Я., уже с лета 1964 года номинально прописанная в Москве (кстати – у Шкловских)93, въехала в собственную квартиру на Большой Черемушкинской улице.
   Собственно, и в 1967 году никаких писем не должно было писаться – если бы между Н.Я. и Н.Х. всё было бы по-прежнему хорошо. Но «по-прежнему хорошо» между ними уже не было…

3

   Последние пять писем в этой переписке – письма разрыва.
   Их непосредственная предыстория существует только в одной версии – в версии Н.Я.94 Переломными в этой предыстории стали зима и весна 1967 года.
   Шестнадцатого января Н.Я. писала Наташе Штемпель об Н.Х. с горечью и досадой, но все-таки миролюбиво: «Книга стихов как будто выйдет. Харджиев наделал в ней бед. Он, конечно, просто маниак и безумец. Но пусть выйдет хоть такая».
   Постепенно обживаясь в своей кооперативной квартире на Юго-Западе, Н.Я., конечно же, постоянно обращалась мыслями к мандельштамовскому архиву, который находился в то время на Пречистенке. Но к Н.Х. обратилась не сразу, а лишь в январе
   1967 года, когда решила переснять архив, после чего оставить себе фотографии, а подлинники вернуть Н.Х. Эта идея напугала Н.Х., больше всего боявшегося не утрат, а похищений (в данном случае фотопленки) и тиражирования. Тогда Н.Я. дала ему три месяца на то, чтобы он сам подобрал фотографа, которому доверяет. Но он не нашел никого, поскольку, возможно, никому и не доверял. Вместо этого он заявил, свидетельствует Н.Я., что хочет добавить в книгу тридцать стихотворений, и «пригрозил»: если у него заберут архив, то он никогда больше к О.М. не прикоснется (а ведь еще предстояла задача подготовки всего корпуса, за что Н.Х. как профессионал отказывался браться без договора!). С издательством, как оказалось, он обсуждал добавление не тридцати, а всего лишь одного стихотворения, но какого – «Неизвестного солдата»! Зато в нем Н.Х. собирался опустить последнюю строфу – текстологическое «открытие», которое вызвало у Н.Я. решительное неприятие и отпор95. А также естественное желание и непреодолимую потребность – как можно скорее забрать у Н.Х. архив! Она еще отчетливее поняла и ужаснулась тому, какую опасность таят в себе единственность, «одноэкземплярность» и порождаемая ею монополия:
   … Нельзя оставлять эти рукописи в чьих-то одних руках. <… > Больше всего я боюсь монополии на Мандельштама, а она, несомненно, ему угрожает. Я помню одно: всякое чувство собственности и всякий монополизм были абсолютно чужды Мандельштаму.96
   Н.Х., силою и стечением не самых лучших обстоятельств, оказался в положении именно такого монополиста. Сначала – на заемный архив, затем – на свою текстологию, а со временем – и на сам архив (уже как бы на квази-свой). В этом его поддерживали и издательский редактор (И.В. Исакович), и Э.Г. Герштейн – добровольная помощница, дружески выполнявшая для книги немало поручений Н.Х. Вполне в духе своего времени и места, обе культивировали так называемую «редакторскую тайну», заключавшуюся в закрытии для посторонних любой информации об издании97. «Макет ей посылать не собираюсь, – писала Н.Х. Исакович. – Он делается дсп»98. Аббревиатуру «ДСП» («для служебного пользования») тогда понимал каждый, как и то, что знакомиться с материалами «ДСП» были вправе только лица с определенной формой допуска: вдове О.М., спасшей его стихи и передавшей его архив для работы над книгой, допуска к такой «служебной информации» не полагалось99!
   Растиражированный для членов редколлегии макет книги О.М. стал объектом болезненных переживаний Н.Х., боявшегося попадания его на Запад, и специальных мер предосторожности со стороны издательства, призванных не допустить его попадание к Н.Я. После того как Н.Х. сообщил Исакович как о скверном анекдоте то, что Н.Я. забрала у него архив, и заявил, что теперь он не будет расширять состав, Исакович сразу же испугалась – но чего? А того, что книга Мандельштама может выйти с опережением еще где-нибудь, например, в Армении, на каковую мысль ее навела публикация прозы О.М. в мартовской тетрадке «Литературной Армении»100.
   Страхи Н.Х., повторим, шли еще дальше – он боялся не столько Н.Я., сколько своих заокеанских конкурентов —
   Г.П. Струве и Б. А. Филиппова, которым Н.Я. могла бы «сбыть» его работу. И не суть важно, что первый – поэтический – том из вашингтонского собрания сочинений Мандельштама вышел в 1964-м, а второй – прозаический – в 1966 году! К американским коллегам, как, впрочем, и к советскому самиздату, Харджиев относился ничуть не лучше, чем КГБ, – пусть и на других основаниях, но не гнушаясь и политического соуса.
   В 1969 году он, в частности, писал В.Н. Орлову:
   Что же будет с Мандельштамом? С кем говорить? Что делать? Кому писать? Владимир Николаевич, посоветуйте что-нибудь. Когда вспомнишь похабно ощеренную харю «директора» русской литературы Лесючевского, то опускаются руки, а ноги перестают ходить. Неужели двенадцатилетняя дьяволиада закончится тем, что американские гангстеры анонимно перепечатают мой каторжный труд? Можно ли с этим примириться? Отсутствие издания создает Мандельштаму фальшивый ореол и размножает тех истерических «почитателей», которых не следует смешивать с настоящими читателями стихов101.
   С макетом, кстати сказать, у Н.Х. с Исакович конспирация не удалась. Н.Я. нашла возможность заполучить его на какое-то время, и только тогда и так она сумела составить себе представление о том, какую книгу подготовил их «черный» и «общий».
   Одинадцатого апреля 1969 года Н.Я. писала Н.Е. Штемпель: «Мне сперли книгу Харджиева. Она мерзка»102.

4

   Вернемся в 1967 год. В апреле, когда истекли три месяца, отведенные на поиски фотографа, и ничего не произошло, – терпение Н.Я. лопнуло. Она поняла, что Н.Х. просто оттягивает время, и твердо решила отобрать у него архив.
   Около 15 мая Н.Я. удается получить чемодан с архивом назад103. Шестнадцатого мая она отправила Н.Х. заказным большое письмо104. Это письмо – последняя (нет, предпоследняя!) попытка Н.Я. по-хорошему объясниться с «Николашей». Она и начинает его как бы в тон старому «дуэльному письму» самого Н.Х. («отнеситесь серьезно к моему письму»). Свои обвинения и упреки она перемежает в нем с объяснениями и увещеваниями – сочетание, конечно же, не из самых действенных. Вскоре после этого – уже не питая никаких иллюзий – в письме к Н.Е. Штемпель она поставила Н.Х. свой «диагноз»:
   Видно, у меня конец отношений с Харджиевым. Жаль, но ничего не поделаешь. Я забрала у него стихи (рукописи). Они лежали у него 11 лет… Отдал он их спокойно, но сейчас работает его психопатический аппарат, развивая ненависть. С этим ничего не поделаешь. <…> Бог с ним…
   Двадцать четвертого мая Н.Х. уже расставшись с архивом О.М., пишет Н.Я. ответ. Всё, что касается архива, он как бы сразу отрезает: «Надежда Яковлевна, пишу не об архиве. О нем писать нечего. Я многократно говорил, что он будет возвращен по первому вашему требованию, – независимо от каких бы то ни было моих соображений…» – как если бы тому не предшествовали месяцы просьб и увещеваний! От «чести» быть наследником Н.Я. он тоже открещивается, язвительно ссылаясь на инфантов помоложе. На упрек в двойном стандарте в отношении ко вдовам поэтов («Лиле Брик вы таких условий не ставили?» – писала ему Н.Я.) ответил тоже как бы с котурнов («Мне тошно отвечать от имени того пошляка, который…» и т. д.), но попутно всё же мелочно обронив, что у Лили Брик и автографов-то никаких не было, кроме тех трех-четырех, что дал ей он! Другой упрек – в неуважении к поэту (так Н.Х. истолковал обращенный к нему вопрос Н.Я.: «Почему вашу работу я уважаю, а вы мою нет?») – он почел снятым самим фактом своей работы над изданием О.М., а собственное отношение к О.М. назвал верностью или преданностью. Затем уже Н.Х. перешел в наступление: Мандельштам настолько велик, что причинить ему «,обиду“ вообще никто не может» (это по поводу слов Н.Я.: «Вы поставили вопрос так: если я забираю материалы, вы пишете в редакцию, что отказываетесь от дополнений. Я считаю такую постановку вопроса оскорбительной для Оси»), он общий для всех читателей, и монополии на него нет ни у редактора, ни у вдовы. А вот их общее прошлое, заключает Н.Х., ныне мерещится ей «какой-то омерзительной сосиской» (это в ответ на следующие строки из письма Н.Я.: «.. Я готова на любой контакт с вами; я ценю нашу многолетнюю дружбу, храню память о сосиске…» – поясним: дорогими, по тем временам, сосисками Н.Х. пытался поддержать силы Н.Я., когда она в далеком 1939 году пришла к нему, узнав о гибели О.М.). После чего вдруг налетел на «старых лицемерок, сестер Корди» – Василису и Наталью, близких Н.Я. людей. Что же так задело в них Н.Х., что же хочет он у них «отбить»? – Ни много ни мало – Марьину Рощу – это, оказывается, не их, а его, Н.Х., «братская дружба» и не их, а его «братская ответственность». И далее поясняет: «Семейка Шкловских сыграла фарс дешевого великодушия, воспользовавшись моим тогдашним местопребыванием. Понятно?» – Нет, непонятно, но помочь тут может цитата из другого произведения Н.Х. – своего рода эпистолярной рецензии на книгу Э. Герштейн «Новое о Мандельштаме» (Париж, 1986). Рецензия эта написана в том же эмоциональном (на грани истерики) регистре. Здесь Н.Х., обличая автора мемуаров в том, что ее подводит память, утверждает – О.М. и Н.Я. в Марьиной Роще ночевали вовсе не у Тали (Наталии) Корди, а у него, Н.Х.:
   Кстати, ночи на вилле в Марьиной роще описаны вами лживо, <… > в пустующей комнате свояченицы Шкл [овско] го М [андельштамы] не ночевали никогда. Они ни разу не воспользовались двумя ключиками человеколюбивого Ноздрева Борисовича105. Квартира была коммунальная..<…>. Я должен был своевременно находиться дома и ждать их звонка. Виктор Ноздревич <… > со свойственным ему предательством предоставил в их распоряжение мою комнату (со всеми возможными последствиями такого гостеприимства).106
   Иными словами, навыки своевольного редактирования Н.Х. немножечко применил и к биографии О.М. Всю же свою эскападу против Шкловских, Корди и Н.Я., а с нею и письмо, он закончил убийственной, как ему казалось, фразой: «Куцая у вас память, Надежда Яковлевна».
   Итак, «диагноз», который Н.Я. поставила Н.Х. в своем письме Н.Е. Штемпель, полностью подтвердился. Казалось бы, получив такое письмо, полное желчи и оскорблений, она ответит ему в том же ключе107, устроит грандиозный скандал или же плюнет на всё и прекратит с ним личные отношения.
   Но Н.Я. поступила совершенно иначе. Двадцать восьмого мая она написала Н.Х. еще раз, причем на этот раз не деловое, а совершенно удивительное личное письмо. Его, как и первое послание тому же адресату, можно было бы тоже назвать и «эпистолярным кунстштюком», и стихотворением в прозе, – когда бы не страсть и огненное вдохновение, недостатка в которых на этот раз не было. В харджиевском письме она вдруг расслышала нечто – бессознательное и знакомое, нечто совершенно родственное любви, – а именно: ревность, бешеную, безумную ревность\
   И, в качестве последнего аргумента, она тотчас выкладывает это Н.Х.:
   Неужели вы не понимаете, что происходит на самом деле – не на поверхности? Мы оба – два черных ревнивца. Мы жестоко ревнуем друг друга к Осе. То есть как-то не так, но нас трясет от неистовой ревности: кому из нас принадлежит Ося. Благородные слова о том, что Ося уже не моя и не ваша собственность, – брехня. Он, может, принадлежит какой-то стороной и другим, но по-своему и нам, и мы до смерти будем его оспаривать друг у друга. Кроме того, вы ревнуете меня ко всем, с кем я вожусь, а я вас ревную ко всем поэтам, с которыми вы изволите изменять Оське. <.. > Так и есть. Так и будет. И до конца жизни будем мучить друг друга.
   Кажется, всё свое существо, весь свой талант, все остатки любви вложила в это письмо Н.Я. Как будто она и впрямь надеялась на чудо, которое это письмо сотворит, – на своего рода воскресение прежнего Н.И. – «общего» и «черного». Чтобы исключить всякие почтовые случайности, она не бросила это письмо в ящик, как всегда, а пошла для надежности на центральный почтовый узел своего Октябрьского района и подала конверт в окошечко, – может быть, единственный в жизни раз.
   И правда: адресат получил его уже назавтра! И – более уже никогда и ни на что письменно Н.Я. не отвечал.
 
   Тем не менее – через полтора месяца судьба столкнула Н.Я. и Н.Х. лицом к лицу, да так, что не уклониться. Оба – и Н.Я., и Н.Х. – являлись свидетелями со стороны Льва Гумилева на его процессе против Ирины Пуниной о праве наследования архива А.А.
   Наследником А.А., согласно ее воле и завещанию, был Лев Гумилев, который намеревался передать весь архив в Пушкинский Дом. Однако фактически архивом А.А. завладели Ирина Пунина и Аня Каминская, дочь и внучка Н.Н. Пунина, воспользовавшиеся тем, что архив физически находился на «их» территории (А.А. была прописана и жила вместе с ними). Они не подпускали к архиву практически никого – ни друзей, ни исследователей, ни членов Комиссии по наследию А. А., одновременно приступив к распродаже архива по частям (покупателями выступали Публичная библиотека им. Салтыкова-Щедрина и ЦГАЛИ). В результате Л.Н. Гумилев подал в суд, и поначалу суд встал на его сторону108.
   Надо отметить, что Н.Я. предсказывала именно такое развитие событий задолго до того, как это стало очевидно всем другим. Уже на третий день после возвращения с похорон А.А. она написала Льву Гумилеву огромное, на десяти страницах, письмо:
   14 марта
   Левушка! Меня очень беспокоят ваши дальнейшие дела. Очень прошу, напишите мне о них и, в частности, сообщите адрес Наймана. Дело в том, что Ира уже начинает проявлять себя, и, я боюсь, вы окажетесь перед ней таким же беспомощным, как была Анна Андреевна. Вот какие у меня «симптомы»: