– Да, это крайне эксклюзивно, Боря! Это пафосно!
   Кухонька у Сюзанны довольно захламленная и беспорядочная, видимо, она тут еду готовит. Это нечасто увидишь; чаще встречаются такие выставки кухонного оборудования, чистые, как морг. Двери открыты в запущенный, заросший сад с жасмином, олеандрами и магнолиями, с поломанными узорчатыми железными стульями.
   – Сюзанна, расскажите Борису про карнавал, он очень интересуется. А ты, Боря, потерпи, и не надо так морщится. Ты лучше запоминай, потом дома будешь пересказывать.
   – Карнавал начался, представьте себе, еще до Нового Орлеана. В первой французской колонии была исключительно трудная жизнь. Ну, они и решили, так сказать: let’s face the music and dance!
   – Карнавал тут начался, когда твоего города еще в помине не было, – перевожу я несколько неточно.
   – А потом карнавал то разрешали, то запрещали за хулиганство, непристойность и поголовное пьянство… Борис, вы хотите коньяку к кофе?
   Боря хочет.
   – Ну, и я за компанию. В середине девятнадцатого века карнавал уже совсем было решили запретить из-за преступности – преступность тогда была невероятная, почти как сейчас. Но тут приехал великий князь Алексей Романов, и с этого начался расцвет нашего карнавала…
   – Что-что?
   – Да, настоящий великий князь! Он был совершенно очаровательный мужчина, подлинный бонвиван… Прямо как ваш кузен! – шепчет мне на ухо Сюзанна театральным шепотом. – Весь Новый Орлеан в него влюбился. До этого королей не было; но тут решили, что представителя царской фамилии должен встречать равный по рангу. Королем выбрали банкира, звали его Луи Соломон. И это был самый замечательный карнавал в истории Нового Орлеана, в 1872 году…
   – Боря, да слушай ты, не засыпай! Это значит через одиннадцать лет после раскрепощения крестьян и через десять лет после эмансипации рабов. Их владельцы друг другу сочувствовали: им нельзя было больше бить кнутом крестьянку молодую… И они тут Соломона Королем выбрали! То-то сын Александра Второго Освободителя должен был обрадоваться!
   – У великого князя была здесь любовница, она пела в бурлеске, в водевиле «Синяя борода». В честь Алексея Романова ее песенка стала гимном карнавала. Тайных карнавальных обществ очень много – членство в наших обществах тайное. Мы весь год готовимся, а продолжается карнавал два месяца. У белых обществ древнегреческие и древнеримские имена. Самые главные – Комус и Рекс.
   – Нет, Боря, Рекс – не немецкая овчарка, а царь по-латыни. Потом еще Момус и Протеус, то есть Протей. Венера, Эндемион… Боря, ты что, совсем осоловел? Ты мотай на ус: Момус, Комус…
   Боря сидит в шезлонге, пьет коньяк и дышит жасмином.
   – Я все слышу, – отвечает Боря.
   Это правда. По семейной легенде, Боря проспал в институте все четыре года, а потом защитил диплом с отличием, как Илья Муромец. В мозгах у Бори уже спрессованы и Момус, и Комус, и Протеус, и великий князь, и черепаховый суп, и лягушачьи лапки, уж не считая точных цен на все виды электроники. Вот он сейчас пьет Сюзаннин коньяк, а дома ему еще сколько выпивки поставят за все эти экзотические сведения.
   – Кроме того, есть черные общества, которые называются «племена». Раньше рабам не разрешали надевать маски, но они все равно наряжались… Между карнавальными племенами была такая конкуренция, что они шли стенка на стенку и рубились топорами, – перевожу я. – Топорами? Томагавками, наверное.
   – Главное черное общество называется «Зулусский клуб социального обеспечения и развлечения». Зулусский клуб никогда не сообщает о маршруте своего парада, их надо разыскивать по всему городу. Люди бегут туда, откуда музыка доносится, а они уже ушли… Зулусы бросают в толпу золоченые кокосы, а мы – карнавальные дублоны и бусы. До конца шестидесятых бусы были такие красивые, из чешского стекла, но потом там начались какие-то социальные беспорядки…
   – После подавления Пражской весны, – бойко перевожу я, – были введены экономические санкции, и бусы теперь пластмассовые…
   – Балы во время карнавала закрытые, чтоб попасть на бал, надо быть членом общества. А это нелегко, потому что новых членов принимают, только когда из старых кто-нибудь умирает… Ой, ваш кузен, бедняжка, совсем устал! Ну давайте я вам покажу музей и поедем на озеро.
   Мы поднимаемся на второй этаж, восемнадцатого века. Сюзанна показывает нам главную достопримечательность: по узкой винтовой лестнице мы взбираемся в крошечную башенку на крыше. Из окна видна река.
   – Вдовья башня! Жены моряков и коммерсантов должны были сидеть в этих башнях, смотреть на устье Миссисипи и ждать возвращения мужей из дальних стран. Но, конечно, если…
   Сюзанна подмигивает мне и отпускает такую непристойную шуточку, что я даже не решаюсь перевести кузену. Я не хочу вселять в него сомнения и подводить святую Ирму под монастырь.
   На первом этаже девятнадцатого века главный экспонат – огромный письменный стол, Сюзанна утверждает, что он принадлежал лично Наполеону Бонапарту.
   Самое интересное в этом музее, что он – Сюзаннино жилье. Она тут живет, причем совершенно одна. На наполеоновском столе – компьютер и валяются квитанции свадебного бизнеса. Некоторые предметы ее обихода в музейных витринах, но она их вынимает и ими пользуется.
 
   Мы усаживаемся в старую побитую машину, разгребая на заднем сиденье коробки с флердоранжем. Наверное, у нее есть и другая машина, поновее, на которой она ездит по более приличным маршрутам, а эта – для камуфляжа. Потому что сейчас мы проезжаем по таким улицам, что даже видавший виды Боря говорит:
   – Бедно живут…
   Люди стоят на углах, некоторые сидят на корточках, свесив руки между коленями. На асфальте стоят бумажные пакетики, из которых горлышки высовываются.
   Выражение на лицах такое, какое я видела в деревне у людей, ожидающих автобуса, чтоб ехать в райцентр за продуктами. А автобус, может, придет раз в сутки, а может, и не придет. И лица-то похожие – губошлепые, зубов нет, носы картошкой; только что намного темнее. Одних раскрепостили, а земли не дали. Других эмансипировали, и они думали, что им причитается сорок акров и мул. Так до сих пор и ждут этого мула.
   Глупости это, конечно; но мне кажется, что я этих людей понимаю. Экономически я к ним гораздо ближе, чем к Сюзанне. А философски – ближе, чем к Боре.
   Время-то – оно проходит, как ты его ни проводи, хорошо или плохо, оно все равно проходит. И что бы ты ни делал в течение дня, к вечеру главный результат тот же: еще на один день меньше осталось. Можно с тем же успехом сидеть на тротуаре, ожидая автобуса в райцентр или всемирного потопа.
   Я бы сейчас с удовольствием вышла из машины, села бы с ними на тротуар. А Боря с Сюзанной пусть дальше катятся, особенно Боря. Они с миром примиренные. А мне примирение с миром дается только при помощи алкоголя. Поэтому у меня есть мечта: под старость лет заняться алкоголизмом всерьез, профессионально и переехать сюда, в этот город. Где же спиваться, если не тут?
   Только не примут меня эти люди на тротуаре с ними сидеть. Это тоже ведь очень, очень эксклюзивное общество, закрытый клуб. У меня кишка тонка. Я не умею плясать на чужих похоронах.
   И едем мы дальше, и уже темно.
   – Let’s face the music and dance! – поет Сюзанна.
   – Переводи!
   – Она поет: раз пошла такая пьянка, режь последний огурец.
   – Не морочь мне голову. Ты переводи дословно.
   – Дословно: давайте повернемся лицом к музыке и будем танцевать.
   – Почему лицом? Что это значит?
   – Это значит: завей горе веревочкой.
   – Ну переводи же!
   – Стихи? Тебе в рифму или без рифмы?
 
   Беды нас ждут впереди,
   Но пока
   Музыка есть, лунный свет, и любовь, и романс,
   Мы должны танцевать.
   Скоро придется бежать скрипачам,
   Скоро за все нам предъявят счета.
   Но пока
   У нас есть еще шанс, мы должны танцевать.
   Скоро исчезнет луна,
   Песню другую с тобой мы тогда запоем,
   Плакать мы будем потом.
   Но пока
   Музыка есть, лунный свет, и любовь, и романс.
 
   – Битлы? – спрашивает Боря.
   – Нет, это тоже еврей один сочинил. Из Тюмени.
   В час ночи мы доезжаем до озера Пончартрейн. Темно, луна почти не светит, и озеро кажется огромным, как море. Сюзанна привезла нас смотреть плотины, которые охраняют город от потопа.
   Я даже не выхожу из машины. Я не хочу больше переводить, а им вроде бы и не надо. Они идут к ревущей темной воде и оживленно разговаривают. Мне точно известно, что по-английски Боря знает «сенкью», а Сюзанна знает «на здравье». О чем они беседуют?
   С другой стороны – Ирвинг Берлин, Израиль Бейлин из Тюмени, он тоже имел ограниченный словарный запас. Более того, он не знал нотной грамоты. Это ему не помешало.
   Сквозь шум воды я слышу, как Боря кричит: «Пластик! Пластик!». Неужели они разговаривают о кинематографе? Ведь это знаменитая реплика из фильма «Выпускник». Там дядя советует племяннику, на чем деньги заработать: «Пластик! Пластик!». Но ведь Боря этого фильма видеть не мог? Сюзанна хохочет, а Боря обнимает ее за плечи. Или, может быть, она уже его спрашивает, есть ли у него с собой резинки, то есть кондомы, а он спутал резину с пластиком, может, мне надо выйти и помочь им разобраться… Нет, это совсем уж бред.
   Вот о чем я давно думаю: когда на Вавилонской башне все стали разговаривать на разных языках, это никак не могло помешать продолжению строительных работ. Я в этом могу убеждаться каждый день, живя в городе Нью-Йорке. Но вот когда появились там переводчики, интеллигенты вроде меня, со своими лингвистическими переливами и оттенками, и всем стали объяснять, что они, мол, не так друг друга понимают, – вот когда все развалилось.
   Люди друг друга не понимают и с языком, и без языка, и совершенно им этого не надо, всяк вопиющий – в своей пустыне, всюду сплошное недоразумение, а жизнь идет. А я все лезу со своими объяснениями: не кува, мол, а ква-ква.
   И совершенно прав Боря – я все усложняю.
 
   В последний день я проснулась очень рано и потихоньку смылась, мне надо было одной по городу походить. Я дошла до Миссисипи. Было так рано, что жара еще не началась. Над городом вставало нежное, трепетное, многовековое похмелье; розовое, деликатное. В этом городе утром происходили не утренние, вечерние дела – уже продавались коктейли, уже кто-то играл на саксофоне. Вряд ли это было утро, скорее еще предыдущая ночь продолжалась.
   Вдалеке, на берегу реки стоит белый клоун. Клоун – в шесть утра? Он мне ручкой машет, вроде прощается, и посылает воздушные поцелуи.
   Интересно, клоун на самом деле или для туристов?
   Есть города, которые сами под себя стилизуются. Париж, например, очень старается быть похожим на Париж и чтоб никто не забывал, что он город света и центр культуры. Там даже мелкий дождик идет нарочно, чтоб было похоже на Париж.
   Нью-Йорк, наоборот, совершенно не беспокоится, соответствует ли он чьим-либо ожиданиям. Меняется всем назло. Все в нем гости, и все стараются ему соответствовать, а Нью-Йорк никому нравиться не желает.
   А этот город, с пошлыми белыми клоунами на набережной, он носит дешевую, размалеванную, фальшивую маску, приторную, как коктейли для туристов. Мне кажется, что под ней должна быть настоящая маска, совсем другая, для своих, этой маске уже триста лет. И я хотела бы ее увидеть. А лица я видеть не хочу. Устала я, не надо мне никакой близости, не надо интимности. Увидишь лицо – а оно зареванное, или злость на нем страшная, или отчаяние. Лицо – это тоже только временная маска на черепе. А череп в этом городе и так чувствуется, всюду просвечивает. И весь он, этот город, такой хлипкий, ненадежный, и узор чугунный его колонн и балконов какой-то несолидный, как бумажные кружева, и аристократия цирковая, карнавальная…
   Почему в этих водяных городах – в Венеции, в Новом Орлеане, в Петербурге всегда так чувствуется, что беды нас ждут впереди? Что скоро за все нам предъявят счета? Что ужо тебе, строитель чудотворный, и так далее?
 
   – Слушай, так тут есть торговый центр или одни пивные? У меня еще пятьдесят долларов осталось, надо потратить.
   – Да куда ж ты впихнешь?
   – Возьму у тебя какой-нибудь старый чемодан.
   – Да тебя в самолет не впустят, такой огромный перевес!
   – Ты опять все переусложняешь. Заплачу за перевес, и все дела.
   – У тебя ведь денег не останется!
   – Ну? – удивляется Боря. – А у тебя кредитка. Кредиткой расплатишься.
   Я почему так сочувствовала Дуайту де Бетанкуру? У меня тоже лицо неудачное. У меня на лице выражаются мысли и эмоции.
   – Не беспокойся, – холодно говорит родственник, – если тебе уж так жалко, я потом верну.
   Я напоминаю себе: Боря не вполне еще понимает концепцию кредита и считает кредитную карточку чем-то вроде неразменного рубля.
   – Нет-нет, не надо ничего отдавать. А что это вы вчера про пластик кричали?
   – Мы с ней договорились начать совместный бизнес, – неохотно объясняет Боря.
   – ?!
   – По производству пластиковых бус для карнавала. Им тут тонны этой дряни нужны, производство вредное. Когда надо гнать аврал, они сверхурочные платят. Короче, Сюзанна продвинутая, она узнала, что у нас можно без всей этой охраны труда, – сразу завелась!
   – ?!
   – Ладно, – говорит Боря. – Чего тебе все объяснять. Ты про бизнес ничего не понимаешь.
   – А я думала – ты с Сюзанной флиртуешь!
   – Да зачем мне нужно с сорокалетней бабой флиртовать? – возмущается Боря.
   Сюзанне не сорок, ей пятьдесят пять. Дурак мой кузен, не распознал. Это мне как раз сорок, о чем он прекрасно знает.
 
   Борю я больше никогда не видела; он у меня останавливаться перестал. Насколько я знаю, бусы они с Сюзанной производили очень успешно, но недолго. Он вроде бы вскоре перешел на настоящие алмазы. Потом он что-то делал с нефтью в Тюмени, но бросил, и притом очень вовремя: все его нефтяные друзья друг друга перерезали. А он выжил и стал не то чтобы олигархом, но в достаточной степени миллионером, отчего ему пришлось податься в бега. Теперь он живет под псевдонимом где-то в Андалузии.
   Однажды он мне даже звонил, предлагал подъехать к нему в гостиницу. Но остановился он в гостинице у Центрального парка, там, где иногда останавливаются президенты и главы иностранных государств. Мне туда было неудобно идти – слишком пафосно.
   А умирать в Новом Орлеане я тогда, протрезвев, передумала. Решила пока потерпеть. Обязательства всякие, дел еще много; дела, дела, каждый день дела. А Новый Орлеан, думала я, куда он денется?..

Старые книжки про будущее

   – То, что все другие продают, – дешевый ширпотреб! У нас в магазине будут сексуальные игрушки совершенно другого уровня. Ким, который мой стеклодув, у него уникальные вещи. Ну посмотри: ведь здорово сделано.
   – Не клади дилдо рядом с тортом!
   Я испекла к Новому году для своей дочери торт, трудоемкий, как пекли до феминизма. Моя мать такие пекла еще в коммунальной квартире. Я ее завлекла этим тортом, потому что у нее расстроились планы, она с кем-то поцапалась в последний момент. Для нее Новый год вообще мало значит. Это для меня, по старой памяти, – мне и всякий-то раз обидно, что под Новый год ничего особенного и удивительного не происходит, а тут не то что век, тысячелетие кончается. И я отказалась идти в гости под предлогом материнского самопожертвования. Куда я собиралась идти, там никаких сюрпризов не ожидалось.
   А она – она сюрпризов от жизни не ждет. Она живет активно, она сама все время сюрпризы устраивает.
   – Но согласись, – говорит она, – очень красивая работа!
   – Пропорции неправильные, – уныло критикую я. Не зря ж меня отдавали учиться на искусствоведческий. Или зря?
   – Ты всегда критикуешь!
   И меня критиковали. Надо сохранять семейные традиции. А дилдо стеклянное наводит на меня тоску – я боюсь, что оно в ком-нибудь сломается. И дочь мою, и этого ее бездарного корейца засудят.
   – Ты ничего не понимаешь в бизнесе! Мы регистрируемся как общество с ограниченной ответственностью.
   Я тоже хочу ограниченной ответственности. Что я вообще понимаю? В том мире, где я росла, не то что стеклянные члены – локти не полагалось класть на стол.
   Если бы моя мать знала, что ее внучка захочет открыть лавочку по продаже секс-игрушек, она бы сказала: «Какое низменное занятие!».
   И это она сказала бы про торговлю, а не про секс-игрушки, про которые она не знала, что это такое. А если б догадалась в глубине души, то даже самой себе не призналась бы. Уважающая себя женщина не могла о такой низменной гадости догадываться.
   У нас было строгое воспитание; низменное не признавалось существующим. Даже некоторые функции организма в идеальном мире должны были отмереть, как деньги. Я лет до шести надеялась, например, что при коммунизме не надо будет ходить на горшок.
   А когда мне объяснили, как делаются дети, я вовсе не смутилась и не расстроилась. Я сказала: «Такого не может быть. Может, так было в прошлом, до революции, но теперь это запрещено!» А Тамарка, которая в бараке жила: «Ну, – она сказала, – ну, с тобой дойдешь». – Она прямо загибаться начала, прямо ухихикалась. «Наверное, есть такие клиники, – объяснила я терпеливо, – диспансеры. Туда приходят, и государство выдает таблетки. По талончикам».
   Эта барачная Тамарка, ограниченная, как всякий очевидец, была уверена, что виденное ею собственными глазами и есть единственная возможная реальность.
   И в прошлом, когда я рассказывала эту историю, всегда все смеялись по невежеству.
   А в результате – кто оказался прав? Мы с Олдосом Хаксли.
   Прекрасный Новый Мир наступил. Клиники такие, диспансеры; правда, не по талончикам, а за деньги. А то, чем развлекались в Тамаркином бараке, теперь с деторождением не так уж и связано. Вроде как верховая езда уже не транспорт, а рыбная ловля и охота – не добыча еды. Поэтому нужны игрушки, аксессуары: подсадная утка, блесна, член искусственный.
   – Я знаю лучших стеклодувов!
   – Вот они тебя и надуют.
   Ах, как бы мне следовало помолчать! Кончится тем, что мы опять поссоримся.
   Дело не в том, что все меняется. Дело в том, что меняется не то, что ожидаешь. И остается неизменным то, что считал – сможешь изменить. Например, косность эта генетическая, митохондрия. Меня доставали, я ее достаю, она меня достать хочет, и внучка моя, правнучка моей матери, будет мою дочь доставать.
 
   Для развлечения мы, как и миллионы других, пытались смотреть фильм Стэнли Кубрика «Одиссея 2001 года».
   Классический тяжеловесный старомодный авангард шестидесятых годов медленно-медленно и многозначительно демонстрирует будущее. В космическом корабле услужливые стюардессы в обтягивающих комбинезонах бегают прямо-таки на цирлах перед серьезными и мужественными учеными-астронавтами. Ученые беседуют по видеотелефону со своими преданными женами, которые рассказывают им о школьных успехах детей и домашнем хозяйстве. Возникают проблемы с обидчивым компьютером; никто еще тогда не подозревал, что в ближайшем будущем возникнут гораздо более серьезные проблемы с обидчивыми стюардессами. Уже воображали машину, одаренную интеллектом и свободой воли, но жену, претендующую на те же качества, – такого ужаса еще никто вообразить не мог.
   Мы когда-то любили научную фантастику. В «Аэлите», например, инженер Лось говорил: «Через несколько лет путешествие на Марс будет не более сложно, чем перелет из Москвы в Нью-Йорк».
   Не только эта фраза, но и вся книга – глубоко загадочны. Автор только что репатриировался и еще не разобрался – куда. Улица Красных Зорь, с которой улетает на Марс ракета, была для автора не менее экзотична, чем выдуманный Марс.
   Или Станислав Лем, например. Книжка называется «Астронавты».
   «Много лет прошло уже после падения последнего капиталистического государства. Науке уже не нужно было заниматься созданием средств уничтожения. Международное бюро регулирования климата от скромных опытов по местному изменению погоды перешло к фронтовой атаке на главного врага человечества. Этим врагом был холод. Вечные льды, покрывавшие Антарктику, источник холодных подводных течений, омывающих берега Азии и Америки, – эти льды должны были исчезнуть навсегда.
   Мысль ученых была простой: создать близ полюсов огромные «костры» с температурой Солнца…»
   У Станислава Лема тут получилась редкая удача. Обычно в предсказаниях будущего получается ход конем, такое неприятное смещение, которое долго распутывать. А тут он подошел очень близко к истине, только с обратной стороны. Отразил будущее, зеркальное отражение получилось.
   Вот и «Туманность Андромеды», пожалуйста: «В век Переустройства были сделаны искусственные солнца, подвешенные над полярными областями. Мы сильно уменьшили полярные шапки…».
   И дались им эти льды. Намерзлись люди.
   Или, скажем: «Быть может, эмигранту, обезумевшему от продажи газет среди асфальтовых полей Парижа, вспоминается российский проселок очаровательной подробностью родного пейзажа: в лужице сидит месяц, громко молятся сверчки и позванивает пустое ведро, подвязанное к мужицкой телеге.
   Но месячному свету дано уже другое назначение. Месяц может отлично сиять на гудронных шоссе. А сверчков можно будет слушать в специальных заповедниках; там будут построены трибуны, и граждане, подготовленные вступительным словом какого-нибудь седого сверчковеда, смогут вдосталь насладиться пением любимых насекомых».
   Интересно отметить, что Ильф и Петров тут многое предугадали. Не про гудронное шоссе, конечно, которого как не было, так и нет. Но в конце века, году в 1995-м, я увидела по телевизору, как в Сибири для школьников младших классов устроили специальный зверинец, где им показывали животных: ежика, кузнечика, лягушку. Или, как я говорила в детстве: лягу-тяпу. Это были последние сохранившиеся экземпляры, остальные вымерли.
   И еще они правы насчет эмигрантов, обезумевших от продажи, которые сохраняют память об исчезнувших и никому уже не нужных вещах. Вылитая я: обезумела от продажи и сохраняю память о русском языке.
   И тут я вижу в руке у нее кухонный нож.
   – Нет! – кричу я в ужасе. – Нет! Не режь! Положи нож!
   – Почему нет? – спрашивает она спокойно.
   – Не надо! Не надо!
   – Во-первых, не кричи. Во-вторых, я только для этого и пришла. В-третьих, почему я должна ждать, когда можно сейчас?
   Перечисляя, она начинает со сжатого кулака и выстреливает пальцы по очереди – указательный, средний, безымянный. Как у них, иностранцев, принято. Я, перечисляя, загибаю пальцы вялым славянским движением. Я пробовала научиться по-ихнему, но у меня и в руке акцент.
   – Нельзя начинать с десерта!..
   Но она уже погружает огромный мясной нож в сладкое шоколадное брюхо торта, с которым я возилась полдня.
   – Как ты можешь так говорить, что только ради торта ко мне и пришла?
   Я знаю, что ради торта. Она бы сейчас спокойно спала, отдыхая после месяца рождественских, ханукальных и буддистских вечеринок. А я бы не потратила день на торт, ела бы чужое. Они там, наверное, уже спорят сейчас о том, где люди были интеллигентнее – в Третьем Риме или в Северной Пальмире. Или говорят, как нас многое объединяет: общая культура, язык, общий бэкграунд и экспириенс. Все-таки свои люди, перемещенные.
   А с ней мы вообще-то мало знакомы. Она недавно спросила, как пишется мое имя. И долго старательно перерисовывала незнакомую кириллицу; особенно эта буква Ш ее рассмешила, похожая на гребенку.
   Но мне не нравится ее излишняя прямота. С возрастом от всей этой прямоты и откровенности устаешь. Откровенность не приносит пользы в жизни. Одно из моих новогодних решений было – побольше врать.
   Например, я притворяюсь, что у меня от стеклянного члена и секс-лавочки в глазах не потемнело. Что мне совершенно до фига. Я хочу показать, что не отстала от жизни.
 
   Этот 1999 год, который сейчас кончается, – с него начинались «Марсианские хроники» Рэя Брэдбери, заселение Марса. Я никогда не думала, что доживу. Я думала – а если доживу, то мир так изменится, может, я буду уже на Марсе этот год встречать.
   Но уж точно не в том городе, где я сейчас нахожусь, это ни в какую фантастику не лезло. Мы в глубине души не верили в реальное существование других стран. Это здесь люди боялись атомной войны, ожидали конца света. Мы хотели конца света. Мы боялись другого – что всю жизнь будет одно и то же. Поэтому мы увлекались фантастикой. Парижа-то нам точно было не увидеть, а Марс – кто его знает. То же и с техникой будущего. У них, как мы слыхали, у всех личные машины и телефоны. Почему бы не быть и машинам времени, и телекинезу? Потом, в фантастике у всех были иностранные имена: Эрг Ноор, Мвен Мас, Веда Конг, голова профессора Доуэля.
   Со временем вместо научной фантастики мы начали читать разные политические утопии и антиутопии. Книжки про будущее: доживет ли, мол, это нехорошее государство до 1984 года. Статьи умные писали: если бы у нас завтра объявили свободу… Все потихонечку бунтовали, хотя это был сплошной Эдипов комплекс. Все мои знакомые хотели спасать родину-маму от государства-папы. Конечно, никто не предвидел возможности каких-либо на самом деле изменений, а уж тем более что от изменений тоже особенно лучше не станет. Кто мог предвидеть, что мама начнет кричать: «Где папа? Где мой папа? Что вы, подлецы, с папой сделали?».
   Хотя что мы могли предвидеть, если даже существующая реальность была нам малоизвестна? Даже тот, кто написал про доживет ли до 1984 года, сам Оруэлла не читал, ему приятель рассказывал.