Человек бежит весело. У него хорошее настроение. Чтобы скоротать время или чтобы придать ритм бегу, а скорее всего – бессознательно, он выкрикивает хриплым голосом припев песенки, которую слышал в Петербурге.
   Он очень доволен собой.
   В его распоряжении было почти два часа, когда он решил, что можно отказаться от лодки и добежать до лагеря по берегу. Ему жалко было отрывать от работы казаков, строивших вышку – знак, необходимый для измерений, а между тем в лагере его ждали хронометры, имевшие чертовски малый завод – всего одни сутки! – и он должен был во что бы то ни стало завести их не позже, чем через два часа. В противном случае, с омертвевшими хронометрами, ему здесь, в устье Колымы, почти что нечего делать. Дать хронометрам остановиться – все равно, что зарезать всю экспедицию Хронометры – это время, а без него никакие наблюдения невозможны. Но и постройка знаков из неимоверно тяжелого выкидного леса, – из тех бревен, которые выбросил на берег океан. – требует времени, с ней надо спешить, потому что лето на исходе.
   От знака до лагеря – двенадцать верст. Водой в карбасе с шестью гребцами – дойти не трудно. Но ему казалось обидным бросить знак недостроенным. И он при думал выход: оставил казаков, а сам побежал по берегу.
   С томительной медленностью тянулось его путешествие из Петербурга сюда, в устье Колымы. Он спасал время, идя напрямик и без остановок. Весна обогнала его. она развела топь в тайге, пустила по сотне речек беспорядочную толпу льдин, уничтожила тропы на перевалах. Время бежало быстрее оленей, оно враждовало с путешественником.
   Но как только достигли карбасы устья реки, где уже и воздух, и волны, и широко расступившиеся берега свидетельствовали о близости океана, Седов почувствовал, что время здесь движется по-иному. 8 июня, через два дня после выхода из грязного и уродливого Нижнеколымска, прибыли на заимку Сухарную – место, где, может быть, двести лет назад какая-нибудь промысловая ватага оставила, прежде чем выйти в океан, запас сухарей. Здесь увидели несколько древних изб, сложенных 1 из плавника и не имевших ни труб, ни крыш, ни окон. I В нескольких шагах к востоку Садов нашел десяток поваленных и полусгнивших крестов. Кто лежит под ними, давно ли – этого нельзя было определить.
   На другой день вышли на карбасе к маяку Лаптева. Неждано налетел шторм. Ветер дул с запада, нес холод и снег. Стружок, [5]бывший у карбаса на буксире, оторвало и унесло чорт знает куда. Карбас кренило, парус ложился на воду. Людей окатывало волной, а потом в одну минуту облепляло снегом. Казаки молились, едва шевеля мокрыми, синими губами. Один казак вдруг застонал и упал на колени. Седов прикрикнул на него, а потом, обратясь к остальным, крикнул несколько веселых, но, впрочем, достаточно крепких слов.
   К маяку подплывали при тихой погоде. Казаки налегали на весла. В извилистой протоке меж островами затянули песню. Седов, не отрываясь, смотрел на маяк. Его построил лейтенант Дмитрий Лаптев без малого двести лет назад из выкидного леса. Маяк Лаптева высится нерушимо на крутом мысе, перед выходом в океан, – гордый памятник, переживший столетия. Может быть, сгниет и обрушится когда-нибудь деревянная четырехгранная пирамида, но память о Лаптеве продержится еще дольше, чем эти бревна, пропитанные океанской солью.
   Седов знал своих предшественников, и здесь, на пустынном берегу океана, ему казалось порой, что лишь вчера выходили из колымского устья по приказу царя Петра корабли Великой северной экспедиции, а еще днем раньше поплыл на восток казак Семен Иванович Дежнев.
    Переправа через реку Алазею. Фото Г.Седова.
 
   Сначала Дежнев, вчера Лаптев, сегодня Седов. Нет, не тщеславие заставляло его так думать, но лишь новое ощущение времени, возникшее у входа в океан, у этого порога, через который люди до сих пор переступали один или два раза в столетие.
   Он, может быть, последний, для кого этот берег – пустыня. Завтра, – он верил, – сюда придут пароходы, и у новых причалов будут скрипеть лебедки…
   И вот бежит Седов по берегу. Иногда он должен карабкаться на крутой обрыв, осыпающийся прямо в море, иногда сбегает к воде, однообразный шум которой так постоянен, что неприметен уху.
   Половину дороги он уже пробежал, и в его распоря» жении больше часа. Он позволяет себе небольшие передышки, когда идет шагом и переводит дыхание. Иногда он насвистывает – все тот же привязчивый мотив петербургского романса: «Судьбы полет, судьбы полет!..»
   Но его самоуверенность испытывает первый удар, когда, перевалив через крутой мыс, он оказывается перед препятствием: в море впадает речка. После минутного раздумья Седов идет в воду, благо сапоги высокие. Но, пройдя три шага, он убеждается, что сапоги для этой речонки все-таки коротки – вода уже дошла до пояса, а дальше – глубже, и течение может унести в море.
   Возвратившись на берег, присаживается. Он видит, что препятствие серьезнее, чем можно было думать. Речка бурлива и глубока. Возвращаться назад? А эти дьяволы – хронометры. Он представил себе красный ящик с пружинами, в котором, заботливо уложенные, покоятся три небольших мерно постукивающих прибора.
   И он вскакивает и бежит вверх по течению речки, теперь уже без песни, не на шутку встревоженный. Он пробегает версту, вторую, третью, но брода не находит. Тут он вспоминает, что удаляется от цели и, повернув, устремляется к морю… Счастливая мысль приходит ему в голову: воспользоваться баром реки, той песчаной насыпью, которую река нанесла в море перед своим устьем. Это возвращает ему уверенность и веселое настроение, он замечает, как красива тундра, местами еще покрытая снегом, а кое-где разукрашенная тысячью маленьких разноцветных цветков.
   Вернувшись к устью, он решительно входит в море и пробует перейти на другую сторону реки перед местом ее впадения. Через минуту вода уже по грудь ему, быстрое течение уносит песок из-под ног, и он замечает, что против желания удаляется от берега. Вот ему уже приходится не итти, а плыть. Упрямая сила толкает его в море. Он решает вернуться. Он борется с течением, а главное – с предательской зыбкостью дна. уплывающего в море почти так же стремительно, как вода реки.
   Наконец, он снова на берегу. Теперь ему уже приходится сесть не для раздумья, а чтобы передохнуть. Он не только промок, но и замерз. Ему нужно крепко сжать челюсти, чтобы заставить подбородок не дрожать. «Что делать?» – думает он, не забывая о своих хронометрах. Какое-то чувство подсказывает ему, что выход где-то здесь, рядом с ним, он в этом убежден, потому что принадлежит к людям с неиссякаемой, неугомонной энергией. И когда, полубессознательно, он обводит глазами берег, где на песке валяется различный океанский хлам, то замечает несколько бревен, чернеющих под обрывом в тридцати шагах от него. Может быть, сто лет назад, где-нибудь в тайге, у верховьев тысячеверстной сибирской реки, оторвался кусок берега, подмытый медленной разрушительной работой течения, и несколько деревьев, все более чернея и отяжелевая с годами, совершили неторопливое путешествие в океан, чтобы еще через некоторое время быть выброшенными на этот пустынный берег, где из них человек может связать плот. И вот Седов катит бревна к реке и спускает два из них на воду. Затем он расстегивает свою кожаную куртку и достает глубоко запрятанные часы. Взглянув на них, убеждается, что хронометрам осталось жить немногим более получаса. В его руках довольно толстый шнурок от часов – это единственное, чем он может связать бревна.
   Через пять минут Седов пускается в свое плавание. Ружье подвязано у самых плеч, сапоги и куртка висят на левой руке, в правой он держит шест. Сидя на бревнах верхом, он отталкивается шестом от дна речки. Насвистывая сквозь зубы, злой и сосредоточенный, он старается сохранить равновесие. Через несколько минут, приблизясь к середине речки, которая здесь особенно бурлива, он уже не может достать шестом дна. Плот не управляем. Вода спешит в океан, и туда же, повернув их по своей воле, несет бревна. Прежде чем успевает Седов оценить эту беду, он замечает новую: шнурок лопнул, и бревна расползаются. Теперь нужно плыть. Сейчас будет ясно, кто сильнее: мышцы человека или упрямое течение этой подлой речонки. И Седов плывет поперек течения, он плывет не к близкому берегу, от которого отчалил, а к дальнему – к тому, который ему нужен, чтобы, заведя хронометры, спасти свое время. Он держится левой рукой за бревно, одновременно прижимая к нему свою одежду, а правой выгребает к берегу. Собственно говоря, он борется за жизнь, но это не приходит ему в голову, хотя борьба длится невероятно долго – триста или четыреста секунд. Счет надо вести на секунды, потому что достаточно ослабеть или потерять волю на одно мгновение, чтобы река воспользовалась этим и, опрокинув, унесла тебя в море.
    По Колымскому тракту на оленях.
    Фото Г. Седова.
 
   Он падает ничком на мокрый и колючий песок в том самом месте, где берег реки, загибаясь, становится берегом океана. Тошнотворная слабость отняла у него силы. В голове тяжесть, в ней что-то стучит. Он не может открыть глаза. Он не пошевелит рукой, как бы ни было это необходимо. Слабость, отупение и тошнота. Так должны чувствовать себя люди, умирающие от голода.
   Но вот он стоит уже на четвереньках. Ружье свешивается через плечо и стволом почти достигает песка. Потом происходит чудо медленного возвращения сил. Он уже идет, пошатываясь, босой, держа на руке, согнутой в локте, свою одежду и сапоги. Силы притекают к нему непрерывно, потоком таким быстрым, что он ощутим, – и есть ли что-нибудь сладостнее этого возвращения к тебе твоих мускулов, твоего дыхания и твоего верного и нестесненного сердцебиения?
   И вместе с силами к нему возвращается мысль о цели, которой он еще не достиг. В одно мгновение он увидел, как бегут стрелки хронометров, как время убегает от него, и еще раз представил себе то. о чем забыл, когда лежал на песке, – провал всего дела, зависящего от трех немудреных приборов, спрятанных в ящике с пружинами.
   Может быть, еще не поздно. Бежать!
   И снова бежит Седов по берегу океана. Он надел сапоги и бежит, прижав локти к бокам, молча – теперь уже без песни и, кажется, без мыслей. Ветер свистит мимо его ушей, океан провожает его усилившимся гулом прибоя, песок скрежещет ему вдогонку. Сгущаются сумерки, из тундры наплывает ночь. Тоскливое предчувствие приходит к нему вместе с сумерками, но он продолжает бежать и, чтобы не думать, считает: раз, два, три, четыре – свои шаги.
   Наконец, когда уже в боку невыносимо колет, а ноги так устают, что их прямо-таки вырывать приходится из песка, он достигает лагеря. Это старый сруб, оставшийся на берегу от времен беринговой экспедиции, а рядом с ним палатка, в которой держат припасы.
   Седов вбегает в избу, хватает электрический фонарь, оставленный на ящике, и, открыв ящик, вскрикивает. Вслед затем он садится на пол и несколько минут ничего не делает. Это блаженство – не спешить, не тревожиться, просто сидеть, упираясь на руки, и слушать, как стучат хронометры.
   – Эх, голубчики, сукины дети, – говорит он ласково и примиренно, неторопливо приступая к заводу приборов..
   Через десять минут Седов лежит под сухим одеялом. Он быстро засыпает, сразу забыв, как спасал свое время. Ему снится летний вечер в Петергофе, и невидимый голос поет дурацкий припев к непонятному романсу:
 
Судьбы полет,
Судьбы полет!
Судьбы полет-лет-лет!
 
   Но в других сновидениях этой ночи он видит маяк Лаптева и свои новые знаки на берегу океана.
   Утром он просыпается от звуков песни, с которой подплывают к берегу казаки, окончившие постройку. Полуодетый, он выходит на берег встречать казаков. Солнце поднялось над тундрой и, не стесненное тучами, светит во всю силу, на весь, может быть, Ледовитый океан.
   – Сработали? – спрашивает Седов казака, выскочившего из карбаса, чтобы подтянуть его к берегу.
   – Тыщу лет простоит, – отвечает казак.
III
   29 августа карбас с остатками провизии, инструментами и другой кладью вышел из бухты Амбарчик и повернул на юго-запад. Карбас вошел в реку и медленно, где под парусом, а где и только на веслах, стал подыматься вверх по течению. Океан остался за кормой.
   Экспедиция заканчивала работы. На привалах, в палатке, при свете «летучей мыши» Седов готовил отчет.
   Он отметил вначале, что выезд из Петербурга задержался. Больше ни слова об этом. Что бы ни написал штабс-капитан Седов, как бы он ни негодовал, все равно канцелярии, размещенные в корпусах адмиралтейства, останутся нерушимы в своем закостенелом равнодушии. Он не написал и о том, сколько раз во время пути из Иркутска в Среднеколымск отгонял он мысль, соблазнительную и вполне даже пристойную с точки зрения петербургских деятелей гидрографии: плюнуть на все, телеграфировать по начальству, что задержался из-за весенней распутицы, и засесть в каком-нибудь Якутске, почитывая романы и поигрывая по маленькой в преферанс в гостеприимном кругу местных администраторов. Можно не сомневаться, что никого такое решение не удивило бы, и не из боязни служебных осложнений он все-таки продолжал двигаться вперед по проклятым трактам – Верхоянскому и Колымскому.
   Итак, сделано следующее. Исследован первый, или морской, бар перед устьем Колымы, Когда-то фарватер проходил против того места, где Дмитрий Лаптев поставил свой маяк. Но прошло сто семьдесят лет, и река выдвинула песчаную насыпь бара дальше в океан на пятнадцать-двадцать верст. Маяк Лаптева остался в стороне.
   Исследован и второй бар, так называемый речной. Между ними найден фарватер. Устье реки промерено и снято на карту.
   О промерах многое можно было бы рассказать. Кто не плавал на карбасе юкагирской постройки, тот не рисковал еще жизнью. Эта посудина обшита досками не толще пальца – в полдюйма. Достаточно по неосторожности стать в карбасе прямо на обшивку, чтобы вода хлынула в отверстие, продавленное сапогом. Гвоздей нет – карбас не сбит, а связан тальником. Пазы законопачены мохом, перемешанным о землей, а поверх залиты серой.
 
 
    Отплытие из Среднеколымска.
 
   Отправились однажды утром при хорошей погоде искать подход к бару. Отошли верст на восемь-девять в море. Работа ладилась, и гребцы напевали песни. Казалось, что карбасу нипочем легкое волнение.
   Но так было недолго. Подул шолонник – юго-восточный ветер. У волн образовались белые гребни, небо за волокло тяжелыми серыми тучами.
   Пришлось промер прекратить и торопиться к берегу. Но это оказалось не просто – карбас не выгребал против береговых волн. Как ни налегали казаки на весла, лодку относило назад, в море.
   Но опасность увеличилась во сто крат, когда из пазов начал вылетать мок. В щели полилась вода. Нужно было затыкать их. Один сорвал с себя рубаху, разодрал ее на лоскуты, чтобы законопачивать карбас. Скоро потребовалось пустить в ход еще несколько рубах и все платки. Вода лилась в карбас.
   Впрочем, пугала даже не течь, а то, что с каждой минутой слабело крепление карбаса. Тальник, которым лодка была связана, начал уже рваться.
   Казаки и Седов выбились из сил. Карбас отшвыривало от берега. В любую минуту он мог развалиться, и они оказались бы в воде, рядом с кучей легких досок.
   Их отнесло к мели, далеко вытянувшейся в море. К счастью, на мели, как это нередко бывает на Севере, лежала стомуха – огромная ледяная глыба, оставшаяся от зимнего времени. Они укрылись за стомухой, чтобы спрятаться от бури, и отстаивались часа четыре, собираясь с силами и подправляя, чем можно было, ослабевший карбас.
   Отдохнув, поплыли со свежими силами к мысу Малому Баранову. Буря не унималась. Гребли всю ночь и только утром прибились к берегу.
   – Ну, ребята, – сказал казакам Седов, – кто-нибудь из нас безгрешный, вот бог и пощадил…
   Но казаки не поняли шутки. Они крестились и благодарили бога за спасение от гибели.
   А домой, в свой лагерь, двинулись по берегу, таща провинившийся карбас на бечеве.
   Вот что иногда бывает во время промера.
   Итак, сделаны промер и съемка реки от Шалауровского рейда до самого Нижнеколымска. Съемка еще не закончена. Она не доведена до Нижнеколымска. Но будет доведена. Седов пройдет пешком, считая шаги, все это расстояние.
 
    Маяк Лаптева на мысе того же названия в 1909 году.
 
   Карбас тянется по воде, против течения. А по берегу идет Седов и считает: «Раз, два, три…» С ним компас и записная книжка, чтобы записывать число шагов по азимуту. [6]Попадаются места заболоченные. Попадаются крутые скаты. Встречаются и речонки, вливающиеся в Колыму. Седов считает шаги. Временами у него кружится голова. Он чувствует слабость и принужден опуститься на песок. Это от голода. Он отдыхает, но, помимо воли, в голове тянется все та же ритмичная прерывистая линия: раз… два… три…
   И ночью, в палатке, часто Седов просыпается и с досадой обнаруживает, что в голове этот докучливый счет не прекратился.
   Сначала у них вышел весь хлеб, потом – сахар. Им повезло: они нашли на берегу реки чей-то склад собачьего корма – старую вяленую рыбу. Некоторое время питались они ею; но и она кончилась. Последние два дня пути уже ничего не было. Лишь время от времени удавалось найти в кустарнике кисловатую ягоду – голубицу.
   Так, считая шаги и борясь с голодной слабостью, экспедиция идет до Нижнеколымска…
   В этом городе, отдохнув, Седов пишет выводы своего отчета. У него широкие планы. Седов касается вопросов, совсем (не подведомственных Гидрографическому управлению.
   «…Необходимо сказать, – пишет он, – что исследование устья Колымы и выяснение возможности, таким образом, плавания морских судов через бар в реку до Нижнеколымска могут безусловно сделать переворот в жизни Колымского края.
   До сих пор на Колыме не знали ни ремесла, ни мастерства и вообще культуры. Ловили рыбу первобытным способом. Промышляли зверя, как бог на душу положит, без мало-мальски сносного оружия и т. д.
   Питание жителей заключалось исключительно в рыбе и отчасти в мясе, при полном почти отсутствии хлеба. Голодовки случались почти каждый год. Привозные продукты первой необходимости так дорого стоили, что бедному населению не было никакой возможности ими пользоваться…
   И вот теперь, – пишет далее штабс-капитан Седов, – с выяснением возможности плавания морских судов через бар в реку, открывается возможность все дешево получить, – как жизненные продукты, так и орудия для занятий. Вслед за этим придут и люди культурные и опытные и научат бедное, полуголодное, полудикое население облегченно, но вместе с тем более плодотворно трудиться и жить по-человечески. Поэтому, принимая в соображение возможность, таким образом, улучшения быта Колымского края, надо думать, что русское торговое мореплавание к берегам Колымы не замедлит развиться на общую пользу дела, тем более, что наблюдение за погодой и за льдами в море показали, что плавание в этой части Ледовитого океана для морских судов возможно в течение по крайней мере двух месяцев…» {1}
   И в конце своего отчета Седов излагает соображения о необходимости перенести столицу края из Среднеколымска поближе к морю, например, в Шалаурово. Еще более важно немедленно завести на Колыме речное судоходство. Тогда край придет к расцвету, все будут сыты, довольны…

ГЛАВА ВТОРАЯ
ГИДРОГРАФ

I
   Седов попал в Петербург в разгар сезона, перед рождеством.
   После экспедиции на Колыму, после тундры, тайги, наледей и горных перевалов, хорош показался ему Петербург, с его театрами и автомобилями, балами и развлечениями в дружеской компании молодых, склонных к веселью моряков.
   Все улыбалось ему в эту зиму. Начальники его хвалили, Андрей Ипполитович Вилькицкий {2} , глава российской гидрографии, говорил штабс-капитану:
   – Исследование устья Колымы произведено вами с отменной тщательностью и полнотой, делающей честь вашей энергии и, так сказать, отваге… Его высокопревосходительство господин министр, по моему докладу, отозвался о вас с большим одобрением.
   С соблюдением соответствующей случаю деликатности у него выспрашивали через третьих лиц, что предпочитает он получить за Колыму: орден или чин? Конечно, он предпочитал быть капитаном, если уж ему позволяли выбирать. Чин – это деньги, которых совсем немного у одинокого моряка, а главное – возможность получать работу более самостоятельную.
   Газеты печатали заметки об экспедиции штабс-капитана Седова, а конференция Академии наук адресовала ему благодарственное письмо за собранные на Колыме коллекций: за камень из отложений Изосимовского утеса, за растения с мысов Медвежьего и Лаптева, за образцы Булунского и Азданского углей, за чучело редкой птицы – розовой чайки, убитой на взморье Колымского устья, а также и за рог ископаемого животного, найденный в нижнем течении реки Березовки. {3}
   Астрономическое общество приняло его в число действительных своих членов. Географическое общество поступило точно так же и просило сделать доклад.
   Он был доволен всем этим, не предвидя, что очень скоро придется расплачиваться за популярность, которая не предусмотрена обычаем для рядовых офицеров по адмиралтейству.
   Продолжая обрабатывать материалы своей экспедиции, занимаясь в дневные часы дома или в адмиралтействе вычерчиванием карт и составлением таблиц, досуг он отдавал театрам, особенно часто – балету, визитам в такие дома, где собиралась танцующая молодежь и где можно было встретить интересных собеседников.
   Свет, в котором он был принят, – это не высшее общество, примыкавшее ко двору, а тот многочисленный слой петербуржцев, который состоял из породнившихся между собой чиновных, военных и купеческих интеллигентных семейств. Здесь молодежь играла в фанты, выдумывала шарады, увлекалась модным тогда скетинг-рингом. Разговоры о политике, споры о новостях науки и искусства не считались в этой среде нарушением этикета. Офицеры, студенты, чиновники, а главным образом – невесты и женихи.
   Вера Валерьяновна недавно окончила Патриотический институт, основанный в свое время для дочерей офицеров в память Отечественной войны 1812 года. Отец ее был командиром егерского полка. Потеряв на турецкой войне ногу, он должен был уйти в отставку.
   Однажды Вера Валерьяновна была в театре. Давали «Лебединое озеро». Павлова умирала на сцене грациозно и трогательно. Когда зажгли свет, балерине была устроена овация. В партере, столпившись перед просцениумом, шумело несколько моряков. Они хором кричали «браво» и вызывали артистку вновь и вновь. Среди них выделялся особенной живостью поведения моряк с серебряными погонами – высокий, с маленькой светлой эспаньолкой, розовый от воодушевления, а может быть, и от выпитого в антракте вина. Он дирижировал кучкой своих приятелей, оглушительно хлопал в ладоши, чему-то смеялся, что-то кричал на ухо соседу и, когда Павлова выбегала кланяться, встречал ее могучим «браво», покрывающим все голоса в театре, как голос командира покрывает рев шторма и волн.
   Вера Валерьяновна, не сводя смеющихся глаз с моряка, командовавшего манифестацией в честь прославленной балерины, шепнула кузине:
   – Должно быть, они перед театром хорошо пообедали…
   Прошел месяц, и Вера Валерьяновна получила однажды приглашение в дом Мордина, известного золотопромышленника.
   – Я вас посажу между двумя женихами, – шутливо сказала хозяйка, вводя Веру Валерьяновну в столовую.
   Соседи оказались офицерами: один – артиллерист, другой – моряк.
   – Георгий Яковлевич Седов, – произнесла хозяйка, представляя моряка – штабс-капитана.
   Взглянув, Вера Валерьяновна едва удержалась от смеха: перед ней был тот моряк, из театра. Сосед с другой стороны, жених-артиллерист, был забыт на весь вечер.
   После обеда Георгий Яковлевич отвел свою соседку по столу в гостиную. Он рассказывал ей о своих приключениях на Севере, каждый раз прерывая себя вопросом:
   – Простите, вам это, должно быть, скучно?..
   Вере Валерьяновне было не скучно слушать этого человека, который так много видел и у которого так весело блестели глаза, когда он вспоминал о самых опасных эпизодах своей богатой событиями жизни.
   Вскоре вокруг них уже собрался кружок мужчин и дам. В детстве и юности эти господа читали довольно много романов и поэтому знали кое-что и об Африке, и об Индии, я о других далеких странах. Но о существовании реки Яны, и о том, что в низовьях Колымы живет такой народ – юкагиры, – они не слыхали, хотя и получили воспитание в русских семьях и русских учебных заведениях.
   Впрочем, этого нельзя сказать о двух слушателях Седова. Один из них хозяин дома, старик Мордин. Он сибиряк, и прииски его расположены на Дальнем Востоке. Он-то знает отечественную географию, особенно восточных окраин. С Седовым он познакомился несколько лет назад в Николаевске на Амуре. Молодой офицер заинтересовал миллионера, возбудив в нем нечто вроде симпатии своей настойчивой волей. Седов посвятил Мордина в свои заветные планы. Но так как для осуществления планов энергичного моряка нужны были деньги, а деньги Мордин любил вкладывать лишь в такие предприятия, которые были хорошо обеспечены, то между Седовым и золотопромышленником происходили довольно резкие пререкания. Седов напоминал о таких отвлеченных понятиях, как честь, родина, долг перед отечеством, прогресс науки, а Мордин жаловался на какие-то драги, которые съедают всю наличность. Миллионер видел в Седове силу и не мог не сочувствовать его замыслам. Но деньгами он привык распоряжаться под влиянием иных эмоций.