Мы обнимаемся и, перебивая друг друга, рассказываем, как пережили эти десять дней. А в кровати, на свежих крахмальных простынях, лежит умытая и причесанная Макина мать. Она смотрит на нас, и слезы безостановочно катятся по ее щекам.
…Маро, моя маленькая смуглая Маро в неизменном черном платке, с тяжелыми сумками, перекинутыми через плечо на старом кушаке от платья, – она не приходит больше в наш двор. Ее нет ни через день, ни через два, ни через неделю.
…И вот мы с Ираклием стоим в зале ожидания аэропорта. Рейсы возобновились пять дней назад, и творится что-то невообразимое. Люди летят, стоя в проходе между креслами.
Нас толкают со всех сторон. Мы находим какой-то пустой угол возле окна, на втором этаже. Отсюда видно летное поле и самолеты, идущие на взлет каждые несколько минут. Ираклий загораживает меня спиной от толпы.
– Тут все наконец успокоится, я разберусь со всеми своими делами, и ты вернешься. Обещаешь? Или я прилечу и заберу тебя.
Я молча киваю и все думаю, сказать или не сказать? Мне страшно, потому что я не знаю, как он отреагирует и как я отреагирую на его реакцию. А я уже твердо решила, что должна улететь.
Потом я обнимаю Ираклия, обнимаю всю мою жизнь, которой, такой, никогда больше не будет; обнимаю мою шелковицу, растущую возле крутой лестницы, ведущей к Проспекту; обнимаю душистым июльским жаром пронизанные хвойные леса над городом; улицу, на которой я была так счастлива, – скоро ветви деревьев, растущих по обеим ее сторонам, покроются нежной листвой и сомкнутся шатром в вышине, но этого я уже не застану. Я улетаю в мир, от которого совсем отвыкла и который совсем отвык от меня. Зачем я делаю это, зачем?
Самолет поднимается, описывает круг и в течение нескольких минут летит вдоль города. Вот он, весь передо мной, омытый слезами моего отчаяния.
А потом я закрываю глаза.
Самолет мерно гудит. Слезы стекают по моим вискам – на шею, и я почему-то никак не могу их вытереть. Шее делается мокро и щекотно. И вдруг моторы замолкают. И наступает тишина. От ужаса я снова открываю глаза. И ничего не вижу, кроме тьмы кромешной. Вот так это, оказывается, бывает?
Но тут чей-то голос оповещает меня, что осталось еще двадцать минут. И наконец я вспоминаю, где я.
После короткой паузы чертов реактор опять начинает тихонько поскуливать. Удивительно тонкая машина: реагирует на душевные переживания. Шевелиться нельзя, на голову мою надет прозрачный футуристический шлем. Вот и лежу, умываясь собственными слезами.
Жизнь продолжается так долго, что, успев побыть литературой, опять становится жизнью.
Приехала. А меня, как говорится, не ждали. Пока я там, в Москве, литературные штудии проходила да на Кавказе военной подготовкой занималась, тут, в Питере, всё перетряслось-утряслось, все так называемые ниши давно заняты. А на дворе начало рыночной экономики, приватизация и прочие радости капитализма местного разлива. И крутись, как хочешь. И надо учиться дышать бедной кислородом атмосферой повседневности…
Живу в непрезентабельном районе на южной окраине города, в условно трехкомнатной хрущевке. Старенькую мою бабушку, мамину маму, родители взяли к себе. Квартира – на третьем этаже, лицом в тополиные утешительные объятья. Но объятья – с весны, а пока зима. Все зима и зима. Ничего, думаю. Должно же это когда-нибудь кончиться.
Поначалу мужчины в общественном транспорте и на улицах кажутся мне вялыми, невыразительными и будто даже слегка нездоровыми. Ничего, думаю. Наверное, я просто отвыкла. Может, это с ними от жизни: сначала перестройка и продукты по карточкам (в смысле по талонам, но здесь, в Питере, талоны по-блокадному называют карточками), потом – «кошмар, на улице Язов»…
Живу так вторую неделю. Ираклий звонит каждый вечер из корпункта. Его звонки напоминают репортажи с места боевых действий. Аэропорт, оказывается, опять закрыли через несколько дней после моего отлета. И в городе все еще постреливают.
– У нас тоже, – говорю я опрометчиво.
– Неужели и у вас? – обеспокоенно спрашивает Ираклий.
Сейчас он скажет: тогда какая разница, возвращайся назад. И я спешу уточнить:
– Нет-нет, просто представляешь, мне все время мерещатся выстрелы. Такие слуховые галлюцинации.
– Это бывает, – говорит Ираклий. – Месяца через два пройдет.
– А еще, представляешь, все время кажется, что потряхивает немного. Будто землетрясение. Странно, правда?
И ничего, на самом деле, странного. Землетрясений я там пережила несколько. И во время одного, самого страшного, мы с Ираклием как раз были в корпункте, на пятом этаже. Мальчики за столом возле окна резались в нарды. А мы с Шурочкой сидели на диване, пили чай и любовались их красивыми силуэтами, каждая – своим, на фоне золотистого полдня. Дальше, у самого горизонта, в мареве зыбились горы. И я сквозь профиль Ираклия как раз смотрела на них.
Вдруг линия горизонта вместе с головой Ираклия пошла вверх. Как на качелях. А потом плавно опустилась. И это же движение повторили чашки на столе. Одно дело, когда трясет снизу, это понятно. А тут земля, в прямом смысле, ушла из-под ног. Мальчики медленно подняли головы и повернулись в нашу сторону. И в это время горизонт опять покачнулся. Беременная на ранней стадии Шурочка издала душераздирающий вопль, а потом с криком «бежим!» подхватила сумку и первая ринулась к лестнице. Лифт мы игнорировали в целях безопасности. Весь город высыпал на улицы. Мы-то думали, что находимся чуть ли не в эпицентре, а оказалось, что это всего лишь эхо катастрофы, постигшей соседнюю горную страну… Вот с тех пор мне и стало мерещиться…
– Ничего, – произносит Ираклий на другом конце моей жизни. Голос звучит глухо, словно по дороге растворяется в разделяющем нас пространстве. А я собираю его, впитываю, как губка. И на это уходят все мои силы. И я опять не говорю о главном. И чем дольше я не говорю, тем меньше понимаю, как это сделать.
…Постепенно я обзваниваю всех, кто еще меня в этом городе помнит. Надо признать, таких не много. Кого-то смыло эмиграцией, кому-то легче думать, что «меня тут вообще не стояло». Остальным рассказываю, неловко переминаясь: «Вот, из дальних странствий возвратясь, привезла книжку собственного сочинения как свидетельство всего, так сказать, пережитого. Так сказать, вещественное доказательство. – О еще одном доказательстве я пока молчу. Через месяц-полтора оно и само видно станет невооруженным глазом. И продолжаю: – А вообще-то, как тут у вас с работой, чем вы себе на хлеб насущный зарабатываете?»
Вопрос этот не праздный, потому что я вдруг обнаруживаю, что деньги, отложенные мной на пресловутый черный день, а также деньги, которые всучил мне в аэропорту Ираклий («на первое время и обратный билет»), как-то стремительно кончаются, съедаемые не столько мной, сколько инфляцией.
На мое счастье, выясняется, что как раз среди разрухи всего процветают именно частные издательства. Разумеется, никто меня там с распростертыми объятиями не ждет: филологической братии всех мастей и оттенков в Питере при любой власти – пруд пруди.
И тут я встречаю на Невском Колю Никонова, о котором уже знаю, что он главный редактор одного небольшого, но вполне процветающего издательства. От радости я чуть ли не бросаюсь ему, потенциальному моему спасителю от голодной смерти, на шею, потому что имею на это некоторые основания.
Дело в том, что Коля – один из тех пилигримов, которые во множестве забредали на просторы моей оставленной Страны. Там их, по обыкновению, не только снабжали работой и печатали, но также кормили, поили и, как в случае с Колей, одевали.
С Колей я познакомилась у известного критика, который через местную литературу ввел в русскую не одно поколение писателей. Дородный Коля нараспев произносил многоумные вирши и всем видом показывал, что нуждается в покровительстве.
Я, разумеется, привела его к Дочери, а потом совершила с ним марш-бросок по всем своим друзьям. В результате Коля ходил теперь не только сытым и пьяным, но и сменил свои выцветшие, с критической потертостью в некоторых местах джинсы на вельветовые, элегантно-коричневые, с фирменным лейблом на заднице.
А тут, посреди Невского, Коля смотрит на меня рыбьими, плохо узнающими глазами и начинает в ответ что-то плести про издательские и личные трудности. И в итоге, полчаса проморочив мне голову на февральском морозе, заявляет, что если я согласна на работу корректора внештатно, то он подумает. Я делаю вид, что ничего, все нормально, большего я и не ожидала от него, и на том спасибо.
И вот стою, смотрю на удаляющуюся в сторону Московского вокзала фигуру Кольки Никонова в добротном пальто с бобровым, барским, серебрящимся морозной пылью воротником и вспоминаю, что еще в той жизни Коля, поправляя провинциальную псевдозолотую цепочку от часов, свисающую из кармана его новеньких дареных вельветовых джинсов, занял у меня семь рублей. Да так, между прочим, и не отдал. А было это еще задолго до денежной реформы и прочих рыночных неприятностей. И быстренько в уме пересчитываю, сколько же это будет на нынешние деньги да еще с процентами… И, пересчитав, с удовольствием констатирую: «Вот эта сволочь с занудными стихами должна мне, бедной беременной девушке, кругленькую сумму, и долг этот будет только расти». Какое, однако, приятное чувство!
Подруг № 1 у меня еще нет и в заводе. А есть подруга юности мятежной Маня. И вот она составляет мне протекцию в одном процветающем издательстве с окнами на Неву, где кормится добрая половина питерских литераторов. И мне даже предлагают штатную работу редактора, но я от нее благородно отказываюсь. Зачем подводить людей, ведь все равно мне через три месяца в декрет уходить. А так, внештатно, еще и лучше. Сиди себе дома и редактируй с периодическими выходами в библиотеку да за гонораром.
Работы много, потому что книг издается – немерено. Все, что при советской власти в спецхранах хранилось, теперь пошло в народ. Все, что раньше на макулатуру приобретали, – печатают. И еще зарубежные авторы, о которых пять лет назад и слыхом не слыхивали. Проблемами авторского права еще никто не озабочен: понравилось – перевели – напечатали массовым тиражом, а зарубежный писатель об этом и не знает ничего. В общем, дикая стадия накопительства. Первый, так сказать, миллион.
Из Германии, с книжной Франкфуртской ярмарки возвращается подруга Маня и рассказывает, как они там с моим будущим директором, а пока еще худеньким русоволосым и сероглазым почти мальчиком, начальником производственного отдела, ходили в дорогущий магазин, чтобы его, в смысле, будущего директора, приодеть.
Пришли они втроем. Будущий директор, похожий на хрестоматийную фотографию Сергея Есенина с чистым застенчивым взглядом и нежной полуулыбкой, Маня, которая была при нем вроде личного переводчика, поскольку владеет немецким как родным и к тому же является лучшим экспертом по всему немецкому, и главный художник издательства, выступающий в роли дизайнера, тоже личного.
И вот они входят. Милые фройляйн спрашивают, чего бы клиентам хотелось. Наш мальчик через подругу Манечку отвечает, что хотелось бы одеться, но то, что находится в этом зале, кажется ему, к большому сожалению, недостаточно дорогим. Тогда появляется элегантная дама, по-видимому старший продавец, и предлагает всем спуститься в какое-то нижнее помещение. Качество, а также цена вещей, находящихся там, уже вполне покупателя устраивают.
Начинает он скромно, с рубашки. Пока он выбирает, им предлагают воду или сок, по желанию. Когда клиент перешел к выбору костюма, им предлагают кофе. Личный дизайнер строг и взыскателен. Они выбирают лучший костюм из всех имеющихся. Когда переходят к примерке пальто, им выносят шампанское.
Они сидят в мягких кожаных креслах, пьют холодное шампанское, и милые фройляйн порхают над ними, перемежая немецкую речь с французской, потому что дело дошло до аксессуаров и парфюма. И все это здорово смахивает на сеанс черной магии в известном Театре-варьете. Потом им предлагают закуски. Когда подруга Манечка спрашивает, может ли она воспользоваться телефоном, ей отвечают: «Вам можно все!»
И вот покупки упакованы в шелково шуршащую бумагу и разложены по хрустким фирменным пакетам. И дама, старший продавец, у которой уже скулы свело от непрекращающейся улыбки, ждет, что клиент сейчас достанет, как это принято, кредитную карточку, ведь невозможно же носить с собой такое количество наличных денег. Ан нет. Клиент раскрывает портфельчик и достает пачки дойчемарок толщиной с кирпич из Кремлевской стены.
Белокурые фройляйн вытягиваются во фрунт, а кассир теряет дар речи. Весь магазин провожает их стоя. Им советуют быть осторожнее, ведь у них в руках целое состояние. Они снисходительно успокаивают, мол, за углом машина с охраной. Им верят. Когда они выходят, старшая продавщица в полуобморочном состоянии трогает Манечку за рукав и спрашивает, не сын ли главы знаменитой русской мафии этот милый молодой человек. И Манечка, профессионально завершая мизансцену, отвечает, понизив голос: «Почему же сын? Сам».
Манечкин рассказ косвенно подтверждает мое предположение: работая в этом издательстве, с голоду я точно не пропаду. Теперь наконец можно расслабиться и от души попереживать на совсем другую тему.
А именно: как сказать Ираклию, что он скоро некоторым образом станет отцом.
Почти три месяца прошло с тех пор, как я улетела. Аэропорт успел еще несколько раз закрыться и открыться. Центробежные процессы, разорвавшие Империю, перекинулись и на мою Страну, и все идет к войне с ее субтропическим полуанклавом. И теперь, когда Ираклий не звонит два или три дня подряд, я напридумываю себе самые чудовищные картины.
Вот он прячется со своей камерой в горящем здании и не замечает, что балки сейчас обрушатся. Вот вертолет, из которого он фотографирует место боевых действий, сбивают, и летчик отчаянно пытается посадить потерявшую управление машину. Вот он подползает совсем близко к боевой позиции, а снайпер прицеливается в него…И только мое воображение удерживает балки от падения, вертолет от немедленного разрушения в воздухе, а снайпер, так и не успев нажать на курок, умирает в страшных конвульсиях, не выдержав чудовищной силы моей ненависти.
В такие дни я сижу и взглядом гипнотизирую телефон. Потом вспоминаю, что волноваться мне противопоказано. И я заставляю себя взяться за работу.
Я читаю верстку книги одного большого знатока Игры. Мы делаем четырехтомник. Подруга Манечка его составляла. И вот я сижу, с ногами забравшись в кресло. Настольная лампа выхватывает из вечерней полутьмы только страницы с разворотами текста. Роман, который я сейчас читаю, автор писал в разгар Второй мировой войны, в горной Швейцарии.
Он взлетал в космические ледяные высоты духа, а кругом горела и рушилась Европа. Наверное, это было сознательное противопоставление Космоса – Хаосу. Попытка доказать себе и миру, что он и мир – живы, что не все еще потеряно. Интересно, создаст ли наше время что-то похожее…
Наконец Ираклий звонит. И наконец я все ему рассказываю. Ведь несправедливо же, если с человеком, не дай Бог, что-нибудь случится, а он так и не узнает, что к уже имеющейся десятилетней дочери он скоро получит, по заключению УЗИ, еще и сына. Так и говорю ему:
– У нас будет сын.
А сама думаю: «За последнее время он ко всему привык. Авось и эту новость выдержит». Наступает долгая пауза. Настолько долгая, что я успеваю расслышать не только все вздохи и всхлипы измученного бедой пространства, которое нас разделяет, но и бесшумный звук раскрывающихся почек на фруктовых деревьях, растущих по склонам гор, и шорох шин той машины, на которой мы едем за город, тогда, мартовским вечером, четыре года назад…
Через неделю Ираклий прилетает. Видно, средство, использованное мной, было сильнодействующим, раз он бросил все свои горячие точки разом. Извиняется, что вырвался только на пять дней.
По дороге из аэропорта он молчит, только сжимает мою руку и озирается по сторонам, точно не понимает, куда попал. Ничего, три месяца назад со мной было то же самое.
Мы приезжаем домой. Он раскрывает чемодан и достает аккуратно завернутую в полотенце свежую зелень, молочный сулугуни, гранаты с обветренно-шершавой бугристой кожей, банку орехового варенья, две бутылки моего любимого «Ахашени», влажно дышащий лаваш и альбом с фотографиями…
Он говорит, что зелень, сулугуни и гранаты прислала его мама. Варенье – Мака, они с мужем постепенно приводят в порядок свой дом, но следы от пуль все равно проступают сквозь штукатурку. Вино – от Шурочки и Вовы-Ладо, которые очень меня любят и скучают. Лаваш он купил сегодня утром рядом с моим домом. Альбом собрала для меня Дочь. В нем – фотографии, скопившиеся за все годы жизни в моей Стране.
– А вот это, – и он достает связку сушеного инжира, – это от Нестан. Это со смоковницы в твоем дворе…
Я обливаю слезами эти сокровища и думаю о том, какую боль могут причинять притяжательные местоимения.
– Совсем отвык он нормальной жизни, – растерянно говорит Ираклий и просит включить новости. Он смотрит их все подряд по всем каналам. И взгляд его делается отсутствующим. Он совсем уходит от меня в ту жизнь, из которой только что вырвался. Так продолжается часа полтора, пока я не выключаю телевизор. Я сажусь рядом с Ираклием, прижимаю к груди его голову, глажу и целую, и схожу с ума от этой близости, а он все никак не может вернуться ко мне. Тогда я говорю:
– Ты помнишь, однажды летом мы поднялись на фуникулере к озеру, а потом пошли вверх, в горы. И весь город был перед нами как на ладони. Точно мы летели над ним. А потом был лес, хвойный, нет, смешанный, и земля, теплая, покрытая сухими иголками, травой и еще мелкими бледно-синими цветами, растущими на тонких стебельках… Помнишь? Хорошо, что на мне была пестрая блузка и немаркая юбка, потому что пятна от травы не отстирываются. В лопатку мне больно упирался камушек. Но я тебе ничего не сказала. А потом мы сидели на теплых, нагретых солнцем камнях с краю дороги, ведущей в город, и вдруг услышали ни с чем не сравнимый нежный звук, производимый кем-то невидимым, приближавшимся к нам из-за поворота. Звук был похож на то, как лопается мыльная пена в тазу, или на быстро-быстро перебираемые деревянные четки. Наконец из-за поворота появилось стадо овечек. Это их маленькие копытца стучали о каменистую сухую почву дороги. Овечки прошли мимо со звуком летнего быстрого дождя. А старый пастух, замыкавший стадо, снял свою круглую войлочную шапочку и поздоровался с нами…
…Маро, моя маленькая смуглая Маро в неизменном черном платке, с тяжелыми сумками, перекинутыми через плечо на старом кушаке от платья, – она не приходит больше в наш двор. Ее нет ни через день, ни через два, ни через неделю.
…И вот мы с Ираклием стоим в зале ожидания аэропорта. Рейсы возобновились пять дней назад, и творится что-то невообразимое. Люди летят, стоя в проходе между креслами.
Нас толкают со всех сторон. Мы находим какой-то пустой угол возле окна, на втором этаже. Отсюда видно летное поле и самолеты, идущие на взлет каждые несколько минут. Ираклий загораживает меня спиной от толпы.
– Тут все наконец успокоится, я разберусь со всеми своими делами, и ты вернешься. Обещаешь? Или я прилечу и заберу тебя.
Я молча киваю и все думаю, сказать или не сказать? Мне страшно, потому что я не знаю, как он отреагирует и как я отреагирую на его реакцию. А я уже твердо решила, что должна улететь.
Потом я обнимаю Ираклия, обнимаю всю мою жизнь, которой, такой, никогда больше не будет; обнимаю мою шелковицу, растущую возле крутой лестницы, ведущей к Проспекту; обнимаю душистым июльским жаром пронизанные хвойные леса над городом; улицу, на которой я была так счастлива, – скоро ветви деревьев, растущих по обеим ее сторонам, покроются нежной листвой и сомкнутся шатром в вышине, но этого я уже не застану. Я улетаю в мир, от которого совсем отвыкла и который совсем отвык от меня. Зачем я делаю это, зачем?
Самолет поднимается, описывает круг и в течение нескольких минут летит вдоль города. Вот он, весь передо мной, омытый слезами моего отчаяния.
А потом я закрываю глаза.
Самолет мерно гудит. Слезы стекают по моим вискам – на шею, и я почему-то никак не могу их вытереть. Шее делается мокро и щекотно. И вдруг моторы замолкают. И наступает тишина. От ужаса я снова открываю глаза. И ничего не вижу, кроме тьмы кромешной. Вот так это, оказывается, бывает?
Но тут чей-то голос оповещает меня, что осталось еще двадцать минут. И наконец я вспоминаю, где я.
После короткой паузы чертов реактор опять начинает тихонько поскуливать. Удивительно тонкая машина: реагирует на душевные переживания. Шевелиться нельзя, на голову мою надет прозрачный футуристический шлем. Вот и лежу, умываясь собственными слезами.
Жизнь продолжается так долго, что, успев побыть литературой, опять становится жизнью.
Приехала. А меня, как говорится, не ждали. Пока я там, в Москве, литературные штудии проходила да на Кавказе военной подготовкой занималась, тут, в Питере, всё перетряслось-утряслось, все так называемые ниши давно заняты. А на дворе начало рыночной экономики, приватизация и прочие радости капитализма местного разлива. И крутись, как хочешь. И надо учиться дышать бедной кислородом атмосферой повседневности…
Живу в непрезентабельном районе на южной окраине города, в условно трехкомнатной хрущевке. Старенькую мою бабушку, мамину маму, родители взяли к себе. Квартира – на третьем этаже, лицом в тополиные утешительные объятья. Но объятья – с весны, а пока зима. Все зима и зима. Ничего, думаю. Должно же это когда-нибудь кончиться.
Поначалу мужчины в общественном транспорте и на улицах кажутся мне вялыми, невыразительными и будто даже слегка нездоровыми. Ничего, думаю. Наверное, я просто отвыкла. Может, это с ними от жизни: сначала перестройка и продукты по карточкам (в смысле по талонам, но здесь, в Питере, талоны по-блокадному называют карточками), потом – «кошмар, на улице Язов»…
Живу так вторую неделю. Ираклий звонит каждый вечер из корпункта. Его звонки напоминают репортажи с места боевых действий. Аэропорт, оказывается, опять закрыли через несколько дней после моего отлета. И в городе все еще постреливают.
– У нас тоже, – говорю я опрометчиво.
– Неужели и у вас? – обеспокоенно спрашивает Ираклий.
Сейчас он скажет: тогда какая разница, возвращайся назад. И я спешу уточнить:
– Нет-нет, просто представляешь, мне все время мерещатся выстрелы. Такие слуховые галлюцинации.
– Это бывает, – говорит Ираклий. – Месяца через два пройдет.
– А еще, представляешь, все время кажется, что потряхивает немного. Будто землетрясение. Странно, правда?
И ничего, на самом деле, странного. Землетрясений я там пережила несколько. И во время одного, самого страшного, мы с Ираклием как раз были в корпункте, на пятом этаже. Мальчики за столом возле окна резались в нарды. А мы с Шурочкой сидели на диване, пили чай и любовались их красивыми силуэтами, каждая – своим, на фоне золотистого полдня. Дальше, у самого горизонта, в мареве зыбились горы. И я сквозь профиль Ираклия как раз смотрела на них.
Вдруг линия горизонта вместе с головой Ираклия пошла вверх. Как на качелях. А потом плавно опустилась. И это же движение повторили чашки на столе. Одно дело, когда трясет снизу, это понятно. А тут земля, в прямом смысле, ушла из-под ног. Мальчики медленно подняли головы и повернулись в нашу сторону. И в это время горизонт опять покачнулся. Беременная на ранней стадии Шурочка издала душераздирающий вопль, а потом с криком «бежим!» подхватила сумку и первая ринулась к лестнице. Лифт мы игнорировали в целях безопасности. Весь город высыпал на улицы. Мы-то думали, что находимся чуть ли не в эпицентре, а оказалось, что это всего лишь эхо катастрофы, постигшей соседнюю горную страну… Вот с тех пор мне и стало мерещиться…
– Ничего, – произносит Ираклий на другом конце моей жизни. Голос звучит глухо, словно по дороге растворяется в разделяющем нас пространстве. А я собираю его, впитываю, как губка. И на это уходят все мои силы. И я опять не говорю о главном. И чем дольше я не говорю, тем меньше понимаю, как это сделать.
…Постепенно я обзваниваю всех, кто еще меня в этом городе помнит. Надо признать, таких не много. Кого-то смыло эмиграцией, кому-то легче думать, что «меня тут вообще не стояло». Остальным рассказываю, неловко переминаясь: «Вот, из дальних странствий возвратясь, привезла книжку собственного сочинения как свидетельство всего, так сказать, пережитого. Так сказать, вещественное доказательство. – О еще одном доказательстве я пока молчу. Через месяц-полтора оно и само видно станет невооруженным глазом. И продолжаю: – А вообще-то, как тут у вас с работой, чем вы себе на хлеб насущный зарабатываете?»
Вопрос этот не праздный, потому что я вдруг обнаруживаю, что деньги, отложенные мной на пресловутый черный день, а также деньги, которые всучил мне в аэропорту Ираклий («на первое время и обратный билет»), как-то стремительно кончаются, съедаемые не столько мной, сколько инфляцией.
На мое счастье, выясняется, что как раз среди разрухи всего процветают именно частные издательства. Разумеется, никто меня там с распростертыми объятиями не ждет: филологической братии всех мастей и оттенков в Питере при любой власти – пруд пруди.
И тут я встречаю на Невском Колю Никонова, о котором уже знаю, что он главный редактор одного небольшого, но вполне процветающего издательства. От радости я чуть ли не бросаюсь ему, потенциальному моему спасителю от голодной смерти, на шею, потому что имею на это некоторые основания.
Дело в том, что Коля – один из тех пилигримов, которые во множестве забредали на просторы моей оставленной Страны. Там их, по обыкновению, не только снабжали работой и печатали, но также кормили, поили и, как в случае с Колей, одевали.
С Колей я познакомилась у известного критика, который через местную литературу ввел в русскую не одно поколение писателей. Дородный Коля нараспев произносил многоумные вирши и всем видом показывал, что нуждается в покровительстве.
Я, разумеется, привела его к Дочери, а потом совершила с ним марш-бросок по всем своим друзьям. В результате Коля ходил теперь не только сытым и пьяным, но и сменил свои выцветшие, с критической потертостью в некоторых местах джинсы на вельветовые, элегантно-коричневые, с фирменным лейблом на заднице.
А тут, посреди Невского, Коля смотрит на меня рыбьими, плохо узнающими глазами и начинает в ответ что-то плести про издательские и личные трудности. И в итоге, полчаса проморочив мне голову на февральском морозе, заявляет, что если я согласна на работу корректора внештатно, то он подумает. Я делаю вид, что ничего, все нормально, большего я и не ожидала от него, и на том спасибо.
И вот стою, смотрю на удаляющуюся в сторону Московского вокзала фигуру Кольки Никонова в добротном пальто с бобровым, барским, серебрящимся морозной пылью воротником и вспоминаю, что еще в той жизни Коля, поправляя провинциальную псевдозолотую цепочку от часов, свисающую из кармана его новеньких дареных вельветовых джинсов, занял у меня семь рублей. Да так, между прочим, и не отдал. А было это еще задолго до денежной реформы и прочих рыночных неприятностей. И быстренько в уме пересчитываю, сколько же это будет на нынешние деньги да еще с процентами… И, пересчитав, с удовольствием констатирую: «Вот эта сволочь с занудными стихами должна мне, бедной беременной девушке, кругленькую сумму, и долг этот будет только расти». Какое, однако, приятное чувство!
Подруг № 1 у меня еще нет и в заводе. А есть подруга юности мятежной Маня. И вот она составляет мне протекцию в одном процветающем издательстве с окнами на Неву, где кормится добрая половина питерских литераторов. И мне даже предлагают штатную работу редактора, но я от нее благородно отказываюсь. Зачем подводить людей, ведь все равно мне через три месяца в декрет уходить. А так, внештатно, еще и лучше. Сиди себе дома и редактируй с периодическими выходами в библиотеку да за гонораром.
Работы много, потому что книг издается – немерено. Все, что при советской власти в спецхранах хранилось, теперь пошло в народ. Все, что раньше на макулатуру приобретали, – печатают. И еще зарубежные авторы, о которых пять лет назад и слыхом не слыхивали. Проблемами авторского права еще никто не озабочен: понравилось – перевели – напечатали массовым тиражом, а зарубежный писатель об этом и не знает ничего. В общем, дикая стадия накопительства. Первый, так сказать, миллион.
Из Германии, с книжной Франкфуртской ярмарки возвращается подруга Маня и рассказывает, как они там с моим будущим директором, а пока еще худеньким русоволосым и сероглазым почти мальчиком, начальником производственного отдела, ходили в дорогущий магазин, чтобы его, в смысле, будущего директора, приодеть.
Пришли они втроем. Будущий директор, похожий на хрестоматийную фотографию Сергея Есенина с чистым застенчивым взглядом и нежной полуулыбкой, Маня, которая была при нем вроде личного переводчика, поскольку владеет немецким как родным и к тому же является лучшим экспертом по всему немецкому, и главный художник издательства, выступающий в роли дизайнера, тоже личного.
И вот они входят. Милые фройляйн спрашивают, чего бы клиентам хотелось. Наш мальчик через подругу Манечку отвечает, что хотелось бы одеться, но то, что находится в этом зале, кажется ему, к большому сожалению, недостаточно дорогим. Тогда появляется элегантная дама, по-видимому старший продавец, и предлагает всем спуститься в какое-то нижнее помещение. Качество, а также цена вещей, находящихся там, уже вполне покупателя устраивают.
Начинает он скромно, с рубашки. Пока он выбирает, им предлагают воду или сок, по желанию. Когда клиент перешел к выбору костюма, им предлагают кофе. Личный дизайнер строг и взыскателен. Они выбирают лучший костюм из всех имеющихся. Когда переходят к примерке пальто, им выносят шампанское.
Они сидят в мягких кожаных креслах, пьют холодное шампанское, и милые фройляйн порхают над ними, перемежая немецкую речь с французской, потому что дело дошло до аксессуаров и парфюма. И все это здорово смахивает на сеанс черной магии в известном Театре-варьете. Потом им предлагают закуски. Когда подруга Манечка спрашивает, может ли она воспользоваться телефоном, ей отвечают: «Вам можно все!»
И вот покупки упакованы в шелково шуршащую бумагу и разложены по хрустким фирменным пакетам. И дама, старший продавец, у которой уже скулы свело от непрекращающейся улыбки, ждет, что клиент сейчас достанет, как это принято, кредитную карточку, ведь невозможно же носить с собой такое количество наличных денег. Ан нет. Клиент раскрывает портфельчик и достает пачки дойчемарок толщиной с кирпич из Кремлевской стены.
Белокурые фройляйн вытягиваются во фрунт, а кассир теряет дар речи. Весь магазин провожает их стоя. Им советуют быть осторожнее, ведь у них в руках целое состояние. Они снисходительно успокаивают, мол, за углом машина с охраной. Им верят. Когда они выходят, старшая продавщица в полуобморочном состоянии трогает Манечку за рукав и спрашивает, не сын ли главы знаменитой русской мафии этот милый молодой человек. И Манечка, профессионально завершая мизансцену, отвечает, понизив голос: «Почему же сын? Сам».
Манечкин рассказ косвенно подтверждает мое предположение: работая в этом издательстве, с голоду я точно не пропаду. Теперь наконец можно расслабиться и от души попереживать на совсем другую тему.
А именно: как сказать Ираклию, что он скоро некоторым образом станет отцом.
Почти три месяца прошло с тех пор, как я улетела. Аэропорт успел еще несколько раз закрыться и открыться. Центробежные процессы, разорвавшие Империю, перекинулись и на мою Страну, и все идет к войне с ее субтропическим полуанклавом. И теперь, когда Ираклий не звонит два или три дня подряд, я напридумываю себе самые чудовищные картины.
Вот он прячется со своей камерой в горящем здании и не замечает, что балки сейчас обрушатся. Вот вертолет, из которого он фотографирует место боевых действий, сбивают, и летчик отчаянно пытается посадить потерявшую управление машину. Вот он подползает совсем близко к боевой позиции, а снайпер прицеливается в него…И только мое воображение удерживает балки от падения, вертолет от немедленного разрушения в воздухе, а снайпер, так и не успев нажать на курок, умирает в страшных конвульсиях, не выдержав чудовищной силы моей ненависти.
В такие дни я сижу и взглядом гипнотизирую телефон. Потом вспоминаю, что волноваться мне противопоказано. И я заставляю себя взяться за работу.
Я читаю верстку книги одного большого знатока Игры. Мы делаем четырехтомник. Подруга Манечка его составляла. И вот я сижу, с ногами забравшись в кресло. Настольная лампа выхватывает из вечерней полутьмы только страницы с разворотами текста. Роман, который я сейчас читаю, автор писал в разгар Второй мировой войны, в горной Швейцарии.
Он взлетал в космические ледяные высоты духа, а кругом горела и рушилась Европа. Наверное, это было сознательное противопоставление Космоса – Хаосу. Попытка доказать себе и миру, что он и мир – живы, что не все еще потеряно. Интересно, создаст ли наше время что-то похожее…
Наконец Ираклий звонит. И наконец я все ему рассказываю. Ведь несправедливо же, если с человеком, не дай Бог, что-нибудь случится, а он так и не узнает, что к уже имеющейся десятилетней дочери он скоро получит, по заключению УЗИ, еще и сына. Так и говорю ему:
– У нас будет сын.
А сама думаю: «За последнее время он ко всему привык. Авось и эту новость выдержит». Наступает долгая пауза. Настолько долгая, что я успеваю расслышать не только все вздохи и всхлипы измученного бедой пространства, которое нас разделяет, но и бесшумный звук раскрывающихся почек на фруктовых деревьях, растущих по склонам гор, и шорох шин той машины, на которой мы едем за город, тогда, мартовским вечером, четыре года назад…
Через неделю Ираклий прилетает. Видно, средство, использованное мной, было сильнодействующим, раз он бросил все свои горячие точки разом. Извиняется, что вырвался только на пять дней.
По дороге из аэропорта он молчит, только сжимает мою руку и озирается по сторонам, точно не понимает, куда попал. Ничего, три месяца назад со мной было то же самое.
Мы приезжаем домой. Он раскрывает чемодан и достает аккуратно завернутую в полотенце свежую зелень, молочный сулугуни, гранаты с обветренно-шершавой бугристой кожей, банку орехового варенья, две бутылки моего любимого «Ахашени», влажно дышащий лаваш и альбом с фотографиями…
Он говорит, что зелень, сулугуни и гранаты прислала его мама. Варенье – Мака, они с мужем постепенно приводят в порядок свой дом, но следы от пуль все равно проступают сквозь штукатурку. Вино – от Шурочки и Вовы-Ладо, которые очень меня любят и скучают. Лаваш он купил сегодня утром рядом с моим домом. Альбом собрала для меня Дочь. В нем – фотографии, скопившиеся за все годы жизни в моей Стране.
– А вот это, – и он достает связку сушеного инжира, – это от Нестан. Это со смоковницы в твоем дворе…
Я обливаю слезами эти сокровища и думаю о том, какую боль могут причинять притяжательные местоимения.
– Совсем отвык он нормальной жизни, – растерянно говорит Ираклий и просит включить новости. Он смотрит их все подряд по всем каналам. И взгляд его делается отсутствующим. Он совсем уходит от меня в ту жизнь, из которой только что вырвался. Так продолжается часа полтора, пока я не выключаю телевизор. Я сажусь рядом с Ираклием, прижимаю к груди его голову, глажу и целую, и схожу с ума от этой близости, а он все никак не может вернуться ко мне. Тогда я говорю:
– Ты помнишь, однажды летом мы поднялись на фуникулере к озеру, а потом пошли вверх, в горы. И весь город был перед нами как на ладони. Точно мы летели над ним. А потом был лес, хвойный, нет, смешанный, и земля, теплая, покрытая сухими иголками, травой и еще мелкими бледно-синими цветами, растущими на тонких стебельках… Помнишь? Хорошо, что на мне была пестрая блузка и немаркая юбка, потому что пятна от травы не отстирываются. В лопатку мне больно упирался камушек. Но я тебе ничего не сказала. А потом мы сидели на теплых, нагретых солнцем камнях с краю дороги, ведущей в город, и вдруг услышали ни с чем не сравнимый нежный звук, производимый кем-то невидимым, приближавшимся к нам из-за поворота. Звук был похож на то, как лопается мыльная пена в тазу, или на быстро-быстро перебираемые деревянные четки. Наконец из-за поворота появилось стадо овечек. Это их маленькие копытца стучали о каменистую сухую почву дороги. Овечки прошли мимо со звуком летнего быстрого дождя. А старый пастух, замыкавший стадо, снял свою круглую войлочную шапочку и поздоровался с нами…
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента