Страница:
- 1
- 2
- 3
- 4
- 5
- 6
- 7
- 8
- Следующая »
- Последняя >>
Наталья Иванова
Борис Пастернак. Времена жизни
И вот я вникаю наощупь
В доподлинной повести тьму…
Доподлинная повесть в четырех частях
Перед началом
Борис Пастернак обладал даром счастья. «Плакал от счастья», даже умирая от инфаркта на коридорной больничной койке. Он не был расстрелян, как Гумилев, не погиб в лагере, как Мандельштам, не был доведен до самоубийства, как Цветаева, не прошел через ГУЛАГ, как Шаламов, не хлопотал о заключенном в тюрьму и лагерь сыне, как Ахматова. Но он был не удовлетворен своей, внешне сравнительно благополучной, жизнью, и сам вызвал свое несчастье, описав собственную вероятную судьбу в судьбе Юрия Живаго. Рискну сказать, что он в конце концов сотворил судьбу своих утрат в сотрудничестве с Творцом, полностью искупив видимость благополучия. В одном из писем Цветаевой он сказал: что могло быть счастьем, обернулось горем, – и тем самым заранее набросал вчерне свою судьбу.
«Не я пишу стихи. Они, как повесть, пишут меня, и жизни ход сопровождает их» – слова Тициана Табидзе, гениально переложенные Пастернаком, стали закономерностью и его жизни.
Борису Пастернаку нравилось называть книги словами и словосочетаниями, в которых дышит пространство («Воздушные пути», «Поверх барьеров», «Земной простор»), зреет рождение и родство («Сестра моя жизнь», «Второе рождение»). Или именами собственными нарекая им жизнь самостоятельную – «Лейтенант Шмидт», «Спекторский», «Доктор Живаго». Акцент не на себе – на пространстве, времени, состоянии жизни, наконец, герое. На другом. Желтая кофта Маяковского, громкость его жизни и жизни «свиты» была чуждой и молодому Пастернаку, донашивающему серый отцов сюртук изготовления 1891 года. Он не прижился в «ЛЕФе» не только по идеологическим или художественным соображениям, но и по соображениям эстетики поведения. И все же – он прекрасно понимал ценность своей нерукотворной жизни: «Другие по живому следу пройдут твой путь за пядью пядь…» И если Пастернак начал, распахнутый настежь и отчасти гордец, – «Я – свет. Я тем и знаменит, что сам бросаю тень. Я – жизнь земли, ее зенит, ее начальный день», если ему и жить было «невтерпь» – «Срываются поле и ветер, – о, быть бы и мне в их числе!», если он, как Золушка, «бежит – во дни удач на дрожках, а сдан последний грош, – и на своих двоих», если он вместе с Венецией готов бросаться «с набережных вплавь», если его забирают к себе «смех, сутолока, беготня», горизонт «театров, башен, боен, почт», если он захлебывается слезами – «навзрыд» – оттого, что наступил февраль, то свой путь заканчивает он как смиренный.
Его времена жизни – как времена года. «Прижимаюсь щекою к воронке завитой, как улитка, зимы» («Зима»). Он родился зимой, в начале года. В день гибели Пушкина – 29 января по старому стилю, 10 февраля по новому. «Итак, на дворе зима, улица на треть подрублена сумерками и весь день на побегушках». И ему, и его поэзии принадлежит годовой цикл во всей его сменяющейся полноте и во всем его многообразии.
Природа в ее календарном цикле осмысленно связана в восприятии Пастернака с поэзией: «Рифмует с Лермонтовым лето и с Пушкиным гусей и снег» («Любимая, – молвы слащавой…»). Думаю, что и «почвенная тяга», и «почва и судьба» – все это свидетельства соприродного творчеству единства: «подспудной тайной славы засасывающий словарь». И бессмертье обеспечено календарем – как природное воскрешение: «Всем тем, что сами пьем и тянем и будем ртами трав тянуть» (там же). Здесь, конечно, не грех помянуть Велимира Хлебникова с его «О Достоевскиймо грядущей тучи, о Пушкиноты млеющего полдня». Но вернемся к Пастернаку, к его зиме.
Зима – рождение и Рождество, зима – подарки волхвов. Зима – это удар казачьей нагайкой по спине; зима – это «Начальная пора» («Февраль. Достать чернил и плакать…»). Зимние стихи, зимний пейзаж, «свеча горела на столе» – конечно же зимой, протаивая лунку в замерзшем окне.
Была ли дана Пастернаку в ощущениях зима – как конец, как белая смерть? «Белой женщиной мертвой из гипса наземь падает навзничь зима». Но – разбойная «Вакханалия», счастливый «Первый снег», полный чудес «Снег идет»:
Лето начинается в Ирпене. «Ирпень – это память о людях и лете, о воле, о бегстве из-под кабалы, о хвое на зное, о сером левкое и смене безветрия, вёдра и мглы». Как только в детстве спят – так только летом спят. Это – дача, это – море, это – Грузия, это – жар жизни: «Здесь будет спор живых достоинств» («Волны»).
Не хочу сказать, что 30-е годы у Пастернака – только лето, но оно доминирует. И его духота – тоже (вторая половина 30-х).
И наконец, вторая половина 40-х – 50-е – осень, плодотворная, богатая, безусловно прекрасная (сам Пастернак все еще похож на юношу – правда, уже седого). Яркая, небывалая, горящая и горячая, жарко освещенная романом, стихами, новой любовью – но осень (время войны – отдельное, нарушившее календарный ход жизни, вернее, вычтенное из него). «Во всем мне хочется дойти», «Быть знаменитым некрасиво», «Душа», «Ева», «Без названия» – осенние стихи. Хотя у этой осени есть и своя весна («Весна в лесу»), и свое лето («Июль»). И все же – «Но время в сентябре отмерено так куцо: едва ль до нас заре сквозь чащу дотянуться».
«Хорошо умереть в такое богоданное время, когда земля расплачивается с людьми сторицею, отдает все долги сполна, вознаграждает нас с неслыханной щедростью» – если человек может выбирать время года для упокоения, то Пастернак выбирает осень: «Небо полностью синее, до отказа, вода с готовностью отражает и опрокидывает неслыханно раскрашенные рябины. Земля все отдала и готова к передышке»; эти слова о будущей смерти он скажет Ольге Ивинской, как бы договорив свой «Август».
А вечность для Пастернака – это круговорот жизни, это возвращение в зиму, в Рождество:
Бог, по Пастернаку, – сочинитель. Сочиняющий жизни и судьбы. Бог – пишущий, да еще (конкретно) – лиловыми, именно лиловыми чернилами.
Но и поэт, сочинитель – тоже божественной породы.
В переделкинском кабинете на письменном столе – почти пустом – стоит флакон из-под фиолетовых чернил. «Февраль. Достать чернил…»
Уподобив себя – творцу. Став – творцом.
В том числе – и своей судьбы?
Но «хозяином своей судьбы» Пастернак себя не ощущал, потому что ему не нужно было быть ее хозяином.
Таинственнее и глубже – быть пассивным: по-своему, конечно.
Если поэзия – это губка на садовой скамейке, которую поэт «выжмет» во здравие поэзии, то и сам поэт – тоже впитывающее, пластичное творение. Создание Божье.
Признаю, что пассивность, то есть подчиненность судьбе – не совсем точное слово.
Но то, что называется «подчиняться обстоятельствам», «плыть по воле волн», не всегда было столь уж чуждой Пастернаку тактикой жизненного поведения. И даже порой – спасительной для творчества: жить, занимаясь – усердно – своей работой, частной – и внутренней жизнью. «С кем протекли его боренья»? Не с обстоятельствами.
Ведь порою подчиниться обстоятельствам – значит пластично обойти их. Как бы проигнорировать. Практически не заметить. «Ты держишь меня, как изделье, и прячешь, как перстень, в футляр». Это уже конец: лепка завершена, гончарный круг остановился.
Можно сказать, что отчасти он лукавил.
Говорят, что линии судьбы на левой и правой ладонях отличаются друг от друга: на левой – от Бога, на правой – результат личной деятельности, работы над собственной биографией.
Поэты выбирают – между зрелищной биографией, навязывая публике свой облик, и тайной, вернее, скрытой от посторонних глаз жизнью. Пастернак не то чтобы сторонился зрелищности, нет, – современники поэта вспоминают, сколь замечательно легко он владел эстрадой, выступая после войны в Колонном зале или Политехническом музее. Но именно сравнивая свое поведение с поведением Маяковского или Есенина, еще в 20-е годы он выбрал образ жизни непубличный. Отношение к архивам («не надо заводить архивов, над рукописями трястись…») тоже говорит о его равнодушии к созданию особого образа поэта. Он считал, что жизнь поэта должна располагаться по краям его сочинений: «И надо оставлять пробелы в судьбе, а не среди бумаг, места и главы жизни целой отчеркивая на полях».
Расстаться со стихами, прозой, да и образом поэта невозможно. Причиной тому не только притягательность этой поэзии, но и событийное появление одиннадцатитомного собрания сочинений, снабженного уточненными комментариями (подготовку этого издания осуществили Евгений Борисович и Елена Владимировна Пастернак). Пять томов отданы переписке, ряд писем помечен звездочкой – «впервые».
После выхода моей монографии «Пастернак и другие» появились новые исследования, новые книги о Пастернаке, отчасти развившие (где – со ссылками, а где и без) мои размышления и анализ.
Если моя книга вызвала к жизни новые, то я, в свою очередь, благодарна предшественникам и исследователям. Моя книга не научное исследование, а интерпретация, попытка объяснить судьбу поэта в сотрудничестве – или конфликте – со временем.
«Не я пишу стихи. Они, как повесть, пишут меня, и жизни ход сопровождает их» – слова Тициана Табидзе, гениально переложенные Пастернаком, стали закономерностью и его жизни.
Борису Пастернаку нравилось называть книги словами и словосочетаниями, в которых дышит пространство («Воздушные пути», «Поверх барьеров», «Земной простор»), зреет рождение и родство («Сестра моя жизнь», «Второе рождение»). Или именами собственными нарекая им жизнь самостоятельную – «Лейтенант Шмидт», «Спекторский», «Доктор Живаго». Акцент не на себе – на пространстве, времени, состоянии жизни, наконец, герое. На другом. Желтая кофта Маяковского, громкость его жизни и жизни «свиты» была чуждой и молодому Пастернаку, донашивающему серый отцов сюртук изготовления 1891 года. Он не прижился в «ЛЕФе» не только по идеологическим или художественным соображениям, но и по соображениям эстетики поведения. И все же – он прекрасно понимал ценность своей нерукотворной жизни: «Другие по живому следу пройдут твой путь за пядью пядь…» И если Пастернак начал, распахнутый настежь и отчасти гордец, – «Я – свет. Я тем и знаменит, что сам бросаю тень. Я – жизнь земли, ее зенит, ее начальный день», если ему и жить было «невтерпь» – «Срываются поле и ветер, – о, быть бы и мне в их числе!», если он, как Золушка, «бежит – во дни удач на дрожках, а сдан последний грош, – и на своих двоих», если он вместе с Венецией готов бросаться «с набережных вплавь», если его забирают к себе «смех, сутолока, беготня», горизонт «театров, башен, боен, почт», если он захлебывается слезами – «навзрыд» – оттого, что наступил февраль, то свой путь заканчивает он как смиренный.
Его времена жизни – как времена года. «Прижимаюсь щекою к воронке завитой, как улитка, зимы» («Зима»). Он родился зимой, в начале года. В день гибели Пушкина – 29 января по старому стилю, 10 февраля по новому. «Итак, на дворе зима, улица на треть подрублена сумерками и весь день на побегушках». И ему, и его поэзии принадлежит годовой цикл во всей его сменяющейся полноте и во всем его многообразии.
Природа в ее календарном цикле осмысленно связана в восприятии Пастернака с поэзией: «Рифмует с Лермонтовым лето и с Пушкиным гусей и снег» («Любимая, – молвы слащавой…»). Думаю, что и «почвенная тяга», и «почва и судьба» – все это свидетельства соприродного творчеству единства: «подспудной тайной славы засасывающий словарь». И бессмертье обеспечено календарем – как природное воскрешение: «Всем тем, что сами пьем и тянем и будем ртами трав тянуть» (там же). Здесь, конечно, не грех помянуть Велимира Хлебникова с его «О Достоевскиймо грядущей тучи, о Пушкиноты млеющего полдня». Но вернемся к Пастернаку, к его зиме.
Зима – рождение и Рождество, зима – подарки волхвов. Зима – это удар казачьей нагайкой по спине; зима – это «Начальная пора» («Февраль. Достать чернил и плакать…»). Зимние стихи, зимний пейзаж, «свеча горела на столе» – конечно же зимой, протаивая лунку в замерзшем окне.
Была ли дана Пастернаку в ощущениях зима – как конец, как белая смерть? «Белой женщиной мертвой из гипса наземь падает навзничь зима». Но – разбойная «Вакханалия», счастливый «Первый снег», полный чудес «Снег идет»:
Зима – не предел теплу, а живой контраст цветению. «Ледяной цикламен», «Ледяной лимон обеден сквозь соломинку луча». Пламя и вьюга. Льды и теплица. Цветок и снежинка. Все это контрасты – и одновременно подобья. «Целый мир, целый город в снегу» («После вьюги»).
Снег идет, снег идет.
К белым звездочкам в буране
Тянутся цветы герани
За оконный переплет.
А весна – это уже и «Сестра моя жизнь», но и «Русская революция» («Как хорошо дышать тобою в марте…»). Весна – это жизнь взахлеб, но «ладонью заслоняясь», потому что из «фортки» дует холодный еще ветер. Весна – время первых книг, первой семьи, первенца-сына, ответившего потом отцу такой внимательной, заботливой любовью: книгами, переводами, собиранием, тщательным комментированием, безупречно подготовленными публикациями. «Что почек, что клейких заплывших огарков налеплено к веткам! Затеплен апрель. Возмужалостью тянет из парка…» Весна – это заклинание поэзии: «Поэзия! Греческой губкой в присосках будь ты, и меж зелени клейкой тебя б положил я на мокрую доску зеленой садовой скамейки».
Я вижу из передней
В окно, как всякий год,
Своей поры последней
Отсроченный приход.
Пути себе расчистив,
На жизнь мою с холма
Сквозь желтый ужас листьев
Уставилась зима.
«Ложная тревога»
Лето начинается в Ирпене. «Ирпень – это память о людях и лете, о воле, о бегстве из-под кабалы, о хвое на зное, о сером левкое и смене безветрия, вёдра и мглы». Как только в детстве спят – так только летом спят. Это – дача, это – море, это – Грузия, это – жар жизни: «Здесь будет спор живых достоинств» («Волны»).
Жар лета – это и «метель» цветов («полночных маттиол»), и Шопен, который «не ищет выгод», «недвижный Днепр», «соблазны южных смол» (первая «Баллада»). Лето – это «второе рождение», но на совсем другом полюсе, чем первое (лето супротив зимы). Летом – пир. Это «мы на пиру в вековом прототипе – на пире Платона во время чумы». Лето – зрелая, мужская страсть, лето – эрос, для которого не требуется «извилин», лето – живая прелесть жизни. Лето – легко «проснуться и прозреть». Снег на фоне летнего чувства – невыносим: «Все снег да снег, – терпи и точка. Скорей уж, право б…» Куда – скорей? Разумеется, в лето: «И солнце маслом асфальта б залило салат», к Илье-пророку («за тряскою четверкой, за безрессоркою Ильи…»). Здесь уже Пастернак – «артист в силе», который «создан весь земным теплом» («Художник»). Лето – это земля, «народ, как дом без кром, и мы не замечаем, что этот свод шатром, как воздух, нескончаем». Словом, «лето на кону». «И вот, бессмертные на время, мы к лику сосен причтены и от болей и эпидемий и смерти освобождены».
На даче спят. В саду, до пят
Подветренном, кипят лохмотья.
Как флот в трехъярусном полете,
Деревьев паруса кипят.
Лопатами, как в листопад,
Гребут березы и осины…
«Вторая баллада»
Не хочу сказать, что 30-е годы у Пастернака – только лето, но оно доминирует. И его духота – тоже (вторая половина 30-х).
И наконец, вторая половина 40-х – 50-е – осень, плодотворная, богатая, безусловно прекрасная (сам Пастернак все еще похож на юношу – правда, уже седого). Яркая, небывалая, горящая и горячая, жарко освещенная романом, стихами, новой любовью – но осень (время войны – отдельное, нарушившее календарный ход жизни, вернее, вычтенное из него). «Во всем мне хочется дойти», «Быть знаменитым некрасиво», «Душа», «Ева», «Без названия» – осенние стихи. Хотя у этой осени есть и своя весна («Весна в лесу»), и свое лето («Июль»). И все же – «Но время в сентябре отмерено так куцо: едва ль до нас заре сквозь чащу дотянуться».
«Хорошо умереть в такое богоданное время, когда земля расплачивается с людьми сторицею, отдает все долги сполна, вознаграждает нас с неслыханной щедростью» – если человек может выбирать время года для упокоения, то Пастернак выбирает осень: «Небо полностью синее, до отказа, вода с готовностью отражает и опрокидывает неслыханно раскрашенные рябины. Земля все отдала и готова к передышке»; эти слова о будущей смерти он скажет Ольге Ивинской, как бы договорив свой «Август».
А вечность для Пастернака – это круговорот жизни, это возвращение в зиму, в Рождество:
В одном из ранних стихотворений Пастернак скажет: «Я вишу на пере у творца крупной каплей лилового лоска…» Что означает: Бог пишет мною – и меня самого.
Будущего недостаточно.
Старого, нового мало.
Надо, чтоб елкою святочной
Вечность средь комнаты стала.
Бог, по Пастернаку, – сочинитель. Сочиняющий жизни и судьбы. Бог – пишущий, да еще (конкретно) – лиловыми, именно лиловыми чернилами.
Но и поэт, сочинитель – тоже божественной породы.
В переделкинском кабинете на письменном столе – почти пустом – стоит флакон из-под фиолетовых чернил. «Февраль. Достать чернил…»
Уподобив себя – творцу. Став – творцом.
В том числе – и своей судьбы?
Но «хозяином своей судьбы» Пастернак себя не ощущал, потому что ему не нужно было быть ее хозяином.
Таинственнее и глубже – быть пассивным: по-своему, конечно.
Если поэзия – это губка на садовой скамейке, которую поэт «выжмет» во здравие поэзии, то и сам поэт – тоже впитывающее, пластичное творение. Создание Божье.
Признаю, что пассивность, то есть подчиненность судьбе – не совсем точное слово.
Но то, что называется «подчиняться обстоятельствам», «плыть по воле волн», не всегда было столь уж чуждой Пастернаку тактикой жизненного поведения. И даже порой – спасительной для творчества: жить, занимаясь – усердно – своей работой, частной – и внутренней жизнью. «С кем протекли его боренья»? Не с обстоятельствами.
Ведь порою подчиниться обстоятельствам – значит пластично обойти их. Как бы проигнорировать. Практически не заметить. «Ты держишь меня, как изделье, и прячешь, как перстень, в футляр». Это уже конец: лепка завершена, гончарный круг остановился.
Можно сказать, что отчасти он лукавил.
Говорят, что линии судьбы на левой и правой ладонях отличаются друг от друга: на левой – от Бога, на правой – результат личной деятельности, работы над собственной биографией.
Поэты выбирают – между зрелищной биографией, навязывая публике свой облик, и тайной, вернее, скрытой от посторонних глаз жизнью. Пастернак не то чтобы сторонился зрелищности, нет, – современники поэта вспоминают, сколь замечательно легко он владел эстрадой, выступая после войны в Колонном зале или Политехническом музее. Но именно сравнивая свое поведение с поведением Маяковского или Есенина, еще в 20-е годы он выбрал образ жизни непубличный. Отношение к архивам («не надо заводить архивов, над рукописями трястись…») тоже говорит о его равнодушии к созданию особого образа поэта. Он считал, что жизнь поэта должна располагаться по краям его сочинений: «И надо оставлять пробелы в судьбе, а не среди бумаг, места и главы жизни целой отчеркивая на полях».
Расстаться со стихами, прозой, да и образом поэта невозможно. Причиной тому не только притягательность этой поэзии, но и событийное появление одиннадцатитомного собрания сочинений, снабженного уточненными комментариями (подготовку этого издания осуществили Евгений Борисович и Елена Владимировна Пастернак). Пять томов отданы переписке, ряд писем помечен звездочкой – «впервые».
После выхода моей монографии «Пастернак и другие» появились новые исследования, новые книги о Пастернаке, отчасти развившие (где – со ссылками, а где и без) мои размышления и анализ.
Если моя книга вызвала к жизни новые, то я, в свою очередь, благодарна предшественникам и исследователям. Моя книга не научное исследование, а интерпретация, попытка объяснить судьбу поэта в сотрудничестве – или конфликте – со временем.
Отчеркивая на полях
Облик
1908
«Боря был сдержан и являл вид воспитанного молодого человека».1911
К. Локс
«…странный юноша, ходивший по московскому лютому морозу в одном тоненьком плаще…»Май 1922
С. Бобров
«Лицом он похож на Пушкина, ростом выше».1922
А. Цветаева пересказывает М. Цветаеву
«Он был какой-то особенный, ни на кого не похожий, в разговоре сумбурный, сыпал метафорами, перескакивал с одного образа на другой, что-то бубнил, гудел и всегда улыбался».
Л. Горнунг
«Не наружность – она для меня сливалась с общим обликом, как и голос и самые стихи, но, быть может, манера держаться – совершенно простая, юношеская, очень непосредственная, нескованная, полная и сердечности, и достоинства…
Он говорил так же непросто, как писал, – потому что мысль его шла путем метафор…»
Е. Кунина
«Вследствие перелома ноги в детстве одна нога у Б.Л. была короче другой. Из-за этого его не взяли в армию в 1914 году, что его тогда угнетало. Но Б.Л. выработал себе такую походку, что никакой хромоты нельзя было заметить. Походка получилась очень своеобразная, чуть-чуть женственная, быстрая. Узнать ее можно было из тысячи».1929
Е. Черняк
«Он произвел впечатление огнем, который шел как бы изнутри, и сочетанием этого огня с большим умом».1930
«У него светились глаза, и он весь горел вдохновением».
З. Н. Нейгауз (Пастернак)
«Кто-то брызжущий какими-то силами, словно в нем тысяча пружин. Пастернак».10 мая 1932
«…Все реплики П. в разговоре с вами такие:
– Да… да… да… да… НЕТ!»
К. Чуковский
«Он был почему-то в расстроенном состоянии. Сразу начал жаловаться на трудности жизни. Сказал: „Пора помирать. Все так трудно: и материально, и нравственно… и в смысле семьи“».1932
А. Тарасенков
«Ему помогли забраться на эстраду, и он, смущенно улыбаясь и теребя волосы, пытался отказаться и бормотал: „Ну зачем это, я не знаю, что читать“. И вдруг, поглядев в глубь зала с высоты эстрады, громко спросил: „Зина, как ты думаешь, что мне читать?“»Лето 1934
«Горячая взволнованность, прерывание ораторов репликами, стремление донести до аудитории и оппонента понимание содержания своих стихов… Горячая, взволнованная читка стихов…»
А. Тарасенков
«Маленький (лет 13–14) сын Б. Л. ссорится и дерется с мальчиком меньше его по возрасту. Увидя это, Б. Л. стал трагическим и взволнованным голосом умолять сына прекратить драку. Он вмешивался, разнимал дерущихся и страшно волновался…»1934
А. Тарасенков
«…перестал спать, нормально жить, часто плакал и говорил о смерти».Лето 1935
З. Н. Пастернак
«…его везут одеваться в ателье, где ему приготовили новый костюм, пальто и шляпу. Я этому поверила, это было неудивительно: в том виде, в котором ходил Б. Л., являться в Париж было нельзя».Июль 1935
З. Н. Пастернак
«…заходил в редакцию „Знамени“, после Парижского Конгресса. Вид у него был очень скверный, нездоровый. Б. Л. жаловался на то, что он не может работать, ничего не делает, не пишет, что на конгрессе ему было очень тяжко…1936, встреча с грузинскими поэтами
…Жаловался на то, что как-то потерял себя, много спит, чувствует себя плохо, не может работать».
А. Тарасенков
«Б. Л., светящийся от восхищения, живо чувствующий радость, был как бы в невесомом состоянии. От избытка сил он схватил одного из своих друзей, неожиданно увиденных, и по широкой лестнице вынес его на руках и поставил на хорах, на втором этаже двухсветного зала. И предположить было невозможно, какой большой физической силой наделен Пастернак. Подумалось, что он пишет всем существом, как некоторые певцы поют всем телом, а не только горлом».Середина 30-х
М. Гонта
«Я шла и все время про себя только и думала: „не дай мне Бог сразу попасть под чары Пастернака“. Пастернак обладал необыкновенным даром обольщать людей, всмотритесь в него – и готово: „Вы уже проглочены“».6 мая 1940
М. П. Богословская (жена С. П. Боброва)
«По дороге он говорил, что на него очень действует весна. Всюду жизнь, парочки военных с девицами. „Хочется достать часы и посмотреть – сколько еще осталось жить“».20 июля 1941
Л. Горнунг
«Удивляет меня Пастернак. Не может же он совсем не осознавать своей гениальности, а следовательно, и особой ценности своей жизни. Он же, как нарочно, бросается навстречу зажигалке, рискуя не только сгореть, но и попросту свалиться с крыши».1947
Вс. Иванов
«Бодр, грудь вперед, голова вскинута вверх».1951
К. Чуковский
«…счастливый, моложавый, магнетический, очень здоровый».50-е
К. Чуковский
«Борис вставал рано утром и спускался вниз из своего кабинета, расположенного на втором этаже… Умывался он во дворе, даже зимой, при – 30°, так что он него шел пар. Когда он был помоложе, ходил купаться в реке по утрам. Веселый, бодрый, краснощекий, он заходил в столовую, и мы садились пить чай. Чай он пил очень крепкий, любил сам его заваривать… После чая Б. Л. сам мыл свою маленькую с синей каемкой чашку, говоря, что в это время он уже приступает к работе, – обдумывает план. Поставив чашку в буфет, он сразу шел в кабинет работать.1956
…До инфаркта он спускался из своего кабинета в час дня, снимал рубашку и шел на огород: он любил копать землю, окучивать картофель, вообще возиться в саду. Привозил навоз. Весной обрезал с яблонь сухие сучья, собирал листья и сжигал их, эти костры в саду он очень любил».
Н. Табидзе
«Как долго сохранял П. юношеский, студенческий вид, а теперь это седой старичок – как бы присыпанный пеплом».8 февраля 1958 (переезд в больницу)
К. Чуковский
«З.Н. нахлобучила ему шапку, одела его в шубу; рабочие между тем разгребли снег возле парадного хода и пронесли его на носилках в машину. Он посылал нам воздушные поцелуи».22 апреля 1958
К. Чуковский
«Пастернак – трагический, с перекошенным ртом, без галстука… Производит впечатление гения: обнаженные нервы, неблагополучный и гибельный».24 октября 1958
К. Чуковский
«Лицо у него потемнело, он схватился за сердце и с трудом поднялся на лестницу к себе в кабинет. Мне стало ясно, что пощады ему не будет, что ему готовится гражданская казнь…»Осень 1958
К. Чуковский
«Перед тем, как приходить к вам, мне нужно принимать ванну: так меня обливают помоями».23 апреля 1959
«…Б. Л. отнюдь не был ни мрачен, ни злобен. Нервен, встревожен – да. Но никого из тех, кто перестал приходить к нему и, как от чумы, бежал, издали завидев, он не осуждал».
Т. В. Иванова
«…без шляпы, в сапогах, в какой-то беззаботной распашонке…»8 августа 1959
К. Чуковский
«Он здоров, весел, в глазах „сумасшедшинка“».31 мая 1960
К. Чуковский
«Он был создан для триумфов, он расцветал среди восторженных приветствий аудитории, на эстраде он был счастливейшим человеком, видеть обращенные к нему благодарные горячие глаза молодежи, подхватывающей каждое его слово, было его потребностью – тогда он был добр, находчив, радостен, немного кокетлив – в своей стихии! Когда же его сделали пугалом, изгоем, мрачным преступником, – он переродился, стал чуждаться людей…»
К. Чуковский
Голос
1922
«Этот непередаваемо-особенный голос, глубокий, гудящий, полный какого-то морского гула. Завыванье? Пенье? Нет, совсем не то».1930
Е. Кунина
«Он умел хорошо молчать, когда человеческому голосу звучать не следовало».1934
О. Петровская
«И как здорово он говорил – веско, умно, красиво, и как сам он выразителен: восточное лицо, напоминающее бедуина… жаркие, карие глаза, чеканный, чуть глуховатый голос, звучащий как голос заклинателя змей…»1935
Воспоминания участника Первого съезда советских писателей
«И читал он стихи таким голосом, в котором слышалось: „Я сам знаю, что это дрянь и что работа моя никуда не годится, но что же поделаешь с вами, если вы такие идиоты“. Глотал слова, съедал ритмы, стирал фразировку».Конец 40-х
К. Чуковский
«Если Б. Л. запинался, забыв слово или строчку, из публики сразу подсказывали. Его стихи знали, несмотря на то, что он мало печатался и не переиздавался. А читая свои стихи, Б. Л. часто внезапно запинался, забывал. Читал он без всяких внешних эффектов (как, например, Блок). Но удивительно – когда он читал, стихи становились ясными до прозрачности».Июнь 1959
Е. Черняк
«…знакомый густой звук его слов…»
А. Цветаева
«Ахматова рассказывала, что когда к ней приходил Пастернак, он говорил так невнятно, что домработница, послушавшая разговор, сказала сочувственно: „У нас в деревне тоже был один такой. Говорит-говорит, а половина негоже“».
К. Чуковский
Характер
Зима 1930
«Б. Л. приходил сказать ему (Г. Г. Нейгаузу. – Н. И.), что он меня полюбил и что это чувство у него никогда не пройдет. Он еще не представляет себе, как все сложится в жизни, но он вряд ли сможет без меня жить. Они оба сидели и плакали, оттого что очень любили друг друга и были дружны».Лето 1933
З. Н. Пастернак
«По приезде в Москву Б. Л. пошел в Союз писателей и заявил, что удрал с Урала без задних ног и строчки не напишет, ибо видел там страшные бедствия: бесконечные эшелоны крестьян, которых угоняли из деревень и переселяли, голодных людей, ходивших на вокзалах с протянутой рукой, чтобы накормить детей».Середина 30-х
З. Н. Пастернак
«Поражал он также своим удивительным умением слушать – не из любезности, не из вежливости, нет, из человеколюбия, из уважения к человеку, кто бы он ни был. П. умел слушать на редкость внимательно, все запоминая. Он часто потом вспоминал и рассказывал эти случайные разговоры. Он умел заставить другого человека уважать себя, как бы поднимал собеседника в его же собственных глазах».Конец 30-х
Н. Табидзе
«Он был лучше и добрее родного брата. Я думаю, мало было в то время таких братьев и сестер, которые бы без страха и с такой любовью заботились о близких».40-е
«Он очень любил цветы, но не любил срезанные, в вазах. Я думаю, он их жалел».
Н. Табидзе
«Б. Л. был чрезвычайно радушным хозяином. Любил созвать людей и на славу их угостить».20 октября 1953
«Застольные тосты Б. Л. – настоящие произведения искусства».
Т. В. Иванова
«Боря Пастернак кричал мне из-за забора:50-е
„Начинается новая эра, хотят издавать меня!“»
К. Чуковский
«Невероятная непосредственность была его основной чертой. Безудержность выразить себя, какое-то свое чувство, и полное отсутствие игры и позы. Он не поддался никакому испытанию. Он был таким, каким человек был задуман».23 апреля 1959
А. Цветаева
«…встретился на дорожке у дома с Фединым – и пожал ему руку – и что в самом деле! начать разбирать, этак никому руку подавать невозможно!»
К. Чуковский
Легенда
Конец 50-х
«…и дает уборщице пятерку. По этому случаю один старик сказал: ему легко швырять деньги. Он продался американцам – читали в газетах? Все эти деньги у него – американские».
К. Чуковский
«Вы воображаете, что он жертва. Будьте покойны: он имеет чудесную квартиру и дачу, богач, живет себе припеваючи, получает большой доход со своих книг».
В. Катаев
Среда обитания
1908
«Комната, в которой помещался Борис вместе с братом, была безличной, очень чистой и аккуратно убранной комнатой с двумя столиками, двумя кроватями и какой-то стерилизованной скукой в воздухе».Лето 1922
К. Локс
«Б. Л. жил тогда на Волхонке, 14, на втором этаже, в бывшей квартире своих родителей. Из прихожей была дверь в комнату, занимаемую братом, Александром Леонидовичем. Другая дверь вела в бывшую столовую. Комната, мне помнится, темноватая, длинная, с длинным столом. Позднее ее разделили занавеской, стол поставили круглый. На стенах висели эскизы и наброски отца Пастернака, Серова, других художников. Я помню эскизы к картине Серова „Девочка с яблоками“ и портрету „Мика Морозов“… Из столовой, выходившей во двор, одна или несколько дверей вели в комнаты, выходившие по фасаду… Они были, кажется, большие, перегороженные и полупустые. Помню только, что, проходя в комнату Б. Л., заметила большое кресло с высокой резной спинкой черного дерева… Комната Б. Л. была большая, тоже темноватая и полупустая. Позднее ее тоже перегородили занавеской. Сразу у входа стояло пианино. В течение вечера Б. Л. вдруг сел за рояль и начал импровизировать… Около пианино стоял большой ящик».